Покидая мир Кеннеди Дуглас
— Как насчет ржаного виски? — спросил он.
— Подойдет.
— Два «Кроун роял» без льда и воду.
Когда девушка отошла настолько, что не могла нас услышать, он нагнулся ко мне и спросил:
— Ну что, вам полегчало?
— Спасибо, что вы забрали меня оттуда.
Подоспел наш заказ. Я взяла стакан и залпом выпила виски. Он не обжег горло, как часто бывает с виски других сортов. На вкус он был едва сладковатым и чуть медовым и мгновенно согревал. Я поставила стакан и обернулась к официантке, даже не успевшей еще снять с подноса наши стаканы с водой:
— Можно еще одну порцию?
— Без проблем, — отозвалась она и прибавила: — Вы, должно быть, и впрямь пес знает как промерзли.
— Знаете, чем меня выводит из себя Канада? — неожиданно спросила я Верна. — Этой чертовой вежливостью… и тем, как все здесь сюсюкают и пользуются эвфемизмами. Пес знает… ни фига… прах тебя побери. Почему вы, ребята, боитесь нормально выругаться в этой стране? Что заставляет вас быть такими аномально пристойными? Знаешь, что я об этом думаю? Вы все здесь так закисли, что уже не можете встряхнуться. Вы только послушайте, как у вас тут изъясняются на радио, всю эту политкорректную ахинею, — и ничего не сможете мне возразить. Не прах тебя побери. Черт побери. Хер его знает. Или хотя бы хрен. Я вот из Штатов, и я говорю хер…
Всю эту тираду я произнесла пронзительным голосом. Вокруг нас смолкли разговоры. Все взгляды устремились на меня. Не успела я сообразить, что происходит, Верн бросил на столик деньги и потащил меня к выходу. Когда мы оказались на морозе, он снова стиснул мне руку. Он не произнес ни слова, но спасательский захват теперь больше напоминал хватку полицейского, производящего задержание. Мы свернули налево, на Восьмую авеню.
— У входа в «Паллисер» всегда бывают такси, — сказал Верн.
— Извините меня. Меня правда очень жаль…
— Не переживайте из-за ерунды, — перебил он.
— Я наскандалила… зачем? Я…
— Перестаньте, пожалуйста. — В его тоне слышалась скорее тревога, чем раздражение.
— Хорошо, хорошо. Просто отправьте меня домой и…
— Мне кажется, что вам не следует сейчас оставаться одной.
— Все будет в порядке.
— Мне ситуация видится несколько иначе.
— Я умею справляться с проблемами.
Верн промолчал. Только еще крепче сжал мою руку и подтолкнул меня вперед. Ветер стал совсем уж свирепым, обжигал кожу. Мы добирались до «Паллисера» минут пять, и за это время пальцы у меня так закоченели, что было больно их сгибать. У входа в отель стояли три такси. Верн нагнулся к одному из них и назвал водителю адрес:
— Двадцать девятая улица, Северо-Запад.
— Но я живу совсем не там, а на Семнадцатой Юго-Восточной авеню, — запротестовала я.
— Мы поедем не к вам.
— Вы меня похищаете? — удивилась я.
Верн промолчал, но перегнулся через меня и запер дверцу с моей стороны.
— Вы можете мне доверять: я не собираюсь выпрыгивать из машины на полном ходу, — сказала я.
— Я однажды такое проделал.
— Серьезно?
— Серьезно.
— Зачем?
Опустив глаза и разглядывая свои руки, он медленно заговорил:
— Мою дочь тогда поместили в психиатрическую больницу. Точнее, я подписал документы о своем согласии на это. После этого я на неделю ушел в запой. Закончился он тем, что я на ходу выпрыгнул из машины. Попал в больницу на три недели. Перелом левой ноги. Трещины в трех ребрах. И сломанная челюсть. И еще меня какое-то время держали в отделении для душевнобольных. В результате я потерял работу. Это было ужасно, и мне не хотелось бы, чтобы с вами случилось что-то подобное.
— В психушке я уже лежала.
