Игра в марблс Ахерн Сесилия
Мы оба посмотрели на кружку, стоявшую теперь на столе Эрика. Ручка отлетела и сколот край, но больше никакого ущерба. – Моя мама однажды запустила чайником в потолок, так осколков было намного больше.
Эрик внимательно присмотрелся к кружке:
– Наверное, дело в том, как она врезалась в стену. Под каким углом.
Мы молча обдумали эту мысль.
– Тебе надо сейчас домой, – вдруг решил он. – Возьми отгул. Посмотри на затмение, все про него только и говорят. Возвращайся в понедельник.
– Ладно.
Мой дом – крайний в ряду коттедж на три спальни, где я живу с моим мужем Эйданом и тремя сыновьями. Эйдан работает в службе поддержки Eircom, но у нас в доме интернет так и не удается наладить. Мы женаты уже семь лет. Познакомились на Ибице, на соревновании в ночном клубе – кто быстрее слижет сливочный крем с груди незнакомца. Грудь была его, а я слизывала, и мы выиграли. И не сказать, чтобы для меня это был такой уж странный поступок. Мне было девятнадцать, семь парочек выступали перед залом, где сидели тысячи зрителей, мы выиграли бутылку текилы, распили ее на пляже и занялись сексом. Странно было бы, если бы нет. Тогда я совершенно не знала Эйдана, однако теперь он бы и сам не узнал себя тогдашнего – нахального парня с серьгой в ухе и сбритой бровью. Оба мы изменились, конечно. Эйдан теперь не любит ходить на пляж, говорит, песок всюду забивается. А я теперь не ем молочных продуктов.
Я почти никогда не бываю дома одна. Даже вспомнить не могу, когда такое было в последний раз, чтобы вокруг не скакали дети, поминутно прося меня дать то и сделать это. В одиночестве я не знаю, чем заняться, и просто сижу в пустой кухне, оглядываюсь по сторонам. Десять часов утра, день едва начался. Я заварила себе чай, чтобы чем-то заняться, но пить не стала. Вовремя остановилась, когда уже запихивала чайные пакетики в морозилку. Все время у меня так. Гора грязного белья и гора глажки – нет, пусть подождут. Я заметила, что опять задержала дыхание, и поспешила выдохнуть.
Все время что-то остается несделанным. Столько дел, для которых в туго забитом дне так и не остается получаса. Теперь у меня есть время – целый свободный день – но я не знаю, с чего начать.
Зазвонил мобильный, пробудив меня от сомнений: номер больницы, где лежит мой отец.
– Алло? – сказала я и почувствовала стеснение в груди.
– Привет, Сабрина, это Ли. – Любимая сиделка моего отца. – Только что доставили пять коробок для Фергюса. Это от вас?
– Нет.
– О! Видите ли, проблема в том, что у вашего отца в палате маловато места. Я ему их пока еще не показывала, они так и лежат в приемной. Решила сначала поговорить с вами, вдруг там что-то такое, что может его расстроить.
– Да, вы правы, спасибо. Не беспокойтесь, я прямо сейчас приеду за ними, я как раз освободилась.
Вот так всегда. Если выдастся у меня минута без работы и детей, ее тут же заполнит папочка. Через полчаса я добралась до больницы. Коробки громоздились одна на другой в углу приемной. Ли была права: в папиной комнатке они бы не поместились, и, хотя я поначалу не сообразила, откуда они взялись, при виде коробок сразу все поняла и обозлилась. Это те самые коробки с папиными вещами, которые я сама и укладывала после продажи его дома. Мама взяла их на хранение, а теперь они ей, видимо, надоели. Только почему же она послала их сюда, а не прямо мне?
В прошлом году у папы случился тяжелый инсульт, и теперь он живет в отделении для хроников, где получает профессиональный уход, какого я, со своими тремя ребятишками, ему никак не могла бы обеспечить. Чарли семь лет, Фергюсу пять, Алфи три и еще работа. Мама тоже на себя брать эти заботы не стала, ведь они давно в разводе, а расстались, еще когда мне было пятнадцать. Правда, теперь у них отношения как никогда наладились, и мне даже кажется, мама с удовольствием навещает его раз в две недели.
Повсюду пишут, что стресс не может спровоцировать инсульт, но с папой это стряслось, как раз когда у него случились самые большие в его жизни неприятности, финансовый кризис здорово по нему ударил. Он работал в компании, занимавшейся финансированием стартапов. Некоторое время он еще бился в поисках новых клиентов, пытался вернуть старых, но на его глазах рушились чужие жизни, и он чувствовал себя виноватым, а поделать ничего не мог. Потом нашел себе новую работу – торговать автомобилями, надеялся наладить жизнь, но пока что толстел, давление росло, он не занимался спортом, все время курил, много пил, в общем, все делал себе во вред. Я не врач, но я знаю: он вел себя так из-за стресса, а потом у него случился удар.
Его речь трудно разобрать, и он пока сидит в инвалидной коляске, но учится ходить. Он сильно похудел и выглядит другим человеком по сравнению с тем, каким был в последние годы перед болезнью. После инсульта память у него нарушена, и это сердит маму: он ухитрился забыть все их споры и ссоры, все мучения, свои проступки – а их на протяжении брака было немало. Он чист и благоухает розами.
– Он живет себе как ни в чем не бывало. Не чувствует себя виноватым, ему не за что извиняться, – возмущается мама. Она-то надеялась, что он до конца жизни будет терзаться виной, а он ей все испортил. Взял и забыл все. Но, хотя у нее множество обид на Фергюса до инсульта, она регулярно приезжает к нему, и они воркуют, словно супруги, какими они хотели бы стать, да не смогли. Говорят о политических новостях, о садоводстве, погоде, смене сезонов. Утешительная болтовня. Мне кажется, больше всего мама на это и сердится: что теперь он стал ей приятен. Этот добрый и мягкий пожилой пациент – мужчина, за каким она могла бы оставаться замужем.
