Записки маленького человека эпохи больших свершений (сборник) Носик Борис

— Вы думаете, так просто? — усомнился человечек. — Но доктор взял с меня много денег.

— За такие деньги вы станете настоящий гигант, — сказал Русинов, прощаясь.

Он вышел из машины у подножья холма, на который взбирался сказочный средневековый город. Холм увенчан был замком и кафедральным собором, к ним вели узкие древние улочки. Русинов пустился в путешествие по лабиринту средневековых улиц.

В прежние времена, в России, он долгие годы бродил по древним дорогам, отыскивал ямы от фундаментов, развалины монастырей, следы старинных аллей и барских домов. Здесь древние здания стояли нетронутыми, темные, старые стены были увиты плющом, рдели цветами. Возле старинного собора, украшенного толпами резных каменных фигур, темнели ворота старой богадельни. Из-за высокой стены до Русинова донесся странный шум — отрывочные возгласы, эхо, точно в закрытом бассейне. Он прислушивался, и возгласы казались ему все тревожнее и страшнее. Истина открылась ему позднее: старинный «оспис», как и в Средние века, был приютом умалишенных. Русинов встревоженно гулял под аркадами внутреннего монастырского дворика до тех пор, пока время не растаяло в полуденном зное. Он с сожалением покинул мирный двор, богадельню и древний городок на холме, утешая себя тем, что их еще много будет на пути, этих древних бургундских городков, если только пожелает Господь, если суждено… И потом, с каждым новым городом, отмечал он, что Господь милосерд к нему, потому что были еще и Везелэ, и Отэн, и Бон, и Клюни, и еще какие-то деревни, где каждый крестьянский дом из благородного замшелого камня походил на древнюю крепость или замок, был увит зеленью и цветами… Русинов ночевал на склоне холма, у виноградника, забравшись в мешок, и перед тем, как уснуть, долго смотрел на чистые звезды, не замутненные ни бурным прогрессом, ни упадком мышления, ни напряженной предвыборной борьбой…

А наутро он снова видел серебристые и бурые черепичные крыши, видел замшелые камни Бургундии, «святые камни Европы» — узкие улочки средневековых городов, живописные фермы, сказочные замки. И были купание в реке, путешествие впроголодь и неизбывное, почти греховное ощущение счастья.

В полдень его подобрала на дороге полная, довольно еще молодая и красивая дама, и они беседовали о детях — всю долгую дорогу среди прекрасных холмов. Дама овдовела давно и воспитывала двух мальчиков — о, дети, сыновья, что может быть трудней и прекрасней. Русинов и дама наперебой вспоминали самый прекрасный возраст мальчиков — пять, шесть, семь… Их выдумки, их словечки, их многообразные таланты… Потом дама призналась со вздохом, что мальчики уже выросли, радости от них стало меньше, нет, младший еще ничего, он даже учится, хотя и не так нежен с ней, как раньше, а вот старший…

Русинов вежливо молчал и слушал. Да, старший связался с этими, ну, которые не любят женщин, а вовсе даже любят мужчин, то есть друг друга…

— Ну что ж…

— Да, я тоже так думала, ну что ж, пускай, что поделаешь, хотя мне не нравилось, что мой Мишель… И потом, ведь не будет внуков…

Сказав о внуках, она сразу постарела, словно перешла вдруг в иную категорию, оставив заботу о внешности.

— Ну что ж, пускай… Но потом он стал требовать, чтобы мы звали его Мишелина. А потом он сделал какую-то мерзкую операцию — очень дорогую, я до сих пор еще не могу за нее расплатиться, хотя неплохо зарабатываю. У него изменился голос, растет грудь…

Холмы Бургундии сияли чистотой и прелостью. Русинов вышел из машины, с особой почтительностью и смирением поцеловав руку красивой даме.

* * *

Ему нравилось выставлять перед собой руку с оттопыренным большим пальцем, нравилось, что какой-нибудь из водителей раньше или позже откликался на этот знак; нравилось, что некоторые, проезжавшие мимо без остановки, все же нервничали при этом, искали себе оправдания: жест назад — у меня полно, жест вбок — мне сворачивать, две руки вверх от баранки, с упреком даже — никак не могу…

К тем же, кто его сажал в машину, он был и вовсе полон признательности, ему нравилось это. Иногда завязывался в машине разговор, водителю не хотелось расставаться с ним, да и он ведь не спешил никуда. Они останавливались возле кафе, пили у бара воду с гренадином или оранжину, беседуя о России, о Франции, о женщинах, о браке и детях. Бывало, что какой-нибудь симпатичный водитель тащил его к себе ночевать или вез в гости к друзьям, и, если Русинов был при этом в настроении общаться с французами или с кем бы то ни было, он соглашался. Так однажды под вечер попал он на виллу Жака — это было, кажется, на двадцатый день пути, то ли в Зеленом Керси, то ли еще в Бургони. Новая эта вилла, перестроенная из старинного обержа[19] на пути паломников, возвышалась среди привольных зеленых холмов, вполне модерная вилла, вероятно, не дешевая, и оттого еще хозяин ее, интеллигент (конечно, левый), считал своим джентльменским долгом собирать здесь максимальное количество гостей, так что Русинов казался не более чужим, чем прочие. Назавтра поутру, наступив на него спящего в саду, молоденькая алжирка извинилась и притащила его на завтрак. Хозяин виллы, пузатый и добродушный Жак, в прошлом издатель и журналист, предвидя разъезд гостей и одиночество, настоял, чтобы Русинов задержался еще, а потом стал уговаривать его поселиться здесь навсегда…

В уговорах приняла участие симпатичная алжирка, служившая в банке где-то в соседнем городке. Русинов понял, что она имеет свои женские резоны его уговаривать, но дал себя уговорить без труда. День прошел безмятежно. Вечером гости собрались в саду вокруг огромного каменного жернова, заменявшего стол, — принесли вино, салат, сыр.

За столом говорили, как обычно, об отпусках и автомобилях, об авариях, ценах, чуть-чуть о книгах и чуть-чуть о политике. О политике говорили очень толково и хладнокровно.

Русинов узнал, какой взрыв кровопролитной войны на планете оказался сейчас удачным, и сумел привлечь внимание общественности к бедственному положению угнетенных или даже открыл новую эру. Помог разоблачить кого-то или проложил путь к национальному освобождению. Большинство присутствующих были, конечно, люди состоятельные. И несомненно, люди левых симпатий. Русинов вспомнил наблюдение Герцена о борьбе между правыми и левыми буржуа, о зависти одних и жадности других. Он подумал, что Герцен, возможно, все же утрировал материалистические мотивы этой борьбы. В конце концов ведь многие националисты понимали, что национальное освобождение ввергнет их в нищету и бесправие, и все же они не могли противостоять идеальному (пусть даже и не самого высокого порядка) импульсу национальной борьбы. То же было зачастую и с богатыми, и со здешними «более равными» в их стремлении к равенству. «Более равные» на родине Русинова не тосковали о равенстве…

Хозяин и его гости развлекались, впрочем, и менее глубокомысленным способом. Хозяин очень забавно играл на трубе. Испанец, проезжий актер, очень похоже изображал собаку (лишенную, впрочем, истинного собачьего обаяния).

Русинов лежал в качалке, смотрел на звезды и грезил о том, что будет, если он останется, — думал о том, как могут сложиться отношения с хозяином, с хозяйкой, с милой алжиркой, с самим собой…

Проезжий испанский актер вдруг запел что-то очень-очень знакомое, от чего Русинов вздрогнул и даже потянулся, чтобы встать с качалки. А потом вспомнил. Когда-то это был гимн, а потом только партийный гимн на его далекой северной родине — песня про то, как закипает возмущенный разум, как отвергают люди богов и царей. Когда Русинов был на первом курсе, пуганый институтский латинист перевел этот гимн на дурную школьную латынь и заставлял студентов петь его на семинарских занятиях (в конце концов можно понять страх старика, добывавшего кусок хлеба столь архаичным и классово чуждым предметом, как латынь). В памяти Русинова застряли ошметки латинского текста:

  • Консурге фама эгзекрата
  • Серворум опрессорум генс,
  • Мен суммум пугнум индигната…

…Актер пел сейчас по-испански полушутя-полусерьезно, и хозяин виллы ему подтягивал:

  • Весь мир насильем мы разрушим
  • До основанья…

О, это был сложный дуэт. Хозяин угрохал уже пол-мильона на постройку виллы и упорно продолжал достраивать… В то же время он был левый, он был, естественно, против всякой собственности, и, шутливо подтягивая бесштанному испанцу, он призывал взорвать этот мир к чертовой матери. Это была игра. Если угодно, игра ума. Однако она могла в любой день закончиться взрывом, Русинов это знал. Впрочем, ни хозяин, ни его гости не верили в это: в конце концов во Франции проповедуют и более страшные вещи…

Русинов представил себе, как тройка бесшабашных испанцев, латиноамериканцев, палестинцев или юных немцев из наиболее сытой части Германии подложат ерундовую бомбешку под новую хозяйскую виллу, омерзительный продукт накопления, потребления, чего там еще… Русинов закрыл глаза. Взлетали на воздух и медленно-медленно, как в кокетливом фильме Антониони, опадали на землю стропила, балконы, куски мебели, сантехника, стереоаппаратура. Впрочем, Русинов увидел и то, чего не смог вообразить суетливый киношник. Покосившиеся шпили древних соборов. Кучи дерьма в алтаре. Битые витражи. Надписи на стенах мелом, дегтем и суриком: «Катя плюс Жан», «Ваня плюс Жанна», «Ни учитель ни бог», просто «хуй», или «хуй моржовый», в северном варианте… Он увидел заросшие фундаменты на месте средневековых замков, бурьян, дерьмо, камни. Святые камни Европы! — восклицал Достоевский. Впрочем, дальше он пояснял свысока, что она лишь кладбище, святая Европа, что тучи заволокли ее небосклон. Что бы он сказал сегодня, услышав, о чем шепчутся бородатый Жан-Пьер и его друзья. Прочитав исступленные надписи на старых камнях, клеймящие то богатых, то нищих, то армян, то евреев, то церковь, то спокойствие…

Русинов проснулся на зябком рассвете, скатал мешок и зашагал прочь через холмы. Было тихо. Вилла растаяла в тумане. Дорога была благодетельна. К вечеру он уже с трудом мог припомнить, как звали добродушного хозяина виллы-обержа на древнем пути паломников в Сен-Жак-де-Компостель…

* * *

Если на пути его попадались древние живописные города или соборы, Русинов посещал их и осматривал. Не потому что им еще владело по привычке туристическое усердие, а потому что любил бродить в каменном лесу таких соборов, сидеть в темном углу, слушать раскаты органа, стоять в алтаре одному или в компании растерянных туристов, похожих на заблудившихся в лесу детей. Он заметил, как робеют туристы перед этою красотой, как они лихорадочно листают новейшее туристическое евангелие, путеводитель фирмы «Мишлен», торгующей автомобильной резиной и выпускающей эти зеленые путеводители попутно, для рекламы своего резинового товара. Путеводители словно успокаивали туристов и умаляли их страх смерти тем, что сообщали всякие бесполезные сведения про то, кто построил этот собор и когда, кто его разрушал и почему разрушил не до конца.