Он отреагировал молчаливым кивком, и больше мы не обменялись ни словом, пока не добрались до Двадцать девятой улицы. Такси высадило нас перед скромным коттеджем. Верн расплатился с водителем и пропустил меня вперед. Мы вошли, и он включил свет. Мы оказались в прихожей, которая выглядела так, словно в последний раз ее обставляли году этак в шестьдесят пятом: выгоревшие цветастые обои, древняя старомодная вешалка, у стены столик с парой круглых кружевных салфеточек. (Неужели кто-то еще помнит о таких?) Верн взял мою куртку, повесил ее и предложил пройти в гостиную и чувствовать себя как дома.
— У меня виски тоже ржаной, вы не против? — спросил он.
— Ржаной годится, — ответила я.
Гостиная была оклеена такими же обоями и обставлена тяжелой, темного дерева мебелью в том же стиле, что вешалка и столик в прихожей. Подголовники громадного кресла и дивана тоже были украшены изящными салфетками. У стены стояли два столика с лампами Тиффани и почтенный кабинетный рояль, заваленный нотами. Но более всего в этой комнате обращали на себя внимание полки — книжные полки во всю стену высотой, заполненные нотами и сотнями компакт-дисков. Диски были расставлены по алфавиту, с разделителями, на которых значились имена крупных композиторов. Имелась здесь и серьезная стереосистема, занимавшая две полки, а на полу — две огромные колонки.
Вошел Верн с подносом, на котором стояли два хрустальных стакана для виски, бутылка «Кроун роял», ведерко для льда и графинчик с водой. Он поставил поднос на кофейный столик.
— Поразительная комната, — заметила я.
— Мне она всегда казалась удручающе обычной.
— Но эта коллекция дисков… Здесь их, наверное, больше тысячи.
— Примерно тысяча сто. Остальные в подвале.
— Есть и остальные?
— Да. Кое-что.
— Можно мне взглянуть?
Верн пожал плечами, потом большим пальцем ткнул в сторону двери. Он открыл ее, повернул выключатель, я последовала за ним вниз по узкой лестнице…
То, что открылось моим глазам, меня просто ошеломило. Потому что там, в полностью оборудованном подвале, полка за полкой, высились стеллажи с компакт-дисками, так же скрупулезно упорядоченные, как наверху, в гостиной. Здесь же была и профессиональная стереоустановка с двумя мощными динамиками. К колонкам было развернуто большое уютное кресло. Рядом стояли стол на трех ножках и вращающийся стул с высокой спинкой, на столе лежали бумаги, книги, ноутбук, а чуть в глубине я увидела полку, на которой умещались все тома «Музыкальной энциклопедии Гроува». Словом, этот подвал одновременно напоминал и музыкальное святилище, и какой-то своеобразный командный пункт. Окажись доктор Стрейнджлав[109] любителем классической музыки, он почувствовал бы себя как дома в этом подземном убежище.
— Вот это да, — протянула я. — Просто потрясающе.
— Хм… спасибо, — отреагировал Верн.
— Вы купили все эти диски?
— Ну… примерно четвертую часть. Остальные… вы слышали когда-нибудь о британском журнале «Граммофон»? Или о «Стереоревю» в Соединенных Штатах? Я работаю обозревателем в обоих изданиях вот уже лет пятнадцать.
— И как раз здесь вы пишете свои обзоры?
— Да… и еще работаю над…
Он снова заколебался, замолк, словно не вполне уверенный, будет ли правильным поделиться со мной еще одним фрагментом из личной жизни.
— Продолжайте, — попросила я.
— Я пишу учебник.
— Это же замечательно! Кто-то заказал вам его?
Верн кивнул.
— Что за издательство?
— Макгроу-Хилл.
— Самый крупный издатель учебной литературы в США. Насколько я догадываюсь, этот учебник имеет отношение к музыке?
— Что-то вроде Оксфордского музыкального словаря, но для подростков, учащихся старших классов. Короткие рассказы о великих композиторах, от Хильдегарды Бингенской[110] до Филипа Гласса.[111]
— Как вам удалось выйти на такой фантастический проект?