Папа был серьезно болен, но все же мы его не потеряли. Он жив, а утратили мы лишь часть его – ту отчужденную, отдаленную, порой неприятную сторону, которая мешала нам его любить. То, что отталкивало в нем многих. То, что хотело жить само по себе, но чтобы мы все были под рукой, на случай если вдруг понадобимся. Теперь он вполне доволен жизнью, ладит с медсестрами, завел друзей, и я провожу с ним гораздо больше времени, чем прежде, каждое воскресенье приезжаю вместе с Эйданом и мальчиками.
Что именно он забыл, а что сохранилось, выясняется лишь в тот момент, когда я о чем-то упоминаю и вижу ставшее уже знакомым выражение его лица: глаза туманятся, взгляд становится отсутствующим, он сверяет услышанное с ворохом своих воспоминаний и вытаскивает пустышку: не сошлось. Так что понятно, почему нянечка Ли не понесла коробки прямо к нему: переизбыток вещей, которые он не сумеет вспомнить, конечно же расстроит больного. Есть способы обходить такие моменты – я ступаю мимо на цыпочках и поскорее прочь, словно об этом и речи не было, или же притворяюсь, будто это я все перепутала. Не потому, что это расстраивает его – обычно обходится без особых драм, словно он ничего такого не заметил, – главным образом это огорчает меня.
Коробок больше чем было, мне так не терпится, что я, не дожидаясь, пока привезу их домой, прямо тут, в коридоре больницы, поддеваю ключом скотч на верхней коробке и раздираю его. Отодвинув клапан коробки, заглядываю внутрь, ожидая увидеть фотоальбомы или свадебные карточки. Что-нибудь сентиментальное, что уже не кажется маме дорогим, а, напротив, возмущает ее сердце против мужа, который лишил ее всего этого. Разбитые мечты, нарушенные обещания.
Но я вижу папку с рукописными страницами, знакомый отцовский почерк с завитушками, как на записках, которые он давал мне в школу, и на поздравительных открытках. Сверху написано: «Каталог марблс». Под папкой – коробочки, банки, мешочки, что-то завернуто в упаковочную бумагу, что-то в пузырчатую.
Я начала приподнимать крышки. В каждой баночке и коробочке – нежнейшие краски, леденцово сияющее стекло. Я смотрела на все это богатство в изумлении, потрясенная: никогда не знала, что папа коллекционирует марблс. Не знала, что он в них разбирается. Не будь каталог написан его почерком, я бы подумала, что тут какая-то ошибка. Словно я открыла коробку – а там чья-то другая жизнь, не его.
Открыв папку, я стала читать список, и он оказался совсем не сентиментальным, как я ожидала.
Все мешочки, бархатные и сетчатые, и жестяные банки снабжены цветными этикетками и номерами, чтобы не перепутать, и такими же цветами размечены рубрики каталога.
Первый в списке – маленький бархатный мешочек с четырьмя шариками. Инвентарь именовал их «кровяниками», а в скобках – «камрадами». Открыв мешочек, я увидела шарики поменьше всех прочих и с разнообразными красными завитками. Папа чрезвычайно подробно их описал:
Редкие кровяники от Christensen Agate с прозрачными красными завитками, коричневая просвечивающая граница на белом матовом фоне. Встречаются гораздо реже обычных кровяников.
В кубической коробке – еще кровяники, датированные 1935 годом, от компании Peltier Glass. Наклейка у них, что логично, красная, а в каталоге они отнесены к той же рубрике, что и бархатный мешочек. Я взяла в руки несколько шариков, покатала, прислушиваясь к легкому их постукиванию друг о друга, а разум лихорадочно пытался найти объяснение тому, что я обнаружила. Эти мешочки, банки, коробочки скрывали в себе изумительной красоты цвета, спирали, завитки, каждый оттенок так и переливался, попав под луч света. Я вынула несколько шариков и поднесла их к окну, всматриваясь во внутренние детали, пузыри, игру света. Такие маленькие и так сложно устроены – они меня околдовали. Я поспешно пролистала страницы каталога. Завитки латтичино, разделенные внутренние завитки, цельные внутренние завитки, опоясывающие завитки, плащ Иосифа, ленточные/невнутренние завитки, мятные завитки, опоясанные матовые, клэмброты, индийские, опоясанный латц, латц луковая кожица, ленточный латц – столько терминов, совершенно для меня невнятных. А еще более удивительно, что на других страницах того же каталога отец вел учет цены каждого шарика по следующим категориям: размер, в идеальном состоянии, в почти идеальном состоянии, в хорошем, в пригодном для коллекции. Выходит, эта скромная коробочка кровяников стоит от 150 до 250 долларов.
Все цены были приведены в американских долларах, какие-то шарики стоили пятьдесят долларов или сто, но двухдюймовый ленточный латц оценивался в 4500 долларов в идеальном состоянии, в 2250 – в почти идеальном, в 1250 – в хорошем и в 750 долларов, если он пригоден для коллекции. Какой шарик в каком состоянии, я разобраться не могла, мне они все казались идеальными – ни трещины, ни скола, – но их тут были многие сотни, каталог толщенный. Выходит, папа собрал коллекцию марблс ценой в немалые тысячи долларов.
Нужно поразмыслить. Вокруг – звуки и запахи отделения для хроников, они мгновенно вернули меня из магического мира марблс к реальности. Я беспокоилась, как отец будет платить за уход, но если он не ошибся с оценкой своей коллекции, то вот его сбережения на черный день. Я все время волновалась из-за медицинских счетов. Ему в любой момент могли понадобиться операция, новые лекарства или какие-нибудь процедуры. Курс лечения все время меняется, счета растут, а от денег, вырученных за его квартиру, мало что осталось после выплат по закладной и погашения долгов. Мы и представления не имели, в какую яму он себя загнал.
Почерк у отца безукоризненный, красивые, перетекающие друг в друга строки, ни единой ошибки – наверное, случись описка, он бы вырвал страницу и начал сначала. Каталог составлялся с любовью, в него вложено много времени и старания, исследований, знаний. Вот именно: этот каталог написан экспертом. Совсем другим человеком – не тем, кто ныне с трудом водит ручкой по бумаге, но и не тем, каким я знала отца. Его единственным хобби, насколько я видела, было смотреть футбол и обсуждать матчи. Я решила рассмотреть все содержимое коробок дома, не спеша. Джерри, привратник больницы, отнес их в мою машину. Но прежде чем запечатать коробку, я все-таки вытащила из нее мешочек с красными шариками.
