Ангел в океане. Повести и рассказы о морских путешествиях русских Черноусов Владимир
Лина тоже наклонилась к окуляру и, придерживая волосы, с минуту смотрела в круглый глазок приспособления.
— Да, красиво… — сказала она задумчиво.
— Ну вот, ну вот! — обрадовался Климов, потирая руки. — А ты говоришь, техника — это скучно. Это, знаешь ли, так интересно, что… Вот возьми металлы, их строение, кристаллические решетки, зерна, дендриты… — Климов готов был часами рассказывать ей только о металлах. — А ведь кроме технологии металлов есть еще такие интереснейшие науки, как сопромат, теоретическая механика, допуски и посадки…
Лина вроде с интересом слушала его, расхаживающего по каморке и повествующего о различных технических дисциплинах, которые ей предстоит познать в институте, — слушала, однако была чем-то обеспокоена, и, заметив это, Климов спохватился, спросил с участием, что ее гложет…
— Да знаешь, — ответила она, глянув на свои часики, — я обещала быть дома… Ты не провожай меня… Ладно? Поработай лучше.
Он проводил ее до троллейбусной остановки, а когда возвратился в каморку, то никак не мог настроиться на работу. Ходил взад и вперед возле станка и все думал, думал. Он чувствовал себя виноватым перед Галей, представлял, каково ей сейчас… Она, может, плачет сейчас, называет его подлецом, бабником. Сознавать все это было тяжело, чувство вины давило, однако услужливая память выставляла Галю явно в невыгодном свете. Климову виделась какая-то зверушка, непрерывно грызущая орехи; при этом быстро-быстро двигаются челюсти, двигаются губы с приставшими к ним белыми крошками ядрышек, вовсю работает за щеками язык, поворачивая орешек для более удобного разгрызания…
И наоборот, когда он думал о Лине, его воображение будто взрывалось, тут Климов мог лишь предполагать, фантазировать, тут все было в будущем, какая-то новая жизнь виделась, какой-то поворот к лучшему, счастливому, чистому…
Пребывая вот в таком предощущении чего-то нового и необыкновенного, Климов успокоился наконец, отбросил щемящие угрызения совести и все неприятное, что было связано с Галей, с их сегодняшним разрывом, — отбросил и, надев халат, занялся своими опытами. Грело его душу и то, что перед прощанием на остановке они с Линой условились: книги он принесет к ним домой. Как только прочитает, так и принесет; он очень хочет познакомиться с ее мамой. Поколебавшись, Лина согласилась.
«Теперь главная задача, — думал Климов, меняя резец в приспособлении, — это понравиться там. Маме и папе. Причем понравиться больше, чем этот „друг семьи“ Сережа… Обязательно нужно понравиться. Обязательно!..»
Несколько дней спустя, Климов, отчаянно волнуясь, позвонил у дверей квартиры 38 на третьем этаже знакомого уже дома.
Открыла ему сама Лина, но как только он вошел, в прихожей сразу появилась и Линина мама, худенькая женщина с седыми волосами и приятным лицом.
— Это Валера… — представила его Лина.
— Да уж так и подумала… — улыбнулась гостю Линина мама. И был в этой улыбке и в этой недоговоренности тот смысл, что мама знает о нем со слов дочери.
Поскольку у самой двери в прихожей лежал влажный коврик, Климов сообразил, что дальше коврика следует ступать только в носках или только в шлепанцах, и нагнулся, чтобы расшнуровать ботинки.
Ему дали мужские (видимо, отцовы) шлепанцы, и Климову это было приятно, это как бы вводило его в семью, делало в некотором роде своим здесь человеком…
В квартире, во всех ее комнатах, а их было три или даже четыре, был порядок, аккуратист Климов это отметил и мысленно одобрил.
Втроем они прошли в небольшую комнату, комнату девочек, как понял Климов. Слева, сразу у входа, стоял скромный диван-кровать, справа старенький шкаф с книгами, в большинстве своем учебниками; у единственного окна — письменный стол с оставленными на нем тетрадями, видимо, конспектами; около стола немодные венские стулья. И все. Никаких мебельных гарнитуров, никаких салфеточек-занавесочек, ни даже портретов киноактеров и красавцев-певцов, чего вполне можно было ожидать в «девичьей» комнате. Стены побелены обыкновенной известкой с розовым колером. Словом, все чистенько, опрятно, без излишеств.
А вот на чем сразу же задерживался взгляд, что приковывало внимание в этой комнате, так это единственная картина, висевшая над диваном-кроватью. Привлекал свет, написанный действительно здорово. Этот свет выхватывал из мрака лицо юной женщины, почти девочки, склонившейся над младенцем. Не найдя на картине ни свечи, ни лампы, никакого другого источника света, Климов вдруг понял — да ведь свет этот исходит от самого младенца! От его головки, от его крохотных ручек и ножек, от покрывальца… И не надо быть человеком, особо искушенным в живописи, чтобы не понять — именно этот таинственный свет стирает грань между земным и неземным; они еще во плоти и крови, эти юная мать и младенец, но одновременно (это-то и поражало!) они как бы уже и неземные…
Судя по надписи, это была репродукция картины (даже не всей картины, а детали ее) художника Корреджо — «Святая ночь»…
— Дева Мария с младенцем Христом, — усмехнулся Климов и, опускаясь на стул, который ему предложили, пошутил: — Сразу видно, что здесь живут набожные люди…
— А что… нельзя? — спросила Линина мама, и в приветливом ее тоне Климову послышалась примесь тревоги, даже испуга.
— Да нет, почему же — «нельзя»! — великодушно воскликнул Климов. — Сейчас иконы-то на стенах не редкость, а это… — Он махнул рукой на картину. — Иконы коллекционируют. Любимое занятие у многих, хобби. Зайдешь в квартиру, грамотный человек живет, профессор, а все стены в иконах…
— Да-а… — с приятной улыбкой на лице согласилась Линина мама. — Модой стало…
И все-таки Климов своим обостренным в эти минуты чутьем учуял, что разговор идет какой-то натянутый, ненатуральный, что маму Лины каким-то непонятным образом задела его неловкая шутка насчет «верующих». Чего доброго, подумал Климов, примут за воинствующего атеиста, который мало того, что придирается к этой картине, так еще в институте ляпнет — вот, мол, у студентки Зимы дома чуть ли не иконы висят… Подумав так и еще раз обругав себя дубиной, Климов все тем же великодушным тоном поспешил исправить свою ошибку, разрядить атмосферу:
— А вообще-то я к этому делу так отношусь. Ну, верят люди в бога и пусть себе верят. Это их дело. У меня вон мама… хотя в церковь и не ходит — да у них там, на станции, и церкви-то нет — но в бога потихоньку верит. Она же у меня неграмотная почти, читать и писать — кое-как. Я первокурсником был — давай как-то насмехаться, мол, веришь в какую-то ерунду. Так мама, знаете, как обиделась! Ты, говорит, выучился, образованным стал, ты и не верь. Но и меня не тронь. До сих пор, как вспомню, стыдно. Взялся, дурачина, пожилого человека перевоспитывать…
Рассказывал это Климов и по виду Лининой мамы, по ее улыбке догадывался, что натянутость первых минут проходит, что вот такой он нравится здесь больше, что рассказ пришелся по душе, особенно самокритичное «дурачина»…
— Да, да, — задумчиво произнесла Ольга Николаевна. — Жизнь прожить — не поле перейти… В ней всякое бывает. Бывает и такое, после чего не хочешь да поверишь, что есть что-то такое… Помню, Лина маленькая была, ну, болеет и болеет!.. Каким только врачам ее не показывала! И ничем, вы знаете, не могут вылечить. Помирает моя девочка, горе-горюшко!.. Тут мне кто-то и подсказал: живет, мол, там-то и там-то одна старушка, сходи. Ну, я побежала, понесла Лину. Раз сносила, другой. Гляжу — моя доченька стала оживать, стала кушать, румянчик, гляжу, появился, глазенки заблестели… — Она ласково глянула на свою дочь, которая сидела тут же, на диване, но в разговор не вмешивалась, а только слушала, опустив свои густые ресницы.
— Да-а… — тоном со всем согласного человека протянул Климов, хотя, конечно, мог бы спросить — это каким же таким образом вылечила старушка вашу Лину? Неужели наговорами да нашептываниями? И если Ольга Николаевна ответила бы «да», Климов в ответ сказал бы: «Чушь!» Просто организм у вашей Лины победил, сказал бы Климов, природа взяла свое — вот в чем фокус!..