— Я написал им длинное письмо, рассказал о себе, о своем образовании, преподавательском опыте, званиях, о сотрудничестве со многочисленными музыкальными изданиями… и приложил подробное описание своего замысла. Не рассчитывал, что получу ответ, но потом как гром среди ясного неба — этот звонок. Звонил их редактор по имени Кембл Харт. Спросил, могу ли я приехать в Нью-Йорк, чтобы с ним встретиться. Они даже пообещали купить мне билет на самолет и оплатить сутки в отеле, если соглашусь приехать. Я в Нью-Йорке не бывал с… черт, да с тех самых пор, как учился в университете, в конце шестидесятых.
— А где вы учились, в каком университете?
— В Торонто, а еще в Королевском музыкальном колледже в Лондоне. Но это было очень давно.
Настала моя очередь внимательно присмотреться к нему и оценить заново.
— По какому классу вы учились в Королевском колледже?
— Фортепьяно.
— Вы поступили туда как пианист-исполнитель?
— Это давняя история.
— Но… Королевский музыкальный колледж в Лондоне. Вы должны быть, мягко говоря, неплохим пианистом.
— Пойдемте наверх, — предложил Верн.
Он принялся выключать все светильники, потом проводил меня назад, в гостиную.
— Созрели для стаканчика виски? — спросил он.
— Да, спасибо.
— Вам разбавить или положить лед?
— Нет, предпочту в чистом виде.
Когда он наливал мне виски, я заметила, что у него чуть-чуть дрожат руки. Верн протянул мне стакан, потом нацедил себе совсем немного, внимательно следя за тем, чтобы не переборщить.
— Мне нравится ваш дом, — сказала я.
— Я им почти не занимаюсь.
— Но он такой надежный, и мебель такая солидная, из конца девятнадцатого века…
— Моей маме было бы приятно услышать ваши слова. Это все она собирала.
— Кем она была?
— Учительницей музыки в старших классах здесь же, в Калгари.
— Это она учила вас играть? — продолжала я.
Он медленно кивнул, потом поднес к губам стакан и сделал маленький глоток.
— Как она, наверное, гордилась, когда вы поступили в Королевский колледж.
Верн молча прикончил содержимое своего стакана. Потом долго рассматривал его пустое донышко.
— Я что-то не то сказала? — спросила я.
Верн помотал головой и начал крутить стакан в пальцах, поглядывая на бутылку. Ясно было, что он смертельно хочет выпить еще, но пытается ограничиться одной порцией.
Наконец раздался его голос:
— В университете Калгари я получал именную стипендию. Там я учился у Анджея Пьетовски. Польского эмигранта. Блестящего музыканта и очень требовательного учителя. Он считал, что у меня есть это, что я могу стать новым Гленном Гульдом. Он даже показал меня Бренделю — тому самому австрийскому пианисту, когда тот приезжал в Торонто. Брендель жил в Лондоне. У него были связи в Королевском колледже. Я был принят туда на именную стипендию. Это было в семьдесят втором году.
— А потом?
— Я приехал в Лондон. Началась учеба в колледже. И…
Снова одна из его пауз.
— Хотите еще виски? — спросил он.
— С удовольствием. — Я протянула стакан.
Верн плеснул мне еще немного жидкости. Потом — по его лицу скатились две капли пота — налил в собственный стакан вполовину меньше, чем мне. Сделав это, он резко поднялся и исчез на кухне с бутылкой.
Вернувшись, Верн обратился ко мне:
— Если захотите добавить еще, бутылка возле раковины. А если я захочу, велите мне этого не делать, ладно?
— Конечно, — пообещала я.
Когда Верн поднял стакан, губы у него слегка дрожали. Залпом выпив виски, он плотно зажмурил глаза, на лице появилось выражение облегчения. Верн поставил стакан.
— В Лондоне у меня случился нервный срыв, — заговорил он. — Примерно через месяц после того, как я туда приехал. В колледже меня определили к важному типу из Вены, самому Циммерманну. Деспотичный, придирчивый, всегда суровый. Я был его звездным учеником. Так он сказал мне на вторую неделю нашего «сотрудничества», как он это называл. Он счел, что я настолько хорош, что можно сразу же штурмовать Эверест. «Учти, если ты сорвешься, канадец, — сказал он мне со своим сильным австрийским акцентом, — я подхвачу веревку и вытяну тебя наверх. Так что вперед, на штурм Эвереста».