В сумрачной тишине собора Русинов думал о прошедшем, перебирал свои обычные земные мысли… Впрочем, торжественная музыка, стремительная готика и древние надгробия словно бы лишали земные аргументы Русинова нормальной логики и состоятельности…

Порой Русинов натыкался на подлинное чудо, и тогда радовался, что он один, что никуда не спешит и что может, не стесняясь никого, пролить слезы умиления перед творением искусства, природы и христианской веры, возникшим перед ним на дороге внезапно и не предсказанным никаким ожиданием и маршрутом. Так, однажды, золотым летним вечером он вышел из попутной машины в долине, на одном из крутых склонов которой разместился стремительно взбиравшийся вверх город паломников Рокамадур.

В другой раз это были Колонж-ля-Руж, и Сарлат, и Вивьер, и Альби, и другие, названия которых он не запоминал больше, потому что ему некуда было нести этот груз имен — только нынешнее переживание и внезапная сегодняшняя молитва были важны.

И было, конечно, много встреч на этой дороге, вызывавших отзвук в его душе. Однажды, любуясь красивой лестницей средневекового дома на узкой улочке Сарлата, Русинов увидел на двери дощечку с надписью — «Ежи Турковский». И тогда в нем вдруг заволновалось воспоминание, потому что он вспомнил Ирку Турковскую, Ирэну, польскую женщину с окраины Душанбе, которую он не увидит больше, как не увидит, наверное, и сам Душанбе, и этот Сарлат. Ирка была родом из Вильнюса. Там она влюбилась в таджика, а потом туркмена, и, когда Русинов познакомился с ней в Душанбе, она уже растила в разоре и хаосе своей бедной квартиры троих детей, и пила, и курила анашу, и была все еще хороша, и беззаботна, и остроумна, и талантлива, и бедна, как церковная мышь… Второй ее муж сидел в то время в тюрьме, и она рассказывала о помогавших ей благородных друзьях мужа — о старом мебельном воре и его редкой, трудной профессии: представляешь, вынести среди бела дня из чужой квартиры огромный арабский гарнитур, перепродать его где-нибудь неподалеку, а потом идти отсиживать снова срок. Ирка была в ту пору в растерянности, потому что от мужа из тюрьмы приходили очень странные письма, в которых он призывал ее образумиться и, беря пример с космонавтов, усиленно строить социализм. Русинов отнес эти письма к психиатру, потому что Ирка боялась, что у бедного зека что-нибудь приключилось с головой, и психиатр успокоил их, сказав, что нечего беспокоиться, потому что конечно же человек не в себе, к тому же тюремные политзанятия и непривычное чтение газет влияют на его слабую голову, а главное, несомненно, что он курит там анашу, а также, вероятно, пьет чифирь… Все ее заботы, и тяготы, и нужда не мешали Ирке, выпив немного и покурив, тут же забывать про все и веселиться, и предаваться любовному занятию со всем пылом искушенной двадцативосьмилетней женщины, а потом зачинать на этой скромной основе еще один серьезный роман, каждый раз заново… Так было, когда Русинов приезжал в осеннюю Азию, где опадали большие листья платанов и рдели виноградники, и блаженное тепло охватывало душу и тело…

Русинов долго не мог расстаться с воспоминанием об Ирке, сидя в средневековом дворике Сарлата, где студенты играли на старинных инструментах, рядом по улице текла толпа туристов, а над собором маячил Фонарь Грешников: где ты, Ирка, старая грешница или мученица, развеселая Ирка-дырка с Первого Советского, из нового барачного Душанбе?

* * *

Неделю он прожил на живописном берегу Дордони против какого-то замка. В соседнем селе была лавчонка, где он покупал молоко и хлеб, а неподалеку ловили свой летний кайф мученики цивилизации, загнанные в тесный автокемпинг вместе со своими машинами, фургонами, детьми. На рассвете кемпинг будоражили мотоциклетные моторы, вечером — транзисторы, кричавшие наперебой. Но днем Русинов приходил иногда на их цивильный берег, чтобы поиграть с детишками. Отпускникам-спартанцам не мешали теснота и шум. Они были закалены путешествием по дымной автостраде. Эти два дня на Дордони, говорили они, увы, только два, потому что уже надо мчаться обратно, эти два дня они будут вспоминать целый год. Отпускники возвращались в Париж, чтобы упорно строить капитализм (а может, уже социализм), и наперебой завидовали Русинову, который никуда не спешил и как будто уже что-то построил. Впрочем, не все отпускники, жившие в кемпинге на зеленом берегу Дордони, были так мелкобуржуазны. Два молодых пылких израильтянина убеждали Русинова поехать вместе с ними в Израиль, чтобы строить каналы в безводной степи и повышать урожаи цитрусовых, чтобы неуклонно крепить оборону первого в мире рабоче-еврейского государства. Русинов остался равнодушен к этой демонстрации «ретро». А когда молодые энтузиасты стали настойчивы, он даже сменил место на берегу — в конце концов дети есть повсюду. Он так прижился на Дордони, что хотел даже начать роман-трилогию «Тихий Дордонь», но, уходя из Парижа, он оставил свою авторучку и дал торжественное обещание не покупать новой и не писать. Иногда ему все-таки приходилось писать — он записывал адреса, которыми снабжали его попутчики и водители, зная, что адреса не помешают ему, когда начнутся дожди.

Его подвозили коммивояжеры, врачи, мимохожие испанцы, реже немцы и англичане. Однажды он даже попал в машину русской дамы (замужем за французом), которая возила в ближайший универсам пожилых родителей, приехавших на побывку из какого-то южнорусского городка. Русинова сразу заинтересовали простецкие железные зубы его попутчиков, а потом он услышал русскую, пусть даже южнорусскую, речь и радостно вскрикнул. Однако они быстро поставили его на место, внеся новую нотку в его воспоминания: они его до смерти испугались. Он говорил по-русски, а значит, был опасен. Русский был для них опаснее, чем любой шаромыжник-иноземец, ибо кем может оказаться русский, вот так вольно гуляющий по дорогам чужой страны, как не провокатором-сионистом, не шпионом-диверсантом, не чудовищем-эмигрантом, предателем родины. Или, еще страшней, человеком Оттуда, Откуда Надо. Не из ихнего сраного Откуда Надо, а из нашего, настоящего, где Знают Все и расставляют своих людей даже на крошечных департаментских дорогах… Щадя земляков, Русинов вышел из машины на первом же перекрестке и отвернулся с горечью: чтоб они не подумали, что он запоминает их номер. И еще, чтоб они не видели его лица. Милая, бедная родина…

* * *

Ему привелось еще раз обсуждать проблемы построения сионизма в одной отдельно взятой стране. Это было в небольшом средневековом французском городке, который Русинов, проспав полдня в стогу сена, вдруг надумал осмотреть, уже ночью. Как почти во всяком уважающем себя древнем французском городке, здесь была в центре узенькая еврейская улица с огромной квадратной синагогой. По боковой стене синагоги до верхнего яруса окон шла лестница, и Русинов стал взбираться вверх по этой лестнице, чтобы заглянуть в окно. Вот тогда он и услышал, совсем рядом, над собой, голос какого-то юноши, глядевшего в окно соседнего дома:

— Чего вы там себе ищете, месье?

— Так… — Русинов только пожал плечами. Не будет же он объяснять через двор, снизу вверх, пусть молодой человек спустится, если ему интересно.

Молодой человек спустился. Он был крупный, красивый, в ермолке и в рубашке, украшенной звездою Давида.

— Интересуюсь видеть, — сказал Русинов. — Все-таки синагога.

— Вы что — еврей?

— Можно сказать, что да.

— Пойдемте ко мне наверх. Мы можем посидеть, хотя и поздно.

Русинов поднялся за атлетическим юношей на верхний этаж дома и вошел в красивую, современно обставленную комнату, имевшую на стенах, впрочем, два коврика с изображением молящихся евреев и еще какой-то стены — может быть, это и была Стена Плача, а может, Великая китайская стена (что было бы тоже вполне современно и уместно). В кресле, потупив взгляд, сидела миловидная девушка.

— Моя сестра, — сказал атлет. — Юдифь.

— Олоферн, — представился Русинов.

Он не видел ничего странного в этом ночном визите. Юноше-атлету, который был сыном здешнего раввина, стало скучно ночью в обществе сестры. Что до Русинова, то он выспался днем и никуда не спешил. Его визит открыл перед юношей возможность высказать свои убеждения и, может, обратить еще одну паршивую овцу на истинный путь предков. Русинов надеялся к тому же на стакан горячего молока. Надежда рухнула, когда ему были предложены виски и вода с мятным сиропом. Беседа же оказалась скучной и давно знакомой.

— Если вы еврей, — воскликнул юноша, — отчего вы не едете в Израиль?

Русинов старательно, но несколько буквально перевел на французский традиционную фразу «Чего я себе там позабыл?».

— Разве вы не чувствуете в себе жар священного еврейства? — с придыханием спросил юноша. — Ведь вы из Москвы, откуда вышли такие замечательные деятели сионизма, как Эстер и Давид Маркиш…

Русинов попытался увести беседу в область секса и втянуть в нее прекрасную Юдифь. Атлет блеснул недюжинным знанием предмета, однако, отделавшись парой фраз, вскоре ушел в кусты, как Плеханов. Голос миловидной Юдифи театрально завибрировал, и Русинову вспомнилась его первая жена. Ну да, да, эти опущенные глазки, эта светская вибрация голоса… Это священное еврейство и все эти штуки хороши для светской беседы, а в семейной жизни напускная стыдливость и фригидность выходят боком. Русинов искоса наблюдал стыдливый румянец и приоткрытый ротик. Потом тот, второй Русинов, который так мало зависел от географического положения и физического состояния лежебоки-первого, резво вскочил на эфемерные ножки, чиркнул брючной молнией и вложил в романтически приоткрытый ротик нечто, бывшее когда-то бичом Одессы и рублевских предместий. Вот теперь, в этом положении, можно было и продолжить беседу.

— Да, так о чем мы там говорили? О священном еврействе? О построении сионизма в одной отдельно взятой стране? О славных делах добровольцев-обрезанцев? О кибуцах у реки? Тянут сети рыбаки…

— Вы плохой еврей, — сказал молодой атлет на своем прекрасном французском.