Однако так не хотелось Климову ввязываться в спор, так не хотелось нарушать мирного течения разговора, что он только кивал головой, слушал да время от времени произносил это свое «да-а».
— Был в этом районе, где жила старушка, — продолжала между тем Ольга Николаевна, — один такой деятель, который, ну, следил за… верующими. Так он ей все говорил: прекращай, говорит, колдунья, своими черными делами заниматься… Как вдруг у самого сынишка заболел, да так, что никакие больницы, никакие профессора не помогают. Он, как безумный, отец-то, к старушке. «Помоги, — говорит, — золотом осыплю!» — «Не надо, — отвечает она, — мне никакого золота. Ничего не надо. Так стану лечить…» И, знаете, вылечила, спасла мальчишку, поправился вскоре…
И снова в Климове шевельнулось возражение — да ну уж! Не может того быть, чтобы даже профессоров переплюнула ваша старушка! Что-то не верится… Однако и тут промолчал Климов, решив про себя, что вера в разного рода старушек-исцелительниц — это самые обычные бабьи штучки. Просто, видимо, все женщины, будь они хоть образованные из образованных, если дело касается болезни детей, готовы потерять голову, поверить хоть в бога, хоть в черта — лишь бы спасти свое чадо… Ну, а Ольга Николаевна — это сразу видно — именно такая, безумно любящая своих детей женщина. Вон лицо у нее какое… Когда-то она была, несомненно, очень красивая, но в заботах да переживаниях поседели и стали жиденькими волосы, появились глубокие морщины на лице, выпали коренные зубы, и лицо со впалыми щеками стало как у великомученицы. А усиливал это впечатление временами вспыхивающий в глазах хозяйки какой-то странный блеск… Поглядишь на это лицо и сразу поймешь — такая, не задумываясь, костьми ляжет за своих детей, за их жизни, в огонь пойдет за них.
Между тем Ольга Николаевна, как раз в меру побыв «с детьми» и поговорив с гостем ровно столько, сколько положено, ушла по своим делам, оставив молодых людей наедине. Потом она появится еще однажды, но всего на минуту, всего лишь затем, чтобы поставить перед каждым из них по большой чашке великолепного холодного компота.
Климов говорил Лине, что прочитал обе книжки с удовольствием, а некоторые стихи перечитал по нескольку раз и пришел к выводу, что вообще стихи читать ему, конечно, надо. Он их со школы недолюбливал, плохо запоминал, когда задавали выучить наизусть. Другое дело — кино. Кино он и сейчас любит больше всех, так сказать, видов искусства. В кино много движения, много действия, что и нравится Климову. Но вот прочитал этого Такубоку, прочитал Баратынского — черт возьми, какая сила! Ну, иные строчки прямо за горло берут!.. Нет, теперь он дал себе слово читать и читать как можно больше — найти, выкроить время на это!..
Лина слушала климовскую «исповедь», загадочно улыбалась, доставала из шкафа, из-за учебников, как из какого-то тайника, различные стихотворные сборники, открывала их там, где были закладки. «Прочти вот это…» — говорила она, наклоняясь к его креслу и касаясь плечом. Климов послушно пробегал глазами строчки, в которых речь чаще всего шла почему-то об одиночестве, об отрешенности от грубой ужасной жизни…
— А знаешь, какое стихотворение у Лермонтова мне нравится больше всего? — говорила Лина доверительно и даже, как казалось Климову, ласково. — знаешь? Вот это, всем известное. «Выхожу один я на дорогу; сквозь туман кремнистый путь блестит; ночь тиха. Пустыня внемлет богу, и звезда с звездою говорит…» Правда же, чудесно?
— Да, хорошо… — соглашался Климов. Однако, если честно, то как ни старался он вникать в смысл читаемых и произносимых строчек, глубокого внимания не получалось; гораздо больше волновали его эти нечаянные прикосновения плечом, запах ее волос, когда она наклонялась, чтобы показать ему что-нибудь в книге, лежащей у него на коленях… Да и вообще, Лина была в коротеньком домашнем халатике, и Климов чувствовал себя обалдевшим от ее движений, от вида ее ног, от ее возбужденного: «А прочти вот здесь… здорово, правда же?..»
Климов даже не сразу и заметил, как в комнате появилась еще одна девушка, с запозданием сообразил, что пришла старшая Линина сестра и что Лина их знакомит.
Рая была крупнее Лины, ярче, улыбка у нее была шире, румянец на щеках отчетливей; несомненно красавица, однако без той «дичинки», без загадки, без тех тонкостей в чертах лица, какие были у Лины. Такими, как Рая, если и ослепляются, то мгновенно, с первого взгляда. Лина же, наоборот, принадлежала к тем, которых нужно разглядеть, в которых всегда находишь что-то новое, открываешь ранее не замеченное: какой-то особый рисунок носа или «диковатость» в разлете бровей, «дремучесть» длинных ресниц…
Да и натуры у сестер, как показалось Климову, тоже разные. Рая была общительной, открытее, что ли, с ней достаточно было провести час-другой, и она становилась твоей давней знакомой. В этом смысле Рая напоминала Климову его «подругу сердца» Галю…
Разговор кружился вокруг новых фильмов, спектаклей, стихов, и «суровый технарь» Климов словно бы оттаивал душой: что и говорить, приятно сидеть в компании таких умных и прелестных существ и в меру своих возможностей поддерживать «светскую беседу». Правда, что касается классики, будь то классическая музыка, классическая живопись или литература, то тут Климов больше слушал да дивился обширным познаниям сестер. «Ну и девки! Ну и семейка!..» — не раз восклицал он мысленно. Но когда разговор заходил о современной эстраде, новых песенках и фильмах, тут и он, Климов, лицом в грязь не ударял. Рая даже заинтересовалась его магнитофонными записями и пластинками и сказала, что они с Линой непременно придут к нему с магнитофоном и кое-что запишут для себя.
Уставший, слегка будто бы даже оглушенный, с новыми книгами под мышкой, шел Климов по вечерним улицам к себе домой и, перебирая в памяти разговор с сестрами, покачивал головой и улыбался: «Ну я девки! Ну и девки!..» И давал себе слово заняться самообразованием. Если он хочет среди сестричек быть, что называется, на высоте, ему надо сдирать с себя некоторую заскорузлость, шлифоваться…
«Дело это наживное, — успокаивал себя Климов, — и если хорошенько взяться, то я их догоню. Догоню и догоню, не лыком шит. У них тоже она есть, однобокость-то… Да, Фет, да, Сибелиус… все это хорошо, все это они поглощают с задором, со страстью. А вот что касается техники, то тут и Лина и старшая Рая не очень-то. А ведь техника их специальность, им с нею придется иметь дело всю жизнь. Как они работать, интересно, будут, если свое дело не любят?..»
Лину вон даже его эксперименты в лаборатории мало заинтересовали. Когда смотрела в окуляр на цветные радуги, вроде бы оживилась, а как стал о металлах говорить, сразу же поскучнела, домой засобиралась…
«Что ты хочешь, что ты хочешь, старик, — спорил с собою Климов. — Они ведь женщины, а много ты видел женщин, которые интересуются техникой по-настоящему?.. Им гораздо ближе гуманитарные науки, вот искусство, живопись, литература…»
«А ведь и верно… — соглашался с собою Климов. — Это тоже надо принимать во внимание. Ты все больше судишь со своей колокольни…»
Придя к такому выводу и как бы даже простив сестрам неприязнь к технике, Климов полюбил их окончательно. Да и вечер располагал ко всеобщей любви, к всепрощению. В воздухе пахло ноздреватым, подтаявшим снегом, пахло весной; под ногами хрустел вечерний ледок, весь тротуар был в колючих, выдавленных в разжижелом снегу, а теперь схваченных морозцем, следах пешеходов.
«Она скоро придет, придет! — думал Климов о Лине, сжимая книги под мышкой. — Вдвоем с сестрой придут ко мне в гости!..»
И они пришли к нему в гости, и Климов впервые поцеловал Лину.