— Что он хотел этим сказать?
— «Большая соната для Хаммерклавира Бетховена». Соната номер двадцать девять — последняя и самая сложная. Подступиться к ней непросто. Дьявольская штука… и, возможно, вершина фортепьянного репертуара, гениальное проникновение в бесконечную музыкальность этого инструмента. Я побежал в библиотеку. Я принял вызов. Мы начали работать над сонатой — три часовых занятия в неделю. Циммерманн, как всегда, был дотошен и требователен. Но таков был его стиль, его манера преподавания, и я относился к этому с пониманием. Я старался понравиться.
— И ему понравилось?
— К концу второй недели он мне сказал: «Через полтора года ты будешь играть „Хаммерклавир“ со сцены. Ты возьмешь Эверест».
На другой день я в одиночку работал над скерцо в одном из классов колледжа. Третья часть, с третьего по восьмой такт. Неожиданно пальцы у меня свело, они застыли… Буквально застыли в неподвижности над клавишами. Я не мог ими двинуть, да и сам не мог пошевелиться. Не знаю, что это было. Как будто бы у меня в мозгу щелкнули каким-то тумблером и отняли способность двигаться. Еще один студент нашел меня в классе через час, я так и сидел в оцепенении и не отвечал на вопросы. Вызвали «скорую помощь». Меня забрали в больницу. Из этого состояния я не выходил четыре недели. В конце концов мама — она прилетела, чтобы быть рядом со мной… дала согласие на применение электрошока. Это сработало. Я пришел в себя.
Верн покрутил в пальцах стакан, борясь с желанием выпить еще.
— Но я никогда больше не играл на фортепьяно, — продолжил он наконец. — Нет, вру. Я играл все время. Потому что, когда мама перевезла меня домой, я снова начал жить, я стал учить игре на пианино… в Гамильтоне, Онтарио.
— Почему в Гамильтоне?
— Я почти полгода провел в психушке после возвращения в Канаду. Там был один доктор, психиатр, который жил при больнице, превосходный специалист по депрессиям такого рода, как у меня. Моему лондонскому консультанту доводилось однажды с ним вместе работать, вот он и решил направить меня к нему. Там, между прочим, я встретил свою жену, Джессику. Она работала сестрой в моем отделении.
Я не знала, что на это ответить, поэтому не сказала ничего. Несколько минут мы сидели молча. Верн все крутил в пальцах пустой стакан.
— Что-то я слишком разговорился, — наконец заметил он.
— Вовсе нет.
— Просто у меня очень редко бывают гости, вот и…
— Как вы с Джессикой познакомились?
— Не сегодня. Я рассказал только полжизни, но уже самому скучно.
— Это едва ли можно назвать скучным. Как бы то ни было, это не вы, а я должна извиниться за сцены, которые устроила вам на улице, и в баре, и в такси…
— У вас была на то серьезная причина, если учесть, что произошло в этот день год назад.
Настала моя очередь уставиться в пустой стакан.
— Вы хорошо осведомлены, — сказала я.
— Центральная публичная библиотека — маленькое место.
— Сегодня вечером вы меня спасли от больших неприятностей.
— Ничего особенного я не сделал.
— Все равно… сделали. Для меня. И я очень вам благодарна.
— Я просто хорошо помню, что такое первая годовщина. Когда мне пришлось дать согласие на принудительную госпитализацию Лоис, моей дочери… это было восемнадцатое апреля восемьдесят девятого года. И с тех пор…
Молчание.
— У нее шизофрения такого типа, который никогда не излечивается. Даже если бы она очень захотела выйти оттуда, где находится, ее бы не выпустили. Считается, что она опасна для общества. Ничего не поделаешь…
Указательным пальцем Верн машинально водил по ободку своего стакана.
— Какие вам давали препараты? — спросил он.