— Таки плохой, — согласился Русинов на своем варварском французском и при этом еще зевнул.

— У нас еще четыре комнаты, — сказал атлет. — Я мог бы предложить вам ночевать в одной из них. Как еврей еврею…

— Это будет гуманно, — сказал Русинов. — Это укладывается в систему общечеловеческой взаимопомощи. Моя бабушка получила однажды после войны свитер через организацию «Джойнт». А дядя — три года тюрьмы за связи с той же организацией. Оба они даже не знали, что это такое. Я тоже не знаю, но я хоть получил ночлег…

— Вам более повезло, — сказал атлет. Во всяком случае, Русинов именно так перевел его французскую фразу.

— Да, мне более лучше… — сказал Русинов.

Засыпая, он с легкой грустью думал о том, что прекрасная Юдифь не придет к нему ночевать. Не придет, чтобы о ней не подумали плохо. И зря, потому что он уже подумал о ней плохо, так что могла бы и прийти…

* * *

Весь следующий день и всю ночь Русинов провел в горах. Ночью он проснулся в своем мешке, увидел над собой огромные чистые звезды и вспомнил вдруг отчего-то самый первый свой поход, давным-давно, в юности, зимой пятьдесят третьего года, в студенческие каникулы. Хотя это был студенческий турпоход, то есть массовое мероприятие, он, как ни странно, уже и тогда был сильно похож на бегство — бегство из города, бегство от университета, бегство от того непонятного и страшного, что надвигалось на них, от какой-то новой великой расправы (кто ж знал, что всего через месяц Родной и Любимый откинет копыта?). Их была дюжина пацанов и девочек, и больше половины — евреи, метисы-полукровки, а во всем мире неистовые газеты правдоискателей — от нью-йоркской «Дейли уоркер» до «Сольвычегодской правды» — каждое утро клеймили нацию отравителей и требовали расправы над ней. И вот тогда они ушли на лыжах в морозное пространство между Петушками и Хлебниковом. Ушли — как отрезали: шли, смеялись, шутили, пели, готовили пирожные из хлеба и сгущенки на чьи-то именины, ночевали в избах и сельских домах (а однажды даже в маленьком сельском роддоме, где впервые в жизни услышали крики роженицы). Они утешались ласковым доброжелательством нищих русских крестьянок (не читавших «Дейли уоркер») и только иногда со страхом думали о возвращении (ан все обошлось, и он опрокинулся, всего месяц оставался до того дня, а он, Родной и Любимый, вай, вай. Но еще и в тот день они не знали, что по этому поводу не надо рыдать и плакать…).

Русинов вдруг понял, отчего пришло воспоминание, и взъярился. Юноша-атлет из раввинского дома. Он еще мне будет рассказывать о моей принадлежности, сытая сука из сытого французского городка! Он мне будет указывать, кого мне сегодня любить и куда ехать! Что мне и где строить, какие петь песни! Это мне-то, устоявшему перед соблазном дешевого патриотизма, соблазниться вдруг убогим их национализмом!

— Стоп, Сеня, стоп! — сказал Русинов. Не тот, который расстегивал штанишки в чужой квартире, а тот другой, который вежливо хлебал воду с мятным сиропом. — Стоп, Сеня, стоп! Вы себе лежите на холме среди степу широкого, однако вы еще не мертвый. Вы еще не написали свой «Заповит», хотя вы себе собрались умирать на чужбине… Как же это было в одном таджикском стихе (перевод, наверное, Немы Гребнева, но стих таджикский):

  • Когда в чужом краю мне гибель суждена
  • И саван мне сошьет не мать и не жена —
  • Я на горе хочу лежать, быть может,
  • Твой дым ко мне дойдет, родная сторона.

Ох, как жалко себя и как он пахнет, таджикский дым! Нигде так не пахнет дым, так горько и так сладко. Может, это горелый навоз, но все равно, пусть так, пусть только пахнет, пусть дойдет ко мне этот дым. Если ж и дым не доползет, если уж я решился на это, умереть вдали, неужели он, упитанный мальчик из французской облсинагоги…

Прошла мимо жена фермера в тряпичном жакете, спросила, не холодно ли ему здесь. Видя, что он плохо понимает диалект, повторила раз, и два, и три.

— Нет, не холодно, — ответил наконец Русинов. — Тут у вас хорошо…

Он спросил, можно ли купить молока, и она засуетилась — можно, конечно, можно. Лучшие люди, крестьяне и философы. Философы и крестьяне. Никто не травит его собаками, не гонит с луга. А если очень попросить, то, верно, пустят и в сарай. Конечно, это не Россия, не Средняя Азия: никто не тащит тебя в избу, не заклинает ночевать в горнице, убеждая, что «ночлег с собой не носят». Никто не мечет на стол все, что еще уцелело в печи, в тануре. И все же — они доброжелательны к нему здесь. И крестьяне. И философы. И глупые леваки…

Он еще не совсем привык спать на земле и испытывал неудобство. Однако в неудобствах этой жизни было свое удобство и своя отрада. Он вдруг вспомнил, как изнеженный Пьер Безухов ночевал в Москве, в чужом доме, во время отступления. Граф Николаич, познавший где-то клошарскую бесшабашную отраду, писал, что это было чисто русское чувство презрения к удобству, исключительно русское чувство презрения ко всему условному, искусственному, что почитается большинством людей за высшее благо. И тут же добавлял, что и богатство, и благо если и стоят чего-нибудь, то только по тому наслаждению, с которым все это можно бросить…

Привет, мон вье Пьер! Привет мон шер! Привет Ясной Поляне на рассвете, зеленой могилке в росе, статным соснам Оптиной пустыни, под которыми довелось однажды ночевать вот так же, в спальном мешке. Привет всем. Салютти афеттуози а тутти! Адье!

Ночью ему приснилось, что он плывет по реке. Одежда его промокла, Русинов ощутил холод и проснулся. Он и правда лежал в воде. Он не успел испугаться, вспомнил, как текут, меняя направление, потоки по склонам таджикских гор… С вечера здесь тоже было совсем сухо и вот…

Всю ночь он пытался согреться, а утром обсох в кафе, съел кусок хлеба, запил горячим молоком и ощутил простую радость тепла и сытости, более доступные и острые там, где их не хватает, где они достаются с трудом. И пожалел тех, кого постоянное довольство и достаток лишили остроты этих ощущений…

На следующую ночь он вдруг вспомнил сына, оставшегося Там, и к нему пришла жгучая, нестерпимая боль. Вспоминалось все — каждый жест, каждое слово, каждая размолвка и каждая невольная ласка. Тогда впервые ему по-настоящему захотелось умереть. Но было еще не время, и он призвал на помощь жестокую индийскую мудрость одиночества… Тогда чуть-чуть отпустило, и он даже уснул под утро.

* * *

Еще он жил на длиннющем пляже в Камарге, где рдеют на закате фламинго и люди ходят голые, как в раю. Потом он снова перебрался в Прованс и жил возле Байона на душистом плоскогорье среди полей лаванды и белых камней. Жил там в брошенной пастушьей хижине — «бержери», сложенной с гениальной простотой и умением из тех же белесых провансальских камней.

Здесь, в этой блаженной жаре на голых камнях, посетило его однажды мучительное воспоминание о русской весне — о ее бродящем хмеле и запахе, о бесконечно долгом набухании и таянье снега, об аромате весенней прели и бесстыдном обнажении из-под снега давно потерянных, брошенных и забытых предметов (старой куклы, рваных подштанников, дохлой собаки и презерватива). О робком солнце, незрелом, как школьница, о холодной еще белизне берез, о первой капели и перезвоне птиц, о нежном и тоже похожем на капель, остром весеннем ощущении возраста, когда все хвори — в тело, и седина — в бороду, и бес — в ребро.

Однажды он увидел на указателе название, что-то ему напомнившее, порылся в длинном списке адресов и увидел это самое названье Ле-Мезон, и вспомнил, как получил этот адрес в дороге от какой-то лихой интеллектуалки («Мы с мужем будем очень рады…»).

Его вдруг потянуло на люди. Он добрался туда ночью фэр-дю-стопом, услышав крики и музыку, постучал, отворил дверь и увидел танцующих полуголых или почти голых людей. Узнав его (хотя и не без труда), дама представила его своему старому мужу, который тянулся, изо всех сил тянулся за богемной кодлой, собранной молодой женой-интеллектуалкой. Дама сказала, что Русинов очень «вписался» в их компанию, а он уже выпил молока и приглядывался теперь к молодым и старым гостям, пораженный их исступленным стремлением быть «на уровне», быть богемой, быть людьми без условностей. Из этого он заключил вскоре, что все они мирные добропорядочные буржуа, ощущающие неудобство от своей буржуазности. Самым голым, изнеженным и развязным в компании был юный «профессор», а точнее говоря, учитель французского языка из местной средней школы. Все веселились так бурно и говорили так много, что Русинов ушел спать под утро, твердо решив, что это посещение достойно увенчало светскую карьеру всей его жизни.

Однажды человек, подвозивший его в Провансе, пригласил Русинова ночевать у него на вилле, а утром, узнав, что Русинов был у себя на родине какой-то там писатель-засратель, предложил ему издавать вместе газету. Он был готов выделить Русинову второй этаж своей виллы для жилья и даже оклад жалованья, потому что у него были деньги, время и какие-то амбиции, однако Русинов отказался, а потом, уже где-то за Экс-ан-Провансом, вспомнив вдруг об этом предложении, ощутил необычайную легкость и стал напевать, на свою собственную мелодию, однако на чужие стихи:

  • О как счастливы мы, свободные от жадности,
  • Среди прочих, снедаемых жадностью,
  • Так живем мы, свободные от нее…

* * *

Разнообразие и сладостная красота французских гор приносили ему неизменную радость, пейзажи менялись — от Перигора к Гаскони, от Пиренеев к Провансу… Он обнаружил с удивлением, что жажда общения иссякает в нем. Ему виделся какой-то незнакомый еще собеседник, но по самой удивительной понятливости этого таинственного собеседника, по его удачным репликам Русинов иногда угадывал в нем самого обыкновенного двойника, другого Русинова, того самого разгульного шута, который надругался недавно над кроткой дочерью Израиля, который все время подавал свои охальные реплики, и зачастую весьма некстати…

Туристический сезон еще но вовсе угас, и небо время от времени все же посылало ему собеседников — то школьников, то студентов, то дикарей-туристов из недальних стран старой Европы, то бодрых детей Нового Света…

В жестокую пору мистраля Русинов стал подумывать о новых маршрутах миграции. В запасе у него были еще Италия, путешествие ко Гробу Господню, а может, также и к Каабе, странствие по Северной Африке и Сицилии…

В сентябре, напившись воздуха лавандовых пустошей Прованса, он повернул на юго-восток, к Лазурному берегу и сладостной французской Ривьере.