Произошло это неожиданно и для Лины и для самого Климова, и произошло так. Сестры принесли с собой тяжеленный магнитофон и были очень веселые, смеялись и шумели. Молодые девушки всегда почему-то весело смеются, когда тащат что-нибудь тяжелое и громоздкое. Вот и сестры. Тихая, вся прибранная по такому случаю квартирка Климова наполнилась их смехом, движениями, их яркими шапками, шарфами, сапожками, возней с проигрывателем, пластинками и магнитофонами.
Запись Климов организовал на кухне, только там у него были две розетки, расположенные одна подле другой. И случилось так, что Рая вышла в комнату за пластинками, а Климов с Линой остались одни. Занимались тем, что подкручивали регуляторы, щелкали кнопками, и руки их при этом то и дело соприкасались. Климову уже начало казаться, что руки соприкасаются без особой на то нужды, а просто потому, что обоим так хочется. И тогда Климов прильнул к девушке и легонько чмокнул ее в щеку. Лина вздрогнула, выпрямилась и как бы застыла, ушла в себя. Оба забыли о кнопках и проводах. Климов стоял с ударявшимся о ребра сердцем, а Лины будто бы не было, будто она пребывала в эту минуту в иных мирах. Губы плотно сжаты, глаза неподвижные, остановившиеся. Такое же «захлопнутое» лицо у нее было тогда, в мастерских, когда в ответ на его слова, что, мол, дело свое надо любить, делать его с душой, она заявила: «Знаете что. Не агитируйте меня. Бесполезно. У меня такие убеждения». И во второй раз такое лицо у нее было, когда он сказал, что наверняка ее папа пьет неразбавленный спирт с монтажниками, будучи в тайге. «Нет! Я же знаю!..» — ответила она, и снова лицо ее стало таким же похолодевшим…
«Что это опять с ней?.. — взбудораженно думал Климов. — Обиделась? Рассердилась? Но почему обиделась? Почему рассердилась?..» — Он почти физически чувствовал, как его коснулась какая-то тайна…
Однако на кухне уже появилась Рая и, ни о чем не подозревая, сказала, что нашла у него пластинку Мирей Матье и ужас как хочет переписать на пленку некоторые песенки.
— Конечно, конечно, Рая… — пробормотал Климов.
Лина как будто тоже ожила, «вернулась» к себе, к своим собеседникам, и только голос у нее слегка дрожал, с чем, впрочем, она быстро справилась. И все трое продолжали возиться с лентой, пластинками и разноцветными проводами от двух магнитофонов и проигрывателя.
А после этого пошла полоса то сближений, то отдалений. То Лина была с ним ласковой, внимательной, чуткой, то делалась чужой, равнодушной, даже колючей. То она говорила, что ей хорошо с ним, соглашалась летом поехать вместе к морю, то вдруг исчезала надолго, холодно отвечала на звонки, не хотела встречаться, говорила, что готовится к экзаменам или что они с Сережкой идут в кино…
Климов чувствовал — его будто качает на волнах: то вздымает вверх, и тогда он наполняется уверенностью, что все будет прекрасно; то он летит вниз, в уныние и тоску, в однообразие медленно текущего времени…
Один из таких периодов отчуждения пришелся на экзаменационную сессию. Злой на себя, на Лину, на весь белый свет, бродил Климов по громадному зданию института, искал аудиторию, где Линина группа сдавала экзамен. Находил и торчал возле аудитории в надежде встретить Лину.
Студенты, конечно же, догадывались, зачем отирается здесь этот учебный мастер, а толстушка Андреева однажды сказала ему, не скрывая ехидной усмешки: «Да сдала, сдала ваша Зима. На пятерку сдала!..» И в тоне, каким это было сказано, и во всем облике Андреевой так и читалось: думаете, мы не поднимаем? Все мы понимаем. Влюбился в Зиму, подумаешь, нашел красавицу!..
«Нахалка!» — беззлобно думал Климов о чересчур догадливой девице, направляясь к выходу из института. Как ни странно, но возмущение было каким-то неполным и даже… приятным. Да, да, приятным. Может быть, потому, что Андреева сказала: ваша Зима?.. Да и не мог он, по правде говоря, сердиться на Андрееву или на кого-либо из группы. Ведь это была Линина группа, ведь Лина с ними училась, встречалась ежедневно, общалась, а значит, в них было что-то от нее. Когда Климов видел студентов этой группы, то видел будто бы некую частицу самой Лины. От всех от них исходила для него словно бы некая весть о Лине…
Вот почему он не рассердился, промолчал, только улыбнулся в ответ на довольно прозрачный намек «нахалки» Андреевой.
А час спустя Климов уже курсировал возле знакомого светло-серого дома, поднимал глаза к окнам Лининой квартиры — вдруг увидит кого-нибудь или что-нибудь относящееся к Лине. Вот ведь и дом этот для Климова стал особенным, дом притягивал его, Климов будто бы любил и окна ее квартиры, и ее подъезд, и четырехугольный двор с шумной детской площадкой посередине.
Когда он шел по улице, в толпе прохожих, то ловил себя на том, что постоянно ищет глазами Лину, ищет похожую на Линину прическу или одного цвета платье и когда находит, то в нем, в Климове, что-то сладко вздрагивает, замирает… И даже токарный станок, на котором недавно работала Лина, был для Климова не просто одним из шестнадцати точно таких же станков, нет, этот был особенный, словно бы его поблескивающие рукоятки и маховички все еще хранили тепло ее рук…
Такого с ним еще не бывало, Климов точно знал, что не бывало. Ни разу не бывало.
Покружив вокруг дома, он в конце концов решился и, преодолев себя (незваный гость!), позвонил у дверей.
Открыла ему Ольга Николаевна и на вопрос о Лине сказала, что Лины дома нет, ушла к знакомым, но если, мол, хочешь, то подожди, вот тебе шлепанцы.
Потом хозяйка и гость сидели в «девичьей» комнате и вели ничего не значащие разговоры, а когда Ольга Николаевна упомянула имя Лины, Климов внезапно сказал (у него вырвалось):
— Мне нравится ваша Лина, Ольга Николаевна. Очень, очень нравится!..
Хозяйка в ответ загадочно улыбнулась, с минуту молчала, а потом произнесла, задумчиво поправляя на худых коленях старенький халатик:
— В жизни никогда не получается так, как хочешь… Все получается само собою… Хоть и смеются, когда говоришь, мол, судьба или не судьба, — смеются, а так оно и есть. От нас самих ничего не зависит…
«Стало быть, вы верите в судьбу? — хотел было спросить Климов. — И считаете, что судьба Лины решена сама собой?.. Сережа — ее судьба?..» — Однако что-то удерживало его от такого вопроса, пожалуй, страх — вдруг она скажет «да»…
— А вы, оказывается, фаталистка… — произнес он, вздохнув.
— Как, как? — переспросила Ольга Николаевна и остро, с тревожным блеском в глазах взглянула на него.
— Фаталистка… — устало повторил Климов. — Верите в судьбу.
— Так оно верь или не верь, — снова улыбнулась хозяйка, — а так чаще всего и получается…
«Конечно, — думал Климов, — ее тоже можно понять. Она вырастила трех дочерей, столько всего испытала, стольким пожертвовала, и отдать одну из дочерей мало знакомому человеку… Да она тысячу раз все взвесит, прикинет, обдумает. А Сережа — дело верное, знают его с детства, со школы…»
Так ничего определенного и не услышал Климов в ответ на свое невольное признание, так и не узнал, что на уме у Лининой мамы…
Однако через месяц (через тридцать тоскливейших дней, отмерянных самому себе), когда Климов позвонил Лине из автомата и застал ее дома, Лина вдруг заявила: «Ты как-то агитировал поехать по грибы… Если не раздумал, то бери с собой нас: меня, Раю, Тамару. Согласен?» Сердце у Климова так и прыгнуло: ну, конечно же, он согласен поехать по грибы! По грибы, по ягоды — хоть куда, лишь бы вместе, лишь бы с нею, с Линой!..
Из электрички они вышли на небольшой станции, когда над землей еще стояла утренняя дымка. Сразу же за домиками станции на склоне холма начинался лес, и издали деревья казались темными облаками, присевшими на склон передохнуть. Во всяком случае ничего материального, тяжелого, древесного в деревьях не было, облака и облака. И только когда подойдешь поближе, начнешь взбираться по склону, вот тогда лес проявится перед тобой, как проявляются предметы на фотографии. Ближе, ближе, отчетливей, отчетливей, стволы, ветви, листья… и вот ты уже окружен березами и соснами, ты вступил в их царство, царство леса…
Оказавшись в лесу, сестры немного оробели, примолкли, все больше жались к Климову, и было видно, что в лесу они не частые гости.
