Ставка – жизнь. Владимир Маяковский и его круг Янгфельдт Бенгт
К моменту знакомства с Маяковским Татьяне Яковлевой было двадцать два года; по словам Эльзы, «в ней была молодая удаль» и «бьющая через край жизнеутвержденность, разговаривала она захлебываясь, плавала, играла в теннис, вела счет поклонникам». Она родилась в 1906 году в Петербурге, но в 1913-м переехала в Пензу, где ее отцу, архитектору Алексею Яковлеву, поручили проектирование нового городского театра. В семье была еще одна дочь, на два года моложе Татьяны, — Людмила, или Лила. В 1915 году родители разошлись, и отец уехал в США. Вскоре после этого мать вышла замуж за богатого антрепренера, который потерял все свое состояние в годы революции. В 1921 году, во время голода на юге России, муж умер от истощения и туберкулеза, после чего мать вышла замуж в третий раз.
В 1922 году Татьяна тоже заболела туберкулезом, вероятно заразившись от отчима, и ее дядя, Александр Яковлев, проживавший в Париже, при содействии промышленника Андре Ситроена устроил ей возможность приехать во Францию. Летом 1925 года, когда Татьяне едва исполнилось девятнадцать, она прибыла в Париж, где уже несколько лет жили ее бабушка и тетушка Сандра, оперная певица, часто выступавшая вместе с Шаляпиным.
Первые годы Татьяна заботилась о своем здоровье и в свет не выходила, но появившись наконец в высших кругах Парижа, сразу произвела фурор. Высокая, ростом около ста восьмидесяти сантиметров, с длинными ногами, она отличалась необыкновенной привлекательностью и была постоянно окружена вниманием мужчин, среди которых был нефтяной магнат Манташев. Благодаря своей внешности она вскоре начала работать статисткой в кино и манекенщицей у Шанель, кроме того, рекламировала чулки на афишах, которые висели по всему Парижу. Она также зарабатывала, изготавливая шляпки, что впоследствии станет ее профессией. Ее дядя Александр был известным путешественником и успешным художником, и он познакомил Татьяну с людьми искусства — писателем Жаном Кокто и композитором Сергеем Прокофьевым (с которым накануне первой встречи с Маяковским она играла в четыре руки Брамса).
Какие бы мотивы Эльза ни преследовала, знакомя Маяковского с Татьяной, ее надежды на легкий флирт не оправдались: они полюбили друг друга с первого взгляда и стали ежедневно встречаться. После знакомства с Татьяной Маяковский больше двух недель не писал в Москву, — когда же наконец он послал Лили телеграмму, в ней сообщалось о предстоящей покупке «рено». Это была радостная новость; однако о том, что выбрать цвет ему помогала его новая возлюбленная, он умолчал. Но если Лили ничего не знала о Татьяне, то Татьяна знала о Лили все. Так же, как и в случае с Элли, он все время говорил с Татьяной о Лили, которую, по словам Татьяны, «обожал, как друга», хотя не жил с ней уже несколько лет.
«Это была замечательная пара, — вспоминал один знакомый, видевший их часто вместе. — Маяковский очень красивый, большой. Таня тоже красавица — высокая, стройная, под стать ему. Маяковский производил впечатление тихого, влюбленного. Она восхищалась и явно любовалась им, гордилась его талантом». Однако ни Маяковский, ни Татьяна не хотели афишировать свои отношения: она — потому что ее семья, с таким трудом вызволив ее из Советского Союза, была настроена крайне антисоветски; Маяковский — потому что пролетарскому поэту не следовало общаться с русской эмигранткой. Но политика, судя по всему, в их общении особой роли не играла — зато они много говорили о поэзии. На Маяковского производила впечатление не только внешность Татьяны, но и феноменальная память на стихи, которые она могла цитировать наизусть часами. Она и сама писала стихи, но признаться ему в этом не решилась.
Иногда они встречались в больших компаниях в известных кафе, но чаще всего ходили в менее дорогие заведения, где можно было сохранять анонимность. Маяковский обычно звонил Татьяне утром, когда к телефону подходила не бабушка, чтобы договориться, где и когда они увидятся вечером. Иногда он ждал в такси у ее дома, и они ехали в театр, в гости к Эльзе или к кому-нибудь из тех друзей, кто знал об их отношениях. «Бабушка и тетка — классики, — писала Татьяна матери в Пензу, — и, конечно, этого сорта людей не понимают, и стихи его им непонятны». Когда же Маяковский несколько раз приходил к Татьяне домой, он был «любезен с ними невероятно», и «это их немного покорило».
«Это первый человек, сумевший оставить в моей душе след, — признавалась Татьяна матери. — Это самый талантливый человек, которого я встречала, и, главное, в самой для меня интересной области». Несмотря на то что Татьяна из осторожности не произносила слово «любовь», не подлежит сомнению, что она испытывала к Маяковскому сильные чувства. Но когда, через две недели после первого знакомства, он предложил ей выйти за него замуж и уехать с ним в Москву, она ответила уклончиво. Ее нерешительность пробудила у Маяковского дремавшие лирические силы, и за ночь он написал стихотворение, которое прочитал ей на следующий день, когда они встретились в ресторане, и которое кончается ответом на ее колебания:
- Не хочешь?
- Оставайся и зимуй,
- и это
- оскорбление
- на общий счет нанижем.
- Я все равно
- тебя
- когда-нибудь возьму —
- одну
- или вдвоем с Парижем.
Шкловский оказался прав в своих предсказаниях: Маяковский нашел «способ выйти из положения». «Письмо Татьяне Яковлевой» было одним из двух лирических стихотворений, написанных Маяковским во время парижской осени. Вторым было «Письмо товарищу Кострову из Парижа о сущности любви», законченное позднее, перед возвращением домой, В поэме «Про это» Маяковский риторически спрашивал Лили: «Но где, любимая, / где, моя милая, / где / — в песне! / любви моей изменил я?» Он никогда раньше этого не делал, все его стихи посвящались ей, а первый том Собрания сочинений, который вышел, пока он был в Париже, открывался посвящением «Л.Ю.Б.» — таким образом, Лили посвящалось все его творчество. Но стихотворением «Письмо Татьяне Яковлевой» Маяковский впервые «изменил» Лили «в песне». Это было первое после 1915 года любовное стихотворение, лирическим объектом которого не была Лили, — и одно из его лучших любовных посланий вообще:
- Ты одна мне
- ростом вровень,
- стань же рядом
- с бровью брови,
- дай
- про этот
- важный вечер
- рассказать
- по-человечьи.
«Длинноногие», как Татьяна, нужны бедной и страдающей России:
- Не тебе,
- в снега
- и в тиф
- шедшей
- этими ногами,
- здесь
- на ласки
- выдать их
- в ужины
- с нефтяниками.
- Ты не думай,
- щурясь просто
- из-под выпрямленных дуг.
- Иди сюда,
- иди на перекресток
- моих больших
- и неуклюжих рук.
Несмотря на нежелание афишировать отношения с Татьяной, Маяковский прочитал стихотворение не только Эльзе, но и в русских кругах Парижа. Татьяна по естественным причинам смущалась, но одновременно была польщена тем, что любовь к ней стала поэзией, и, судя по всему, Маяковскому почти удалось уговорить ее вернуться с ним в Москву: «Он всколыхнул во мне тоску по России и по всем вам, — писала она матери. — Буквально, я чуть не вернулась». Она этого не сделала — зато они условились как можно скорее встретиться снова. До того как покинуть Париж, Маяковский оставил у флориста заказ на букет роз, который нужно было доставлять Татьяне Яковлевой каждым воскресным утром, пока он не вернется. К каждому букету прилагалась визитная карточка со стихами и рисунками на обратной стороне.
Маяковский покинул Париж 3 декабря и уже следующим утром, приехав в Берлин, отправил Татьяне телеграмму и позвонил. В письме к матери Татьяна описывала разговор как «сплошной вопль». 8 декабря он вернулся в Москву, откуда через два дня отправил Татьяне первый том своего Собрания сочинений с посвящением: «Дарю / моей / мои тома я / им / заменять / меня / до мая. / А почему бы не до марта? / Мешают календарь и карта?» Уже в первый день в Москве он нашел сестру Татьяны Людмилу, которая хотела эмигрировать в Париж, — Татьяна просила его помочь ей с получением заграничного паспорта.
Пока Маяковский был в Париже, Лили ничего не знала о Татьяне. 12 ноября в единственном письме к ней Маяковский отчитывался: «Моя жизнь какая то странная, без событий но с многочисленными подробностями это для письма не материал а только можно рассказывать перебирая чемоданы что я и буду делать не позднее 8–10 [декабря]». Если эта фраза не вызвала у Лили особого беспокойства, то просьба Маяковского «перевести телеграфно тридцать рублей — Пенза Красная улица 52 квартира 3 Людмиле Алексеевне Яковлевой» — должна была пробудить тревогу. Ни о какой Яковлевой она раньше не слышала!
Обычно Эльза держала Лили в курсе всего происходящего, но в этот раз все было иначе. То, что задумывалось как развлечение, превратилось в серьезные отношения, и виновницей случившегося была Эльза. Если Эльза не решалась про информировать сестру о разыгравшейся в Париже любовной драме, то Маяковский рассказал Лили о Татьяне, как только приехал, — так же, как и в других случаях. «Он приехал <…> восторженный и влюбленный, — вспоминала Лили. — Красавица девушка, талантливая, чистая, своя, советская. Предпочла его всем нефтяникам, отдалась ему — первому. Любит. Ждет. Ни от кого не зависит. Работает». Но реакция Лили его разочаровала. Ей скоро стало понятно, что Татьяна — не мимолетное увлечение, что Маяковский любит ее и действительно хочет, чтобы она вернулась в Москву. 17 декабря в письме к Эльзе Лили била тревогу: «Элик! Напиши мне, пожалуйста, что это за женщина, по которой Володя сходит с ума, которую он собирается выписать в Москву, которой он пишет стихи (!!) и которая, прожив столько лет в Париже, падает в обморок от слова merde[22]!? Что-то не верю в невинность русской шляпницы в Париже! <…> НЕ РАССКАЗЫВАЙ НИКОМУ что я прошу Тебя об этом и напиши мне обо всем подробно. Мои письма никто не читает»[23].
Сомнение Лили в «невинности» Татьяны говорит о том, что она воспринимала ее как авантюристку, но это было не так; Маяковский действительно отличался от других ее поклонников, и она им восхищалась. «Я до сих пор очень по нему скучаю, — писала Татьяна матери на Рождество 1928-го. — Главное, люди, с которыми я встречаюсь, большей частью „светские“, без всякого желания шевелить мозгами или же с какими-то, мухами засиженными, мыслями и чувствами». В тот же день Маяковский написал Татьяне, что он несет ее имя «как праздничный флаг над городским зданием» и не опустит его ни на миллиметр. А еще через неделю он сообщил:
Твои строки — это добрая половина моей жизни вообще и вся моя личная.
Я не растекаюсь по бумаге (профессиональная ненависть к писанию) но если бы дать запись всех, моих со мной же, разговоров о тебе, ненаписанных писем, невыговоренных ласковостей то мои собрания сочинений сразу бы вспухли и все сплошной лирикой!
Милый!
Мне без тебя совсем не нравится. Обдумай и пособирай мысли (а потом и вещи) и примерься сердцем своим, к моей надежде взять тебя на лапы и привезть к нам, к себе в Москву. <…>
Сделаем нашу разлуку — проверкой.
Если любим — то хорошо ли тратить сердце и время на изнурительное шагание по телеграфным столбам?
В канун Нового года настроение в Гендриковом было подавленным. Маяковский беспрерывно думал о Татьяне, и когда в полночь он «промок тоской», Лили, не справившись с ревностью, закричала на него: «Если ты настолько грустишь чего же не бросаешься к ней сейчас же?» Осип тоже был мрачным, вся их совместная жизнь вдруг покачнулась.
Маяковский с радостью бы уехал к Татьяне, но он не мог. Пьеса, над которой он работал в Париже, была закончена и готовилась к постановке в театре Мейерхольда. Уехать он планировал сразу после окончания репетиций «Клопа». А пока, уверял он Татьяну, работа и мысли о ней — это «единственная моя радость».
Письмо товарищу Кострову из Парижа о сущности любви
«Письмо Татьяне Яковлевой» при жизни Маяковского не печаталось, судя по всему, по просьбе Татьяны, которой не нравилось, что он декламирует стихотворение в русских кругах Парижа. Но второе парижское стихотворение, «Письмо товарищу Кострову из Парижа о сущности любви», было опубликовано во втором номере журнала «Молодая гвардия», главным редактором которого был Тарас Костров, заказавший Маяковскому парижские стихи. «Письмо» стало бомбой и вызвало мощные протесты пролетарских писателей РАППа — для них писатель, который считал себя коммунистом, не должен писать на подобные темы. Лили не могла протестовать публично, но была глубоко задета «изменой» Маяковского — особенно строками «опять / в работу пущен / сердца /выстывший мотор», которые являлись мощным ударом по ее положению музы поэта. Досадным был сам факт написания этого стихотворения, а публикация подтвердила, что раньше было известно лишь по слухам — что поставщицей горючего для поэтического мотора была теперь не Лили.
Описав первую встречу у доктора Симона — «входит / красавица в зал, /в меха / и бусы оправленная», Маяковский дает определение любви, которое может считаться одним из наиболее сильных в истории русской лирики:
- Любить —
- это значит:
- в глубь двора
- вбежать
- и до ночи грачьей,
- блестя топором,
- рубить дрова,
- силой
- своей
- играючи.