Отец сидел в гостиной, пил чай и смотрел «Выгодную сделку». Он смотрит это шоу каждый день: про то, как люди отыскивают на рынке всякие редкости, а потом пытаются подороже продать их с аукциона. Может быть, в таких вот мелочах и сказывалось давным-давно его пристрастие коллекционера, а я пропустила все намеки. Вспомнила про каталог и прикинула, не вернуться ли за ним. Глядя на то, как отец пристально следит за ростом цен на антикварные предметы, я подумала: может быть, он так же точно помнит, что там у него в коллекции? Но он заметил меня прежде, чем я приняла решение, и я пошла к нему, навстречу его улыбке. Сердце разрывается при виде того, как он радуется посетителям, – и не потому разрывается, что он тут заброшен, а потому, что прежде ему людей не требовалось, разве что удавалось им что-то продать, а так они его раздражали, теперь же он жаждал общения и не мог дать ничего взамен.
– Доброе утро.
– Приятная неожиданность, – сказал он. – Ты сегодня не на работе?
– Эрик отпустил меня пораньше, – не вдаваясь в подробности, ответила я. – И позвонила Ли. Сказала, дело срочное, ты устроил заговор и собираешься снова организовать побег.
Он засмеялся, потом глянул вниз, мне на руки, и смех замер. В руках у меня мешочек с красными шариками. Какая-то тень пробежала по его лицу. Никогда не видала у отца такого лица. И так же быстро, как появилось, это выражение исчезло, и он опять улыбнулся мне, снова ничего не помня.
– Что это у тебя?
Я раскрыла ладонь, показала ему красные шарики в мешочке.
Он уставился на них неподвижно. Я ждала хоть слова, но ничего. Он даже мигать перестал.
– Папа?
Молчание.
– Папа? – Свободной рукой я осторожно коснулась его локтя.
– Да! – Он глянул на меня тревожно.
Я распустила шнурки мешочка и высыпала шарики себе на ладонь. Слегка их подвигала, они перекатывались и чуть постукивали друг о друга.
– Хочешь их подержать?
Он опять уставился на шарики, очень пристально, как будто пытался разгадать их тайну. Хотела бы я знать, что творится у него в голове. Там слишком много? Там все? Ничего? Знакомое ощущение. Я ждала, что на его лице вновь промелькнет гримаса узнавания. Но нет. Только раздражение, недовольство – наверное, оттого, что не может припомнить то, что хотел. Я торопливо сунула шарики в карман и сменила тему, стараясь спрятать от него собственное разочарование.
Но я видела это. Словно всполох пламени. Словно взмах крыла. Мгновенный блеск океана под солнечным лучом. Краткий миг, и все исчезло, но это было. Когда он увидел эти шарики, на мгновение он стал другим человеком – человеком с незнакомым мне лицом.
5
«Сбор слив»
Я дома, у меня температура, единственный раз в жизни жалею о том, что пришлось пропустить школу. Год напролет я мечтал о таком дне, я ненавижу школу. В любой бы другой день заболеть, но не в этот. Вчера были похороны – не совсем настоящие, без священника, но у Мэтти есть приятель-гробовщик, и тот выяснил, где похоронят нашу сестренку: в одном гробу со старухой, которая только что умерла в больнице. Когда мы пришли на кладбище, семья старухи еще прощалась с ней и нам пришлось подождать. Мама радовалась, что девочку положили со старухой, а не со стариком, вообще не с мужчиной – эта старуха сама была матерью и бабушкой, мама поговорила с одной из ее дочерей, и та обещала, что ее мама присмотрит за малышкой. Потом дядя Джозеф и тетя Шейла прочли несколько молитв. Мэтти не молился. Он, может быть, и не умеет, а мама и слова из себя выдавить не могла.
Священник до этого заходил к нам и советовал маме не раздувать свое горе и не ходить на могилу. Мама наорала на него, а Мэтти вырвал у него из рук стакан бренди и вытолкал из дому – Хэмиш ему помог, впервые в жизни они в чем-то оказались заодно. Я видел, как люди косились на маму, когда мы шли на кладбище, все в черном, а прохожие смотрели так, словно мама рехнулась, словно сестрички и не было, раз она не сумела даже разок вздохнуть, когда родилась. Акушерка позволила маме подержать младенца, хотя это и не полагается. Мама держала девочку у груди целый час, а когда акушерка стала сердиться и отнимать трупик, вступился Хэмиш. Мэтти не было, и Хэмиш все сделал сам, забрал у мамы из рук девочку и вышел с ней на крыльцо. Он поцеловал ее и отдал акушерке, и та унесла ее навсегда.
– Во мне она была живая, – сказала мама священнику, и мне кажется, ему это не понравилось. Ему вроде бы противно было думать, что внутри женщины могло находиться что-то живое. Но она поступила по-своему, попрощалась у могилы со своей дочкой. День был серый, холодный, дождь шел не переставая. У меня ботинки промокли насквозь, с носками, ноги онемели. Потом я весь день чихал, нос заложило, а братья толкали меня, чтоб перестал храпеть, и всю ночь меня бросало из жара в холод, я то дрожал, то потел, мерз, когда потел, а когда дрожал, мне вдруг становилось жарко. И кошмары: будто папа дерется с Мэтти, а отец Мерфи орет на меня, что-то про мертвых младенцев, и сильно бьет, а братья украли мои шарики, а мама вся в черном и воет от горя. Но это уже было по правде.
И хотя мне кажется, будто кожа у меня горит и все вокруг плывет, я не хочу звать маму. Лежу, ворочаюсь, порой плачу тихонько, потому что мне так плохо и все болит. Мама принесла мне утром вареное яйцо и положила мокрую тряпку на лоб. Она посидела со мной, вся в черном, живот еще не опал, и кажется, будто младенец по-прежнему там. Она смотрела прямо перед собой и ничего не говорила. Немножко похоже на то, какой она была, когда умер папа, но и по-другому: на папу она сердилась, а теперь просто горюет.