— Приходись вам слышать о миртазапине?
— Это же мой постоянный спутник вот уже пять лет.
— Это долго для одного лекарства.
— С ним я, по крайней мере, хорошо сплю. А бессонница мучает меня годами.
— О да, спать он помогает.
— Какая у вас сейчас доза?
— Сорок пять миллиграммов.
— У меня есть свободная спальня наверху. Там даже свои ванная и туалет.
— Спасибо, но я лучше домой.
— Я бы предпочел, чтобы вы сегодня не рисковали.
— Да я уже в норме.
— Из той машины я выпрыгнул через час после того, как уверил друга, что я в норме. Лучше подождите минутку, я принесу таблетки, а потом поднимайтесь наверх и ложитесь спать. Там рядом с кроватью есть радио и какие-то книги. Таблетки окажут действие, а завтра, когда вы проснетесь, годовщина будет уже позади.
— От этого мне все равно легче не станет.
— Верно. Но, по крайней мере, вас уже не будут одолевать мысли, связанные с конкретным днем.
Он исчез и почти тут же вернулся с лекарством, стаканом воды и чистыми полотенцами. Часть меня сопротивлялась: Всё это слишком странно. Другая часть просто рвалась распахнуть дверь и выскочить в ночь. Но все же в моем расстроенном мозгу звучал и тихий голос разума, который советовал: Прими лекарство и ложись. Неизвестно, что может с тобой случиться, если ты останешься в ночи наедине со своими черными мыслями.
Я предпочла прислушаться к нему и поплелась наверх. В комнате были все те же коричневые цветастые обои и деревянная кровать, на которой сидели куклы. На стенах висело несколько детских фотографий — младенца, маленькой девочки, подростка. Была ли это Лоис? А куклы — не ее ли? Значит, мне предстоит спать в комнате его дочери, в комнате, где она сама никогда не была, ведь Верн перебрался сюда, к матери, только после того, как сдал ее в психушку?..
Мне опять страшно захотелось сбежать отсюда. И я опять сказала себе: Это же всего на одну ночь, а он — если я хоть что-то понимаю в людях — не из тех, кто стал бы рваться сюда в голом виде в три часа ночи. Я выпила таблетку, твердя про себя: Все, вопрос решен окончательно. Я воспользовалась туалетом. Забралась под простыни со старомодным узором в розовые цветочки. Выключила свет. Мои часы фосфоресцировали в темноте. Всего-то восемь часов вечера. Детское время. Но сегодня я и была ребенком, которого отправили спать в комнату другого ребенка, никогда не лежавшего в этой кровати, но присутствие его ощущалось в спальне, пока лекарство не оказало своего магического действия, и…
Половина шестого утра. Если верить моим часам. Девять с половиной часов сна. Трудно жаловаться, хотя было странно проснуться в этой странной кровати, в этом странном доме, гадая, что за странные звуки раздаются из-за стены. Видимо, сообразила я, это храпит Верн.
Я встала, сходила в туалет, потом оделась и тщательнейшим образом застелила постель. Спустившись вниз, я нашла на кухне телефон и вызвала такси.
Мне удалось даже вспомнить адрес, и я назвала его диспетчеру, а заодно предупредила, чтобы водитель не звонил в дверь, когда подъедет. Кухня, как и весь дом, была из другой эпохи. Холодильнику, судя по всему, лет тридцать, не меньше. На кухонном столе пластиковые подставки под тарелки с фотографиями великолепных сцен канадской природы. Ни посудомоечной машины, ни микроволновки, ни шикарной кофеварки-эспрессо, только тостер с передней загрузкой — древний, еще из тех незапамятных времен, когда эти машинки делали из жести. Верн истратил не одну тысячу долларов на великолепную, современнейшую стереофоническую технику, зато во всем, что касалось домашнего комфорта, мода его нисколько не интересовала. Что ж, полагаю, у каждого из нас есть свои приоритеты.
Я нацарапала записку и оставила ее на столе:
Я прекрасно провела ночь и так выспалась, что проснулась ни свет ни заря. Вы были невероятно добры и великодушны в тот момент, когда я вовсе не заслуживала столь великодушного отношения. Надеюсь, что с этого момента вы будете считать меня другом — и позволите мне считать вас своим.