- Любить —
- это с простынь,
- бессонницей рваных,
- срываться,
- ревнуя к Копернику,
- его,
- а не мужа Марьи Иванны,
- считая
- своим
- соперником.
Публикуя этот гимн силе любви, Маяковский рисковал репутацией пролетарского поэта, в чем он, естественно, отдавал себе отчет. Он всегда болезненно реагировал на намеки о том, что он живет не так, как — по мнению критиков — должен; а любовная связь с «белой» эмигранткой и вовсе превращала его в открытую мишень для нападок. Покупка машины тоже была щекотливым делом в стране, где личные автомобили можно было пересчитать на пальцах одной руки. Понимая, что «рено» зачтут ему в минус, Маяковский защитился стихотворением «Ответ на будущие сплетни», объясняя, что он заплатил за машину своим пером: «Две тыщи шестьсот / бессоннейших строк / в руле, / в рессорах / и в спицах»; «Не избежать мне / сплетни дрянной. / Ну что ж, / простите, пожалуйста, / что я / из Парижа / привез Рено, / а не духи / и не галстук». Стихотворение было написано до того, как машину доставили в Москву, и напечатано в январском номере газеты «За рулем».
Обывателиус вульгарис
Одновременно с этой высокой лирикой Маяковский работал над самым антилирическим произведением своей жизни. Завершенная в конце декабря пьеса «Клоп» была с энтузиазмом встречена Всеволодом Мейерхольдом, который десять лет назад ставил «Мистерию-буфф». Постановочные работы — декорации, костюмы, репетиции — были выполнены в рекордный срок — меньше месяца; музыку к спектаклю написал молодой композитор Дмитрий Шостакович.
Во второй версии автобиографии, которая была подготовлена в апреле 1928 года, Маяковский сообщил, что за прославляющей революцию поэмой «Хорошо!» последует поэма под названием «Плохо!». Она не была написана, вместо нее Маяковский задумал пьесу «Клоп», главный герой которой — любитель выпить и побренчать на гитаре, слезливый обладатель партбилета Присыпкин представляет собой вульгаризованный вариант советского гражданина, пародированного Маяковским в поэме «Про это». Присыпкин, чтобы жениться на маникюрше и кассирше Эльзевире Ренессанс, бросает свою старую любовь, работницу Зою Березкину, и та в отчаянии пытается покончить жизнь самоубийством. На свадьбе, которую празднуют в парикмахерской, вспыхивает пожар, и все погибают. Через пятьдесят лет в подвале дома находят замороженного Присыпкина, утонувшего при тушении пожара, и Институт человеческих воскрешений получает задание разморозить его. Вместе с Присыпкиным воскрешается и клоп — «редчайший экземпляр вымершего и популярнейшего в начале столетия насекомого», распространяющего заразные явления, которые в 1979 году давно исчезли и остались лишь в словарях: влюбленность, романсы, самоубийство, танцы, табак, водка… Когда молодая девушка начинает танцевать чарльстон и бормотать стихи, профессора объясняют, что «это приступы острой „влюбленности“, — так называлась древняя болезнь, когда человечья половая энергия, разумно распределяемая на всю жизнь, вдруг скоротечно конденсируется в неделю в одном воспалительном процессе, ведя к безрассудным и невероятным поступкам». А когда ассистентка профессора, не кто иная, как постаревшая Зоя Березкина, признается, что пятьдесят лет назад она пыталась покончить с собой из-за любви, профессор восклицает: «Чушь… От любви надо мосты строить и детей рожать…» Реплики явно автобиографичны, здесь слышатся намеки и на самоубийство Антонины Гумилиной, и на рождение дочери Элли-Патриции.
Когда клопа в конце концов ловят, его вместе с Присыпкиным отправляют в зоопарк. Их двое — разных размеров, но одинаковых по существу: это знаменитые «„клопус нормалис“ и… „обывателиус вульгарис“. Оба водятся в затхлых матрацах времени». Запертого в клетку вместе с гитарой, водкой и папиросами Присыпкина — «существо», как его называет директор зоопарка, — показывают любопытной публике. Специальные фильтры «задерживают выражения», его вульгарные речи доходят до слушателей в отцензурированном виде. Иногда он курит, иногда «вдохновляется» с помощью водки. Директор призывает его сказать «что-нибудь коротенькое», и Присыпкин, обращаясь к театральной публике, кричит: «Граждане! Братцы! Свои! Родные! Откуда? Сколько вас?! Когда же вас всех разморозили? Чего ж я один в клетке? Родимые, братцы, пожалте ко мне! За что ж я страдаю?! Граждане!..»
Если клоп — метафора Присыпкина, то Присыпкин — карикатура на Маяковского — поэта, который из-за своих мечтаний о «немыслимой любви» страдает за все человечество. Чтобы подчеркнуть эту параллель, Маяковский настоял, чтобы исполнитель главной роли научился подражать его манерам. «Клоп» — сведение счетов с мечтами молодости о светлом будущем и спасительной любви. Коммунистическое будущее в пьесе — бездуховное, механизированное общество, в котором любовь редуцирована до чистой физиологии, до полового влечения. Мечта о воскрешении в поэме «Про это», где Маяковский в будущем встречает свою любовь «дорогой зоологических аллей», жестко пародируется в «Клопе», где воскрешенное alter ego поэта держат в клетке вместе с вредным насекомым. В поэме «Человек» Маяковский заявляет, что он «для сердца», но в обществе будущего никто не знает, что такое сердце. И если в «150 000 000» он верил, что «в новом свете раскроются / поэтом опоганенные розы и грезы, / все на радость / нашим / глазам больших детей!», то в 1979 году действительность выглядит иначе: «Есть про розы только в учебниках садоводства, есть грезы только в медицине, в отделе сновидений».
Работа над «Клопом» была изнурительной, Маяковский трудился круглые сутки и почти не спал. Но работа изматывала его не только физически, но и потому, что пьеса была вариацией главной темы его творчества — и теперь эта тема в первый раз за многие годы проявилась в полную силу. Татьяна постоянно присутствовала в его мыслях, и пьесу он дописывал ручкой Waterman, которую она ему подарила. «НАДЕЮСЬ ЕХАТЬ ЛЕЧИТЬСЯ ОТДЫХАТЬ НЕОБХОДИМО РИВИЕРУ ПРОШУ ПОХЛОПОТАТЬ ВМЕСТЕ ЭЛЬЗОЙ ТЕЛЕГРАФИРУЙ ПИШИ ЛЮБЛЮ СКУЧАЮ ЦЕЛУЮ ТВОЙ ВОЛ», — телеграфировал он 13 января. Наташе Брюханенко, навестившей Маяковского в январе, он с «большим дружеским доверием» сообщил, что застрелится, если не встретится с женщиной, которую любит. Но Наташа доверия не оправдала: опасаясь за его жизнь, она немедленно позвонила и обо всем рассказала Лили…
Маяковский не мог уехать до премьеры «Клопа», которая состоялась 13 февраля и, за редкими исключениями, была принята критикой благожелательно. Но уже на следующий день он покинул Москву. С российской границы он послал Татьяне телеграмму: «ЕДУ СЕГОДНЯ ОТАНОВЛЮСЬ ПРАГЕ БЕРЛИНЕ НЕСКОЛЬКО ДНЕЙ». Причиной, по которой Маяковский, несмотря на тоску по Татьяне, ехал через Прагу и Берлин, были деньги. 1 февраля он подписал с Госиздатом генеральный договор, отдав ему права на публикацию «всех произведений, как издававшихся, так и еще неизданных, а также тех, которые будут созданы автором в течение срока действия договора (4-х лет)». В ответ на это издательство обязалось выплачивать ему ежемесячную зарплату около 1000 рублей, что дало бы ему «возможность работать без спешки, не теряя время на разную договорную волокиту». Но, учитывая его планы на будущее, договора с Госиздатом было недостаточно, и Маяковский крайне нуждался в дополнительных источниках дохода.
Поэтому Маяковский поехал в Прагу, где к «Клопу» проявили интерес. Роман Якобсон организовал ему встречу с заведующим репертуаром Виноградского театра, и Маяковский прочитал ему пьесу; но, несмотря на то что новаторская драматургия и мастерское чтение произвели сильное впечатление, контракт не состоялся, и Маяковский покинул Прагу уже на следующий день; по словам Якобсона, он «рвался во-всю в Париж» и открыто говорил о своей любви к Татьяне: «Вот, полюбил, и тут же все отбрасываю в сторону».
Маяковский со Всеволодом Мейерхольдом и молодым Дмитрием Шостаковичем во время репетиции «Клопа». Рядом с Маяковским стоит Александр Родченко, который рисовал костюмы для второй части пьесы, где действие происходит в 1979 г.
Во время этого пражского визита Маяковскому был оказан гораздо более прохладный прием в советской миссии, чем два года назад. «Из-за него или из-за меня, я не знаю», — вспоминал Якобсон, который, однако, слышал от приезжих из Москвы, что «считалось уже выгодным и шиком [Маяковского] шпынять, что нападал на него каждый, кому не лень».
Если Прага принесла разочарование, то в Берлине обстоятельства сложились лучше. Там он подписал с издательством «Малик» договор, который надеялся заключить еще прошлой осенью, — это был немецкий вариант генерального договора с Госиздатом. Поставив подпись, он смог поехать дальше, в Париж: «ПРИЕДУ ЗАВТРА ДВАДЦАТЬ ВТОРОГО ДВА ЧАСА ГОЛУБЫМ ЭКСПРЕССОМ», — телеграфировал он Татьяне 21 февраля.
В случае смерти прошу известить…
«Он вернулся еще более влюбленным, чем уехал», — вспоминала Татьяна, получившая в подарок рукопись «Клопа». Во время двухмесячного пребывания Маяковского во Франции они виделись ежедневно. «В. В. забирает у меня все свободное время», — сообщала Татьяна матери, объясняя, почему пишет так редко. Их излюбленными местами были «Куполь» и маленький ресторанчик «Гранд шомьер» на Монпарнасе. Поскольку последних американских и французских фильмов в Советском Союзе не показывали, они часто ходили в кино, и свой первый звуковой фильм Маяковский посмотрел вместе с Татьяной в кинотеатре News.
Как и прежде, он поддерживал контакты с Эльзой, но теперь они встречались реже и общение стало менее доверительным. Эльза больше не жила в «Истрии», 6 ноября 1928 года, вскоре после того, как Маяковский познакомился с Татьяной, Эльза встретила французского поэта-сюрреалиста Луи Арагона, и они мгновенно полюбили друг друга. Знакомство с Арагоном произошло в период, когда Эльза стояла на распутье. Брак с Триоле изжил себя давно, ее личная жизнь складывалась неудачно, у нее не было денег, и как писатель она была известна только в СССР. Осенью 1928 года положение стало настолько отчаянным, что Эльза попросила Маяковского помочь ей вернуться на родину. И вот после пары неудачных романов она знакомится с Арагоном, к которому переезжает уже через два месяца! Новая любовь единым махом изменила ее жизненную ситуацию и, кроме того, принесла равновесие в вечное соперничество со старшей сестрой: теперь рядом с Эльзой тоже был великий поэт…
Маяковский и Татьяна проводили выходные в Ле-Туке или Довиле на Атлантическом побережье Франции, где их никто не тревожил и где находились казино, привлекавшие возможностью пополнить дорожную кассу. Маяковский был щедрым, даже расточительным кавалером, и кошелек с каждым днем становился тоньше. Он надеялся на деньги от Госиздата, но 20 марта Лили сообщила, что ей отказали в переводе валюты в Париж. Эту неудачу Маяковский попытался компенсировать за игорным столом, но ему не везло. Он так проигрался в рулетку, что им пришлось добираться до Парижа автостопом. «Он великолепно играл во все игры, — вспоминала Татьяна, — но там были люди, которые играли лучше него».
Через два дня после того, как он узнал о замороженном денежном переводе, Маяковский уехал в Ниццу «на сколько хватит, — сообщал он Лили в единственном из сохранившихся писем этого периода, — хватит очевидно только на самую капельку». Поездка в Ниццу преследовала две цели: с одной стороны, он хотел попытать счастья в казино Монте-Карло, с другой — встретиться с американскими подругами.
Его ждала двойная неудача. В Монте-Карло Маяковский проиграл свои последние франки и, голодный, был вынужден взять взаймы у Юрия Анненкова, который уже несколько лет жил во Франции и с которым он случайно встретился в Ницце. На вопрос Маяковского, когда он планирует вернуться в Москву, Анненков ответил, что даже не думает об этом, потому что хочет остаться художником. «Маяковский хлопнул меня по плечу, — вспоминал Анненков, — и, сразу помрачнев, произнес хриплым голосом: „А я — возвращаюсь… так как я уже перестал быть поэтом“». Затем произошла поистине драматическая сцена: Маяковский разрыдался и прошептал едва слышно: «Теперь я… чиновник..»
Что касается двух Элли, то они уже месяц жили у подруги в Милане. Когда же в середине апреля они вернулись в Ниццу, чтобы девочка получила немного солнца перед возвращением в США, Маяковский уже уехал. «Она Вас еще не забыла, хотя я никогда о Вас не говорю, — писала Элли в ответ на несохранившееся письмо Маяковского. — На днях мы гуляли в Милане и она вдруг говорит: „Der groe Мапп heisst Володя“[24]. Вы мне как-то давно сказали, что никогда ни одна женщина не устояла Вашему charm'y. Очевидно, Вы правы!» Если раньше Элли надеялась на будущую жизнь с Маяковским, то теперь она оставила эти мысли. Она сообщила свой новый адрес в Нью-Йорке, в конце зловеще добавив: «А знаете, запишите этот адрес в записной книжке — под заглавием „В случае смерти, в числе других, прошу известить“ и — нас — Берегите себя».