Он стоял полдня на пустынном шоссе возле Граса и вспоминал: Бунин в Грасе. Он входит в кабинет под вечер, глядит из окна на горы, на плод мандарина под окном. Слышит ярмарочный шум в День святого Михаила. Выходит в сад лунной ночью, чтоб запереть часовню… И всегда, всякий раз вспоминает Россию — «удивительная, ни с чем не сравнимая страна». Иногда, глядя на Эстерель, изумляется красоте Божьего мира — среди чего приходится жить? «А когда-то Озерки…» Что было там, в Озерках? Та же красота Божьего мира? Ведь главное, что внутри, настроение, магия души — поворот, и блеснуло горлышко бутылки на плотине (что твой Цейлон?), море засмеялось оптимистическим смехом соцреализма (что Сорренто?). Гнетущая тоска разлуки, сосущая боль и легкий ностальгический кайф — эмиграция. Правда ли, что она бесплодна, эта грусть, эта «обольстительная тайна» набоковского героя? Плодился же Бунин. Плодился все долгие полвека сам блистательный Набоков. А бесплодны были те, кто и дома был бесплоден…

Он проехал Грае, уютный Валлорис, а потом за два дня поспешно проскочил все эти французские Гагры и Сочи. Впрочем, за Тулоном вдруг замедлил темп — здесь было меньше курортников и больше Франции. Заночевал в горах возле маленького Олюля. Утром у моря вспомнил:

  • Над океаном блеск и тишина,
  • И в этом блеске стынут корабли…

Еще один из тех, кто заселил русиновскую дорогу стихами, словами, томительной грустью…

  • Узнает ли когда-нибудь она,
  • Моя невероятная страна,
  • Что было солью праведной земли?
  • А соли нынче что же — грош цена…

Да, правда, и какое это имеет значение — узнает, не узнает, во что оценит… Неужели это и впрямь так важно? А если важно — то ведь, может, еще все-таки узнает… Дошел уже черед до Набокова, до Бунина, дойдет черед и до Русинова, через добросовестного Дашевского или еще как-нибудь, но еще до этого подойдет другой, тоже очень важный срок и черед, уйти за теми, кто был. Все в свой черед…

Он задержался в прелестной бухте возле Кассиса, а потом вдруг оказавшись ночью в Марселе, бродил по кварталу Кур-Бельзен, вороша в памяти пацанские песни о притонах Марселя. Под утро он, увлекшись, залез в какую-то темную кофейную, попал туда не вовремя и чуть не напоролся на нож — еле успел объяснить по-английски, что он никто и ничто. И тогда совсем черный человек — почему-то он был вьетнамец — забрал его к себе ночевать, чтобы показать ему квартиру (жалкая современная халупа в новом квартале), невесту (судя по всему, это была портовая шлюха) и старушку маму, которую он вовремя перевез из Вьетнама. Романтика пацанских песен облезала в убожестве мещанской квартирки, в предутреннем семейном скандале, в усталости, в маминой жалкой улыбке и чашке рисовой каши…

Наутро Русинов снова двинулся к северу. Дорогая машина подобрала его невдалеке от Экса, в душистом сосновом лесу, где так хорошо было шагать одному. Он не преодолел соблазна, сел в машину и вступил в разговор с попутчиками: там были серб-художник, искусствовед-француз и беременная жена француза…

Это случилось на спуске, на крутом вираже серпантина. Завизжали тормоза, водитель что-то крикнул жене, сидевшей с ним рядом. Удар. Толчок… Русинов очнулся на склоне, в кустарниках, огляделся — увидел чуть ниже, в кустах, свой красный спальный мешок, а еще ниже, на скалах, машину: она еще катилась, переворачивалась, почти так, как он тысячу раз видел это в кино… Он отвел взгляд, посмотрел в синее, безоблачное небо. Он был жив, конец был отсрочен по каким-то неведомым причинам, которые он был согласен считать состоятельными…

1978

Песни и молитвы горнолыжника

(из повести «Гора»)

Предисловие горнолыжника

По утрам в Чегете я что-то такое сочинял. Какие-то романсы и молитвы. Потом, по дороге на канатку, забегали ко мне чегетские инструкторы — в комнатку украинской биостанции, где я спал, или на ее плоскую крышу, где пытался сочинять прозу. Спрашивали: «Новые есть?» Хозяйски спрятав в шуршащий комбинезон мой единственный экземпляр, обнадеживали: «Музыка будет к вечеру». Иногда теряли бумажку где-нибудь на горе. Но Влад Чеботарев никогда не терял: он был старший инструктор и мой друг. Со временем я стал проводить месяцы «межсезонья» у братьев Чеботаревых в Крыму. Там тоже писал. Там тоже пели.

В Москве друзья-композиторы сочиняли иногда музыку на мои тексты — бедный Саша Тараненко, почтенный Алмаз Манасыпов, прелестная Анечка Икрамова (добрый отчим Камил привез ей из Франции синтезатор).

Пели эти песни чаще всего в горах, но иногда и в долине. Переводные пела по-русски волшебная полька Эва Демарчик, анонимно, как водится, пели их в московских театральных спектаклях, а недавно спела русская актриса в польском фильме «Маленькая Россия». Одну, о травке (на музыку Ани Икрамовой), грозилась спеть чудная Камбурова. Может, даже и спела. Что-то спел Сергей Никитин. Но чаще прочих, конечно, пел Влад Чеботарев. Под гитару, в горах. Предприимчивый палаточник Карп даже продавал у нижней станции чегетского подъемника наш «альбом». Это был пик нашей скромной высокогорной славы.

Все свои «серьезные» стихи я давно растерял. Но вот, отправляясь недавно на вечернюю прогулку в лес Дило, что близ нашего хутора в Шампани, прихватил я, как всегда, «уокмэн» и первую попавшую под руку кассету, а войдя в лес, нажал кнопку — и обмер: Владик поет… Отгуляв в лесу прописанное кардиологом время, вышел я на опушку, двинулся к своему хутору через поле пшеницы, ячменя и рапса, а он все пел, пел и пел, Владик. Он пел, а я слушал — про былую безбедную жизнь горнолыжника. Господи, велика щедрость Твоя…

Домой пришел чуток растревоженный, сел за стол и чуть не все расшифровал с пленки.

МОЛИТВА

  • О Господи, Твоя разлита благодать
  • В сосне, горе и белой этой снежности.
  • А может, и во мне, в моей усталой нежности —
  • О Господи, Твоя разлита благодать.
  • О Господи, дела Твои чудны —
  • И неба твердь, и каждое создание,
  • И шум лесной, и тайное свидание —
  • О Господи, дела Твои чудны.
  • О Господи, Ты славен и всеблаг.
  • Как высшее Твой день приемлю благо.
  • В Твоем творенье сложности отвага —
  • О Господи, Ты славен и всеблаг.
  • О Господи, Ты добр и милосерд:
  • Под небом я беспечною мишенью
  • Семижды семь умножил прегрешенья —
  • Но Господи, Ты добр и милосерд.
  • О Господи, всезнанью Твоему
  • Так явны все дела мои ночные
  • И мысли, и движенья потайные —
  • Всевиденью, всезнанью Твоему…
  • О Господи, открой Твои пути
  • Заблудшему в бессмысленном хожденье,
  • Погрязшему в тоске и наслажденье —
  • О Господи, открой Свои пути.
  • О Господи, где грань Добра и Зла?
  • Опутаны порукою греховной,
  • Божбою лишней, лаской безлюбовной —
  • О Господи, где грань Добра и Зла?

Осенний лист

  • Может быть, отчаянны да исты,
  • Нам накличут смерть иеговисты.
  • Может быть, неправедные яйцы
  • Нам отрежут желтые китайцы…
  • Все ж, однако, бурый лист осенний
  • Мне сулит надежду на спасенье.
  • Падшая, опавшая листва
  • Шепчет мне утешные слова.
  • Говорит: «Все было, было, было
  • И быльем давно уж поросло.
  • Все, чем нас гнобили, не сгубило,
  • Все, что нам грозило, пронесло.
  • И пока пылит твоя дорога,
  • Не спеши откинуть костыли:
  • Много городов еще у Бога,
  • Много неисхоженной земли».

Пора отъезда

  • Пора отъезда — грустная пора,
  • Напрасная морока расставанья…
  • Я вас покину, белая гора,
  • И неба синь, и снежное блистанье.
  • Как ни тяни, всему придут конец
  • И грубость непрощенная ухода.
  • Глянь — ледниковый светится венец,
  • И столь нежна кавказская природа.
  • Как тяжело в такой вот день уйти,
  • И странствий дух мне нынче неприятен.
  • Мне суета дорожная претит,
  • Приезд же будет, как всегда, некстати.
  • Так объясни, зачем же я спешу,
  • Зачем в тоске терзаю расстоянья,
  • Зачем мне эти суета, и шум,
  • И грустная морока расставанья?
  • А может, просто должен привыкать
  • Я к грубости последнего ухода?
  • За тем и марта нынче благодать,
  • И так нежна кавказская природа.

В какой мы, друг, поре?

  • Ночь холодна, и день, как снежный наст,
  • И все на памяти старик Екклезиаст,
  • И все на памяти, что каждой вещи — час,
  • Что день родившийся закончится без нас.
  • А мы с тобой — в какой мы, друг, поре?
  • Последний снег растаял на горе…
  • Есть время шить и время разрывать,
  • Злодейства время, время врачевать.
  • Есть время обнимать, и час уйти за дверь,
  • Есть время поисков, и есть пора потерь.
  • А мы с тобой — в какой мы, друг, поре?
  • Последний снег растаял на горе…
  • Есть день любви и ненависти ночь,
  • Пора прихода — и ухода прочь.
  • Есть время сберегать, и время все бросать,
  • Есть время сад садить, и время вырывать.
  • А мы с тобой — в какой мы, друг, поре?
  • Последний снег растаял на горе…
  • Смеяться время, время слезы лить,
  • Есть время, чтоб молчать, и время говорить,
  • Разбросанные камни собирать,
  • Родиться время, время умирать.
  • А мы с тобой — в какой мы, друг, поре?
  • Последний снег растаял на горе…
  • Мой скуден хлеб, я одинок в труде,
  • А там, где двое, — им светлей в беде.
  • И там, где двое, — им теплей в ночи.
  • Но мы одни, мы мерзнем и молчим.
  • А мы с тобой — в какой мы, друг, поре?
  • Последний снег растаял на горе…
  • Все, что по силам, сделай на земле.
  • Что не успеешь — скроется во мгле.
  • Мы путь земной проходим только раз —
  • Так говорил мудрец Екклезиаст.
  • А мы с тобой — в какой мы, друг, поре?
  • Последний снег растаял на горе…

Письмо из Ленинграда в Гаспру

  • Какое холодное лето
  • У нас в изумрудном раю.
  • И мы по-ноябрьски одеты
  • У Духова дня на краю.
  • И тяжкое серое небо
  • Нависло, как вечный обвал.
  • Июнь будто сроду здесь не был,
  • А зной никогда не дневал.
  • Так влажно полощется ветер,
  • Так мокро свежи тополя…
  • Мне вспомнилось вдруг, что на свете
  • Есть южная ваша земля,
  • Где солнцем прогретое море
  • И пляжа сухие пески
  • В негромком полночном раздоре
  • Касаются темной руки.
  • И жизнь, наподобие круга,
  • Замкнулась, как старый недуг:
  • Затем и примчался я с юга,
  • Чтоб снова стремиться на юг,
  • Чтоб снова вкусить перемену,
  • Подставить себя под удар…
  • Как будто бы вырвал из плена
  • Свободы довременный дар.