Обычно мама не сидит на месте. Все время убирает, стирает подгузники Бобби, моет весь дом, вытряхивает коврики и простыни, готовит, подает на стол. Никогда не останавливается, все время носится, мы путаемся у нее под ногами, она раздвигает нас в стороны коленями и бедрами, словно идет по полю, а мы сорняки. Время от времени она распрямляется, хватается за спину и стонет – и снова за работу. Но сейчас в доме тихо, очень непривычно. Мы всегда орем, деремся, хохочем, болтаем, даже ночью, то малыш заплачет, то мама ему что-то напевает или Мэтти возвращается пьяный, натыкается на мебель и бранится. Я слышал то, чего никогда прежде не слышал: потрескивание полов, гудение труб, – но ни звука от мамы. Это меня испугало.
Я вылез из кровати, ноги дрожали и подгибались, словно я разучился ходить, на лестнице мне пришлось цепляться за перила, ступеньки трещали под моими босыми ногами, пока я спускался. Я вышел в гостиную – это была маленькая комната в задней части дома, как будто спохватились и пристроили в последний момент. Мамы там не было. И в кухне не было. И в саду. Я снова заглянул в гостиную и уже повернул прочь, но тут заметил ее – черное платье в кресле, которое стояло в дальнем углу, обычно там Мэтти располагался. Она сидела так тихо, что я не сразу и разглядел. Сидела и смотрела в пустоту, глаза красные, как будто со вчерашнего дня так и не переставала плакать. Никогда не видел ее такой неподвижной. И не помню, чтобы мы когда-нибудь оставались вдвоем, только она и я. Никогда мама не была вот так совсем моей. И от этого я занервничал – что сказать маме, когда рядом никого нет, никто не услышит, не увидит, не станет меня дразнить, задирать, подначивать? Что я скажу маме сейчас, когда обращаюсь к ней не за тем, чтобы утереть нос кому-то из братьев, не чтобы на кого-то пожаловаться? Как я узнаю, правильно ли я поступил, если рядом нет братьев – я всегда мог догадаться по их лицам.
Я хотел уже уйти, но тут вспомнил что-то, о чем хотел спросить, и спросить мог только наедине, пока никого больше не было.
– Привет, – сказал я.
Она оглянулась, словно бы с испугом, потом улыбнулась:
– Доброе утро, милый. Как голова? Хочешь еще попить?
– Нет, спасибо.
Она снова улыбнулась.
– Я хотел тебя кое о чем спросить, если можно.
Она поманила меня к себе, я подошел совсем близко и остановился, стал в смущении крутить пальцами.
– Ну, что такое? – ласково поторопила она.
– Как ты думаешь – она теперь с папой?
Она растерялась – глаза снова наполнились слезами, слова не давались. Я подумал: будь тут ребята, я бы не задал такой глупый вопрос. Вот я взял и опять ее расстроил, а ведь Мэтти велел нам остерегаться и не делать этого. Надо поскорее выпутаться, пока она не заорала на меня или, хуже того, не расплакалась.
– Я знаю, он не ее папа, но он любил тебя, а ты ее мама. И он любил детей. Я не очень хорошо его помню, но это я помню. Его зеленые глаза, и как он все время возился с нами. Играл в догонялки. Боролся. Помню, как он смеялся. Он был худой, а руки большие. Другие папы с детьми не играют, вот почему я знаю, что ему нравилось возиться с нами. Я думаю, она теперь на небе, и он там присмотрит за ней, так что ты можешь за нее не волноваться.
– Ох, Фергюс, мой хороший! – сказала она и распахнула мне объятия, а слезы так и текли. – Иди сюда, маленький.
Я вошел в ее распахнутые руки, и она так крепко обняла меня, что я почти перестал дышать, но боялся сказать ей об этом. Она раскачивала меня и приговаривала: «Мой мальчик, мой мальчик», много раз, так что я подумал, может быть, я все-таки сказал что-то правильное.
Когда она меня отпустила, я спросил:
– Можно еще вопрос?
– Да, – кивнула мама.
– Почему ты назвала ее Викторией?
Снова ее лицо сморщилось от горя, но она справилась с собой, даже улыбнулась.
– Я никому об этом не говорила.
– Ой, прости.
– Нет, дружок, все в порядке, просто никто не спрашивал. Садись ко мне. Я тебе расскажу. – И, хотя я для этого уже слишком большой, я забрался к ней на колени – полпопы на кресле, половинка у нее на коленях.
– С ней я чувствовала себя по-другому. Живот другой. Я сказала Мэтти: я точно слива. И он сказал: хорошо, назовем ее Слива.
– Слива! – рассмеялся я.
Она кивнула и опять утерла слезы.
– Тогда я вспомнила сад моей бабушки. Мы ездили к ней – я, Шейла и Пэдди. У нее были яблони, груши, черная смородина и два сливовых дерева. Я любила сливы, потому что бабушка только о них и говорила. Мне кажется, она только о них и думала, чтоб они не взяли над ней верх. – Мама рассмеялась, и я вторил ей, хотя не понял шутки. – Мне кажется, она считала эти деревья экзотичными, и они придавали экзотичности ей, хотя она была простая, самая простая женщина, ничем не лучше любого из нас. Она пекла пироги со сливами, и я любила ей помогать. Мы каждый год попадали к ней на мой день рождения, так что мой именинный пирог – сливовый.
– Мм, – облизнулся я. – Никогда не ел сливовый.
– И правда, – сказала она, словно удивившись. – Я никогда вам сливовый не пекла. В основном она выращивала опаловые сливы, но на них надежда плохая, потому что зимой снегири склевывают все почки. Они дочиста обдирали ветки, и наша бабушка с ума сходила, гонялась за ними по саду, размахивая скатертью. Иногда она заставляла нас целый день стоять под деревьями и отгонять птиц. Я, Шейла и Пэдди торчали там вместо пугал.
Я рассмеялся, представив себе эту картину.
– «Опал» она больше всего берегла, потому что этот сорт дает самые вкусные плоды и большие, почти вдвое больше других, но и из-за «Опала» она так злилась, да и урожай это дерево давало не всякий год. Я больше любила другое дерево, «Викторию». Оно поменьше, зато плодоносило каждый год, и снегири его не трогали. – Мама отвернулась, ее улыбка угасла. – Теперь ты знаешь.