Увидимся позже в нашей «Обители радости».[112]
С наилучшими пожеланиями, Джейн.
Я села в такси. Мы поехали по Двадцать девятой улице мимо Онкологического центра больницы Футхилс. У ж не здесь ли лечили Верна?
Водитель, казалось, прочитал мои мысли. Когда мы проехали мимо здания, он заговорил:
— Каждый раз, как еду мимо и читаю эту вывеску, «Онкологический центр», прямо в дрожь бросает. Не приведи господи, думаю.
— Прекрасно вас понимаю.
Оказавшись в своей квартирке, я приняла горячий душ и переоделась, а потом отправилась завтракать в «Кафе Беано». В библиотеке я была, как обычно, в десять. Рут поздоровалась, озабоченно на меня посмотрев:
— Вчера вы заставили меня поволноваться. Я собиралась предложить вам пойти куда-нибудь вместе вчера вечером, но не успела — вы уже исчезли.
— Я просто пошла домой.
— Не нужно вам было вчера оставаться одной.
Я ничего не ответила.
Спустя некоторое время ко мне в комнату зашла Бэбс и тоже поинтересовалась, как я себя чувствую.
— Все прекрасно, — приветливо ответила я.
— В общем, если когда-то у вас будет настроение поплакаться кому-то в жилетку…
— Спасибо, — сказала я и быстро сменила тему разговора.
Люди пытаются помочь. Они не знают, что сказать, как себя вести. Ты, в свою очередь, не знаешь, что сказать им. А что тут скажешь? Только обычные банальности — и признание того факта, что все до сих пор ужасно. А потом…
Никакого выхода. Оставалось только с головой уйти в работу, что я и сделала. Мне попались данные о полном собрании сочинений Грэма Грина издания «Бодли Хед», предлагаемом по очень выгодной цене — две тысячи триста долларов. Потом я спросила Марлин (теперь она руководила отделом детской литературы — и бесконечно брюзжала), не против ли она получить двадцать тысяч на пополнение своих фондов.
— И вы дадите мне карт-бланш на приобретение всего, что я сочту нужным?
— А вы хоть раз давали кому-нибудь карт-бланш, когда были главой отдела комплектования?
— Это не ответ на мой вопрос.
— А вы увиливаете от ответа на мой. Но суть не в этом. Да, практически вы можете выбирать все, что захотите, но я прошу представить мне перечень ваших пожеланий. Я хотела бы видеть, как вы планируете истратить свои двадцать тысяч. Если у меня не возникнет серьезных возражений по каким-то пунктам плана, я его подпишу… и начинайте действовать, заказывайте, покупайте и так далее. Справедливо?
— Что именно может вызвать ваши возражения?
Я протяжно вздохнула — и заставила себя промолчать, чтобы в раздражении не сказать чего-нибудь злобного, вроде: Да что же это, почему вы все время упрямитесь? Почему из всего делаете проблему? С вами невозможно разговаривать!
А к этому можно было добавить и другие мои мысли: Почему, куда бы я ни попала, вечно одно и то же — не работа, а минное поле мелких интриг и тлеющей злости? Как будто людям так важно, просто необходимо превращать свою скуку и неуверенность во что-то болезненно-злобное, выбивающее из колеи всех окружающих. Внутренние дрязги, интриги всегда связаны с унылой повседневностью, с жутковатым осознанием: то, что человек вынужден делать ежедневно с девяти до пяти, рано или поздно надоедает; хочешь не хочешь — приходится заниматься ерундой. Так почему не придать драматизма скучным будням — находить объекты для неприязни, сплетничать о коллегах или сходить с ума от подозрений, воображая, что те говорят у тебя за спиной…
Верн выбрал правильную линию поведения. Поступив на работу, он притворился невидимкой. Работал, делал свое дело. Делал его хорошо. Со своими коллегами держался приветливо и дружелюбно, но сдержанно. Уходил домой — и будто растворялся в музыке, в той книге, работа над которой, как я почувствовала, придавала его жизни вкус и страсть, которых в ней никогда не было или которые он с некоторых пор отвергал для себя.