Песня о ели

  • Ты просишь песню спеть о ели.
  • Как мне украсить песней ель?
  • Она растет без слов и трелей,
  • Сама себе судьба и цель.
  • В ней острых игл терпкий запах,
  • Надменность стройного ствола.
  • Как много света в колких лапах
  • Она из мрака принесла!
  • Зеленоигла и ветвиста,
  • Она невинна и стара.
  • Она и сумрачна, и мглиста,
  • И многоцветна, и пестра.
  • Она качается приветно
  • Под чуткой тяжестью синиц.
  • Она мне щурится ответно
  • Зеленомножеством ресниц.
  • Твой пот янтарный ароматен,
  • А хвоя хрупкая звонка…
  • О ель, мне облик твой приятен.
  • Мне стать бы елью на века.

Сосна

  • Сосна возле третьей опоры,
  • Где домик, и спуск, и бугры,
  • Отрада несытого взора,
  • Красавица белой поры,
  • Мне тайны твоей не разведать,
  • Рассудком красы не разъять —
  • Свеченье коры твоей медной,
  • И всю твою гордую стать,
  • И ласку ветвей, и улыбку,
  • И хвои чуть слышную дрожь —
  • Когда ты с отвагою гибкой
  • Тот северный склон стережешь.
  • На этом заброшенном склоне
  • Я встречу тебя и замру,
  • Жемчужина в горной короне,
  • Цветок на морозном ветру…
  • Пусть вьюга чегетская злится,
  • И путь мой ведет под уклон,
  • Я так же хотел бы продлиться,
  • Последней красой убелен.
  • Я так же хочу, в полудреме,
  • Сходя к непробудному сну,
  • Стоять на заброшенном склоне,
  • Где вьюга ласкает сосну.
  • Мне тайны твоей не разведать,
  • Рассудком красы не разъять.
  • Позволь хоть пока, до обеда,
  • Мне рядом с тобой постоять.

Притчи

  • Не проворным победа в беге,
  • И не храбрым победа в бою,
  • И не мудрым — корзина хлеба,
  • Не разумным злато дают.
  • Не искусным хвала и милость,
  • Не красивым радость утех…
  • Все для неба такая малость.
  • Только случай и время для всех.
  • Никакой не таи обиды,
  • Не проси никаких щедрот.
  • Подожди — твое солнце выйдет,
  • Погоди — твое время придет.
  • Не порвалась еще цепочка,
  • Золотая повязка цела,
  • И на дереве три листочка…
  • И Господни светлы дела.
  • А когда, завершив дорогу,
  • Прах твой станет опять чем был,
  • То душа возвратится к Богу,
  • И не будет другой судьбы…
  • Суету сует и томленье
  • С мудрой горечью, без прикрас,
  • Описал векам в назиданье
  • Ветхий старец Екклезиаст.

Ни слова про весну…

  • Ни слова про весну — еще морозит
  • И на канатке руки леденит,
  • Из-за горы метелью склон заносит,
  • И лед еще по-прежнему звенит.
  • Но целый вечер мне певунья-птаха
  • Пророчит долгожданное тепло.
  • В лицо метели без тоски и страха
  • Она кричит, что минуло, прошло…
  • Что скоро солнце обожжет долину
  • И расцветит Чегета белизну.
  • Тогда уж я тебя, мой друг, покину
  • И в суету надолго окунусь.
  • Там, ползая весь день по подземелью,
  • В метро, где мы ни люди, ни кроты,
  • Увижу вдруг за черными тоннелями
  • Просвет чегетской белой красоты.
  • Услышу склона тихое шуршанье
  • И сонное молчание долин
  • И в толчее московской, опечаленный,
  • Останусь на мгновение один.
  • Замрут вокруг скрежещущие звуки,
  • Чтоб не порвать воспоминанья нить…
  • Не для того ли нам даны разлуки,
  • Чтоб брошенное нами оценить?
  • Не оттого ль мы мечемся по свету
  • И в завтра мчимся, вовсе не ценя
  • Ни горы, ни страну и ни планету,
  • Ни вечер угасающего дня?
  • Не оттого ль придет воспоминанье
  • И я замру, догадкой уязвлен,
  • Что без нужды спешил я с расставаньем,
  • Что до поры покинул белый склон?

Мы стареем, друзья

  • Мы стареем, друзья, но сперва незаметно,
  • Как идет на сниженье большой самолет:
  • Уж табло зажжено на запрет сигаретный,
  • Но за окнами тот же заоблачный лед.
  • А потом очень резко, до ужаса круто,
  • Как снижается к порту большой самолет,
  • И тогда уж к земле с каждой беглой минутой
  • Опадаем, как птица, пулей сбитая влет.
  • Ты меняешься так, что и сам замечаешь:
  • Все судьбой недоволен, педант и брюзга,
  • И живот твой растет, и характер мельчает,
  • И в глаза тебе лезет одна мелюзга.
  • Этот старый наш мир тебе кажется плоше,
  • Молодые — глупей и подлей старики.
  • И не та белизна в этой снежной пороше,
  • И земные плоды так нежданно горьки.
  • С каждым днем несомненней тщета всех желаний,
  • Ты провидишь конец, ты клянешь суету,
  • И, на десять ходов просчитав все заране,
  • Ты стоишь неподвижно на ветру, на мосту…
  • Убегает вода, чтобы не повториться,
  • Утекает река нам оставшихся дней,
  • И какая-то новая жизнь творится —
  • Мы ее обойдем, чтоб не стало грустней.

Друзья мои, какие счеты…

  • Друзья мои, какие счеты?
  • Взгляните, как дрожит рука.
  • Оставьте споры и заботы —
  • Жизнь быстролетно коротка.
  • Наш узок круг, мы — горстка пыли
  • Над бесконечностью дорог.
  • И может, завтра скажут «были…»
  • Про тех, кто нынче все же смог.
  • Ах, скажут, были и умели,
  • Как редко кто еще умел,
  • И вот пришли к обидной цели —
  • Все пыль и прах, вода и мел.
  • Лишь пар над речкою студеной,
  • Лишь дымка снежная вдали…
  • Зачем же мы в том мире чудном
  • Остаться дольше не смогли?
  • Друзья мои, какие счеты,
  • Взгляните, как дрожит рука…

Ах, летний сезон

  • Асфальтовый шорох и злая толпа,
  • И очередь всюду, удел поколенья,
  • И серых головок икра да крупа
  • Облиты густой и бессмысленной ленью…
  • Ах, летний сезон, человечий поток:
  • Как пеною мутною берег накрыло.
  • И ходит тут служащий мир без порток,
  • И с каждого камня — жующее рыло.
  • Скорей приходи, золотая пора,
  • И страсти уймитесь скорей отпускные,
  • Чтоб мир обрели недотрога-гора,
  • И берег пустынный, и волны шальные.
  • Чтоб снова вдохнуть мне осеннюю грусть
  • И чтоб над цветком постоять в одиночку.
  • А может быть, дождь налетит — ну и пусть —
  • В холодную ночку, в осеннюю ночку.
  • От стужи спасет твоя жаркая плоть,
  • И в ночь отойдет непонятное горе,
  • Под утро помогут тоску побороть
  • Гора, и деревья, и Черное море.

Простая горнолыжная любовь

  • Простая горнолыжная любовь,
  • Портяночный лоскут из гобелена:
  • Измены нет, есть только пересмена
  • Да красное вино «Медвежья кровь».
  • Простая горнолыжная любовь
  • Оправлена в путевочную раму,
  • Наряжена в чувствительную драму,
  • Отравлена вином «Медвежья кровь».
  • Но есть в ней все же что-то: есть и боль,
  • Руки прикосновенье есть, разлука,
  • Возникновенье имени и звука,
  • У нежных губ слезы прощальной соль.
  • Что мне с того, что вечен будет мир,
  • Раз только миг мое существованье
  • Перед лицом ледового молчанья?
  • Что мне с того, что ваш продлится пир?
  • Что мне с того, что ты со мной нежна
  • Точь так, как ты была нежна с другими?
  • Не перепутай, Бога ради, имя,
  • А впрочем, что — какого мне рожна?
  • Мы здесь, в глухих окраинных горах
  • На удивленье старенькой Европе
  • Подняли этот горнолыжный допинг
  • На высоту. Куда девался страх?
  • Иди, ни слова, мне не прекословь…
  • — Вино, ботинки, лыжи… Так устала!
  • — С утра вино и лыжи… Все сначала…
  • Простая горнолыжная любовь.

Письмо первое

И. О.

  • Я сам тебя создал, придумал, отпечатал,
  • Пребудет на тебе любви моей печать,
  • Не вытравит ее ни третий твой, ни пятый,
  • А потому должна ты мне меня прощать.
  • И если я метусь, томлюсь, как на Голгофе,
  • И если возношусь в свой лыжный парадиз,
  • Ты, вспомнив обо мне за коньяком и кофе,
  • Не забывай о том, что я сползаю вниз.
  • Что в каждой, кто мелькнет, пройдет чуть-чуть поближе,
  • Что в голосе чужом, в походке и руке
  • Я вижу все тебя… Порою только лыжи
  • Уносят прочь меня, без мысли, налегке
  • В долину, где река — быть может, речка Лета —
  • В теснину, где сосна недвижной красоты.
  • А ты в Москве дымишь последней сигаретой,
  • Сжигая за собой последние мосты.

Письмо второе

И. О.