– А еще есть игра в марблс, которая называется «Сбор слив», – сказал я.
– Вот как? – переспросила она. – У тебя найдется игра в марблс на любой случай. – Одним пальцем она пощекотала меня в чувствительном местечке, и я захихикал.
– Хочешь сыграть?
– Почему бы и нет? – откликнулась она и сама удивилась.
А уж я изумился так, что вихрем взлетел наверх, за шариками, примчался обратно, а она так и сидела в кресле, задумавшись. Я стал раскладывать шарики, на ходу объясняя правила.
Рисовать на полу нельзя, поэтому линию я обозначил шнурком и выложил в ряд шарики, соблюдая расстояние между каждыми двумя шариками – шириной в два шарика. Потом положил прыгалку, обозначив линию на другом конце комнаты. Нужно встать на линию и по очереди пулять по ряду шариков.
– Это сливы, – сказал я, указывая на ряд шариков. Я был вне себя от волнения – мама целиком принадлежит мне, слушает меня, старается понять, что я толкую ей про марблс, может быть, даже сыграет со мной, и никто ее сейчас у меня не отнимает. У меня все болячки разом прошли, так я увлекся, хорошо бы и она про свои беды забыла. – Нужно целить битком в сливу: сумеешь выбить сливу – забираешь ее себе.
Она засмеялась:
– Дурацкая забава, Фергюс. – И все же стала пулять, и ей было весело, она хмурилась, промахнувшись, и радовалась, когда выигрывала. Никогда не видел, чтобы мама играла вот так, чтобы она потрясала в восторге кулаками, выбив очко. Лучшие минуты с ней за всю мою жизнь. Когда за дверью послышались голоса, крики, переругивание вернувшихся из школы братьев, я бегом подобрал рассыпанные по полу шарики.
– Ступай-ка обратно в постель! – Она взъерошила мне волосы и ушла в кухню.
Я никому не рассказывал про то, о чем мы говорили с мамой, и про нашу игру в марблс не рассказывал. Пусть это останется только для нас двоих.
И через неделю, когда мама сняла траур и спекла нам на сладкое сливовый пирог, я не стал никому объяснять, почему сливовый. Кое-чему я научился, пока тайком носил в карманах шарики, на случай если отец Мерфи снова запрет меня в кладовке, и когда ходил по ночам с Хэмишем играть, притворяясь неуклюжим новичком: я узнал, что, если умеешь хранить секреты, тебя так просто не возьмешь.
6
Не нырять
Вернувшись домой – утро все еще длилось, – я сгрузила папины коробки посреди гостиной и отделила две знакомые, с теми важными вещами и сентиментальными сувенирами, что мы хранили. Их я отодвинула в сторону, чтобы добраться для трех новых. Загадка: мы с мамой разбирали папину квартиру, каждый закуток, но этих коробок я не видела. Заварив себе свежего чая, я принялась распаковывать ту коробку, которую уже успела вскрыть. Лучше продолжать с того самого места, на котором остановилась. Так странно – много свободных часов наедине с собой. Трое мальчишек не будут дергать меня поминутно, и не нужно следить за тем, как старики переплывают из конца в конец бассейн. Очень осторожно, не торопясь, я начинала вникать в отцовский инвентарь.
Внутренние завитки – «латтичино», разделенные, ленточные, завитки «плащ Иосифа». Я вынимаю шарик за шариком и выкладываю их рядом с коробками, сижу на полу, точно один из моих сыновей со своими машинками. Утыкаюсь в них лицом, всматриваясь в глубину, сравнивая и сопоставляя. Дивлюсь цветам и разнообразию, одни шарики изнутри затуманены, другие прозрачны, третьи словно удерживают внутри радугу или же маленький, мгновенно застывший ураган. Есть одноцветные, без всяких завитков. Хотя все они рассортированы под разными незнакомыми мне названиями, я пока что толком не вижу отличий, а главное – сходства. Каждый шарик кажется мне уникальным, нужно раскладывать их очень аккуратно, чтобы не перепутать.
От описаний в каталоге ум заходит за разум – какой тут завиток, крыжовенный, карамельный или «кастард». Где «пляжный песок» с мятой, а где со слюдой. Но папа-то разбирался, он каждый шарик знал. Слюда и окалина, прозрачные и матовые, иные так сложно устроены, будто внутри заключена целая вселенная, другие одного чистого цвета до самой сердцевины. Темные, яркие, дивные, завораживающие – он собрал их все.
А потом я наткнулась на коробку, от которой меня разобрал смех. Папа, ненавидевший любую живность и настрого запретивший мне заводить любимца, собрал полный набор «сульфидов» – прозрачных шариков с фигурками животных внутри, свой собственный зоопарк внутри маленьких стеклянных шариков. Тут и собаки, и кошки, белки и птицы, даже слон есть. Больше всех мне приглянулся прозрачный шарик с ангелом. Я долго держала его на ладони. Рассматривала со всех сторон, дав пока отдых усталой спине. Пыталась понять, что же я такое обнаружила, когда, в какой части или стороне своей жизни он был коллекционером. Может быть, когда мы с мамой уезжали, он махал нам вслед и убегал в дом к своим стеклянным зверюшкам? Возился с ними, обустраивая свой приватный мир. Или это было еще до моего рождения? Или намного позже, когда они с мамой уже развелись, он спасался от одиночества этим новым увлечением?
Попалась маленькая пустая коробка от розничного магазина компании Akro Agate, папа, как ни странно, оценил ее в 400–700 долларов причем пустую, поскольку в каталоге не упоминается содержимое. А еще стеклянная бутылочка с шариком внутри, «бутылка Кодда», за 2100 долларов. Похоже, папа коллекционировал не только шарики, но и подарочные упаковки, надеясь, видимо, потом отыскать и недостающие элементы, сложить воедино картинку. Мне стало горько за него: теперь уже ничего не сложится, эти шарики год пролежали в коробках, а он даже не спрашивал о них, забыл.
Я выкладывала шарики в ряд, смотрела, как они катаются, как цвета переливаются внутри, словно в калейдоскопе. А когда весь ковер до последнего дюйма оказался покрыт ими, я выпрямила спину, так что позвоночник щелкнул, и так и сидела, не зная, как быть дальше. Прятать их снова не хотелось, так красиво они поблескивали на полу, точно армия из леденцов.