Климов же с детства был заядлым грибником, а в лесу чувствовал себя как дома. Пришлось ему по ходу дела объяснять своим спутницам и то, как выглядят различные грибы (чтоб, упаси боже, не нарезали поганок да мухоморов!), и то, как и где их лучше всего искать, и то, как ориентироваться по солнцу, чтоб не заблудиться. Говорил, а сам не забывал посматривать по сторонам и то и дело срезал то подберезовик, то сыроежку. Однако окончательно сразил сестер тогда, когда на ровном месте, устланном прошлогодней листвой, на небольшом пятачке одну за другой нашел несколько белянок. Сперва срезал одну, потом, проведя по листве рукой и ковырнув ножом, — другую. Потом третью, четвертую…
— Слушай, Климов, — удивлялась Лина, — ты что, сквозь землю видишь? Я, например, ничегошеньки не вижу…
— Интуиция… — загадочно посмеивался Климов, сидя на корточках. — Чутье… — И тут же из-под листвы появился еще один беленький, маленький грибок…
— Чудеса… — разводила руками Рая и так же восхищенно таращилась на Климова младшенькая — Тамара.
В конце концов сестрам стало, видимо, неловко ходить вслед за Климовым с пустыми корзинками, и они разбрелись, перекликаясь, переговариваясь. «Есть!» — послышался радостный вскрик Тамары. И почти сразу же: «Вот он!» — возглас старшей, Раи. «И я нашла! — откликнулась Лина. — Да какой хорошенький!..»
Климов краем глаза наблюдал, как Лина постепенно привыкает к лесу, как все уверенней становятся ее шаги. От дерева к дереву, от куста к кусту идет она в своих цветастых расклешенных брюках, в белой вязаной кофте, с густой гривой волос, с ножом, поблескивающим в правой руке; шагает, помахивая корзинкой, и взгляд ее отрешенно бегает по траве, по пням и кочкам… И вдруг она стремительно приседает, затихает, волосы скатываются прядь за прядью и закрывают щеки, и там, где минуту назад грибами не пахло, стоит перед нею будто бы только что народившийся красавец груздь. Ядрененький груздок с воронкой посредине, с бахромой на загнутых полях шляпки, с каплями росы или сока на пластинчатой изнанке. Лина зачарованно подносит его к лицу, к своему точеному, слегка вздернутому носу и невольно жмурится — такой, догадывается Климов, от груздя здоровый и крепкий запах ударяет ей в ноздри… И тут Лина спохватывается, видимо, вспоминает его, Климова, совет, и начинает искать глазами и руками по траве и сразу же видит еще один груздище, а рядом с ним еще один. Так вот где они прячутся, такие хитрецы!.. Мир для Лины перестал существовать, она вся внимание, она вся в азарте. Климов, радуясь в душе, исподтишка наблюдает, как разнимает Лина заросли травы и тихонько вскрикивает — это значит, что из полутемных дебрей, из полумрака зарослей, из черной жирной земли встают перед нею грузди, встают целым кустом, плотно касаясь друг друга шляпками с причудливо изогнутыми полями. «Вот-вот, — мысленно одобряет Климов, — учуй их там, под травой-листвой, под валежником да хвоей, разгреби руками этот лесной мусор, очисти место — и вот оно перед тобой, буйное семейство тугих, ядреных созданий!.. Как тверды они под ножом! Как упруги! Даже хруст, кажется, слышен — такая упругость грибного тела!..»
Лина выглядела слегка опьяневшей, когда, выпластав целую полянку груздей, поднялась на ноги. Теперь, скорее-скорее, найти еще такую же поляну, такую же колонию!..
Однако такой богатой полянки больше не попадалось, зато в густой чаще, куда Лина продралась в поисках груздей, она внезапно наткнулась на опята. И тоже — как наткнулась? — расскажет она после сестрам и Климову. Глаза ее блуждали по траве, по бурой листве, по кочкам и пенькам, по валежнику и ямам, как вдруг… (именно — вдруг!) на том самом месте возле старого пня, где еще мгновение назад ничего не было, ударил из-под земли целый фонтан золотисто-коричневых кругленьких шляпок. Ударил и застыл под ее, Лининым, взглядом. Какие бодренькие они, какие свежие! Только что выскочили из развалюхи пня, только что выбросили шляпки-зонтики над собою. Один повыше, другой пониже, третий не большой и не маленький. Ну а четвертый — вовсе кроха, вовсе — с пуговицу. Но тоже прыгнул вверх — этакий шустрячок — и тоже застыл, как вкопанный, под гипнозом зорких, внимательных глаз.
Словом, зашла Лина в лес, по ее словам, совершенно здоровым нормальным человеком, а вышла, откликаясь на зов Климова и сестер, с подрагивающими руками, с отрешенным, блуждающим взглядом, который рыскает по сторонам и все чего-то ищет, ищет…
Обедали на бугорке посреди небольшой поляны.
Оживленные, сладко уставшие, пропахшие лесом, ревниво показывали друг другу свои трофеи.
— Обскакали меня, — притворно ворчал Климов, заглядывая в свою и чужие корзины, — все обскакали… Научил на свою голову…
— Побольше надо под ноги смотреть и поменьше на девушек заглядываться!.. — лукаво посмеивалась Лина. И была такая возбужденная, такая веселая, даже чуть шальная, что Климову казалось — именно в эту минуту, именно вот здесь, на этой полянке, он понял, что безумно, безрассудно любит эту девушку, любит до невозможности, до того предела, за которым только смерть…
Двух дней после поездки за грибами не смог он выдержать, помчался к Лине домой и… И застал у нее некоего молодого человека…
Лина явно растерялась, даже слегка побледнела, когда по взгляду Климова поняла, что он уже заметил ее гостя, который выглянул в прихожую и тут же скрылся в «девичьей» комнате.
— Знакомьтесь, — еле слышно сказала она, вводя Климова в ту же «девичью» комнату. На стуле сидел, как сразу догадался Климов, тот самый Сережа, который еще «со школы»…
— Сергей, — назвался он, и голосок у него был «ангельский», тоненький и слабый.
Климов своей рукой, словно тисками, давнул поданную руку и заметил при этом, как испуганно дрогнули ресницы у Сережи… «То-то же, — подумал Климов, опускаясь на диван. — Рука у меня что надо, ты это учти, дорогой, на всякий случай…»
Нужно было о чем-то говорить, не сидеть же вот так, истуканами, все трое порознь. И Климов начал о чем-то говорить, Сережа оживился, поддержал разговор, и мало-помалу началось между ними состязание не состязание, а так, нечто похожее на бой петухов… Оба изо всех сил старались показать друг перед другом (а скорее — перед Линой), что один умнее другого, один осведомленнее, остроумнее другого… Лина сидела, опустив глаза, нервничала, а они пластались. Один заводил речь о живописи, и другой должен был подхватить и усиленно показывать, что и он знает Делакруа, Ци Бай-Ши и прочих. Один перескакивал на спорт, и другой должен был тотчас же вспомнить, какая нога у знаменитого футболиста Олега Блохина сильнее: левая или правая. Потом пошло о музыке, о песнях, о литературе, и шло с переменным успехом: то Сережа взахлеб говорил о романах, которые перечитал за последние годы (и тут Климов был, конечно, бит), то Климов, ловко переведя разговор на автомобили, безошибочно называл марки новейших американских машин и рассуждал о достоинствах и недостатках модели «Мерседес-Бенц». То Сережа рассусоливал о мотивах трагического одиночества в поэзии Надсона, то Климов легко вспоминал имя ударника в ансамбле «Ройял Найтс»…
Видя, что оба становятся все более злыми, Лина намекнула, что им с Сережей нужно куда-то идти, а посему не пора ли, мол, прекращать… («Не пора ли мне убираться?..» — подумал Климов).