Верн… После той ночи у него в доме он просто здоровался со мной — церемонно раскланивался в вестибюле или бросал «Привет, Джейн», — когда мы встречались в комнате для персонала. Складывалось впечатление, что он меня избегает, видимо чувствуя, что слишком много поведал о себе в тот вечер, приоткрыл завесу над своей жизнью больше, чем хотел. Хотя мне казалось ужасно несправедливым, что никто не догадывается о его писательской деятельности, что ему не воздают заслуженных почестей, я отлично понимала, почему он держит ее в тайне. В таком маленьком, тесном мирке, как наша библиотека, все может быть разрушено или использовано против тебя, особенно если ты делаешь что-то, выходящее за рамки наших собственных прозаических горизонтов: «Он что, в самом деле возомнил себя музыкальным критиком?.. Я вас умоляю, кто же это, находясь в здравом уме, закажет ему такой монументальный труд?»
Неудивительно, что Верн жил в своего рода внутренней ссылке. Когда жизнь подбрасывает тебе одно испытание за другим, будто хочет уничтожить — а у тебя сохранилось еще хоть что-то, какая-то малость, вызывающая интерес и восхищение, — приходится бороться за то, чтобы не дать эту малость разрушить. Потому что вокруг столько недоброжелательства, а вот доброты куда меньше, чем мы привыкли считать.
Верн… Прошла неделя — по-прежнему ничего, кроме односложных приветствий. Понимаю. Пролетела вторая неделя, и я получила от него запрос по электронной почте на приобретение «Полного Моцарта» — собрания из ста пятидесяти дисков от Филипса. Он писал:
Будь это возможно, я предпочел бы покупать каждое произведение по отдельности, но это стало бы дурным разбазариванием выделенных правительством средств. Весь комплект сейчас можно приобрести по специальной цене, всего за четыреста долларов. Мне кажется, что это уникальная возможность — и необходимое дополнение к нашей коллекции. Записи весьма качественные, а прочтение шедевров Моцарта серьезное и грамотное.
Надеюсь на вашу поддержку,
Вернон.
Я ответила:
Поддерживаю. Нет ли у них заодно и полных собраний Баха, Бетховена и Шуберта? Цена, которую вы указали, меня приятно удивила. Пожалуйста, разузнайте это и сообщите мне результат.
Как у вас дела, кстати говоря?
Пришел ответ:
Бах, Бетховен и Шуберт тоже по четыреста долларов и, как и первое, отменного качества. Фортепьянные сонаты Бетховена и Шуберта, например, исполняют Брендель, Ковачевич, Лупу и Учида — выдающаяся когорта современных пианистов, я бы сказал. Так что для нас это было бы просто идеально.
P.S. У меня есть два билета на концерт Анджелы Хьюитт, на следующий четверг. Может оказаться, что у вас нет планов на этот вечер?
Господи, Верн Берн приглашает меня на свидание. Я не знала, как к этому отнестись, что об этом думать, кроме того, что Анджела Хьюитт — крупнейшая канадская пианистка со времен Гленна Гульда. Если у Верна есть лишний билет, то, черт возьми, почему бы и нет?
Я обдумала ответ:
Полные собрания Баха, Бетховена и Шуберта поддерживаю. И буду очень рада пойти с вами на концерт Хьюитт. Но позвольте мне пригласить вас на ужин.
Он написал:
Нет, ужин за мной. Я заказал столик в «Театро» на шесть вечера. До встречи.
За время между приглашением и самим ужином я сталкивалась с Берном в библиотеке раз десять. Каждый раз, завидя меня, он смущался, застывал и ограничивался кивком. Мне хотелось подойти и сказать ему: Послушайте, ведь это всего лишь ужин и концерт. Перестаньте пугаться так, будто у нас роман, а я замужем за пьющим и безумно ревнивым морским пехотинцем, который чуть что хватается за ствол…
— Знаешь, мне кажется, что Верн тебя побаивается, — сказала мне Рут накануне концерта.