Маяковский послушался и записал текст в записную книжку. Что же заставило ее подумать, что он скоро уйдет из жизни? Ему было всего тридцать пять лет. В одном из писем Элли говорит о своей подруге, что она «тоже кандидат на самоубийство» (курсив мой. — Б. Я.)из чего можно сделать вывод, что суицидальные наклонности Маяковского не были для нее тайной: видимо, он рассказал ей о своих попытках самоубийства и постоянных мыслях об этом. Но есть и другое объяснение ее тревоге — Маяковский боялся, что его убьют. Двадцатые годы были эпохой беззакония и бандитизма, и в Сокольниках, и в Гендриковом переулке их неоднократно пытались ограбить, Маяковский постоянно носил с собой кастет и заряженный пистолет. Своими стихами и вызывающими манерами он будил в людях сильные реакции, и однажды один сумасшедший пытался его убить.
В последнее время в связи с обострением политической борьбы в СССР появились и новые обстоятельства: в январе Троцкого выслали из Казахстана в Турцию, а в апреле Бухарин был смещен с поста главного редактора газеты «Правда». Консолидации внутри партийно-правительственного аппарата соответствовала централизация экономической власти: с нэпом было покончено, проводилась коллективизация сельского хозяйства и национализация промышленности. Атмосфера в стране становилась все более клаустрофобичной, власть видела врагов повсюду, процветало доносительство, и газетные колонки пестрели заметками о детях, отказавшихся от своих — подразумевалось, контрреволюционных — родителей. Маяковский и Татьяна, разумеется, находились под надзором парижских агентов ОГПУ, и трудно себе представить, чтобы Маяковский не знал — или по крайней мере не догадывался, — что соотечественники следят за каждым его шагом. Его старания помочь сестре Татьяны уехать из Советского Союза также привлекли к себе внимание. Первый поэт советской России вступил в сговор с известной эмигрантской семьей!
Письмо Элли всколыхнуло мысли о самоубийстве, а разговор с Анненковым обнажил расколотость Маяковского и неоднозначность той поэтической и политической роли, которую он на себя взял. Из немногочисленной и скудной корреспонденции этого периода ясно, что отношения с Лили были достаточно прохладными. На этом фоне было просто необходимо, чтобы связь с Татьяной была удачной! Необходимо, чтобы она стала его женой и уехала с ним в Советский Союз! Но Татьяна сомневалась, а ее мать в Пензе была глубоко встревожена: «Я совсем не решила ехать или, как ты говоришь, „бросаться“ за М., — успокаивает ее Татьяна в письме незадолго до того, как Маяковский вернулся в Париж в феврале, — и он совсем не за мной едет, а ко мне и ненадолго». Она не хочет замуж сейчас, но если бы она вышла замуж, то за Маяковского. Он так «умен», что все прочие ее кавалеры — ничего не стоят по сравнению с ним. В пользу брака с Маяковским говорило и то, что в этом случае она снова увидела бы мать.
Маяковский засыпал Татьяну признаниями в любви и предложениями руки и сердца, но Татьяну ли он любил — или саму любовь? «Володя написал красивое стихотворение Татьяне. Бедная, бедная Татьяна! — записала Эльза в дневнике 3 декабря 1928 года, в день отъезда Маяковского из Парижа. — Об этом можно было бы написать роман. По сути об этом нельзя сказать лучше, чем это делает Володя в своих стихах. Но как ужасно знать человека так, как я — когда, что, как — все это я знаю о нем, не обменявшись ни единым словом, мне достаточно видеть, в каком он состоянии. Его хитрость и звероподобные нападки, это либо бильярд, либо любовь. А теперь Тата, молодая, красивая, нежно любимая всеми и каждым».
Для Эльзы отношения Маяковского с Татьяной были вариацией темы, с которой они с Лили были прекрасно знакомы: эмоциональная буря, требовавшая немедленной и стопроцентной взаимности. Понимала ли это Татьяна? И понимала ли она, что была предметом не столько его любви, сколько его потребности в любви? Едва ли. Ошеломленная его напором и польщенная вниманием одного из лучших русских поэтов, она не могла знать, что все женщины, за которыми ухаживал Маяковский, подвергались такому же эмоциональному штурму. И насколько близкими были их отношения? Маяковский рассказывал Лили, что он был первым мужчиной, которому Татьяна «отдалась», во что Лили отказывалась верить. Такая красивая женщина, с множеством поклонников, к тому же с репутацией femme fatale?! Подобное проявление целомудрия, если не сказать — чопорности, Лили было трудно понять… По словам Татьяны, они не были близки во время его первого визита. «Он был охотник, настоящий охотник, он любил побеждать, ему это было нужно, — рассказывала она в интервью много лет спустя. — Если бы я с ним переспала в первый раз, то он, м.б., и не вернулся».
Независимо от степени близости между ними, Татьяну раздирали противоречивые чувства, когда весной 1929 года Маяковский усилил давление и «стал отчаянно уговаривать [ее] вернуться в Россию». Одновременно он объяснил ей, как и Анненкову, что на родине его многое «разочаровало». Но и в этот раз Татьяна не смогла принять решение. Может быть, ее смущало то, что Маяковский относился к событиям на родине с растущим скепсисом? О том, чтобы он остался во Франции, не могло быть и речи. Покинув СССР, он бы умер как поэт. Без советской атмосферы он немог дышать, а без Лили и Осипа не смог творить — ведь никто не понимал его личность и не ценил его поэзию так, как они; и какими бы сложными ни были отношения с Лили, ближе ее у него никого не было. Может быть, понимание этого и удерживало Татьяну.
Маяковский уехал из Парижа в последние дни апреля. Прощанье устроили в его любимом ресторане «Гранд шумьер». На ужине — кроме Татьяны — присутствовали Эльза и Арагон и несколько других людей, в том числе советский писатель Лев Никулин и один знакомый «автомобилист», который после ужина отвез компанию на Северный вокзал к берлинскому поезду. «Владимир Владимирович и его спутница, провожавшая его, ходили под руку по платформе, пока не пришло время войти в вагон», — вспоминал Никулин. В октябре он намеревался вернуться в Париж, чтобы жениться на Татьяне.
Перед тем как уехать из Парижа, Маяковский телеграфировал Лили и попросил ее перевести 100 рублей в Негорелое, железнодорожную станцию на границе с Польшей. У него деньги кончились, и ему нужна была помощь, чтобы добраться домой.
Год великого перелома 1929
У нас сейчас лучше чем когда нибудь такого размаха общей работищи не знала никакая история.
Из письма Маяковского к Татьяне летом 1929 г.
Вероника Полонская, последняя любовь Маяковского.
Я огорчилась, когда Володя прочел мне «Письмо из Парижа о сущности любви», — призналась Лили впоследствии. Это был эвфемизм — она испытала не огорчение, а разочарование и обиду. Подтвердив чувства Маяковского к Татьяне, стихотворение нанесло страшный удар по ее самолюбию; впервые ее место в жизни и поэзии Маяковского оспаривалось, и это стало для нее потрясением. Зимой 1928–1929 годов психическое состояние Лили явно ухудшилось, чему способствовали разрыв с Кулешовым и отсутствие ему до поры до времени достойной замены. В свои тридцать семь она утратила привлекательность? Пока Маяковский был в Париже, Лили страстно влюбилась в другого кинорежиссера, Всеволода Пудовкина, прославившегося в 1926 году экранизацией романа Горького «Мать», а два года спустя снявшего фильм «Потомок Чингис-хана» (по сценарию Осипа), который принес ему международную известность.
Пудовкин тоже соответствовал вкусам Лили: светский, в совершенстве владевший французским, отличный теннисист. Он был женат, но жил отдельно от жены-актрисы, так что имелись все условия для романа без мук ревности, по схеме Лили. Не соответствовало только одно: в отличие от большинства мужчин, Пудовкин не поддался обаянию Лили, в результате чего она попыталась покончить с собой. Лили выпила большую дозу снотворного, ее спасли, но выздоровление заняло несколько месяцев. Когда Маяковский вернулся из Парижа, она обо всем ему рассказала. Примечательна не ее откровенность — они ведь договорились ничего не скрывать друг от друга, — а реакция Маяковского. «Он дернулся как-то, — вспоминала Лили, — и ушел из комнаты не дослушав». Любое упоминание о самоубийстве будило в нем мрачные мысли.
Таким образом, когда Маяковский 2 мая вернулся из Парижа в твердом намерении снова уехать туда в октябре, чтобы жениться на Татьяне, отношения в «семье» были напряжены до предела. За обеденным столом в Гендриковом переулке велись долгие и отчаянные разговоры. Судя по записям Лили, она пыталась убедить Маяковского в том, что Татьяна не такая, как ему кажется, что у нее есть другие любовники и что, даже если она выйдет за него замуж, она никогда не последует за ним в Москву:. Но его чувства к Татьяне были глубже симпатии к Наташе Брюханенко, и аргументы не действовали. 8 мая, с опозданием в один день, он поздравил Татьяну с двадцатитрехлетием, а 15 мая отправил ей и письмо и телеграмму. Это был ответ на несохранившееся письмо Татьяны, в котором она, по-видимому, упрекала его за то, что он не пишет. «Только сейчас голова немного раскрутилась можно немножко подумать и немного пописать. Пожалуйста не ропщи на меня и не крой — столько было неприятностев [так!] от самых мушинных до слонячих размеров что право на меня нельзя злобиться». Далее он так описывает свое положение:
1) Я совершенно и очень люблю Таника.
2) Работать только что начинаю буду выписывать свою «Баню».
3) Лиличка [сестра Татьяны] взорвалась и рассердилась что я ее не транспортирую немедленно на Эйфелову башню но теперь успокоилась и временно помирилась на поездке в Сочи, куда она и отбывает дня через два. Надеюсь уговорить поехать и твою маму буду опираться на твой ей приказ отдыхать. Кстати, там и увидимся.
4) Вчера получил письмо от твоей мамы спрашивает о тебе — сегодня буду отвечать
5) Книги шлю тебе сегодня 4 том и два номера Молодой гвардии с Клопом.
6) Еду из Москвы около 15–25 июня по Кавказу и Крыму — читать.
7) Пиши мне всегда и обязательно и телеграфируй без твоих писем мне просто никак нельзя.
8) Тоскую по тебе совсем небывало
9, 10, 11, 12 и т. д. Люблю тебя всегда и всю очень и совершенно
Ответ Татьяны не сохранился, но о ее чувствах можно судить по письму, которое она отправила в эти же дни сестре: «Напиши, какое у него настроение и как он выглядит. Я без него очень скучаю. Здесь мало людей его масштаба». Татьяна посылает ей три пары тонких чулок, пару бежево-серых туфель и платье фисташкового цвета, которые Маяковский обещает помочь оформить на таможне; его забота о матери и сестре Татьяны была поистине трогательной. Людмила, судя по всему, в Крым поехала, а мать нет. «Очень меня расстроило, что ты не хотела ехать в Крым, — пишет ей Татьяна. — В. В. тоже написал мне расстроенное письмо. Ему хотелось это устроить. Ведь все, что он может сделать мне приятного (в таком долгом отсутствии), — это забота о тебе и Лилюшке. И именно это я в нем ценю. Бесконечная доброта и заботливость». (Неблагодарная реакция Людмилы, вызванная тем, что Маяковский не устроил ей немедленную доставку в Париж, позволяет подозревать, что она использовала его «доброту» главным образом в собственных интересах..)
Они договорились писать друг другу часто, раз в три дня, но так не получалось. После письма Маяковского от 15 мая наступил трехнедельный перерыв. Либо они не писали, либо не работала почта, либо письма задерживала цензура, либо они не сохранились[25]. Однако молчанию есть еще одно объяснение, и имя ему — Вероника Полонская, молодая актриса МХАТа.
Нора
Вероника, или, как ее называли друзья, Нора, исполняла одну из главных ролей в фильме Лили и Жемчужного «Стеклянный глаз», премьера которого состоялась в январе 1929-го. Несмотря на молодость — она родилась в 1908 году, — красавица Нора уже четыре года была замужем за коллегой-актером МХАТа Михаилом Яншиным; но брак был неудачным, и каждый из них жил своей жизнью. Лили, которая познакомилась с ней на съемках, Нора показалась потенциальным объектом для неугасимой потребности Маяковского в женской красоте и заботе. Маяковский легко влюблялся, и Лили надеялась, что Нора заставит его забыть о Татьяне; оставалось только найти подходящий случай и познакомить их. Таковой представился 13 мая, когда Лили и Осип устроили встречу на московском ипподроме. «Обратите внимание, какое несоответствие фигуры у Володи, — заметил Осип, обращаясь к Норе. — Он такой большой — на коротких ногах». Маяковский ростом был почти метр девяносто, а из-за крупной верхней части тела воспринимался многими как великан. Таким же он показался Норе, которая на первый взгляд нашла его «каким-то большим и нелепым в белом плаще, в шляпе, нахлобученной на лоб, с палкой, которой он очень энергично управлял». Пугали его «шумливость» и «разговор, присущий только ему».