О, как ненавидел он ее в эти минуты! Как ненавидел! Как презирал за взвинченность, за эти постоянные отлучки куда-то в другие комнаты, за ее многозначительные взгляды на Сережку, — взгляды, смысл которых можно было понять только так: кончай, мол, этот треп и давай уйдем побыстрее…
В конце концов Климов начал понемногу справляться с собой, возвращать утраченную было способность соображать. Мало-помалу к нему приходило осознание своего дурацкого положения. Что он тут сидит и старается ни в чем не уступить этому Сереже? Кому он что доказывает?.. Унизительно же, черт побери, видеть в этом «сморчке» своего соперника! Унизительно вообще здесь быть. Словно выпрашиваешь что-то…
Такое чувство шевельнулось в Климове, и тогда он встал и, ни слова не говоря, ушел.
А час спустя уже лежал навзничь на своей неразобранной кровати, лежал в чем был, не сняв даже туфли, и вроде бы слушал музыку из стоящего рядом на тумбочке магнитофона…
Медленно поворачивались катушки, медленно ползла узкая коричневая лента, подрагивали темные лепестки в зеленом стеклянном глазке аппарата, лилась негромкая музыка. Это была та самая «нездешняя» музыка, которую так любила Галя… В мелодии чудилось Климову то горячее дыхание джунглей, диковатые ритмические пляски Африки, то был в мелодии тоскливый зной раскаленной пустыни с далекими силуэтами верблюжьего каравана… То виделся Климову горизонт теплого южного океана, а на горизонте — синие неясные острова с каким-нибудь этаким названием вроде Галапагос… А то вдруг чувствовался холод космических пространств, и одинокий голос метался по этим пространствам и тосковал, и звал: «Ой, ой, ой, ола-ола-ола!» И Климов думал, что вот под такую тоскливую до жути мелодию запросто можно удавиться…
Он перебирал в памяти сцены сегодняшнего «турнира», и боль от унижения, от сознания, что Лина потеряна, видимо, навсегда, что не сумел, не смог он перебороть в ее сердце Сережу, — боль от сознания всего этого терзала Климова, и он со сладостью думал о том, что вот под такие завывания одинокого человека хорошо бы в самом деле взять и удавиться…
Все стало плохо у Климова, все пошло кувырком…
В каморку свою он ходить перестал, за новинками технологии не следит, научная работа вообще остановилась. В квартире хозяйничают пыль и вконец обнаглевшие тараканы. Галю он от себя оттолкнул, обидел человека, который ради тебя готов был на все… Оттолкнул, обидел, а что получил взамен?.. Боль, ничего, кроме боли… Лето кончается, а он, Климов, никуда так и не поехал, торчит в душном, пыльном и людном городе. Предлагал ведь Саня: давай, старик, возьмем путевки на Тянь-Шань! Отказался. Вдруг, думал, Лина согласится поехать к морю…
Саня уехал один, так ничего и не поняв, в недоумении — почему «старик» хандрит, не хочет побывать в таких изумительных местах?.. А Климов не мог сказать ему о Лине, он вообще перестал рассказывать Сане о своих «сердечных» делах. Раньше рассказывал все, а вот о продолжении «романа со студенточкой», как выразился однажды Саня, не мог: не поворачивался язык говорить о себе и о Лине за шахматами.
«Уходит лето, — думал Климов, все так же лежа на кровати и не выключая магнитофона, из которого извергались совсем уж какие-то звериные вопли. — Кончается отпуск, а я все чего-то жду, жду… Чего жду? Чего ждать после сегодняшнего случая? На что надеяться, если этот прыщавый Сережа чувствует себя у них как женишишка?.. Чего ждать, если мать не отпускает дочку к морю со мной, а посылает всех сестер (и наверняка вместе „с Сережей“) куда-то в Закарпатье?..»
«Да что вы там собираетесь делать, в Закарпатье-то?» — не раз спрашивал Лину раздосадованный Климов.
«У нас там знакомые, очень много знакомых…» — нехотя отвечала Лина и замолкала. Подробностей почему-то сообщать не хотела.
И в который раз удивляет Климова эта непомерная власть родителей над взрослыми уже дочерьми. Нет, мол, не пущу вас к морю, говорит мамаша, поезжайте в Закарпатье, и дочки не смеют перечить…
«Вообще… что за семейка такая?..» — думает Климов. И ему вновь вспоминается, с какой убежденностью сестры утверждают, что дело свое любить совсем не обязательно… Вспоминается, что вино в этой семье, по словам Лины, вообще не пьют, даже по праздникам… Ну, насчет отца она загнула, конечно. Но сама-то она, действительно, даже пригубить отказывается. Да и мать, и сестры, похоже, и в самом деле в рот не берут… Вспомнилось и пристрастие Лины к стихам об одиночестве, об отрешенности от грубой, ужасной жизни. Вспомнилось ее несогласие, ее протест против его, климовского, восторженного причисления человека к миру животных… А не странно ли то, что Лина буквально каменеет, когда он пытается ее поцеловать или обнять?..
А эта картина «Святая ночь» в комнате у них? А вера образованной Ольги Николаевны в старушек-исцелительниц?..
Ну, многие их странности можно как-то объяснить, понять. Не пьют вино… так а на что особенно пить-то? Семья большая, мать получает в своей библиотеке рублей сто, не больше. Это-то можно понять. И все же какие-то они все не от мира сего… С причудами… Взять хотя бы Сережу. Ведь только подумать — дружат со школьных лет, и он не только ни разу не поцеловал Лину, но даже руки-то ее ни разу не коснулся…
«Стальная выдержка, черт побери, у юноши!.. — Климов чувствовал, как поднимается в нем приятная волна злорадства. — Скорее же всего, не выдержка, а со здоровьем у него не ладно… Ненормальный он, ваш „Сережа“, явно ненормальный!.. Да и по внешнему виду… сморчок! Подумал бы своей башкой — куда лезет, чего добивается!.. Тут мужчина нужен, черт побери, а не такое тщедушное создание, как этот Сережа!»
Наверное, с час упивался Климов сладкими, облегчающими душу уничтожительными мыслями о Сереже, о предполагаемой его немощи и неспособности сделать все «как надо»…
Но вот излит весь яд, а вместо облегчения на душе становится еще гнуснее, еще тяжелее, ибо приходит трезвая мысль о том, что эти язвительные суждения о ни в чем не повинном в сущности мальчишке — не что иное, как самоутешение, защитная, так сказать, реакция, самообман. А правда-то состоит в том, что какой он ни есть, этот Сережа, а именно у него реальные шансы заполучить Лину в жены. У него, а не у тебя со всеми твоими мужскими и прочими достоинствами. И от правды этой хочется яростно рычать и выть, вонзать зубы в подушку и рвать, рвать ее зубами!..
Климов настолько ушел в себя, в свою боль и ярость, что не сразу сообразил, что звонят у входной двери, что звонок уже в третий раз отщелкивает свою соловьиную трель.
Климов подскочил на кровати, чуть пригладил волосы и пошел открывать.
В дверях стояла Лина. Нарядная, как никогда.
— Я еду с тобой к морю, — деловитым тоном сказала она. — Мы втроем едем. Я, ты и Рая. Чего застыл? — Она рассмеялась и, отстранив неподвижно стоящего Климова, прошла в квартиру. — Говори, что с собой брать? Куда едем? Какой маршрут? Сколько надо денег? Где там будем жить?
Он оторопело, механически отвечал на ее вопросы: у него давно все было продумано на сто рядов, у него и палатка отличная припасена; отвечал, а сам смотрел на нее, явившуюся, как солнышко, смотрел и не мог понять, что же случилось? Что произошло за эти несколько часов? Почему все перевернулось на сто восемьдесят градусов?..
Снова ничего не понимал Климов, однако радость тут же и подсказала ему — да какая в конце концов разница! Что бы ни случилось, ни перевернулось, главное не это, главное «едем»! Едем на юг, к морю!..
Климов хорошо знал, как сближает людей любое путешествие, каким оно бывает решающим в отношениях, особенно если путешествие на юг, да еще к теплому южному морю!..