  • Отчего ж ты молчишь, моя дурочка,
  • Кто губами твой рот запечатал?
  • Мне московская узкая улочка
  • Все расскажет — то мой соглядатай.
  • Где ты ползаешь, с кем ты чирикаешь,
  • В чьи мозги напускаешь туману?
  • Это тайна твоя невеликая,
  • Это детская школа обмана.
  • До чего мне знакомы все малости,
  • До чего же, о Господи Боже!
  • До смертельной тоски, до усталости —
  • Все одно, все одно и все то же…
  • Ну пришли мне в конверте каракули,
  • Ну помучай себя с полчаса —
  • Пару слов, что котята наплакали, —
  • В карандашик французский сопя.
  • Пару слов ни о чем, на прикрытие —
  • Тех, что вовсе не в силах прикрыть.
  • Твой конвертик — лихое событие,
  • Русской почты неспешная прыть…
  • Отчего ж ты молчишь, моя дурочка,
  • В этом смрадном равнинном миру,
  • Где московская грязная улочка
  • Под ногами чадит поутру,
  • Где, спустившись, в вагон переполненный
  • Ты влезаешь, свой день удуша?
  • Бог с тобою, я в полдень свой солнечный
  • На канатке вползу не спеша,
  • Потопчусь под чегетскими соснами
  • И скачу в леденистую тишь…
  • Там и вспомню, горою опознанный:
  • «Отчего ж ты, мышонок, молчишь?»

По мартовскому льду

  • Нынче я опять оставлю книги,
  • Не веду я больше счета дням.
  • Подвяжу я лыжные вериги
  • И пойду по ближним деревням
  • К далям и полям необозримым,
  • К позабытым ласковым словам,
  • А потом усталым пилигримом
  • Подойду к заброшенным церквам.
  • Воет ветер, сир и обездолен,
  • Снеговой порошею кадит.
  • Вырванное сердце колоколен
  • По лесам заснеженным гудит.
  • В тайной этой неизбывной вере
  • Что найду — на радость, на беду?
  • Огляжу чужой пологий берег
  • И уйду по мартовскому льду.

Снегопад

  • Зима сошла с ума —
  • Снег сыплет без просыпу.
  • Глухая тишина —
  • Без шороху и скрипу.
  • Лавину не унять,
  • Не спит, не засыпает,
  • Твой новый след опять
  • По новой засыпает.
  • Меняют вкус и цвет
  • Что было сном, что делом,
  • И набело весь свет
  • Зачат в обличье белом.
  • На вырванном листе
  • Пиши: «любовь» и «совесть»
  • И в нежной чистоте
  • Начни иную повесть.

Последний день

  • Ну вот и все — конец, и мне пора
  • Вослед другим оставить эти горы.
  • Последний день — мучительные сборы,
  • Прощаний несусветная игра.
  • Конец подкрался, как ни долог срок,
  • Как ни тяни, он все равно настанет.
  • Кого там нынче в гору бугель тянет?
  • Кого там вниз спасатель поволок?
  • Кому-то нынче «одевать приезжих»,
  • Кому-то их попозже раздевать…
  • А мне ни злиться и ни горевать,
  • Ни воспарять и не терять надежды.
  • Мне «грудь не разворачивать в долину»,
  • Дрожащих «к склону не держать колен».
  • Я ухожу — все суета и тлен.
  • Надолго я любимый склон покину.
  • По воздуху на страшной высоте
  • Моей носиться плоти многогрешной
  • В бессмысленной и вечно безуспешной,
  • Придуманной не нами маете.
  • Ну вот и все — конец, и мне пора…

А лыжник мчится

  • Внизу стеклянные дома привычные,
  • Отели шумные, дымы шашлычные,
  • Там куртки пестрые, базар мохеровый,
  • Вершины острые, скала и дерево…
  • А лыжник мчится звездою падучею
  • И вниз стремится лыжни излучиной
  • С горы отвесной, полон отваги…
  • Его приветствуют канатки флаги.
  • Там все, что было, а может, будет —
  • Любовь и пиво, земля и люди.
  • Над ним Безбрежное, зарей облитое,
  • И Неизбежное, от нас сокрытое.
  • Два мира борются за притяжение,
  • А он не к полюсам, он весь в скольжении.
  • Он будет с нами — пройдет минута,
  • Но может, в вечность уйдет оттуда.
  • Он весь в скольжении,
  • Он весь в полете.
  • Вы, без сомнения,
  • Его поймете.
  • Его помяните,
  • Его поймете.

Зимние дожди

  • Как для меня, для северянина,
  • Печальны зимние дожди,
  • Когда сосна корой израненной
  • Грозит, что мука впереди,
  • И небо серое, без трещины
  • Нам просветленья не сулит,
  • И рай земной, нам не обещанный,
  • Хандрою черною облит.
  • А в перемену уж не верится,
  • И воцаряется тоска,
  • И мечется на скудном нересте
  • Души унылая треска.
  • Она привычкою не лечится,
  • Но с каждым часом все темней,
  • И только Библия-ответчица
  • Пророчит нам про сорок дней.
  • Но голубь с веткой не маячится,
  • В спасенье верится с трудом.
  • В нору греха все глубже прячется
  • Наш неспасаемый Содом.
  • На обнажившейся проталине
  • Забытый с осени обман…
  • Насквозь отравленный печалями
  • Промозглый тянется туман.
  • Как для меня, для северянина,
  • Печальны зимние дожди…

Замена счастью

  • Выйди на снег — и отступит беда,
  • Прочь отойдет ненастье:
  • Горные лыжи — счастье всегда
  • Или замена счастью.
  • Выйди на снег и безудержу вниз,
  • В россыпь алмазную склона
  • Звонкому ветру навстречу стремись
  • Наперекор всем законам.
  • Ни тяготенья, ни тренья здесь нет,
  • Физика вся позабыта.
  • Этот летучий счастья просвет
  • В ровных местах не ищи ты.
  • Воздух здесь слаще воды ледяной,
  • Чистой родниковой…
  • Солнце, и небо, и блеск слюдяной,
  • Вечный бальзам ледниковый.
  • Небо огромно, гора — монолит,
  • Цельное все здесь, большое…
  • Дух твой поднимет, душу целит,
  • Если ослаб ты душою.
  • Выйди на свет, и отступит беда,
  • Прочь убежит ненастье.
  • Горные лыжи — счастье всегда
  • Или замена счастью.

Сосна поломана лавиной

  • Сосна поломана лавиной,
  • А мы клонимся день за днем.
  • Наш век, уже за половиной,
  • Закатным высвечен огнем,
  • Но если небо нынче сине,
  • А сил достанет на горе,
  • Давай забудем про седины
  • И даты все в календаре.
  • Так, может, мы еще сумеем
  • И воспарить, и возжелать…
  • А если чуть и поумнеем,
  • То дури нам не занимать.
  • И если век и слез, и смеха
  • Наш пыл не вовсе загасил,
  • Все та же будет нам потеха
  • И та же трата лучших сил.

Лыжница

  • В красной курточке девушка,
  • Ты цветок на снегу.
  • Как последнюю денежку,
  • Я тебя берегу.
  • Проплываешь по воздуху,
  • Мне цепочкой звеня,
  • И без сна и без отдыху
  • Все тревожишь меня.
  • Вагонеткою месяцы:
  • Только сел — и сходи.
  • Юный срок перебесишься,
  • Что потом, впереди?
  • Не спеши, моя дурочка,
  • Мы побудем с тобой…
  • Эта красная курточка,
  • Этот свод голубой,
  • Эти кресла бесшумные,
  • Эти снег и гора…
  • Не спеши, моя юная,
  • Посидим до утра.
  • Тебе все, верно, кажется:
  • Впереди тыща гор,
  • Бесконечное празднество,
  • Уговор, договор…
  • Ну а мне уж не в радость.
  • За окошком светло.
  • То, что есть, то взаправду,
  • Что прошло, то ушло.
  • В красной курточке девушка,
  • Ты цветок на снегу.
  • Как последнюю денежку,
  • Я тебя берегу.

Ветер на Чегете

  • Ветер на Чегете, злющая метель,
  • Грустные домишки, жесткая постель…
  • Все же это лучше — ветер и метель,
  • Чем дома панельные, грязная панель…
  • Не тужи, товарищ, потерпи — с утра
  • Станет твоим домом снежная гора.
  • Все твои печали схоронив внизу,
  • Мы с тобой отчалим в неба бирюзу.
  • Не тужи, товарищ, потерпи: с утра
  • Будет все как в детстве — солнце и гора,
  • Снежное катанье, радость на миру…
  • Верь, что вьюга злая стихнет поутру.
  • Не тужи, товарищ, право же, с утра
  • Будет солнце в небе — звонкая пора:
  • Под хрустальным небом засверкает склон,
  • Станет сердцу весело, словно ты влюблен.
  • Ждут нас всех дороги, ждут нас поезда.
  • Скоро мы расстанемся, может, навсегда,
  • Но поверь, товарищ, в городской судьбе
  • Эта вьюга злая вспомнится тебе.
  • И поверь, товарищ, этот белый склон
  • Будет вспоминаться, как нездешний сон.
  • При любой печали скажем мы внизу,
  • Что уйдем, отчалим в неба бирюзу…

Письмо третье

И. О.

  • Давно все знаю наперед —
  • Твое невинное кокетство,
  • Все «да» и «нет» наоборот,
  • Все многоопытное детство,
  • Всю повесть подлинных обид
  • И очерк нежный губ надутых,
  • Твой горький взгляд и гордый вид,
  • Преображенные в минуту…
  • Все та же древняя игра,
  • Все та же терпкая примета
  • И та же мука до утра,
  • И та же сладость до рассвета…
  • Зачем же, зная наперед,
  • Когда все так уже знакомо —
  • Твой каждый шаг и поворот, —
  • Опять бросаюсь в этот омут?
  • Чего мне ждать, и где предел,
  • И что за видимым пределом?
  • Неужто нет достойней дел
  • И легче дел на свете белом?
  • Но день уходит в темноту,
  • В небытие наш день уходит.
  • И как паденье в пустоту,
  • Глухая тишь в ночной природе.
  • И я ищу твоей руки,
  • Чтоб в бытие свое поверить.
  • Мы так сейчас с тобой близки,
  • Что я не ведаю потери.
  • И что с того, что ночь уйдет,
  • С ней — наше нежное соседство?
  • С того, что вижу наперед
  • Твое невинное кокетство?

Осенний вечер

  • Тоска в тиши, луна и блеск седин.
  • Не мельтеши — ты должен быть один.
  • Друг, привыкай, ведь все идет к тому:
  • Тебе никто, ты тоже — никому.
  • К теплу подсядь и лампу засвети,
  • Чтоб дотянуть часов до десяти.
  • Читай, пиши да так — смотри на свет
  • В отмеренный тебе десяток лет.
  • А ночь в пути все медлит как назло.
  • Ушло за море летнее тепло,
  • И пляж осенний сиротливо пуст,
  • Как звук пустой из нелюбимых уст.
  • К теплу подсядь и лампу засвети,
  • Чтоб дотянуть часов до десяти…
  • Мне, осень южная, не дай сойти с ума,
  • Взбодри хоть ты, прибоя бахрома,
  • Пошли надежду, что еще придет
  • Весна к тому, кто осень переждет…
  • Читай, пиши да так — смотри на свет
  • В отмеренный тебе десяток лет.