На скачках также присутствовали муж Норы, Юрий Олеша, Борис Пильняк и Валентин Катаев, у которого компания договорилась встретиться вечером. Маяковский пообещал забрать Нору после спектакля на автомобиле, но его задержала бильярдная партия в гостинице «Селект», и Нора поехала к Катаеву вместе с мужем. Оказавшись на месте, она узнала, что Маяковский несколько раз звонил и спрашивал ее. Еще один телефонный разговор, и наконец он появился сам. На вопрос, почему он так и не заехал за ней, Маяковский ответил: «Бывают в жизни человека такие обстоятельства, против которых не попрешь… Поэтому вы не должны меня ругать».
Вероника Полонская в фильме Л. Ю. Брик «Стеклянный глаз».
Как и всегда, влюбленному Маяковскому нужно было немедленно удостовериться в своей привлекательности, и он назначил Норе свидание уже на следующий день. Встретившись во второй половине дня, они пошли на прогулку. «На этот раз Маяковский произвел на меня совсем другое впечатление, чем накануне, — вспоминала Нора. — Он был совсем не похож на вчерашнего Маяковского — резкого, шумного, беспокойного в литературном обществе». Теперь он был «обыкновенно мягок и деликатен, говорил о самых простых, обыденных вещах». После нескольких дней бесед и прогулок Маяковский пригласил Нору в комнату в Лубянском проезде, где «сильным, низким голосом, которым он великолепно управлял», читал свои стихи — «необыкновенно выразительно, с самыми неожиданными интонациями». Далее Маяковский действовал в привычном ключе. Когда Нора на вопрос: «Нравятся мои стихи, Вероника Витольдовна?» — ответила «да», он начал «неожиданно и настойчиво» обнимать ее, а встретив сопротивление, «страшно удивился, по-детски обиделся». Он «надулся, замрачнел» и сказал: «Ну ладно, дайте копыто, больше не буду. Вот недотрога». Однако Нора уже поняла, что если Маяковский захочет, он, по ее выражению, «войдет в ее жизнь», и через несколько дней они впервые стали близки. Провожая ее потом домой, он посреди Лубянской площади вдруг начал танцевать мазурку — «такой большой и неуклюжий, а танцевал очень легко и комично в то же время».
Маяковский с актрисой Анель Судакевич в Хосте в августе 1929 г.
Маяковский, который никогда не танцевал, внезапно исполняет мазурку в центре Москвы! Это многое говорит о его душевном состоянии, но свидетельствует и об отсутствии в нем «стыдливости». Будучи инфантильно эгоцентричным, он всегда вел себя так, словно рядом с ним никого нет. Он никогда не смущался, мог посреди улицы снять ботинок, в который попал камешек, и громко обсуждал по телефону самые интимные вопросы, не обращая внимания на то, что его слышат посторонние. В этом проявлялась важная черта характера Маяковского: его неспособность к лицемерию, хитрости, фальши, интригам; он категорически не умел притворяться.
Как и других, Нору поразили перепады настроения Маяковского: «Я не помню Маяковского ровным, спокойным: или он искрящийся, шумный, веселый, удивительно обаятельный, все время повторяющий отдельные строки стихов, поющий эти стихи на сочиненные им же своеобразные мотивы, — или мрачный, и тогда молчащий подряд несколько часов».
Несмотря на трудности, вызванные характером Маяковского, за лето их отношения стали более серьезными. В июле Маяковский отправился в ежегодное турне в Крым, где Нора проводила отпуск в компании мхатовских подруг. Они пробыли вместе несколько дней в Сочи и Хосте и собирались через неделю снова встретиться в Ялте, однако Нора заболела и приехать не смогла. Маяковский был вне себя от волнения, бомбардировал ее телеграммами-молниями, одна из них была такой длинной, что телеграфистка не знала, как реагировать. Он умолял Нору приехать, в противном случае намеревался отправиться к ней в Сочи сам — Нора же в ответ предлагала увидеться уже в Москве; об их отношениях и так уже много сплетничали, и она опасалась, как бы слухи не дошли до ее мужа — единственного человека, который, по-видимому, ничего не знал. 22 августа Маяковский вернулся домой. Когда через шесть дней в Москву приехала Нора, он встретил ее на вокзале «взволнованный» и «ласковый, как никогда». В руках Маяковский держал две розы — вместо огромного букета, который на самом деле хотел бы ей вручить, но побоялся выглядеть как «влюбленный гимназист», как он объяснил матери Норы.
Нора не сомневалась в чувствах Маяковского и к этому времени была уже готова разделить с ним жизнь. Но, несмотря на то что она «была бы счастлива», если бы он «тогда предложил [ей] быть с ним совсем», Маяковский, к ее огорчению, не говорил «о дальнейшей форме» их отношений. Сдерживающим фактором была, разумеется, Татьяна, о чьем существовании Нора должна была знать, поскольку посвященное той стихотворение «Письмо товарищу Кострову…» уже было опубликовано. Лгать о ней Маяковский, таким образом, не мог. Чтобы сохранить отношения с Норой, ему нужно было убедить ее, что связь с Татьяной уже в прошлом. Однако Татьяна принадлежала не прошлому, а будущему. «Не грусти детка не может быть такого случая чтоб мы с тобой не оказывались во все времена вместе, — писал ей Маяковский 8 июня, как раз тогда, когда активно ухаживал за Норой. — Ты спрашиваешь меня о подробностях моей жизни. Подробностей нет». Слово «подробности» у Маяковского часто обозначало нечто такое, о чем он не хотел или не мог рассказать. В данном случае несуществующей «подробностью» была Нора. Письма Маяковского никогда не отличались особой содержательностью, и любопытство Татьяны могло быть вызвано общим интересом к его жизни. Но скорее всего до Татьяны дошли слухи о его романе с Норой — от Эльзы, которую в свою очередь проинформировала Лили, чью заинтересованность в том, чтобы чувства Маяковского к Татьяне остыли, нельзя недооценивать.
На протяжении лета Маяковский интенсивно работал над новой пьесой «Баня», продолжением «Клопа». Но лирику он почти не писал, по крайней мере такую, какой мог бы гордиться. «Не написал ни одной стихотворной строки, — жаловался он Татьяне в том же письме. — После твоих стихов прочие кажутся пресными. На работу бросаюсь помня что до октября не так много времени <…>. Милый мой родной и любимый Таник Не забывай меня пожалуйста Я тебя так же люблю и рвусь тебя видеть». Через месяц, 12 июля, он упрекает ее за то, что она почти ничего не пишет, и продолжает: «Дальше октября (назначенного нами) мне совсем никак без тебя не представляется. С сентября начну себе приделывать крылышки для налета на тебя». Объяснения в любви продолжаются в письме, написанном спустя четыре дня: «У меня всегда мысль о тебе когда я думаю о приятнейших и роднейших мне людях. Детка — люби меня пожалуйста. Это мне прямо необходимо». Он скучает по ней, как пишет, «регулярно», а «в последние дни даже не регулярно а еще чаще». И он перечисляет аргументы в пользу того, чтобы она вышла за него замуж и вернулась в СССР:
У нас сейчас лучше чем когда нибудь такого размаха общей работищи не знала никакая история.
Радуюсь как огромному подарку тому что я впряжен в это напряжение.
Таник! Ты способнейшая девушка. Стань инженером. Ты право можешь. Не траться целиком на шляпья.
Прости за несвойственную мне педагогику.
Но так бы этого хотелось!
Танька инженерица где нибудь на Алтае!
Давай, а!
Как бы Татьяна ни относилась к этому предложению и какие бы слухи о Норе до нее ни дошли, она очень ждала приезда Маяковского. «С большой радостью жду его приезда осенью, — писала она матери. — Здесь нет людей его масштаба. В его отношениях к женщинам вообще (и ко мне в частности) он абсолютный джентльмен».
Утверждение Маяковского о том, что он не написал «ни одной стихотворной строчки», уже через месяц утратило актуальность. В Крыму он написал «Стихи о советском паспорте», которые начинались неистовой атакой на бюрократизм:
- Я волком бы
- выгрыз
- бюрократизм.
- К мандатам
- почтения нету.
- К любым
- чертям с матерями
- катись
- любая бумажка.
Есть, однако, одно исключение: советский паспорт. С помощью головокружительных гипербол Маяковский описывает проверку паспортов: у англичан, американцев, поляков, датчан «и разных / прочих / шведов» документы берут спокойно, в то время как «краснокожую паспортину» из рук Маяковского таможенный чиновник
- Берет —
- как бомбу,
- берет —
- как ежа,
- как бритву
- обоюдоострую,
- берет,
- как гремучую
- в 20 жал
- змею
- двухметроворостую.
- <…>
- К любым
- чертям с матерями
- катись
- любая бумажка.
- Но эту…
- Я
- достаю
- из широких штанин
- дубликатом
- бесценного груза.
- Читайте,
- завидуйте,
- я —
- гражданин
- Советского Союза.
В июне 1929 г. Лили — одна из первых женщин в Советском Союзе — получила водительские права. Однажды она сшибла девочку. Дело передали в нарсуд, который ее оправдал. «Мне позвонил лирически один из членов суда! Я даже растерялась от неожиданности, — записала Лили в дневнике, добавив: — Володя позавидовал мне». Как-то Лили условилась с Родченко, что тот сфотографирует ее за рулем во время поездки в Ленинград: «Мы фотографировались в Москве, я была в одном платье, потом переоделась, заехали на заправку бензина к Земляному валу, он снимал с заднего сиденья, как-то еще… Мы условились, что отъедем верст двадцать, он поснимает, а потом вернется домой, я же поеду дальше. Но дальше я не поехала, выяснилось, что дорога ужасна, и машина начала чихать, и вообще одной ехать так далеко скучно и опасно».
Лето 1929 года прошло в томительном ожидании возможности еще раз напугать французских пограничников, но 28 августа, согласно дневнику Лили, у нее и Осипа состоялся «с Володей разговор о том, что его в Париже подменили». Весть пришла, скорее всего, от Эльзы, которая держала Лили в курсе парижских новостей, так же как Лили рассказывала ей обо всем, что происходило в Москве. Информация о жизни Татьяны наверняка поступала и от советских агентов в Париже, передававших ее через сотрудников ОГПУ, с которыми дружили Лили и Маяковский. А рассказывать было о чем. Если Маяковскому удавалось одновременно ухаживать за двумя женщинами, то в резервном списке поклонников Татьяны числились по крайней мере трое. Одним из них был внук русского лауреата Нобелевской премии по медицине Ильи Мечникова, носивший то же имя. «У меня сейчас масса драм, — сообщала Татьяна матери в феврале 1929 года. — Если бы я даже захотела быть с М., то что стало бы с Илей [sic], кроме него есть еще 2-ое. Заколдованный круг!» Другим запасным кавалером был Бертран дю Плесси, французский виконт, служивший атташе при французском посольстве в Варшаве.
Разговор о том, что «в Париже Володю подменили», сводился именно к тому, чтобы убедить его в вероломстве Татьяны и в том, что нет смысла ехать в Париж. По всей вероятности, Маяковского пытались уговорить вместо этого остаться с Норой, которая искренне любила его. Но разговор не принес желаемого результата, и на следующий день Маяковский телеграфировал Татьяне: «ОЧЕНЬ ЗАТОСКОВАЛ ПИШИ БОЛЬШЕ ЧАЩЕ ЦЕЛУЮ ВСЕГДА ЛЮБЛЮ ТВОЙ ВОЛ».
Двойная эмоциональная бухгалтерия, которую вел Маяковский летом 1929 года, свидетельствует о глубокой растерянности и отчаянии — особенно учитывая, что, помимо Татьяны и Норы, существовала еще одна графа — Лили. Какой будет его жизнь, его будущее? Удастся ли ему создать семью более традиционного типа? Многое говорит о том, что он к этому стремился. Или он останется в «супружеском картеле», в котором жил с 1918 года? Вопреки всему, больше всех он любил Лили, а Осип был его лучшим другом и советчиком. Ответы на все эти вопросы с трудом нашел бы даже человек, находящийся в более стабильном психическом состоянии, чем Маяковский.
Примат цели и борьба с аполитизмом
Конфликты усложняли не только личную жизнь Маяковского, они также были присущи его литературной и общественной деятельности. Прошлой осенью он вышел из Лефа, потому что «мелкие литературные дробления изжили себя». Иначе говоря, зимой 1929-го Маяковский впервые с 1912 года оказался вне литературного объединения, что для такого прирожденного борца было нелегко. Поэтому, несмотря на утверждение, что «литературные дробления» ушли в прошлое, он сразу же после возвращения из Парижа организовал новую группу — Реф: Левый фронт искусства превратился в Революционный фронт искусства. Различие между старой и новой организациями заключалось, однако, не только в смене согласной — новой была вся установка. Старые вопросы «Что делать?» и «Как делать?» заменил новый вопрос-лозунг — «Для чего делать?». «То есть, — объяснял Маяковский, — мы устанавливаем примат цели и над содержанием и над формой». Искусство — орудие классовой борьбы и «только те литературные средства хороши, которые ведут к цели». Начиная с этого момента отвергается «голый факт», а от искусства требуется «тенденциозность и направленность». Целью Рефа объявлялась «борьба с аполитизмом и сознательная ставка на установку искусства как агитпропа социалистического строительства». Несмотря на то что рефовцы (примерно те же, что и лефовцы, за исключением Шкловского, Сергея Третьякова и еще некоторых) не являлись членами партии, они теперь утверждали, что будут «безоговорочно [идти] за партией».
В отличие от Лефа, Реф никакой литературно-политической роли не играл, тем более что запланированный альманах Рефа так и не увидел света. Возможно, был прав Петр Незнамов, один из его основателей, утверждавший: группа возникла «по инерции», потому что у Маяковского «не хватало выдержки не отвечать на злорадство мелких привередников молчанием».