Я снова взялась за каталог и попыталась самостоятельно опознавать с его помощью шарики, играла сама с собой в такую игру и по ходу ее заметила, что не все, перечисленное в каталоге, лежит передо мной на полу.
Пошарив еще раз в коробке, я убедилась, что она пуста, остались только мешочки и коробочки, которые сами по себе представляли коллекционный интерес, хотя в них ничего не было. Я сорвала крышку с третьей коробки и заглянула внутрь, но увидела старые газеты и брошюры, а не сокровища из пещеры Али-Бабы, которые обрела в первых двух.
Дважды тщательно все перепроверив, я могла уже с уверенностью сказать, что двух предметов из каталога недостает. Они должны быть с круглыми наклейками, желтой и бирюзовой. Первый – фирменная коробка от Akro Agate примерно 1930 года, оригинальный набор образцов, который носили при себе коммивояжеры, 25 шариков. Отец проставил в каталоге цену 7500–12 500 долларов. Второй отсутствующий предмет – «Лучшие луны мира» от компании Christensen Agate. Тоже оригинальная упаковка с 250 шариками, цена – 4000–7000 долларов. Пропали два самых дорогих предмета из коллекции.
Я сидела в оцепенелом молчании. Потом только заметила, что задержала дыхание и давно пора выдохнуть.
Папа мог их, конечно, и сам продать. Раз он позаботился оценить коллекцию, то имело смысл продавать начиная с самых дорогих. У него было совсем плохо с деньгами, это мы все знали, наверное, ему пришлось расстаться с любимыми шариками, чтобы продержаться на плаву. И все же странно: у него все так аккуратно записано, внесено в каталог. Неужели он не сделал бы пометку о том, что продал? Пожалуй, он бы и счет сохранил. Два отсутствующих предмета значатся горделиво в его каталоге, на равных правах со всем прочим, что лежит передо мной на полу.
Сначала я была ошеломлена. Потом обозлилась: почему мама никогда мне про это не рассказывала? Все, что папа так любил, попросту сложили в коробки и позабыли. Я не помнила, чтобы у папы когда-нибудь были шарики, но это не значило, что их не было: он большой любитель хранить свои секреты при себе. Вспоминая, каким он был до инсульта, я вижу костюмы в тонкую полоску да сигаретный дым, я слышу разговоры о фондовых рынках, об экономике, подъеме и падении акций на золото и нефть, по радио и телевизору – только политические новости и футбол. Нигде в моих залежах воспоминаний нет разноцветных шариков, и я с трудом могу совместить эту коллекцию, собравшего ее внимательного человека и мужчину, рядом с которым, как мне представлялось, я росла.
А потом мелькнула мысль: может быть, они вовсе и не папины. Он мог их унаследовать. Его отец умер, когда папа был еще маленьким, а его отчим Мэтти еще жив, но все, что я знаю о Мэтти, убеждает: он бы не стал возиться с шариками и не сумел бы так тщательно составить каталог. Может быть, они достались папе от родного отца или от дяди Джозефа, а отец поручил кому-то их оценить и составить каталог. Единственное, в чем я могу быть уверена: каталог написан его рукой. Все остальное – загадка.
Но есть человек, который может мне помочь. Я поднялась, нашла телефонную трубку и позвонила маме.
– Я не знала, что у папы есть коллекция марблс, – сказала я с ходу, стараясь не впадать в обвиняющий тон.
Молчание. Потом:
– Ты о чем?
– Почему я об этом не знала?
Она негромко рассмеялась:
– Он собирает шарики? Как мило. Лишь бы его это радовало, Сабрина.
– Нет. Сейчас он ничего не собирает. Я нашла их в коробках, которые ты сегодня отослала в больницу. – Вот обвиняющий тон и прорвался.
– О! – Тяжелый вздох.
– Мы договорились, что ты будешь хранить их. Почему ты вдруг отослала их в больницу?
Пусть шарики оказались для меня полной неожиданностью, содержимое других коробок я узнала – те самые вещи, которые мы сложили в коробки перед тем, как выставить его квартиру на продажу. Меня до сих грызет совесть за то, что мы ее продали, но нам требовались большие деньги на реабилитацию. Мы постарались сохранить все дорогие для отца сувениры, счастливую футбольную форму, фотографии, еще какие-то штучки, я все это держу в сарае на заднем дворе, больше мне хранить их негде. То, что не поместилось у меня, забрала мама.
– Сабрина, я готова была хранить его коробки, но Микки Флэнаган предложил держать их у себя, и я все отправила ему.
– Микки Флэнаган, юрисконсульт, забрал папины личные вещи? – возмутилась я.
– Он же не посторонний человек. Он почти что друг. Много лет консультировал Фергюса. Он и развод наш провел. Ты же знаешь, он уговаривал Фергюса добиваться опеки над тобой. Тебе было пятнадцать, как бы Фергюс справился с пятнадцатилетней девочкой? Ты и сама-то с собой не справлялась. Микки предложил взять вещи Фергюса, у него полно места, к тому же он занимается его страховкой и счетами.
Я почувствовала, как нарастает во мне гнев.
– Знала бы я, что папины личные вещи достанутся адвокату, лучше держала бы их у себя.
– Конечно. Но ты же сказала, что больше ничего не помещается.
И это ведь правда. Мне собственную обувь негде поставить. Эйдан шутит, дескать, ему приходится выходить из дому, чтобы сменить мнение.
– Так почему же Микки отослал сегодня утром эти коробки в больницу?
– Потому что Микки нужно было от них избавиться, и я сказала ему, что там для них самое место. Не хотела, чтобы они загромождали твой домик. Печальная история на самом деле: сын Микки лишился дома и вместе с женой и детьми переезжает к Микки. Они забрали всю свою мебель, ее придется составить в гараже Микки, и он говорит, что вещи Фергюса больше у себя держать не может. Это ведь Фергюса – пусть сам и решает, что с ними делать. Он вполне может решать, ты же знаешь. Я думала, он будет рад, – добавила она мягко, без сомнения, слыша мое недовольство. Подумай, как он будет перебирать все, что лежит в коробках, пустится в воспоминания.