Притчи короля

  • Песок желтеет нынче у воды,
  • На нем людских детенышей следы.
  • А море плещет, дали затая,
  • В которых бродят наши сыновья.
  • И шепчет ночью Крымская земля
  • Затверженные притчи короля:
  • «Мой сын, беги богатств и нищеты,
  • Остерегайся лжи и суеты,
  • Не посягай на царский каравай
  • И женщине всех сил не отдавай…»
  • Так шепчет ночью Крымская земля
  • Затверженные притчи короля.
  • «Ты замыслами полон, но твой путь
  • Определил заранее Господь,
  • И глуп, кто нам о будущем твердит,
  • Не зная, что день завтрашний родит».
  • Так шепчет ночью Крымская земля
  • Затверженные притчи короля.
  • «Знай, лучше спать на кровле, в уголке,
  • Чем у жены богатой быть в руке.
  • Пусть свечка воска ярого горит.
  • Господь дома надменных разорит».
  • Так шепчет ночью Крымская земля
  • Затверженные притчи короля.
  • «И ты, мой сын, храни мои слова.
  • Старайся, чтоб душа была жива,
  • Не пропади на дальней стороне,
  • Будь мудрым, сын, и радуй сердце мне».
  • Так шепчет ночью Крымская земля
  • Затверженные притчи короля.

Мальчишки пели

  • Мальчишки пели что-то мне битовое,
  • То грустное такое, то бедовое,
  • То жалобное, нежно-лебединое,
  • То бодрое, вполне телерадийное.
  • А мне все было далеко,
  • Как до звезды.
  • И в общем было это все
  • Мне до…
  • Девчонки стали петь нам про закаты
  • И что у них заочники-солдаты,
  • И что у них экзамены и зорьки,
  • И что у них на юбочке оборки.
  • А мне все было далеко,
  • Как до звезды.
  • И в общем было это все
  • Мне до…
  • Ну а когда я сам запел тоскливо,
  • Они прощаться стали торопливо,
  • Сказали, что давно их вышли сроки
  • И что у них не сделаны уроки.
  • Им так все было далеко,
  • Как до звезды,
  • И все мои страданья
  • Были до…

Мужики ищут золото

  • После шторма по бережку, после шторма по галечке
  • Мы бредем, глядя под ноги, интерес не тая.
  • Мужики ищут золото, мне ж не надобно золота —
  • Где ты, смытая временем жизнь моя?
  • А Господь улыбается, и волна насмехается:
  • Что ж ты, дурень, с ней сделаешь, если вправду найдешь?
  • Мужики сразу — водочку, ты ж давалку-молодочку,
  • И опять разменяешь, профинтишь ни за грош…
  • После шторма по бережку, где подводные запахи,
  • Где жратва непочатая наших будущих дней,
  • Ходим-бродим по галечке, смотрим под ноги пристально,
  • И тщета наших поисков с каждым годом ясней…

Последняя книга

  • Как трудно стало время мерить,
  • Живешь, сквозь месяцы скользя,
  • И все еще так трудно верить,
  • Что мне чего-нибудь нельзя.
  • Что все простил и все проститься,
  • Что нет часов на суету
  • И что пора уже проститься
  • С друзьями кратко на мосту,
  • Что за потоком, за потопом,
  • За этой речкой нету лет,
  • Ни прозы тропкою, ни тропом
  • На этот берег ходу нет,
  • А потому без суесловья,
  • Не умножая пустоты,
  • Один лишь том у изголовья
  • Держи в часы ночные ты.
  • В нем всей земли и неба краски,
  • И в нем предсмертья маета
  • В ночном саду на праздник Пасхи
  • Перед пленением Христа.

Рублево

  • О город мой шкодливый —
  • Жара печет, жара, —
  • Бесцельно суетливый,
  • Как танец комара…
  • Ты шумный, бестолковый…
  • Но рядом есть Рублево,
  • Ах, рядом есть Рублево,
  • Как тихое вчера.
  • На этом пляже сонном,
  • Над темною водой
  • Сижу почти влюбленный
  • И снова молодой —
  • Влюбленный в эту воду,
  • И берег, и леса…
  • Как жаль, что жизни этой
  • Осталось полчаса.
  • Я встану обреченно,
  • Рубаху натяну,
  • Покину нежно-сонную
  • Рублевскую страну,
  • Уйду туда, откуда
  • Нам нет пути назад —
  • В тот мир без снов и чуда,
  • Наш невозвратный ад.
  • И все прошу у Бога
  • Хоть малость потянуть,
  • Побыть бы мне немного
  • И в воду заглянуть,
  • Наплававшись, забыться
  • Здесь в шелесте лесном
  • И может, помолиться
  • О чем-нибудь ином.

Кончается наша дорога

  • Кончается наша дорога,
  • Смиряй туристический зуд —
  • Еще покейфуем немного,
  • А после, конечно, свезут.
  • Надежно, удобно, толково,
  • Чуток второпях, не беда —
  • К евреям другим в Востряково
  • Свезут нас с тобой навсегда.
  • И скажут прощальные речи
  • О том, как мы были чисты…
  • Как жаль, что о будущей встрече
  • Не знаем ни я и ни ты.
  • Как дни мимолетно коротки,
  • А свет — вот он был и погас…
  • Бульвары, и тряпки, и шмотки,
  • И те долговечнее нас.
  • Я видел раз плащ долгополый —
  • Любуйся смиренно и плачь —
  • В нем хаживал Чехов. — И что же?
  • Висит мертвечиною плащ.
  • А что нам с тобою осталось?
  • Давай остановим часы.
  • Как жаль, что точнее о встрече
  • Не знаем ни я и ни ты.

Прости мне, боже, суету

  • Прости мне, Боже, суету,
  • Неодолимую, как дьявол.
  • Я долго брел, летал и плавал,
  • Чадил в миру, скучал в скиту.
  • И ничего я не обрел.
  • Зачем, гонимый суетою,
  • Меж жизнью этою и тою
  • Скитался я, и плыл, и брел?

Родной город

  • Город шумный и тысячеустый,
  • Он, куда б я ни шел, — впереди,
  • То о нем говорил Заратустра:
  • «Если нету любви, обойди».
  • Он своим многолюдством гордится,
  • Полстраны пожирает в обед,
  • Это он Вавилон и блудница,
  • И вместилище тысячи бед.
  • Тыщеногий и тысячерукий,
  • Он мильоноголов по утрам.
  • То его проклинали пророки
  • И клялись, что разрушится храм.
  • И, броски совершая шальные,
  • Я кляну его тоже в пути,
  • Но живут в нем такие родные,
  • Что нельзя мне его обойти.
  • Прилечу, обниму и растаю,
  • Сотню верст пробегу в суете,
  • А назавтра уже улетаю,
  • Соль обид унося на хвосте.

Дом друга в Гаспре

В. С. Ч.

  • Твой дом большой парит
  • Над морем, под горою.
  • Здесь все благоволит
  • Печальному настрою,
  • И пьяненький народ
  • Здесь трется о перила,
  • Но это все уйдет,
  • И все нам будет мило.
  • Останутся — гора,
  • Айпетринские склоны,
  • Февральская пора,
  • Морской волны поклоны.
  • В рассказ ее влились
  • Две жизни, два мгновенья.
  • И темный кипарис —
  • Свеча поминовенья.
  • Молчи же, серый дом,
  • Приют сиюминутный,
  • Где я лечусь с трудом
  • От этой грусти смутной.
  • Ветра, туман гоня,
  • Откройте лес и гору…
  • Ты помяни меня,
  • Мой друг, в такую ж пору.

Осенний Крым

  • Осенний Крым пленительно хорош —
  • Природы ослепительная зрелость…
  • Мне этот день продлить бы так хотелось,
  • Но мы, как грозди спелые, — под нож.
  • Все налилось, плодов не оберешь,
  • Вокруг дерев — цветы в осеннем раже,
  • Жара и холод на пустынном пляже…
  • Осенний Крым томительно хорош.
  • Скажи, ну как мне кинуть рай земной?
  • Пожитки снова нехотя сбираю…
  • А море плещет, без конца и края,
  • В последний раз прощается со мной.
  • Скажи, куда ведут мои пути?
  • Иль путь земной сегодня на исходе?
  • Затем и умиление в природе,
  • И осень крымская — что золото в горсти.

Ночь в горах

  • Я, ночью горной разволнован,
  • Брожу в теснине у реки,
  • И сердца стук длинноволновый
  • Все рвется вдаль из-под руки.
  • О эти горные изломы,
  • О эти лунные моря!
  • Тоской полночного знакомой
  • Они томят меня зазря.
  • И каждой ночью, как впервые,
  • Я сердце слушаю свое —
  • Его упреки болевые
  • И ледяное забытье.
  • Но все я жажду убедиться,
  • И ожиданья одурь пью —
  • Жду, что вот-вот должно явиться
  • Что мне недодано в раю.
  • О эти горные изломы!
  • О эти лунные моря!
  • Тоской полночного знакомой
  • Они томят меня зазря.

Закат в горах

  • Поблекли горы, гаснет дня краса,
  • Приблудный пес вернулся в дом с охоты:
  • Моей полулюбви, полузаботы,
  • Как видно, недостало и на пса…
  • Я с облегченьем скину этот груз,
  • Как сбросил на пути другие путы.
  • С чем до последней дотяну минуты?
  • С кем у последней росстани прощусь?
  • Кому оставлю память о себе,
  • О темной коже, шелковой на ощупь,
  • О подвигах добра, чего попроще,
  • О зле, что причинил не по злобе,
  • Романов кучу, ворохи бумаг
  • Да недотрогу, сладостного сына…
  • Идет к концу вторая половина,
  • К финалу мы спешим на всех парах.

Письмо четвертое

И. О.

  • Не придавай значения письму —
  • Его навеет грустная минута,
  • Когда захочешь верить почему-то
  • Томлению, мгновению — всему, —
  • Не придавай значения письму.
  • Не придавай значения словам,
  • Произнесенным шепотом, в истоме,
  • В восторге, на исходе, на изломе,
  • В тот редкий миг, что двум дарован нам, —
  • Не придавай значения словам.
  • Не придавай значения концу,
  • Он дан тебе для нового начала,
  • Чтоб ты восторг от муки отличала,
  • Ведь грусть тебе внезапная к лицу —
  • Не придавай значения концу.
  • Но в тишине прислушайся к душе.
  • Обретшие ее да возгордятся:
  • Какие в ней решения родятся,
  • В нездешнем этом хрупком шалаше, —
  • Ты в тишине прислушайся к душе.

Когда я уйду

Б. Ч.