Как бы ни звучали объяснения, но теории Рефа отражали общую советизацию общества. Когда Маяковский писал Татьяне о том, что «никакая история» не знала «такого размаха», как в СССР, он имел на то все основания. 1929-й был, по выражению Сталина, «годом великого перелома» — годом, во многом более переломным, чем 1917-й. Для индустриализации страны были разработаны пятилетние планы, а сельское хозяйство подверглось принудительной коллективизации. Вслед за этим ввели непрерывную пятидневную рабочую неделю, после чего следовал выходной, который мог выпасть на любой день, не обязательно на воскресенье. Целью «реформы» было не только повышение продуктивности труда, но и ужесточившаяся в этот период борьба с религией: церкви повсеместно сносились, а на Пасху 1929 года церковные колокола прозвонили в последний раз. Летосчисление стали вести не от Рождества Христова, а с 1917 года.
В 1929-м один за другим печатались восторженные отчеты об экономических достижениях и успехах советского народа. Идеологический аппарат работал на полную мощность, страна с энтузиазмом строила коммунизм. То, что коллективизация была жестокой и кровавой, а индустриализация — плохо спланированной, понимали, или позволяли себе признать, лишь немногие. А для тех, кто верил в социалистическую революцию, такие преобразования действительно означали «размах». Не в меньшей степени это касалось и Маяковского, который, радуясь тому, что и он «впряжен в это напряжение», внес свой стихотворный вклад в борьбу с религией и установление пятидневной рабочей недели.
Очередным этапом процесса советизации страны в 1929–1930 годах стала массированная «проверка и чистка советского аппарата», то есть устранение «чуждых элементов» в комиссариатах и общественных институтах. Так же как и в шахтинском деле, чистка была направлена против «специалистов» сомнительного социального происхождения и/или тех, кто придерживался подозрительных политических взглядов. Самым важным критерием стал не профессионализм, а степень политической преданности государству (то есть партии). Подобную же чистку провели в области культуры и науки. Весной 1929 года была развернута кампания против Академии наук, якобы проповедовавшей «аполитизм», многих выдающихся ученых обвинили во «вредительстве», а академия подверглась реорганизации. Подобные меры применили и к Институту истории искусств, одному из последних бастионов «формалистов». Руководство МХАТа заменили, директора Пушкинского дома уволили и выслали за границу. Еще одним звеном политики закручивания гаек стал (секретный для того времени) запрет Комиссариата внутренних дел на формирование новых литературных, художественных и научных объединений. Наиболее примечательным проявлением тогдашнего политического климата было снятие с должности комиссара народного образования Анатолия Луначарского. Официально он сдал полномочия 13 сентября, но решение политбюро было принято еще 15 июля, а всего через две недели был назначен его преемник — Андрей Бубнов, верный соратник Сталина.
Когда в августе идеологическая чистка достигла кульминации в форме кампании против Бориса Пильняка и Евгения Замятина, «либеральный» Луначарский был уже уволен и не мог вмешаться. Писателей обвиняли и осуждали за то, что они опубликовали свои произведения за границей: Пильняк свою повесть «Красное дерево» в — просоветском! — издательстве в Берлине, Замятин главы антиутопии «Мы» — в русском эмигрантском журнале в Праге. Кампания была скоординирована и велась в нескольких газетах одновременно, официально за ней стоял РАПП, но инициатором было высшее партийное руководство (деятельностью РАППа, в отличие от других литературных группировок, управлял непосредственно ЦК партии).
По принципу guilt bу association[26] атаки на Пильняка и Замятина бросали тень на всю группу «попутчиков», и вскоре в дикуссиях начали фигурировать имена Михаила Булгакова, Андрея Платонова, Ильи Эренбурга, Всеволода Иванова и других. Однако главными представителями «попутничества» не случайно выбрали именно Замятина и Пильняка — у обоих имелся идеологический багаж, который делал их особенно уязвимыми. Евгений Замятин еще в 1921 году в статье «Я боюсь» (см. эпиграф на стр. 175) выражал сомнения относительно будущего русской литературы в условиях новой советской ортодоксальности, и через год его арестовали с намерением выслать из страны вместе с другими представителями интеллигенции на «философсом корабле» — этой участи он избежал благодаря вмешательству коллег-писателей. В 1924 году цензура запретила роман «Мы», в котором описывался коммунизм XXVI столетия, Замятин потерял надежду напечатать его на родине, а в 1927 году роман был опубликован — не без содействия Романа Якобсона — на чешском и русском в Праге.
Именно этот перевод теперь, через два с половиной года, вменили Замятину в вину. В случае с Пильняком есть основания полагать, что плохую службу ему сослужила не повесть «Красное дерево» (в ней описывается безрадостная жизнь российской провинции), а напечатанная в 1926 году в «Новом мире» «Повесть непогашенной луны», в которой более или менее открыто утверждалось, что в убийстве Михаила Фрунзе виноват Сталин. Повесть была посвящена критику Александру Воронскому — он обеспечивал Пильняка фактическим материалом. Когда через год Воронского арестовали по обвинению в троцкизме, имя Пильняка автоматически стало ассоциироваться с троцкистской оппозицией.
Тогда, в 1926 году, после нескольких унизительных отреканий, Пильняку удалось вернуться в литературу — не пришло еще время для кампаний вроде той, какая развернулась летом 1929-го. Новым в ней было, с одной стороны, то, что инициатива принадлежала высшему партийному руководству, а с другой — собственно пункт обвинения: никогда ранее писателя не осуждали за публикацию своих произведений за границей. Новым было и следующее: писательские организации поддержали не жертв, а преследователей. Замятин был председателем Ленинградского отделения Всероссийского союза писателей, Пильняк — Московского, но оба покинули посты: первый — по требованию правления, второй — по собственной инициативе и в знак протеста. «Впервые с самого начал а русской письменности русские писатели не только признали полезным существование цензуры, но осудили попытку уклонения от нее путем заграничных изданий, — утверждал критик в парижской эмигрантской газете „Последние известия“, добавляя: — То, чего не могли добиться в течение сотен лет представители императорской власти, то, о чем не помышляли самые свирепые „гасители духа“ времен реакции, было достигнуто большевиками в кратчайший период и самым простейшим путем: объявлением как бы круговой поруки писателей. Цензурное нововведение большевиков немаловажное: право на книгу заменено правом на ее автора».
Евгений Замятин в 1921 г. утверждал, что «у русской литературы одно только будущее: ее прошлое». Рисунок Юрия Анненкова.
Чтобы заручиться поддержкой писательского коллектива, РАПП обратился «ко Всем писательским организациям и одиночкам с предложением определить свое отношение к поступкам Е. Замятина и Б. Пильняка». Среди откликнувшихся был и Маяковский, который от лица Рефа выступил с заявлением, чей заголовок — «Наше отношение» — звучал прямым ответом на обращение РАППа. После беспечного признания, что он не читал «Красное дерево» Пильняка «и другие повести его и многих других», он аргументировал собственную позицию следующим образом: «К сделанному литературному произведению отношусь как к оружию. Если даже это оружие надклассовое (такого нет, но, может быть, за такое считает его Пильняк), то все же сдача этого оружия в белую прессу усиливает арсенал врагов. В сегодняшние дни густеющих туч это равно фронтовой измене». Когда тем же вечером Маяковский обсуждал вопрос с Лили и Осипом, то за собой он признал право, в котором отказал Пильняку: «Ему не страшно было бы печататься в белом издательстве, потому что не его скомпрометирует издательство, а наоборот», — записала Лили в дневнике.
«Попутчик» Борис Пильняк. Рисунок Юрия Анненкова.
Таким образом, то, что запрещено «попутчику», дозволено такому революционному писателю, как Маяковский, — его позиция показывает, что он уже забрел на ту территорию, куда не должен ступать ни один писатель. Когда-то Маяковский защищал писателей от государственной власти, теперь же он принял сторону противника. И то, что он посчитал себя вправе сделать это, даже не прочитав повесть Пильняка, говорит о его отчаянной потребности дистанцироваться от «попутничества», которое все более прочно ассоциировалось с политической оппозицией, а также о том, что не только советское общество, но и Маяковский переживали в этот период моральную девальвацию.
Сломанные крылышки
Позиция Маяковского в полемике с Пильняком непростительна, даже учитывая то, что в это время многие советские граждане начали утрачивать политические и моральные ориентиры. Возможно, на его отношение повлияло также расстроенное душевное состояние, в котором он пребывал в конце лета 1929 года и которое было вызвано не стабильностью в личной жизни. За весь сентябрь он не получил от Татьяны ни одного письма, на что жаловался ей в бесконечных телеграммах. Последняя из них вернулась с пометкой, что адресат неизвестен, однако спустя месяц с лишним Татьяна все же дала о себе знать. «Неужели ты не пишешь только потому что я „скуплюсь“ словами, — спрашивает Маяковский в ответном письме 5 октября, на самом деле подозревая, что Татьяна, как и предсказывала Лили, его бросила. — Или, скорей всего, французские поэты (или даже люди более часто встречающихся профессий) тебе теперь симпатичнее. Но если и так то ведь никто никто и никогда не убедит меня что ты стала от этого менее роднее и можно не писать и пытать другими способами». Она должна помнить, что она его «родная» «лет 55 обязательно» и что он отказывается верить в то, что она «наплюнула» на него.
В письме нет намеков на поездку в Париж. 8 сентября Лили записывает в дневнике: «Володя меня тронул: не хочет в этом году за границу. Хочет 3 месяца ездить по Союзу. Это влияние нашего с ним жестокого разговора [28 августа]». Но через одиннадцать дней, 19-го, согласно этому же дневнику, Маяковский «уже не говорит о 3-х месяцах по союзу, а собирается весной в Бразилию (т. е. в Париж)».
Что произошло? В своем письме от 12 июля Маяковский уверял, что не представляет себе жизни без Татьяны дальше октября и что начнет «приделывать крылышки» — то есть оформлять документы — в сентябре.
Может быть, он просто стал с сомнением относиться к своим планам, по мере того как Татьяна отвечала на его письма и телеграммы все более спорадически. Может быть, на него также повлияли сведения о парижской жизни Татьяны, которыми щедро делилась с сестрой Эльза. Подобная «информация» была к тому же небезосновательной: «Обрастаю друзьями, как снежный ком», — писала Татьяна матери 13 июля. Она была популярна, как никогда, и все время развлекалась. Каждые выходные выезжала на Атлантическое побережье, как с Маяковским, но теперь на автомобиле — и планы на лето были грандиозными: «Буду ездить по всей Франции на автомобиле и, может быть, по Средиземному морю на яхте с парусом». Разумеется, путешествовать она собиралась не одна.
Если эти или подобные новости дошли до Маяковского, ему не стоило тешить себя надеждой, что Татьяна станет его женой, — тем более что в глубине души он, наверное, понимал, что не сможет уговорить ее вернуться с ним в Советский Союз. К тому же отношения с Норой — о которых теперь уже наверняка знали в Париже, вряд ли могли помочь уговорить и без того колеблющуюся Татьяну, это Маяковский тоже понимал.
Это правдоподобно. Маяковский по-прежнему утверждал, что любит Татьяну, но проблем было слишком много, все слишком запуталось и как-то само собой сходило на нет. «Я думала, что он не хочет брать на себя ответственность, сажать себе на шею девушку, — вспоминала Татьяна впоследствии. — Если бы я согласилась ехать, он должен был бы жениться, у него не было бы выбора. Я думала, может быть, он просто испугался…»
Такому толкованию ситуации противоречат слова Лили о том, что Маяковский намеревался в следующем году поехать «в Бразилию (т. е. в Париж)». Если он оставил надежду жениться на Татьяне, то у него не было причин планировать поездку в Париж. Но почему он не поехал осенью 1929 года? Почему он не упоминает «крылышки» в октябрьском письме, которое вместо этого содержит следующую загадочную фразу: «Нельзя пересказать и переписать всех грустностей, делающих меня еще молчаливее». Его «молчаливость» замечала и Нора, и по ее словам, Маяковский вернулся с Кавказа в крайне дурном настроении: «Он был чем-то очень озабочен, много молчал. На мои вопросы о причинах такого настроения он отшучивался».
Что это были за «грустности», сделавшие его «еще молчаливее» и о которых нельзя было упоминать? Из всех неясных моментов биографии Маяковского самые загадочные обстоятельства связаны с его несостоявшейся поездкой в Париж.
Несомненно одно: Лили не хотела, чтобы Маяковский женился на Татьяне, и делала все возможное для того, чтобы этому помешать. Но что именно она предпринимала? Ограничивалось ли ее противодействие «жестокими разговорами» и распространением «сведений» о том, что Татьяна бросила его ради другого? Или, желая его остановить, она решилась на более серьезные меры?
Долго бытовало мнение, что Маяковский не поехал в Париж, потому что ему отказали в заграничном паспорте. Но, чтобы получить отказ, надо сначала подать заявление, а такой документ в советских архивах не сохранился. Лили была готова отдать «руку на отсечение», что «никогда не было отказа» — по той простой причине, что он никогда не подавал прошения. По ее утверждению, о том, чтобы Маяковскому отказали в оформлении выездных документов, не могло быть и речи: «Он в любой момент мог поехать, куда он хочет, в любую часть земного шара». (Лили имела в виду, что Маяковский мог получить советский заграничный паспорт, — однако «поехать, куда он хочет», поэт не мог, поскольку некоторые страны, например Великобритания, его не впускали.)