Я опять почувствовала, что задерживаю дыхание. Выдохнула.
– Ты обсудила с врачами, полезно ли ему пускаться в воспоминания?
– О! – спохватилась она. – Нет, не обсуждала, я… о боже! С ним все в порядке, дорогая?
Тревога ее была искренней.
– Да, я добралась до них первой.
– Мне так жаль, Сабрина, я не подумала, что это может навредить. И тебе не хотела говорить, ты бы все забрала и забила свой дом совершенно тебе ненужными вещами и, как всегда, взяла бы на себя слишком много, когда в этом нет никакой необходимости. У тебя и так полна коробочка.
Да, да, все это правда.
И я не могла винить маму за то, что ей хотелось избавиться от папиных вещей: забота о нем вот уже пятнадцать лет как не входит в ее обязанности. И конечно, она хлопотала о моем же благе, не хотела нагружать меня еще и этим.
– Так ты знала про коллекцию шариков? – уточнила я.
– Ох уж этот человек! – вернулась ее обида на другого Фергюса. На прежнего Фергюса. Былого Фергюса. – Отыскалась среди прочего – коллекция хлама конечно же? Мне кажется, честное слово, он все подбирал. Помнишь, сколько мы разбирали кладовку перед продажей квартиры? Каждый день он приносил домой пакетики горчицы и майонеза из тех кафе, где обедал. Я просила его прекратить. По-моему, это уже расстройство. Знаешь, говорят, люди, склонные делать такие запасы, имеют какие-то эмоциональные проблемы. Они цепляются за все, что им удалось накопить, боятся отпустить.
Ее речь продолжается бесконечно, я пропускаю девяносто процентов сказанного мимо ушей, включая ее манеру отзываться об отце исключительно в прошедшем времени, как о покойнике. Тот человек, кого она знала, и вправду умер. Тот, кого она раз в две недели навещает в больнице, вполне ей по душе.
– Однажды мы поссорились из-за шарика, – донесся до меня обиженный голос.
Нет такого повода, по которому они бы хоть раз в жизни не поругались.
– В чем было дело?
– Не припомню, – чересчур поспешно ответила она.
– Но про коллекцию ты ничего не знала?
– Откуда мне было знать?
– Ты была за ним замужем. К тому же, раз я не упаковывала эти шарики, значит, их сложила ты.
– Умоляю тебя, я уже пятнадцать лет не замужем за ним и не могу отвечать за то, что он делал потом, да и за то, что он делал в браке, на самом-то деле, – рассердилась она.
Тут уж я совсем растерялась.
– Кое-чего в коллекции недостает, – сказала я, глядя на все богатство, рассыпанное передо мной по полу.
И чем больше я думала над тем, как они хранились у папиного адвоката, тем более укреплялось во мне подозрение. Мисс Марпл – дело о марблс.
– Я не намекаю, будто Микки Флэнаган украл их, – намекнула я. – Может быть, папа их как-то потерял.
– Чего не хватает? – с искренней тревогой спросила она. Разводилась она с недоумком, но тому приятному мужчине в реабилитационном центре никто не смеет причинять ущерб.
– Часть коллекции шариков.
– Он лишился шариков? – Мама хохочет, но я в этом не участвую. Потом, отдышавшись, она говорит: – Знаешь, дорогая, твой папа едва ли когда-нибудь мог иметь дело с шариками, наверное, это ошибка, они не папины или Микки вовсе отдал не те коробки. Давай я ему позвоню?
– Нет, – отвечаю я в полном недоумении. Смотрю на пол, вижу страницы, исписанные отцовским почерком, полный каталог этих шариков, а мама, похоже, действительно ничего о них не знает.
– Шарики точно его, и пропали самые ценные.
– По его собственным прикидкам, разумеется.
– Не знаю, кто проводил оценку, но здесь есть и сертификаты. Шарики подлинные. На пропавшие шарики сертификатов нет. Если верить каталогу, один из этих предметов стоит до двенадцати тысяч долларов.
– Что? – задохнулась она. – Двенадцать тысяч за шарики?
– За коробочку шариков, – усмехнулась я.
– Неудивительно, что он разорился. А при разводе они не были включены в состав подлежащего разделу имущества.
– Может быть, тогда он еще не начал их собирать, – заметила я негромко.
Но мама продолжала свое, будто я ничего и не говорила, в ее голове уже сложилась целая теория заговора, но один вопрос так и остается без ответа. Я не упаковывала эти шарики в коробки, и она про них ничего не знала, но каким-то образом они соединились с остальным папиным имуществом.
Я взяла у нее телефон Микки и на том закончила наш разговор.
Шарики полностью покрывают пол комнаты. Они прекрасны, сверкают на ковре, словно полуночные звезды.
В доме тихо, только голова моя гудит. Я подняла с пола тот набор шариков, который значился в каталоге первым. Та коробочка кровяников, которую я показала папе, – в каталоге они называются «камрады».
Я до блеска натерла их, словно извиняясь за то, что никогда прежде о них не слышала.
Я умею помнить о людях то, что они сами забыли, и теперь я знаю о папе кое-что важное, что он сам забыл. Есть вещи, которые мы хотим забыть, есть, которые забыть не можем, вещи, о которых мы не помним, что забыли, пока не вспомним. Но вот новая категория. Есть вещи, которые мы бы ни в коем случае не хотели забыть, – и каждому нужен кто-то, кто будет на всякий случай помнить за него.
7
«Загони лису»
Мне велено было присматривать за Бобби. Именно так мама сказала уходя, обычным своим грозным тоном: «Смотри за ним в оба, понял? Глаз. С него. Не. Спускай». И на каждом слове она тыкала меня в грудь сухим, потрескавшимся пальцем.
Я пообещал. Честно-пречестно. Когда мама вот так на тебя смотрит, ты изо всех сил стараешься сделать то, что она велит.
Но потом я отвлекся.