  • А когда я уйду — вероятно, теперь уже скоро —
  • И неслышно ко мне подкрадется назначенный срок, —
  • Я оставлю тебе по наследству растрепанный ворох
  • Всех надежд неоправданных и непрочитанных строк.
  • Будут там — все найдешь — наша грусть и мужская беспечность,
  • Будут первых бесед и знакомства лихая пора,
  • Мимолетная боль и грозящая нам бесконечность,
  • И томительность сладкая Ялты, и белая наша гора.
  • Будет там и предчувствие той неизбежной разлуки,
  • Что на смену придет череде наших малых разлук,
  • Будут старых напевов и песен несозданных звуки,
  • Будет слово старинное, слово невнятное — друг.
  • И в осеннюю ночь черноморским дождем растревожен,
  • Ты гитару возьмешь, ты коснешься уснувшей строки
  • И увидишь, что наш разговор, как и прежде, возможен,
  • Что и в разных мирах наши души, как прежде, близки.

Новый счет

  • Хочу, любви не вымогая,
  • Прожить хотя бы полчаса.
  • Хочу, себя превозмогая,
  • Уйти в безлюдные леса.
  • Еще хочу, остановясь,
  • На годы эти оглянуться
  • И, уловив событий связь,
  • Отчаяньем не захлебнуться,
  • А в драном вретище до пят,
  • Через года таща вериги,
  • Перечитать сто раз подряд
  • Молитвы старые и книги,
  • Чтоб добрых дел незримый счет
  • Начаться мог в бору сосновом,
  • А с дальним полем небосвод
  • Сойтись и примириться снова.

Петербургские квартиры

  • Здесь жили вы, здесь я живу,
  • В заплатах плит мемориальных,
  • На этих улицах печальных…
  • Как знать, во сне иль наяву?
  • Здесь жили вы, кого люблю,
  • С кем я в сношенье непостельном,
  • В общенье грубо неподдельном…
  • Вход к вам в квартиры по рублю.
  • Вы все ушли, я ухожу
  • От кущ зеленых благодатных,
  • От строк и звуков богоданных —
  • Иду к другому рубежу.
  • Как дивно на живой крови
  • Сюжет замешан этой драмы…
  • Деревья, скверы, листья, травы —
  • Все шепчет мне: «Еще живи!»

Ах, осень…

  • Ах, осень — оловянная беда,
  • Как небо над горами нынче хмуро,
  • И дней неразличимых череда
  • Влачится безнадежно и понуро.
  • Ах, осень — ты проклятье для труда.
  • Сажусь за стол, и вязнут ноги в глине,
  • И убегаю в дождик, в никуда,
  • Вдруг оборвав строку на середине.
  • Ах, осень — обнищание дерев,
  • В пустом саду лишь стук тупой капели,
  • Как будто, ветра жалобы презрев,
  • Долины зелень горы оскопили.
  • Ах, осень — оскудение тепла,
  • Под вязью свитеров иззябло тело,
  • И радость златолистая ушла,
  • И все вокруг так грустно опустело.
  • Ах, осень — угасание мечты.
  • Суля попеременно то да это,
  • Среди разъездов, встреч и суеты
  • Зазря прошло стремительное лето.
  • Ах, осень — жизни грустная пора:
  • Я, как медведь на ледяном торосе,
  • Гляжу в свое веселое вчера,
  • А в сердце осень и в природе осень.
  • Ах, осень, что за охлажденье чувств:
  • В родную даль гляжу без ожиданья,
  • Не тщусь, не вожделею, не мечусь,
  • Не прихожу на прежние свиданья.
  • Ах, осень — ты предвестие конца:
  • Конец игре, труду и словопренью.
  • Я в предвкушенье близкого конца
  • Молюсь, и плачу, и учусь смиренью.
  • Ах, осень — осознания рубеж:
  • Коли не здесь, то где, в какой же дали
  • Ты все простишь, все наконец поймешь,
  • Небесной научившися печали.

День стиха

  • Сегодня день стиха,
  • Был ветер как волна,
  • Он ночью так вздыхал,
  • Что плавала стена.
  • И вот пора вставать —
  • Щека уже суха.
  • Мне б завтрак затевать,
  • Да ладно… День стиха.
  • Гляжу в маханье крон —
  • В иглистые меха.
  • Да будешь ты продлен,
  • Блаженный день стиха.
  • Я лягу на траву,
  • Лицом в подушку мха.
  • Я молча проживу
  • Свой долгий день стиха.
  • Плыву, но не гребу,
  • Водою стала плоть.
  • Ты к своему рабу
  • Будь милосерд, Господь!

Пансионат «Клязьма»

  • У стеклянных отелей
  • Березы в снегу,
  • Заневестились белые
  • На крутом берегу.
  • Я люблю понедельники,
  • Межсезонье и тишь,
  • Низкорослые ельники,
  • Перестук моих лыж.
  • Здесь лыжни бестолковые
  • Портят снега холсты,
  • Елей в небо суровые
  • Указуют персты.
  • Я люблю понедельники,
  • Межсезонье и тишь,
  • Низкорослые ельники,
  • Перестук своих лыж,
  • Эти кельи прозрачные,
  • Пересохший поток,
  • Дни, на что-то истраченные,
  • Непонятно, на что.

Десять лыжных лет

  • Мы в феврале справляем десять лет,
  • Как новый свет, открыл я ваш подарок.
  • Февраль был так же горестен и жарок
  • На этой самой белой из планет.
  • Мы лучше были. Господу хвала,
  • Мы и сейчас еще таскаем ноги,
  • Поем, шумим, не будьте слишком строги,
  • Не покидайте нашего стола.
  • Взгляните лучше: за окном метель,
  • Лавины сходят, фюреры болбочут,
  • Но может, нам покуда бой отсрочат,
  • Чтоб забрались мы в теплую постель.
  • Снега над нами, будьте же легки,
  • Как были вы, ошую, одесную.
  • Я славу эту жертвую земную
  • За два прикосновения руки.

Завещание

  • Одно свое обещанье мы выполним непременно,
  • Плутующие бессчетно обманщики и лгуны…
  • Гляди, как растет упрямо наша мордатая смена,
  • И, как ни хитри, дружище, мы уходить должны.
  • Средь снежного блеска и взглядов, нас греющих все скуднее,
  • Забудем года и даты, плевки, обиды и боль.
  • И все же поверить нужно, хоть верится все труднее,
  • Что мы, как март, преходящи и таем, как снег и соль.
  • Так будьте, последние весны, снежно легки и весомы.
  • Среди объедков и вздохов кончается долгий пир.
  • Мы вам завещаем, дети, разгульные хромосомы
  • И этот донельзя засранный, а все же прекрасный мир.

Помогите ему

  • Посмотрите, как трудно рождается слово,
  • Как боится, что поздно, что все ни к чему,
  • Что все та же тщета повторяется снова —
  • Вы касаньем руки помогите ему.
  • Вы же видите — жар и напор порастрачен,
  • Будто камни, слова упадают во тьму,
  • Будто каждый порыв на виду одурачен…
  • Вы сиянием глаз помогите ему.
  • Если грустен мой взор, то затем, что он видит
  • На два хода вперед — что куда, что к чему,
  • Видит облик начал в окончательном виде…
  • Вы улыбкой своей помогите ему.
  • А когда пошатнется усталое тело,
  • Все теряя — одежды и слов бахрому,
  • Вы подставьте с плечом вашу юную смелость,
  • Кое-как устоять помогите ему.

Зеленая трава

  • Зеленая трава — какое чудо.
  • Уходят поколенья и слова,
  • Землей я стану и травой пребуду,
  • Покуда на планете есть трава.
  • Зеленая трава — какое чудо,
  • Мильоны жизней, трепетно легки,
  • Мы вышли из земли, мы все оттуда,
  • Крапивы семя, травы, лепестки…
  • Души и мысли странные причуды,
  • Слеза любви в протянутой горсти…
  • Зеленая трава — какое чудо.
  • Я слышу, нам травою прорасти.

Томашув

Перевод из Тувима

  • А может, нам с тобой в Тумашув
  • Сбежать хоть на день, мой любимый.
  • Там, может, в сумерках янтарных
  • Все тишь сентябрьская стынет.
  • В том белом доме, в том покое,
  • Где все стоит теперь чужое,
  • Наш разговор печальный, давний
  • Должны закончить мы с тобою.
  • Из ясных глаз моих ложится
  • Слезою след к губам соленый.
  • А ты молчишь, не отвечаешь
  • И виноград ты ешь зеленый.
  • Тот дом покинутый, та зала
  • И до сих пор понять не в силах:
  • Вносили люди чью-то мебель,
  • Потом в раздумье выходили.
  • А все же много там осталось,
  • И тишь сентябрьская стынет…
  • Так, может, снова нам хоть на день
  • Сбежать в Томашув, мой любимый.
  • Глаза мои поют с мольбою:
  • «Ду хольде кунст».
  • И сердце рвется, и надо ехать,
  • Дал уж руку.
  • В руке моей она спокойна,
  • И уезжаю, тебя оставив.
  • Как сон, беседа наша рвется,
  • Благословляю, проклинаю:
  • «Ду хольде кунст» —
  • И все, без слова…
  • А может, там с тобой в Томашув
  • Сбежать хоть на день, мой любимый.
  • Там, может, в сумерках янтарных
  • Все тишь сентябрьская стынет.
  • Из ясных глаз моих ложится
  • Слезою след к губам соленый.
  • А ты молчишь, не отвечаешь
  • И виноград ты ешь зеленый.

У нас на Валдае дожди

В. М.

  • А у нас на Валдае дожди,
  • От земли и до неба дожди.
  • Ты меня этим летом не жди —
  • Между нами стеною дожди.
  • И в лесу дождевые межи,
  • И под серою дымкой Ужин…
  • Может, все ж мне вернуться, скажи,
  • К вам, покуда не стал я чужим.
  • Забываю, как солнца тепло,
  • Я улыбку твою и черты.
  • Кабы к нам тебя вдруг занесло,
  • То достало бы нам теплоты.
  • А пока над Валдаем туман
  • И над лесом колдуют ветра,
  • Криков птичьих полночный обман
  • И надежды просвет до утра.

Голубая звезда над Чегетом

Г. Б. Ф.

Страницы: «« ... 23456789

Читать бесплатно другие книги:

Лондонский денди, картежник и повеса граф Роттингем слыл в высшем обществе безжалостным распутником....
Самый известный политолог Рунета впервые просто и убедительно расскажет о том, что сегодня представл...
В марте 2012 года трагически погиб бывший начальник внешней разведки СССР Л.В. Шебаршин – по официал...
В книге рассказано о неизвестных страницах горбачевской катастройки, которая победила не в последнюю...
Беседы публициста Виктора Кожемяко с выдающимся русским писателем Валентином Распутиным начались бол...
Александр Андреевич Проханов – писатель, публицист, главный редактор газеты «Завтра» – всегда находи...