Таким образом, многое говорит в пользу того, что Маяковский не подавал заявления на заграничный паспорт, потому что решил не ехать в Париж. Но почему в таком случае он так решил? И по собственной ли воле? Разумеется, нет. Скорее всего, Маяковскому действительно отказали в выездной визе, но это было сделано в устной форме — ему дали понять, что подавать документы бессмысленно. «Отказ в заграничной визе был сделан издевательски, — вспоминала Галина Катанян. — Его заставили походить. И отказали так же, как остальным гражданам Советского Союза, — без объяснения причин».
Историю о мытарствах Маяковского Галине Катанян рассказал человек, который случайно встретился с Маяковским, когда тот выходил из здания ОГПУ на Лубянке: у поэта было «страшное лицо», и он не поздоровался, хотя они были знакомы. В послужном списке Михаила Горба значилось не только знакомство с Маяковским, но и многолетняя работа в ОГПУ. Возможно, он познакомился с Маяковским и Бриками, когда в 1926–1928 годах был советским агентом в Берлине. Осенью 1929-го он исполнял обязанности заместителя начальника иностранного отдела ОГПУ и отвечал за советскую агентуру во Франции — если кому-либо и были известны обстоятельства несостоявшейся поездки Маяковского в Париж, то именно ему. В любом случае, если мы хотим найти ответы на вопросы, связанные с ней, то искать их надо на Лубянке.
Маяковский с чекистом Валерием Горожаниным. Лето 1927 г.
Сноб, Яня и Зоря
Маяковский мог поехать «куда он хочет» главным образом потому, что пользовался защитой ОГПУ. Для лефовцев и им симпатизирующих общение с представителями службы безопасности не было постыдным, напротив: чекистов считали героями в общей борьбе за победу коммунизма. Оценивать отношение советских людей к ОГПУ исходя из сегодняшних знаний о чистках тридцатых годов крайне неисторично.
Осип не работал в ГПУ с конца декабря 1923 года, но контакты, разумеется, сохранились. Кроме Льва Эльберта, Сноба, который в 1921-м ехал в Ригу в одном поезде с Лили (см. главу «Тоска по Западу»), в биографии Маяковского чекисты официально не встречаются до 1926-го, когда в Харькове он знакомится с Валерием Горожаниным, одним из руководителей ОГПУ Украины. Они быстро подружились и в следующем году в Ялте вместе написали киносценарий «Инженер д'Арси», основанный на идее Горожанина и повествующий о том, как британцы в начале века брали под свой контроль персидскую нефть. Однако роль Горожанина в жизни Маяковского не ограничивается этим сценарием (который так и не был экранизирован): Горожанин подарил поэту маузер, а Маяковский в ответ посвятил ему стихотворение «Солдаты Дзержинского», написанное осенью 1927 года к десятилетию Чеки.
Даже учитывая, что стихотворение было создано в 1927-м, когда на СССР оказывалось сильное внешнее давление (см. предыдущую главу), неоспоримо и другое: Маяковский этим восхвалением госбезопасности и ее контрразведки осваивал новые поэтические территории. Не случайно это произошло именно сейчас. Публикация «Солдат Дзержинского» совпала по времени со все более тесным сближением Маяковского и Бриков с ведущими представителями этих органов. Хотя естественно видеть в такой «дружбе» попытку проникновения в их круг со стороны ОГПУ, интерес был не односторонним: в стихотворении «Дачный случай», написанном летом 1928 года, чекисты фигурируют как гости на даче в Пушкине, где они вместе с Маяковским стреляют в пни из своих браунингов и маузеров.
Ключевой фигурой здесь стал Яков (Яня) Агранов, который еще с революционных лет тесно сотрудничал и с Лениным и со Сталиным и занимал видные посты в органах безопасности. Его специальностью был надзор за интеллигенцией. Мы помним это имя в связи с допросами лидеров Петроградской боевой организации в 1921-м, в том же году он руководил расследованием обстоятельств Кронштадтского мятежа (см. главу «Нэп и закручивание гаек»). Именно Агранов в 1922 году готовил процесс против правых эсеров и составлял списки писателей, философов и ученых, которые осенью того же года были высланы из СССР (см. главу «Тоска по Западу»).
Единственный известный снимок, на котором Яков Агранов запечатлен вместе с Маяковским, сделан на дачной веранде в Пушкине. Среди гостей в нижнем ряду слева: Александр Родченко, Луэлла, Агранов (в костюме с галстуком), Кирсанов, Маяковский (с Булькой на руках), Василий Катанян, Осип и его Женя, сестра Маяковского Ольга (опирается о перила веранды) и муж Жени Виталий Жемчужный.
Личные сведения об Агранове, как и о большинстве людей его профессии, крайне скудны. Он был маленького роста и непримечательной внешности, его «тонкие и красивые губы змеились не то насмешливой, не то вопрошающей улыбкой», но одновременно его называют «умным». Какими бы качествами ни обладал Агранов, ему с успехом удалось внедриться в московские литературные круги. Он общался не только с Маяковским и лефовцами, но и с лидером РАППа Леопольдом Авербахом, заклятым врагом Маяковского, и с «попутчиком» Борисом Пильняком. Агранов также был членом художественного совета театра Мейерхольда и вместе с другими высокопоставленными деятелями часто посещал «пятничный салон» режиссера.
Несмотря на то что Агранов держал под надзором не только квартиру Бриков, именно их контакты вызывают особый интерес — частично из-за несостоявшейся поездки Маяковского в Париж, частично из-за упорных слухов о том, что Лили снабжала Агранова сведениями о настроениях интеллигенции и в какой-то период находилась с ним в близких отношениях. О последнем ничего не известно, но от слухов о близости Лили коргананам безопасности отмахиваться нельзя. Многое говорит о том, что Лили действительно передавала сотрудникам органов безопасности информацию, которая, в ее понимании, должна была их интересовать. Позднее Пастернак говорил о квартире Бриков как об «отделении московской милиции», а Рита Райт рассказывала, как Лили однажды пыталась ее завербовать в качестве осведомителя в русских эмигрантских кругах Берлина. Рита не отказалась, но во время первой беседы так нервничала, что ее признали непригодной для такой работы. Означало ли это, что Лили была сотрудницей Чека, или она просто помогала из идеологических соображений? Ведь она, как и Маяковский, считала чекистов солдатами революции, воевавшими на переднем крае. На этот вопрос ответа нет.
Дату первого появления Агранова в «семье» Бриков и Маяковского назвать трудно; по одной из гипотез, их познакомил Горожанин. В любом случае имена Агранова и Маяковского впервые упоминаются вместе в 1928 году, когда Маяковский на еженедельном совещании Лефа представил его как «товарища», который «в органах госбезопасности занимается литературными вопросами». «Никого не удивило это, — вспоминала лефовская художница Елена Семенова. — В то время советские люди и, конечно, лефовцы с полным доверием и уважением относились к органам безопасности». Начиная с того дня Агранов присутствовал на всех совещаниях Лефа, всегда вместе с молодой женой Валентиной, иногда в гимнастерке, иногда в гражданском. Несмотря на то что он вел себя скромно и, по словам Семеновой, никогда не вмешивался в дискуссии, вскоре он стал играть важную закулисную роль. Согласно дневниковой записи Варвары Степановой, он советовал Маяковскому опубликовать открытое письмо перед разрывом с Лефом в сентябре 1928 года. Маяковский советом пренебрег, но сам факт, что высокопоставленный представитель ОГПУ позволил себе — и ему позволили — высказать свое мнение по этому вопросу, свидетельствует о наступлении новой эпохи. Однако присутствие Агранова в Гендриковом переулке было полезно не только ему, но и лефовцам, которые через него могли надеяться на определенную политическую защиту.
Если Яня держал руку на пульсе литературной Москвы, в Париже подобную роль играл Зоря. Захар Волович в феврале 1928 года занял должность секретаря советского генерального консульства в Париже, но через месяц был переведен в дипломатическую миссию. В действительности Волович являлся начальником парижского отдела ОГПУ, который размещался в том же здании. Во Франции Зоря был известен не под своим настоящим именем, а как Владимир Янович. В качестве главной задачи ему вменялось наблюдение за политическим развитием страны. Вместе с ним работала его жена Фаина — специалист по шифровке и начальница фотоотдела. В Москве их непосредственным начальником был не кто иной, как Михаил Горб.
Маяковский общался с четой Волович в Париже осенью 1928 года и весной 1929-го, и когда в сентябре 1929-го Зоря и Фаня посетили Москву, они встретились снова. Их часто видели среди гостей в Гендриковом, и благодаря им Лили могла пользоваться курьерской почтой для связи с Эльзой.
Иными словами, отношения Маяковского с Татьяной не были секретом для ОГПУ: в Париже за их действиями следили советские агенты, на родине в курсе всех подробностей был Яня. Многие письма Маяковского и Татьяны наверное потому и не дошли до адресата, что их задержала цензура. Таким образом, для того чтобы узнать о намерениях Маяковского в связи с его поездкой в Париж в октябре 1929 года, «компетентным органам» не нужно было расспрашивать Лили. У советской власти имелись веские причины не позволить Маяковскому поехать в Париж. Главная из них — опасение, что он останется за границей, если Татьяна откажется вернуться в Советский Союз, а этого ни в коем случае нельзя было допустить: Маяковский считался государственным достоянием.
Недоверие со стороны властей воспринималось поэтом как прямое оскорбление, ведь он считал себя слугой революции и тем же летом с гордостью описывал, как иностранный чиновник в страхе берет в руки «молоткастый, / серпастый / советский паспорт». Хотя Маяковский отправил «Стихи о советском паспорте» в журнал «Огонек» еще в июле 1929 года, стихотворение было напечатано только после его смерти, что дает повод увидеть взаимосвязь между отказом в публикации и несостоявшейся поездкой в Париж. Напечатать стихотворение, в котором Маяковский поет хвалу советскому паспорту, одновременно отказав ему в получении этого паспорта, — до такого цинизма не дошла даже власть, с каждым днем становившаяся все более беспощадной.
Мадам дю Плесси
Если для Маяковского известие о том, что он не поедет в Париж, было ударом, то что должна была думать Татьяна? Мало того, что он не появился — она не знала почему! Сообщить о настоящей причине Маяковский не мог, с одной стороны, потому что ему было стыдно признавать, что ему отказали в визе, с другой — потому что не хотел, чтобы отказ использовали в эмигрантских кругах Парижа. Кроме того, он наверняка догадывался, что его письма к Татьяне читает не только их адресат.
По словам Татьяны, она узнала об истинной причине, не позволившей Маяковскому приехать в Париж, от Эльзы, а та наверняка не скупилась на информацию о красавице, в компании которой Маяковского часто видят в Москве. Поэтому, когда ее старый кавалер Бертран дю Плесси предложил Татьяне руку и сердце, она «себя почувствовала свободной» и согласилась: «Он бывал у нас в доме открыто — мне нечего было его скрывать, он был француз, одинокий, это не Маяковский».
Предложение было сделано в начале октября, после того как Татьяна узнала, что Маяковский не приедет. С дю Плесси она познакомилась годом раньше — он был, как мы помним, одним из поклонников резервного списка, но, поскольку он работал в Варшаве, часто видеться они не могли. Маловероятно, однако, чтобы она согласилась выйти замуж за человека, с которым была едва знакома. Поэтому можно предположить, что они как-то общались в тот год — скорее всего именно дю Плесси сидел за рулем во время летних путешествий. Эльза не может считаться достоверным источником в вопросах, касающихся Татьяны, но когда она пишет, что та «во время романа с Маяковским продолжала поддерживать отношения со своим будущим мужем», ей можно верить. Сама Татьяна, однако, это никогда не признавала — ни тогда, ни впоследствии.
Бракосочетание состоялось в Париже 23 декабря, после чего молодожены отправились в свадебное путешествие в Италию: Флоренцию, Неаполь, на Капри. «Я его не любила, — сказала она потом о дю Плесси. — в каком-то смысле это было бегство от Маяковского»[27].
Татьяна с мужем во французском посольстве в Варшаве в 1931 г.
Эльза сообщила Татьяне о том, что Маяковский не приедет в Париж, она же известила Лили о предстоящей свадьбе Татьяны. «Письмо от Эли о Татьяне: разумеется, она выходит замуж за французского виконта, — записала Лили в дневнике 11 октября и продолжила: — Надя [Штеренберг] говорит, что я побледнела а со мной это никогда не бывает. Представляю себе Володину ярость и как ему стыдно. Сегодня он уехал в Питер выступать». Позднее она описала эту сцену следующим образом:
<…> нас было несколько человек, и мы мирно сидели в столовой Гендрикова переулка. Володя ждал машину, он ехал в Ленинград на множество выступлений. На полу стоял упакованный запертый чемодан.
В это время принесли письмо от Эльзы. Я разорвала конверт и стала, как всегда, читать вслух. Вслед за разными новостями Эльза писала, что Т. Яковлева <…> выходит замуж за какого-то, кажется, виконта, что венчается с ним в церкви, в белом платье, с флердоранжем, что она вне себя от беспокойства, как бы Володя не узнал об этом и не учинил скандала, который может ей повредить и даже расстроить брак. В конце письма Эльза просит посему-поэтому ничего не говорить Володе. Но письмо уже прочитано. Володя помрачнел. Встал и сказал: «Что ж, я пойду». Куда ты? Рано, машина еще не пришла. Но он взял чемодан, поцеловал меня и ушел. Когда вернулся шофер, он рассказал, что встретил Владимира Владимировича на Воронцовской, что он с грохотом бросил чемодан в машину и изругал шофера последним словом, чего с ним никогда не бывало. Потом всю дорогу молчал. А когда доехали до вокзала, сказал: «Простите, не сердитесь на меня, товарищ Гамазин, пожалуйста, у меня сердце болит».