Бело-зеленый водяной вал устрашающей стеной, медленно и грозно катит на берег — вот сейчас он накроет пляж, поглотит тысячи людей и загремит дальше, сметая на своем пути киоски, палатки, винные и квасные цистерны, пристань… Однако ничего такого не успевает сделать могучий вал: споткнувшись о невидимую мель, словно подсеченный ею, он начинает опрокидываться, скручиваться в гигантскую прозрачную трубу. Но так и не успев свернуться до конца, рассыпается, рушится, дробится, закипая и пенясь. Ослепительно-белые языки пены с шипением устремляются на дюны, на крупную чистую гальку, выхлестываются и сникают; вал отползает обратно в море. И тогда по всему побережью прокатывается мощный рокот — это в бесконечном множестве пустот между камнями рокочет эхо от перестука друг о друга потревоженных камней. И, омытые волной, округлые эти камешки вспыхивают на солнце: белые, черные, красные, зеленые… А там уже новый вал встает стеной и тоже катит устрашающе и грозно…
Климов лежит прямо на теплых гладких камешках, лениво, вполглаза следит за очередным валом, который торжественно идет на приступ; поглядывает на загорающих поблизости сестер…
Они долго и трудно добирались до этого ласкового солнца, до этого теплого, хотя и расходившегося сегодня моря. Тяжело дался девушкам пятичасовой перелет: лайнер дважды, при посадках и взлетах, попадал в тучи, в дождь, его болтало и качало. Лица сестер делались бледными, глаза тоскливыми, и Климов, не зная, чем помочь, кроме подбадривания и веселой болтовни о том о сем, чувствовал себя виноватым.
В Киеве они приземлились ранним утром, от аэропорта до вокзала добрались автобусом, узнали, что поезд на Евпаторию отходит вечером, сложили в сумку вещи, которые могут понадобиться в городе, рюкзаки же сдали в камеру хранения. Теперь, налегке, они могли отдышаться, отдохнуть от самолета, посмотреть город — Киев все-таки! Знакомство с ним входило в их планы.
И они глазели на золотые купола Софийского собора, брели в яркой и пестрой толпе Крещатика в тени каштанов, объедались свежими, только что с пару варениками в «вареничной», шатались по кипящему Бессарабскому базару, лакомились мороженым у Владимирской горки и, наконец, прошагав над Днепром по высокому пешеходному мосту на другой берег, увидели огромный, разметнувшийся на километры пляж. Спустились от моста на чистый белый песочек и, когда оказались среди пляжного многолюдья, то не могли не почувствовать тяжесть, излишность на себе одежды, а тела их не могли не запросить воздуха, воды и свежести. Скорее, скорее, достать из сумки купальники и — в раздевалку!..
Выскочив из раздевалки, они вдруг застеснялись друг друга и не решались друг к другу подойти. Лина будто бы заинтересовалась устройством чугунной колонки, из которой пил воду разомлевший от жары пляжный люд. Нажимала на ручку и подставляла ладонь под струю воды. А Климов, словно бы совершенно забыв о Лине, подсел к Рае на скамейку под «грибком» и развивал мысль о том, что Гоголь, конечно же, здорово подзагнул насчет того, что редкая птица долетит до середины Днепра…
Однако постепенно молодые люди стали поглядывать друг на друга, сначала краешком глаза, потом как бы ровно для того, чтобы сказать о чем-нибудь друг другу, но при этом — боже упаси! — задержаться взглядом… Словом, между ними происходило словно бы еще одно знакомство, но теперь уже в новом качестве…
У Лины были густые темно-русые волосы, закрывавшие ей почти всю спину; чуточку, самую чуточку вздернутый нос придавал ее славному лицу несколько задорный вид. Ресницы она не красила, они у нее были длинные и черные. Брови — тоже от природы черные и четко очерченные. Глаза — большие, зеленоватые. Ну, а фигурку свою она отшлифовала гимнастикой, и все там было в самый раз, особенно хороши были длинные крепкие ноги.
Постепенно исчезала скованность, исчезал вопрос с оттенком испуга в глазах у Лины — «ну как я тебе?.. не разочаровался?..» Они подходили друг к другу все ближе, ближе и наконец все трое пошли к воде — попробовать, не холодная ли?
Попробовали и вошли в воду, в течение Днепра, чтобы смыть усталость и вялость от бессонной ночи в самолете, смыть некое неуважение к своему телу, которое появляется у всякого человека после дороги, после валяния на сиденьях и полках.
Словом, день они провели прекрасно, в их маленьком отряде царили мир и согласие. Однако вечером в вокзале, стоило Климову отлучиться, чтобы узнать, на каком пути будет стоять поезд, как к сестрам мигом «приклеилась» компания разбитных мальчиков.
Возвратившись, Климов сел в сторонке и ревниво молчал. Он как бы отгородился от пустых разговоров о поп-музыке, о шлягерах и тому подобной ерунде, на почве которой и завязалось, как он понял, знакомство сестер с этими не в меру общительными шалопаями. Лина же, заметив его отстраненность, как нарочно затеяла веселую пикировку с предводителем «банды», длинноволосым, с вислыми усами, парнишкой. И когда пришла пора идти к поезду, этот усатый увязался провожать. И торчал возле вагона, чего-то ждал, а поезд, как назло, все медлил, медлил. Уже и места свои были найдены, и рюкзаки устроены, и постель получена, а поезд все стоял, а «провожающий» все торчал возле вагона, все поглядывал в окна…
Климов и не заметил, как Лина выскользнула из вагона, увидел ее уже стоящей около парнишки. Они о чем-то оживленно говорили, даже адресами, кажется, начали обмениваться…
— А что, пойдем и мы подышим, Рая! — наигранно бодрым голосом предложил Климов, и они спустились с вагонной подножки и встали неподалеку от воркующих новых «знакомцев». Климов о чем-то рассказывал Рае, а сам курил сигарету за сигаретой и проклинал всех этих отправителей — какого дьявола держат поезд!..
Наконец поезд тронулся.
Сурово вежливый, Климов устраивал Лину на верхнюю полку: подоткнул простыню, поправил одеяло и подушку. А Лина изучающе, во все глаза смотрела на него в полумраке вагона и вдруг тихо и радостно засмеялась и сказала негромко:
— Ты знаешь, я, кажется, кое-что поняла сейчас… о нас с тобой. Только не нужно меня за руки хватать, ласкать там и прочее, ладно?.. Ничего такого не надо… Пусть само собой как-то… Ладно? — И сказано это было с такой теплотой, с такой нежностью, даже покорностью судьбе, что Климов долго еще, уже под стук колес, осмысливал и этот тон, и слова, и расшифровал их для себя в конце концов так: «Я сейчас поняла, что ты меня по-настоящему любишь, и, возможно, все у нас с тобой будет хорошо. Только не торопи этот момент, не нужно обычных, как у всех, обниманий и прочего… Пусть само собой как-то все произойдет…»
Почему у них должно быть не как у людей, Климов так и не уразумел — снова загадка какая-то… И тем не менее, лежа на полке в соседнем купе и не видя Лины, представлял ее лицо, ее обнаженные руки поверх одеяла, ее поблескивающие в сумраке глаза, вспоминал нежность и теплоту в ее голосе и улыбался и заснул с этой улыбкой, успокоенный, с надеждой на самое лучшее.
…Прибыв в Евпаторию, они долго шли пыльными и шумными приморскими улочками, потом вдоль побережья, вдоль сплошных нескончаемых пляжей, пока за городом не нашли «дикий» пляж, иными словами говоря, пустой песчаный берег с редкими кустиками травы, где можно было наконец приткнуться.
На составных дюралевых стойках с помощью дюралевых же колышков-крючьев хорошо поставили и ровно, без морщин, натянули палатку. Резиновой грушей-насосом Климов накачал надувной матрас. Расстелили одеяла, приготовили постель, закусили бутербродами, запивая их фруктовой водой из бутылок. Совсем стало хорошо, а вот если перед сном, пока совсем не село солнце, искупаться, то будет и вообще прекрасно.
Стоя у входа в палатку и поджидая, пока переоденутся сестры, Климов смотрел на темно-синее бескрайнее море, чуть жмурился от солнца, которое огромным красноватым шаром висело над самой линией горизонта и собиралось опуститься прямо в синюю пучину. Наконец-то они у моря, да какое же оно, господи, огромное! Какой простор и покой кругом! И на море и на берегу — ни души, ни строения, только их желтая, горящая в лучах предзакатного солнца палатка. И как будоражит, кружит голову легкий ветерок — не ветерок даже, а скорее дыхание — с крепким солоноватым запахом свежести!.. Климов чувствовал, как исчезают в нем все заботы, растворяются, утихают все дорожные беспокойства, как подкатывает ощущение счастья.