Почему-то мама доверяла мне смотреть за Бобби. Может быть, из-за того разговора про Викторию, который был у нас, только у нас двоих, пока все остальные сидели в школе, и потом мы еще сыграли вместе в марблс. Мне кажется, с тех пор мама стала обращаться со мной иначе. Может, и нет, может, это все мое воображение или это я стал смотреть на нее по-другому. Никогда раньше не видел, чтобы она так играла – с малышами иногда, но чтобы вот так, на полу, задрав юбку, упираясь коленями в ковер. Мне кажется, Хэмиш тоже заметил перемену. Хэмиш все подмечает, и не потому ли он теперь немного меня зауважал, ведь мама стала гораздо больше мне поручать, затрещин мне достается куда меньше обычного. Или она стала такой, потому что скорбит. «Скорбит» – так выражается священник. Может быть, со мной тоже это было, когда умер папа, но я ничего не помню. Или это бывает только у взрослых.
Мама теперь ненавидит священника. После того, что он сказал ей, когда умерла Виктория и Мэтти с Хэмишем вытолкали его из дома. Но она все равно ходит к мессе, говорит, не ходить грешно. Она таскает нас в церковь на Гардинер-стрит к десяти часам каждое воскресенье и обязательно наряжает. Она приглаживает мне волосы, смачивая их слюной, я чувствую запах ее плевка у себя на лбу. Воскресное утро пахнет слюнями и ладаном. Мы всегда садимся в третьем ряду, семьи обычно занимают каждый раз одни и те же места. Мама говорит, месса – единственное время, когда ее оставляют в покое, так что нам всем лучше заткнуться. Даже Мэтти ходит к мессе, хотя и воняет вчерашней выпивкой и качается на сиденье, словно все еще пьян. На мессе мы всегда молчим, еще бы: в первое запомнившееся мне посещение церкви мама ткнула пальцем в сторону Иисуса, висевшего на кресте, – кровь течет по лбу, из рук и ступней торчат гвозди – и сказала: «Только пикни, только осрами меня тут, и с тобой будет то же самое». Я ей поверил. Мы все ей верим. Даже Бобби сидит тихо. Сидит и сжимает в руках молочную бутылочку, а священник знай себе талдычит, голос его отражается от высоченного свода. Бобби смотрит на все эти изображения кругом по стенам, где почти нагого человека терзают четырнадцатью разными пытками, и прекрасно понимает, что тут не забалуешь.
Мама ушла в школу к Энгюсу. У него неприятности: попался на том, что сожрал все облатки, остававшиеся после мессы, – он служит в алтаре, и он съел их подчистую, несколько сот штук. Когда его спросили, не хочет ли он что-нибудь сказать по этому поводу, он попросил пить, потому что целая куча облаток прилипла у него к нёбу. «Во рту было сухо, как в аду», – шепнул он нам ночью в постели, и мы так хохотали, чуть не уписались. Энгюсу нравится прислуживать в алтаре, ему за это платят, особенно на похоронах, он сидит в классе, а священник проходит за окном и показывает ему, куда он требуется: большой палец вверх или вниз. Если вверх, то на похороны, и там платят больше. А на свадьбе меньше. Никто не хочет прислуживать священнику на свадьбе.
Дункан помогает в мясной лавке у Мэтти, ощипывает кур и индеек – наказан за то, что смошенничал на экзаменах. Говорит, что хочет бросить школу, как Хэмиш, но мама не разрешает. Она говорит, он не такой умный, как Хэмиш, хотя в чем тут смысл? Я-то думал, кто умнее, тот учится лучше, а тупым заканчивать школу не стоит.
Томми играл во дворе в футбол, так что смотреть за Бобби выпало мне. Вот только я плохо смотрел за ним. Но даже Господь Бог не сумел бы углядеть за Томми – это какой-то ураган, никогда не останавливается.
Пока он играл на полу с поездом, я достал новую игру «Загони лису», которую мне подарили на одиннадцатилетие. Игра от компании Cairo Novelty, лиса – матовый шарик, а гончие – черно-белые завитки. Я не заметил, как Бобби схватил лису, но он вдруг замер и краешком глаза стал коситься на меня. Я обернулся и увидел, что он уже подносит ко рту матовый шарик. Тащит его в рот, а сам смотрит на меня искоса, нахально, голубые глаза блестят, что угодно готов сделать, лишь бы меня достать, даже задохнуться насмерть.
– Бобби, стой! – заорал я.
Он улыбнулся, очень довольный, что я так разволновался. И поднял руку еще ближе ко рту.
– Нет! – Я прыгнул к нему, и он пустился бежать, быстрый маленький засранец, не угонишься – вроде бы пухлячок, мускулов нет, а несется со скоростью сто миль в час, лавирует между стульями, ныряет под них, выскакивает. Наконец я загнал его в угол и остановился. Шарик уже прямо у его губ.
Он хихикнул.
– Бобби, послушай, – отдыхиваюсь я. – Если сунешь его в рот, подавишься и умрешь, понял? Бобби не будет. Бобби сдохнет, на хрен!
Он все смеется. Рад моему страху. Рад, что взял надо мной верх.
– Бобби… – грозно повторяю я и медленно придвигаюсь, готовый сразу же прыгнуть. – Отдай мне шарик…
Он сунул его в рот, и я набросился на него, сжал круглые щеки, пытаясь вытолкнуть шарик наружу. Иногда он просто держит за щекой то, что подобрал – камешки, улиток, гвозди, всякую грязь, сует в рот на хранение, а потом выплевывает. Но шарик не прощупывается, щеки скользкие, кожа, слюна, сопли подтекают из носа. Он начинает давиться, и я силой раскрываю ему рот – там пусто. Маленькие молочные зубки и податливый красный язык – больше ничего.
– Черт! – шепчу я.
– Селт! – повторяет он.
– ХЭМИШ! – ору я во всю глотку. Хэмиш должен был пойти в город работать или искать работу или чем там Хэмиш занимается теперь, когда больше не учится в школе, но я слышал, как он вернулся домой, хлопнул дверью и протопал наверх, в нашу общую комнату. – ХЭЭЭЭМИШ! – завываю я. – Он съел лису! Бобби проглотил лису!
Бобби таращится на меня, испуганный моим криком, мой страх передается ему, того гляди, заревет. Но это меня сейчас меньше всего беспокоит.
Ботинки Хэмиша громко простучали по лестнице, он ворвался к нам:
– Что стряслось?
– Бобби проглотил лису.