По словам Лили, на следующий день она позвонила Маяковскому в Ленинград в гостиницу «Европейская» и сказала, что тревожится за него. В ответ он произнес фразу из старого еврейского анекдота («Эта лошадь кончилась, пересел на другую») и заверил, что беспокоиться не нужно. Когда она спросила, хочет ли он, чтобы она приехала в Ленинград, он обрадовался, и Лили в тот же вечер покинула Москву. У Маяковского было много выступлений, иногда два-три в день, и почти всегда он приправлял их комментариями о виконтах или баронах. «Мы работаем, мы не французские виконты» и т. п.
Это — «официальная» версия из мемуаров Лили. Но согласно ее дневниковым записям, телефонный разговор состоялся только через шесть дней, 17 октября: «Беспокоюсь о Володе. Утром позвонила ему в Ленинград. Рад, что хочу приехать. Спросила не пустит ли он себе пулю в лоб из-за Татьяны — в Париже тревожатся. Говорит — „передай этим дуракам, что эта лошадь кончилась, пересел на другую“. Вечером выехала в Питер». И из того же дневника следует, что письмо, в котором Эльза сообщает, что Татьяна «венчается в белом муаровом платье с fleur d'oranges», получено только 1 декабря.
Разночтения и неясности могут показаться несущественными, однако это не так. Среди «нескольких человек», которые, по словам Лили, присутствовали при чтении письма 11 октября, находились, по некоторым сведениям, Нора и ее муж. Таким образом, Маяковский узнал о бракосочетании Татьяны в присутствии женщины, за которой уже полгода ухаживал. Нетрудно представить себе, каким ударом по его самолюбию был такой позор! А что подумала Нора?
В 1600-страничном французском издании переписки между Лили и Эльзой нет ни единого письма за период с 19 июня 1929 года до 15 апреля 1930-го — отсутствуют даже те письма, на которые Лили ссылается в дневнике, из чего можно сделать вывод, что в них затрагивались такие щекотливые темы (касавшиеся главным образом несостоявшейся поездки Маяковского в Париж), что были все основания их уничтожить. В том, что позднее Лили перепутала два письма — первое, о предстоящей свадьбе Татьяны, и второе, о ее свадебном платье, — нет ничего странного или значимого; это вполне могло бы быть ошибкой памяти. Однако утверждение, что она немедленно помчалась вслед за Маяковским в Ленинград, объясняется, пожалуй, не плохой памятью (ведь, сочиняя мемуары, Лили могла бы пользоваться дневником), а тем, что действительность выглядела иначе. Если Лили позвонила Маяковскому через шесть дней, это предполагает, что его реакция была намного сильнее, чем Лили хотела признать. Содержало ли письмо сведения, намекающие на то, что Лили имела отношение к несостоявшейся поездке и — пусть косвенно — к решению Татьяны выйти замуж за дю Плесси? Если бы дневник Лили сохранился полностью, возможно, мы бы нашли ответы на эти вопросы, но он существует лишь в отредактированном виде: в связи с московскими процессами конца тридцатых годов Лили устранила из него любую информацию, которая могла повредить ей и другим.
Несмотря на имеющиеся лакуны, дневник проливает некоторый свет на события осени 1929 года: в то время, когда Маяковский узнал, что от запланированной поездки придется отказаться, Лили и Осип собирались в Лондон навестить Елену Юльевну. Это значит, что они воспринимали проблемы с паспортом Маяковского как частный случай, а не как проявление общего политического ожесточения, из-за которого и у них могут возникнуть трудности. 19 сентября они получили анкеты для советского заграничного паспорта, а 27-го подали заявление на получение британской въездной визы, но поскольку Великобритания возобновит дипломатические отношения с Советским Союзом только неделю спустя, заявление было подано через норвежскую дипломатическую миссию. Заявление, однако, отклонили со ссылкой на все еще действующий циркуляр В.795 и на то, что «г-жа Брик является дочерью г-жи Елены Каган, которая числилась в черном списке M.I.5 во время облавы в Аркосе». Как видно, против Лили работал не только циркуляр 1923 года, но и тот факт, что ее мать фигурировала как «опасный» коммунист в связи с делом Аркоса. Но об этом она, разумеется, ничего не знала, когда 10 октября записала в дневнике: «Нам отказали в англ. визах». В еще меньшей степени она могла догадаться, что трудности, с которыми столкнулся Маяковский, встанут и у них на пути, о чем будет рассказано в следующей главе.
Тайная вечеря
23 октября, через два дня после возвращения Маяковского и Лили из Ленинграда, группа Реф приняла решение о проведении ретроспективной выставки Маяковского. Выставка была ответом Маяковского на недоверие властей, выразившееся в том, что его не выпустили в Париж. Показав свои достижения, Маяковский хотел продемонстрировать все, что он сделал и значил для революции и советского общества. Открытие выставки «20 лет работы» наметили на конец 1929 года. Но дело продвигалось медленнее, чем предполагалось, в частности потому, что весь обширный материал было трудно собрать, вследствие чего открытие отодвинулось на месяц.
Запланированный юбилей, однако, провели 30 декабря 1929 года, за день до новогоднего праздника, — шутливое, но намеренное нарушение традиции. «Купила 2 тюфяка — сидеть на Володином юбилее», — записала Лили в дневнике 28 декабря. И на следующий день продолжила: «Покупала стаканы и фрукты на завтра. Куда я вмещу 42 человека?!» Каждого попросили принести шампанское, не по бутылке на пару, а по бутылке на человека.
«Крученых ужасно не хочет покупать [шампанское] Абрау — говорит: боюсь напиться и сказать лишнее», — записала Лили. Его опасения подтвердились: в наполненной снегом ванне охлаждалось сорок бутылок шампанского, праздник длился всю ночь, многие — вопреки аскетичным традициям Лефа — опьянели, кто-то уснул, кто-то ушел домой на четвереньках в холодной ночи.
Поскольку столовая в Гендриковом была всего четырнадцать квадратных метров, стол вынесли, а на полу вдоль стен разместили тюфяки и подушки. На стенах развесили фотографии и плакаты Маяковского, а с потолка свисал длинный плакат, на котором большими буквами была написана фамилия виновника торжества: М-А-Я-К-О-В-С-К-И-Й. Мейерхольд привез с собой костюмы: жилетки, парики, шляпы, шали, накладные бороды, маски и прочую театральную бутафорию — и взял на себя обязанности костюмера.
Среди гостей были в основном коллеги-лефовцы, представители «компетентных органов», в их числе Горб, Сноб, Горожанин и Яня с женами, а также люди, с которыми Маяковского объединяли более сложные эмоциональные связи: Наташа Брюханенко, Нора Полонская (с мужем), Лев Кулешов и его жена Александра Хохлова. Присутствовала и дочь Краснощекова Луэлла К разряду неожиданных гостей принадлежали молодой турецкий поэт Назым Хикмет и высокопоставленный партийный деятель Юсуп Абрахманов.
Праздник был задуман как сюрприз для Маяковского, который не принимал участия в подготовке, а провел день в Лубянском проезде. Когда он, нарядный, свежевыбритый, улыбающийся, появился вечером, гости встали и под гармошечный аккомпанемент Василия Каменского исполнили кантату, написанную Семеном Кирсановым. Припев пели хором:
- Владимир Маяковский,
- тебя воспеть пора.
- От всех друзей московских
- Ура! Ура! Ура!
- Куплеты исполняла певица Галина Катанян:
- Кантаты нашей строен крик,
- Кантаты нашей строен крик,
- Наш запевало Ося Брик,
- наш запевало Ося Брик!
- И Лиля Юрьевна у нас,
- И Лиля Юрьевна у нас,
- Одновременно бас и альт!
- Одновременно бас и альт!
- Здесь Мейерхольд, и не один,
- Здесь Мейерхольд, и не один,
- С ним костюмерный магазин!
- С ним костюмерный магазин!
По завершении кантаты Маяковскому предлагают стул, он садится, развернув стул спинкой вперед, и надевает огромную козлиную голову из папье-маше. Кантата исполняется снова, далее идут новые чествования в форме выдуманных речей — Асеев, например, изображает враждебного критика, изрыгающего всевозможные банальности, но в конце признающего, что ошибся юбиляром. В ответ на каждую речь Маяковский блеет из-под козлиной маски. Настроение превосходное, танцуют во всех комнатах и даже на лестничной площадке, Каменский играет на гармошке, идет игра в шарады, в которой Маяковский должен угадать, какое из его стихотворений изображается, в частности так: один из гостей садится за стол, другой дает ему бумагу и ручку и уходит. Маяковский правильно угадывает сцену из «Разговора с фининспектором о поэзии»: «… вот вам, / товарищи, / мое стило, / и можете / писать / сами!»
Праздник был устроен в его честь, и Маяковский старался подыгрывать, но, по единодушным свидетельствам, он выглядел очень подавленным. «Лицо его мрачно, даже когда он танцует с ослепительной Полонской в красном платье, с Наташей, со мною», — заметила Галина Катанян, которая также вспоминала, что Лили прокомментировала его угрюмость французским выражением «il а le vin triste», что в буквальном переводе значит «грустный во хмелю». Нора же постоянно была рядом с Маяковским, разговаривала с ним, объяснялась в любви так, что это слышали другие. «Я не понимаю, отчего Володя был так мрачен, — сказал Лев Гринкруг Норе. — Даже если у него неприятности, то его должно обрадовать, что женщина, которую он любит, так гласно объясняется ему в любви».
В предрассветный час многие уже пьяны, Маяковский в одиночестве пьет вино за столом, на котором лежат подарки, и у Галины Катанян «возникает ощущение, что он какой-то одинокий, отдельный от всех, что все мы ему чужие». Его просят почитать стихи, он отказывается, но его уговаривают. И он выбирает «Хорошее отношение к лошадям» — о лошади, издыхающей в голодном Петрограде 1918 года. Вокруг упавшего животного собираются смеющиеся зеваки, и только Маяковский, узнавший в лошади самого себя, над ней не потешается:
- Подошел и вижу —
- за каплищей каплища
- по морде катится,
- прячется в шерсти…
- И какая-то общая
- звериная тоска
- плеща вылилась из меня
- и расплылась в шелесте.
- «Лошадь, не надо.
- Лошадь, слушайте —
- чего вы думаете, что вы их плоше?
- Деточка,
- все мы немножко лошади,
- каждый из нас по-своему лошадь».
«Оно прозвучало более мрачно, чем обычно», — вспоминал организатор турне Маяковского Павел Лавут, а по словам Льва Кассиля, Маяковский, без вдохновения прочитав еще одно стихотворение, вышел в соседнюю комнату, где долго стоял, опершись о бюро и держа в руке стакан с чаем. «Что-то беспомощное, одинокое, щемящее, никем тогда еще не понятое проступает в нем», — заметил Кассиль.
Маяковский был одинок, как никогда, — Татьяна его бросила (не без помощи советских властей), Нора не хотела оставлять мужа, а в США росла девочка, чья мать написала ему еще в октябре — письмо не сохранилось, но о чем бы ни шла в нем речь, это было напоминание о том, что у него есть дочь, которую он никогда не увидит. «Я никогда не думал, что может быть такое сильное чувство к ребенку, — объяснял он Соне Шамардиной, одной из немногих, кому он доверил свою тайну. — Я все думаю о ней». И он страдал от того, что не мог ей помочь. «Денег нет. Понимаешь — не хватает. Две семьи у меня: мать — сестры и моя семья. Поэтому и дочке не могу помогать. Да если б и мог, то все равно этого нельзя было бы сделать».
Что же касается Лили, женщины, которую Маяковский любил больше всех, она на протяжении вечера беззастенчиво флиртовала с высокопоставленным партийцем, последним ее завоеванием. Из всех поклонников Лили Юсуп Абрахманов (1901–1938) — фигура наиболее загадочная. С 1927 года он был председателем Совнаркома в только что созданной Киргизской Советской Республике и членом Центрального исполнительного комитета СССР. Во время одного из визитов в Москву он познакомился с Маяковским и Лили, но когда именно он попал под ее обаяние, неизвестно. Из письма Осипа Жене ясно, что Юсуп провел несколько дней вместе с Лили в Ленинграде в конце июня 1929 года. В остальном он упоминается только в связи с этим праздником и только как один из гостей.
Молчание вокруг его имени не означает, что его присутствие осталось незамеченным, — напротив, экзотическая внешность, тюбетейка — все это резко выделяло его из сплоченного круга писателей и художников. Замалчивание скорее объясняется тем, что сам факт его приглашения воспринимался как неловкость — и для Лили, чьи кавалеры обычно были другого уровня, и для Маяковского, который был вынужден на собственном юбилее наблюдать, как неотступно находившаяся рядом с Юсупом Лили периодически берет трубку у него изо рта, вытирает ее носовым платком и делает несколько затяжек сама. Реакция Маяковского на подарок Юсупа — деревянная овечка с запиской на шее, в которой содержалась просьба написать что-нибудь о разводимых в Киргизии овцах, — говорит сама за себя: вместо того чтобы поместить овечку на отведенный для подарков стол, Маяковский отложил ее в сторону, даже не взглянув.