А когда он, натянув в палатке красные, плотно облегающие плавки, вынырнул снова на воздух и всей кожей ощутил этот свежий воздух и близость купания, то словно бы обалдел. Иначе чем объяснить ту игривость, что охватила его, чем объяснить его последующие, совершенно бездумные шаги?.. Он тихонько подкрался к сестрам, которые стояли у самой воды на фоне нестерпимо золотой солнечной «дорожки» и о чем-то тихо переговаривались, — подкрался, легко поднял на руки ойкнувшую Лину и со словами: «Да здравствует море!» — вбежал с нею в воду. Дурость, конечно, но кто из парней не поступал со своими возлюбленными точно так же? Вот и Климов поиграл, всей своей кожей ощутив, поняв, что наконец-то он у моря, у теплого южного моря, и совершенно опьянев от чувства простора и свободы.
Однако с первых же шагов ноги Климова ошпарило холодом, а Лина, выбившись из его объятий, крикнула: «Свинья!» — и, размахнувшись, ударила его по лицу.
Климов отпрянул, застыл с открытым ртом. Затем, механически проследив глазами, как Лина выскочила на берег, бросился в воду и поплыл прочь от палатки, от берега. Ледяная вода сжимала бока, в голове было обалдение, ошеломление, и он, остервенело загребая руками, плыл и плыл. Куда? Зачем?
Сколько он так проплыл, он не помнит, только вскоре холод все же отрезвил его, способность думать вернулась к нему, а чувство опасности подсказало — назад! к берегу! иначе задеревенеешь, пойдешь ко дну!
Кое-как, через силу, уже борясь с судорогами, которые начали схватывать ступни ног, Климов дотянул до прибрежной отмели.
Лина растирала возле палатки ноги и руки полотенцем и о чем-то сердито говорила сестре. Потом они обе начали натягивать на себя брюки и свитера.
Сжав зубы и стараясь унять расходившуюся грудь, Климов неторопливо прошел на песок и рухнул на него пластом. Всего трясло от холода, а больше от смятения — ударила по лицу! Обозвала свиньей и ударила!.. Да и не то главное, что обозвала и ударила, — главное — с какой злостью, с какой ненавистью! Даже лицо у нее вспыхнуло, даже глаза побелели…
Такого в его жизни еще не бывало! Отдышавшись, он набросил на себя рубашку и пошел по берегу, так, лишь бы куда-нибудь идти. Шагал по самой линии прибоя, справа — спокойное, постепенно накрываемое ночью море, слева — пустынная серая полоса «дикого» пляжа.
Стоило полгода мечтать об этой поездке, стоило уламывать Лину, чтобы поехала, а ее маму — чтобы отпустила! Стоило тащиться в такую даль, чтобы в результате получить по физиономии да «свинью», сказанную с такой злобой!..
Шел и шел Климов, шел и шел по линии прибоя: справа — спокойное темнеющее море, слева — темно-серая полоса песка и гальки с черными кустиками травы…
Постепенно в мыслях наступил кое-какой порядок. Климов вспомнил: когда они еще ехали по городу в трамвае, то краем уха он слышал разговор о том, что здесь, в Евпатории, первый день за всю неделю солнечный и жаркий. Целую неделю, говорили в трамвае, море штормило, ветром переболтало, мол, всю воду, нагнало холода…
Тогда Климов не придал этим разговорам значения, столь тверда была его уверенность в тепле юга, в ласковости южного моря. «Подумаешь, цацы, — решил он. — Чуть похолодало, так они уже ворчать… Привыкли, понимаешь, тут к жаре…»
Но, оказывается, вода действительно — как лед. А он не попробовал даже, схватил девчонку в охапку и поволок. И ей, может, вообще сейчас нельзя, у нее, может, недомогание какое… Или плавать не умеет? Тогда, в Днепре, они ведь только окунулись… И потом вообще, что за дурость — подкрался, схватил и поволок!.. На глазах у старшей сестры опять же…
«Да, да, — соображал Климов, шагая по хрустящей под ногами гальке. — Ты разве не заметил, что Лина с тобой одна, но как только вы втроем — она совсем другая. Да вполне возможно, что мать, когда провожала дочек, наказала старшей: смотри там за ними в оба… Да и Лина тогда, в вагоне, когда сказала „не хватай меня за руки, не ласкай там и прочее“, — не предупреждала ли она? Мол, учти, мы с тобой не одни, и все, что мы будем делать, станет известно маме и папе…
Вот об этом обо всем я совершенно забыл!.. Вообще обо всем забыл. Дурь нашла. Заскок…» — думал Климов, чувствуя, как становится стыдно за свою выходку, за свое ухарство; он уже готов был повернуть назад к палатке и признать себя виноватым, попросить прощения, обозвать себя дубиной…
«И все-таки ударить по лицу!.. — вновь поднималась обида. — Это же… Это же все равно, как если бы не было ничего хорошего между нами. Не было нежности и теплоты в голосе тогда, в вагоне, когда говорила, что все поняла… Не было стихов той звездной ночью… Не было Заячьего лога, поездки за грибами. Ничего этого не было. Чужие. Ведь только чужого, ненавистного человека можно ударить с такой злостью…»
«Ничего нет у нее ко мне, — с беспредельной горечью думал Климов, — ничего…»
Ночь уже совсем скрыла и море, и пляж, и только вдалеке, за спиной у Климова, светились слабые огоньки города и порта. Впереди же и слева, и справа была ночь, и только ночь, черная-пречерная. И Климову стало одиноко, тоскливо, жутко, хоть вой. Но он все шагал и шагал, как заведенный, шагал и шагал, пока окончательно не разозлился на себя, на свою «жалкость» и заброшенность, пока не надоело гнетущее чувство своей ничтожности, слабости и подавленности.
«Вспомни, — ожесточенно говорил он себе, — каким ты был до знакомства с Линой!.. Ты был сильным, свободным и независимым человеком. Благополучным холостяком. Ты был решителен и удачлив, мог запросто закрутить мозги любой бабенке!.. Ты был орел! А теперь ты — тьфу! — размазня! Не „суровый технарь“ ты больше, а лирик. Довело до ручки тебя это приобщение к тонким материям, это чтение стихов и „светские“ беседы!.. Не мужик ты стал, а… голубь! Раньше ты никакого стыда бы не испытывал — ну, подумаешь, взял и затащил девчонку в воду, пошутив, поиграл — что ж здесь особенного? Кто из парней этого не делает? Так бы раньше-то рассуждал. А теперь тебе вот даже стыдно, тонкость в тебе появилась, щепетильность, пропади она пропадом! Хныкать, чего доброго, начнешь, плакать, слюни пускать…»
«Мужественнее надо! — твердил себе Климов, решительно поворачивая назад, в сторону палатки. — Спокойнее и тверже надо быть. Размазни никому не нравятся. Пользы от них в жизни никакой…»
Так повернулись мысли совсем было приунывшего и затосковавшего Климова. «Уж коль затеяли эту поездку, — рассуждал он, все быстрее и быстрее шагая в темноте, которая стала до того густой, что не видно было уже ни берега, ни моря — сплошная чернота, — коль приехали сюда, то надо довезти поездку до конца. А там… на одной Лине свет клином не сошелся. Не хочет — не надо. Унижаться больше не стану! Хватит!..»
Так, подбадривая и подхлестывая себя, он решительно направился к палатке, не столько разглядев ее в черноте ночи, сколько распознав по приглушенному бормотанию сестер. Натягивая на себя теплую одежду, устраивался на надувастике и чувствовал, что сестры ждут, что он скажет.
— Завтра едем в Севастополь, — как можно более спокойным и твердым голосом сказал Климов. — Может, там нет этого собачьего холода… — И укрылся одеялом с головой.
Приплыв в Севастополь на «комете», они пешком отправились искать пляж на Учкуевке, где, как им сказали, отводят места под палатки. И правда, нашли нечто вроде кемпинга, ограду, за которой легковые машины автотуристов стояли вперемешку с палатками; приткнулись на довольно замусоренном пятачке в тени деревьев, втиснули свою палатку между двух других.
Все в Севастополе им было внове, все было интересно и все нравилось: и сам город, белый и зеленый, весь изрезанный причудливыми бухтами, и серые стройные громады военных кораблей, и Адмиралтейская набережная с величественной колоннадой и возвышающимся неподалеку памятником адмиралу Нахимову; и зрелище «панорамы севастопольской битвы», и обилие на улицах моряков с их ослепительно белыми форменками, бескозырками и фуражками; и вид знаменитого маяка на мысе Херсонес, — словом, насмотрелись и набродились они за два дня вволю. Не было только самого основного, того, ради чего они, собственно, и ехали на юг, — не было теплого моря. Переболтанное штормом море и здесь было холодное, неприветливое.
В Ялте тоже было много интересного, и путешественники бродили по красивой набережной, глазели на огромные и нарядные пассажирские теплоходы у морского вокзала, осмотрели домик Чехова, памятник Максиму Горькому, любовались горами, обступившими городок полукружьем… Однако и здесь пляжи были забиты загорающими, но почти никто не купался — холодно. «Дурацкое положение, дурацкое!» — уже почти в отчаянии думал Климов, косясь на молчаливых и словно бы во всем разочарованных сестер. И хотя он понимал, что он-то тут ни при чем, что температура воды от него никак не зависит, но все равно чувствовал себя виноватым: насулил им рай, привез в такую даль и вот те на!..
Когда они в очередной раз попробовали воду, Климов плюнул от досады и сказал:
— К дьяволу! Едем в Судак. Там-то уж точно, говорят, теплое море.
Лина внимательно посмотрела на него и впервые за все дни после ссоры в Евпатории сочувственно и ободряюще улыбнулась. А вот Рая заныла, мол, сколько же можно кочевать? А что как и в рыбе этой, Судаке, тоже «холодряга»? Да и вообще стала жаловаться на жизнь: питаемся как попало, везде страшенные очереди, пешком ходить, да еще с рюкзаком — ноги отваливаются…
— Едем в Судак! — решительно и упрямо заявила Лина.
И вот, наконец, они в Судаке, и море наконец-то теплое, и палатка поставлена удачно, на краю пляжа, под самой скалой, на которой высятся зубчатые руины старинной Генуэзской крепости; и до столовой рукой подать, и киосков, палаток торговых поблизости полно, — вообще устроились как нельзя лучше.
Подковообразная, укрытая горами от ветров бухта и прилепившийся к ней городок полны солнца, отдыхающего люда, загорелого, в шортах и легкомысленных шляпках, с фотоаппаратами и яркими надувными матрасами, с ластами и масками для подводного плавания. В киосках торгуют крупными сочными персиками и виноградом, а прямо на пляж, прямо в гущу лежбища коричневых тел, выкатывают цистерны с прохладным квасом.
Постепенно путешественники влились в эту многоголосую и разновозрастную, обалдевшую от солнца и моря публику. Постепенно в их маленькой компании наладился мир. Они просыпались в своей просторной золотистой палатке, как только на пляже раздавались крики первых купальщиков, выскакивали на зеленоватый крупный песок и бежали к морю. Умывались, поспешали в столовую, завтракали и мимо уже закипающего многолюдьем пляжа возвращались в свой уголок, где было поменьше народу и где среди горстки других палаток ярко полыхала их желтая палатка. И начинался длинный, полный солнца и моря, полный ленивого блаженства день.
Приморенные жарой, сестры переглядывались между собой и нарочито капризными голосами, дуэтом начинали тянуть нараспев: «Хочу пе-ерсика!.. Как я хочу пе-ерсика! Как хорошо он утоляет жа-ажду!..»
Климов приоткрывал один глаз и лениво бурчал, что намек-то он понял, только очень боится, не разболелись бы у них животы. Столько персиков съедать за один день!.. Климов качал головой, мол, это очень опасно для здоровья. Но сестры дружно заверяли его: пусть он не беспокоится за их желудки! И снова дуэтом, нудными и капризными голосами начинали тянуть: «Хочу пер-ерсика!», «Какая у него прохладная сочная мя-акоть!..»
В конце концов Климов тяжело вздыхал, поднимался, отряхивал приставший песок, доставал из брюк кошелек с деньгами, брал хозяйственную сумку и со страдальческим видом, сопровождаемый благодарными взглядами двух лакомок, отправлялся в сторону киосков.
На самом же деле он ходил за фруктами с большой охотой, ибо маршрут к киоскам пролегал как раз мимо погребка… Попросив толстенькую «мамашу» в белом халате налить стаканчик, когда проходил туда, да еще один стаканчик, когда шел обратно, Климов, едва сдерживая блаженную улыбку (зачем непьющим сестрам знать о погребке?), возвращался к своим спутницам и торжественно ставил перед их носами сумку, набитую румяными крупными персиками.
Вечером все трое гуляли по набережной, глазели на дельфинов, которые осмелели, прижились в этой тихой бухте. Животные резвились неподалеку от берега, иногда появлялись совсем рядом с купающимися и приводили тех в благоговейный ужас. Черные, с голубым отливом туши стремительно выбрасывались в самом неожиданном месте и красивой дугой, блеснув белым брюхом, снова уходили под воду. И было такое впечатление, что они забавляются вскриками пугливых купальщиц.
На пятый или шестой день решено было во что бы то ни стало устроить себе баню: «просолев» от морской воды, волосы стали жесткие, как проволока, девушки то и дело почесывали в голове, и вид у них при этом был такой, мол, дальше терпеть невозможно…
В одной из соседних палаток Климов раздобыл алюминиевый таз, набрал в колонке воды, насобирал в окрестностях пляжа щепок и подсохшего плавника, развел в сторонке, в камнях, костерок и пристроил таз над огнем. Сидел на корточках и подбрасывал щепки в костер, а Лина ему всячески мешала: то подталкивала к огню, то окунала руку в теплую уже воду и брызгала на голую его спину.
«Что это с ней?» — думал, вяло отбиваясь, Климов. И вдруг понял — да ведь они одни, совсем одни; палатки, а значит и Раи, за выступом скалы и за деревьями не видно, — вообще никого не видно. Одни.
— Дождик, дождик, припусти, — говорила Лина нежным голосом, и кап-кап-кап! — водичкой Климову на спину.
— Не буди во мне зверя, — предупредил Климов.
Однако Лина не унималась, ей явно хотелось поиграть с ним, подурачиться… Что же, поиграть так поиграть, разве Климов когда-нибудь был против? Изобразив вышедшего из терпения человека, он вскочил на ноги, цепко придержал отпрянувшую было «задиру», легко поднял ее на руки и стал опускать над дымком костра.
— Подкопчу немного, — басил он голосом кровожадного циклопа, — а потом — в котел!..
Лина то ойкала от страха, то ее одолевал тихий изнуряющий смех. Словом, она вела себя так, как вела бы себя любая другая девушка, играй с нею веселый и сильный парень.
— А потом сож-р-ру! — рычал Климов, делая страшное лицо. — А косточки выплюну…
— Пусти-и-и, — вконец обессилев от смеха, взмолилась Лина, и Климов (с колотящимся сердцем) осторожно опустил ее на каменную плиту, как в кресло; оба были всклочены, раскраснелись, оба понимали — что-то случилось, что-то рухнуло, что-то мешающее исчезло; наносное, искусственное исчезло, и началось живое и естественное, от чего пьянеет голова и нещадно колотится сердце.
— Пойду позову Раю, — глядя на него сумасшедшими глазами, возбужденная, сказала Лина.
— Ладно… сожру в другой раз, — мирно пообещал Климов, трогая рукой воду. И, проводив взглядом Лину, легко сбегающую вниз по камням, крикнул вдогонку: — Мыло не забудьте!..
А когда остался один, все думал: «Господи, неужели наконец оттаяла эта „ледышка“! Неужели смягчилась „колючка“?.. Подумать только — позволила взять себя на руки!.. Еще недавно за то же самое треснула по физиономии, а тут… Вот что значит, остались одни, без присмотра!.. — А сердце ухало так, что в ушах звенело. — Эх, не было бы Раи вообще! Не было бы этого „надзора“! Этого зоркого ока бдительной мамаши!..» — Климов никак не мог успокоиться, всем телом вспоминая, как она только что была у него на руках, как прижимал ее к себе…
…Стоя на коленях возле белого алюминиевого таза и свесив длинные намыленные волосы в пенную воду, Лина мыла их, а Климов из большой литровой кружки поливал теплую воду ей на затылок. Лина постанывала от удовольствия и говорила: «Голова такая легкая, будто не моя…»
— А у меня волосы не промылись, — жаловалась Рая. — Вообще… обрастем тут грязью, как дикари…
— А мы и так «дикари», — рассмеялась Лина; изогнувшись в талии, она насухо протирала полотенцем свисающие на сторону волосы.