«До трамваев играли в карты, а я вежливо ждала пока уйдут» — такими словами Лили закончила дневниковую запись о юбилее. Тем не менее она не упоминает в дневнике об инциденте, произошедшем, когда праздник близился к концу и большинство гостей уже ушло. В квартире внезапно появился Борис Пастернак вместе со Шкловским. Ни того, ни другого не приглашали — наоборот, организаторы изначально хотели подшутить над Пастернаком, попросив одного из выступающих спародировать его весьма специфическую манеру говорить. Этот пункт, однако, вычеркнули, и вот теперь Пастернак приходит сам для того, чтобы поздравить Маяковского и помириться с ним. «Я соскучился по тебе, Володя, — сказал он. — Я пришел не спорить, я просто хочу вас обнять и поздравить. Вы знаете сами, как вы мне дороги». Но Маяковский отвернулся и произнес, не глядя на Пастернака: «Ничего не понял. Пусть он уйдет. Так ничего и не понял. Думает, что это как пуговица: сегодня оторвал — завтра пришить можно обратно… От меня людей отрывают с мясом!.. Пусть он уйдет». Пастернак бросился прочь из квартиры, даже не взяв свою шапку. «В столовой была странная тишина, все молчат, — вспоминала проснувшаяся от происходившего Галина Катанян. — Володя стоит в воинственной позе, наклонившись вперед, засунув руки в карманы, с закушенным окурком».
Юбилей 30 декабря во многом был повторением новогоднего праздника 1915 года, тогда тоже был маскарад в маленькой квартире, частично с теми же гостями (см. главу «Облако в штанах»). Но если тот праздник отличался радостью молодости и футуристическими ожиданиями, то задуманное триумфальное подведение итогов работы Маяковского обернул ось безрадостным представлением, где большинство присутствующих грустили во хмелю. Былую дружбу и общность, которые в последние годы подверглись большим испытаниям, вернуть не удалось, и новогодний праздник 1929 года превратился в последнюю вечерю.
Во весь голос 1929–1930
Владимир Маяковский. Во весь голос
- Мой стих дойдет
- через хребты веков
- и через головы
- поэтов и правительств.
Маяковский. Фото А. Теремина, 1929 г.
Друзья, и в первую очередь Лили, устраивали праздник, чтобы порадовать Маяковского, отвлечь его от мыслей о Татьяне, о неприятностях и неудачах осени. Но кончился он разочарованием и душевным похмельем. 3 января Лили записала в дневнике: «Володя почти не бывает дома». И спустя четыре дня: «Долго разговаривала с Володей». О чем был разговор, не указывается, но можно предположить, что речь шла о Татьяне, которая вышла замуж 23 декабря, но в замужество которой Маяковский, по словам Василия Каменского, «долго не хотел верить». То, что тема сохраняла актуальность не только для Маяковского и Лили, но и для «компетентных органов», явствует из письма о Татьяне, которое Сноб показал Лили 9 января и которое она цитирует в своем дневнике: «Т. вышла замуж за виконта с какой-то виллой на каком-то озере. <…> Явилась ко мне и хвасталась, что муж ее коммерческий атташе при франц. посольстве в Польше. Я сказал, что должность самая низкая — просто мелкий шпик. Она ушла и в справедливом негодовании забыла отдать мне 300 франков долгу. Что ж, придется утешиться тем, что в числе моих кредиторов виконт какой-то…» Письмо пришло из Парижа. Кто его написал, неизвестно, возможно — Захар Волович.
Поездка на государственный счет?
В тот же день, когда Эльберт показал Лили письмо о Татьяне, Маяковский отлучился на пару дней в Ленинград. Поэтому он пропустил заметку, опубликованную в «Комсомольской правде» 10 января и ставшую жестоким напоминанием о несостоявшейся поездке в Париж: «О. Брик и его жена Л. Брик собираются в заграничную командировку. Обоих их командирует одна и та же организация. Спрашивается, почему не командировать кого-нибудь одного из двух Бриков? И если обязательно нужен второй работник, то почему его функцию должна выполнить именно Л. Брик, а не кто-либо из других специалистов в вопросах, которые служат предметом командировки».
Препоны, с которыми столкнулся Маяковский, теперь встали на пути его ближайших друзей. Получив отказ во въездной английской визе, Лили и Осип подали заявление на получение заграничного паспорта для поездки в Германию, куда они много раз без проблем ездили. «Командировавшей» организацией был Реф. Заявление было подано через Наркомпрос после 23 декабря, когда Маяковский, согласно записи в дневнике Лили, «получил наконец наркомпросные бумаги для поездки». Однако теперь и поездка Бриков оказалась официально поставленной под сомнение. Почему?
Заметка об Осипе и Лили «Супружеская поездка на государственный счет» являлась частью более крупной публикации «Берегите валюту. Прекратить заграничные командировки чуждых людей», которая в свою очередь шла под общим заголовком «Чистка Наркомпроса». Кампании по чистке советского аппарата, начавшиеся весной 1929 года, теперь дошли до Наркомпроса, и поездка Бриков приводилась в качестве примера того, как (подразумевалось — плохо) работает комиссия Наркомпроса по заграничным командировкам. Заметка заканчивалась следующим выводом: «Надо побольше посылать за границу вузовской молодежи, молодых специалистов из рабочих, всех тех, кто действительно должен получить за рубежом опыт для улучшения и ускорения социалистического строительства в СССР. Чистка Наркомпроса положит предел безалаберности в работе комиссии по заграничным командировкам».
Атака на Осипа и Лили была следствием внутренней ревизии в Наркомпросе, но ее также следует рассматривать в свете события, произошедшего в конце сентября — начале октября 1929 года, когда Григорий Беседовский, первый советник полпредства СССР, попросил политическое убежище во Франции. Вызвав большой резонанс на Западе, это бегство в одночасье ухудшило положение советских граждан в плане возможностей ездить за границу и послужило основанием для принятия 21 ноября 1929 года так называемого (на Западе) Lex Беседовского, объявлявшего вне закона «должностных лиц — граждан Союза ССР за границей, перебежавших в лагерь врагов рабочего класса и крестьянства и отказавшихся вернуться в Союз ССР»[28].
12 января «Комсомольская правда» была вынуждена признать, что Осип и Лили оплачивали поездки сами, а не из казенных средств, а через два дня, 14 января, в газете напечатали «Письмо в редакцию», автором которого был спешно вернувшийся из Ленинграда в Москву Маяковский. Он подчеркивал, что «никаких „государственных счетов“ и никаких „валют“ на поездку тт. Брик не спрашивали и не спрашивают», поскольку «литературные связи с коммунистическими и левыми издательствами позволят тт. Брик прожить два месяца за границей и выполнить предполагаемую работу без всякой траты валюты государством». Далее он перечислял вклады Осипа в «левое революционное искусство», так же как и заслуги Лили: «сорежиссер картины „Стеклянный глаз“, плакатчица „Окон Сатиры РОСТА“, первая переводчица теоретических работ Гросса, Витфогеля, постоянный участник всех выступлений революционного искусства, связанного с Реф». Только «в порядке полной неосведомленности» можно, заканчивает Маяковский, называть этих товарищей «чуждыми». К письму прилагалось несколько строк, написанных секретарем Федерации советских писателей Владимиром Сутыриным и секретарем РАППа Михаилом Лузгиным, которые полностью поддерживали «тт. из Рефа».
Статья Маяковского результата не принесла, и он записался на прием к Лазарю Кагановичу, чтобы изложить ему дело. Будучи секретарем ЦК и кандидатом в члены политбюро, Каганович принадлежал к высшей партийной элите. Маяковский и раньше обращался к высокопоставленным партийцам, например к Луначарскому и Троцкому. Но тогда речь шла о литературе, теперь же — о деле иного рода, с иным политическим подтекстом. Перед встречей он составил шпаргалку, которая позволяет нам проследить за ходом его мыслей:
Решение «реф» а о поездке Л. Ю. и О. М. Брик заграницу в связи с предполагаемой антологией классиков мировой революц. литерат. (договор с Гизом). Переводы — Фре[й] леграт, Гервег, Пруц, Потье, Эллиот, Христо Ботев и др.
Поддерживали именно Бриков как знающих немецкий, французск., английск., и итальянск. языки могущие прожить 2 мес. без валюты на заработок сотрудничая в нашей прессе.
Кроме того у т. Л. Ю. Брик мать работает в Аркосе (могла бы оказать некоторую помощь дорога квартира и т. д.)
<…>
Повидимому со ст. Г. П.У. принцип. возраж. не встреч.
Результат. Статьи Комс. Правде
Никто не возражает и никто не разрешает
Помимо устных аргументов в распоряжении Маяковского было не менее семи писем в поддержку поездки Осипа и Лили, в частности от РАППа, Федерации советских писателей, Главискусства, Наркомпроса и Отдела агитации и пропаганды ЦК. В тот же день, 27 января, Лили записала в дневнике: «Володя был сегодня у Кагановича по поводу нашей поездки. Завтра вероятно решится».
Согласно записям в дневнике Лили, вопрос с паспортами несколько раз был близок к решению (3 февраля: «Володя сказал, что паспорта наши — дело даже не дней, а часов», и 6 февраля: «Мы получили паспорта»), но здесь желаемое выдавалось за действительное. Хотя поездку Осипа и Лили поддерживали несколько подчинявшихся Наркомпросу инстанций — Главискусство и собственная комиссия Наркомпроса по заграничным командировкам, — путь через Наркомпрос был заказан, и они были вынуждены подать заявление еще раз, теперь через ВОКС (Всесоюзное общество культурных связей с заграницей): 8 февраля ВОКС обратилось в Комиссариат по иностранным делам, а тот уже на следующий день обратился в германское посольство с просьбой выдать визу Осипу, который отправлялся в Германию «с научной целью», и его жене. 15 февраля Осип и Лили получили паспорта и в тот же день заказали билеты на поезд до Берлина.
История с визами свидетельствует о том, что общественный климат сильно изменился по сравнению с предыдущим годом. Кампания против Замятина и Пильняка (и признание своих грехов последним), чистки кадров в академиях и начинающийся культ личности Сталина (процесс набрал обороты в связи с его пятидесятилетием 21 декабря 1929 года) были явными свидетельствами усиления политического нажима — теперь чистке подверглись и последние осколки авангарда: в тот же день, когда Маяковский был на приеме у Кагановича, Виктор Шкловский, размышлявший в 1928–1929 годах о возрождении ОПОЯЗа, опубликовал статью «Памятник научной ошибке», в которой отказывался от формализма и подчеркивал значение «марксистского метода» в литературоведении.
Таким образом, проблемы Лили и Осипа можно рассматривать как следствие общего ожесточения политического климата, в частности чистки кадров в Наркомпросе. Однако тот факт, что их опозорили публично, порождает целый ряд вопросов, и найти ответы на них нелегко: почему Лили и Осип с их связями в органах безопасности получили визы только после того, как их обругали в «Комсомольской правде»? И неужели Маяковский, которому всего лишь несколько месяцев назад самому отказали в визе, вдруг стал таким влиятельным, что смог помочь Брикам?
Однозначно ответить на первый вопрос невозможно, хотя конспирологически настроенный человек мог бы утверждать, что столь запутанные ходы в связи с заграничной поездкой Бриков были придуманы именно для того, чтобы развеять подозрения об их связях с ОГПУ. Однако на второй вопрос есть, возможно, менее умозрительный ответ. 21 января в Большом театре отмечалась шестая годовщина смерти Ленина, с концертом и чтением стихов. Это было торжественное мероприятие: в ложе для почетных гостей сидели Сталин с женой и другие члены политбюро. Среди приглашенных фигурировали весьма посредственный пролетарский поэт Александр Безыменский — и Маяковский, который, несмотря на свою «советскость», никогда ранее на подобные действа не приглашался. Маяковский читал третью часть поэмы «Владимир Ильич Ленин». Выступление передавалось по радио, и все его друзья слушали трансляцию дома. «Выступал он, как всегда, хорошо, — вспоминала Галина Катанян, — аплодисменты были долгие, но сдержанные, как и полагается на траурном вечере, на официальном выступлении». Лили, которая не присутствовала на концерте, услышала от знакомых, что Маяковский «читал сногсшибательно» и что «в правительственной ложе потрясающее впечатление». «Регина [Глаз — двоюродная сестра Л. Ю. Брик] говорит, что Надежде Сергеевне [Аллилуевой, жене Сталина] и Сталину страшно понравился Володя, — записала она в дневнике. — Что он замечательно держался и совершенно не смотрел и не раскланивался в их ложу (со слов Н. Серг.)».
Информация о положительной реакции Сталина поступила из самого достоверного источника: от Регины Глаз, кузины Лили, которая занималась воспитанием детей Сталина. Она ежедневно общалась с женой Сталина Надеждой Аллилуевой. Мать была строга с детьми, так как опасалась, что жизнь в Кремле их избалует, но Регина, будучи приверженкой идей немецкого педагога Фридриха Фребеля (известен главным образом как основатель детских садов), делала ставку не на кнут, а на пряник, и однажды, когда сын Василий вел себя особенно хорошо, его наградили автомобильной прогулкой в компании Лили на ее «рено»…
Сам Маяковский не делал особенного шума по поводу своего успеха — наоборот.«…Разговоров об успехах Маяковский обычно не вел. О неудачах же совсем не говорил, — писал Асеев, — не любил жаловаться». Вернувшись домой, он вместо этого начал оживленно рассказывать о каких-то начальниках, которые размахивали удостоверениями, чтобы взять такси без очереди, и которых возмущенный Маяковский высадил из машины. «Этим своим подвигом он гордился куда больше, чем выступлением и успехом на правительственном концерте, — вспоминала Галина Катанян. — Так и не добились от него толку, что же там было в Большом театре».
И все же можно предположить, что Маяковский остался очень доволен — и самим приглашением, и тем, что выступление прошло так удачно; молчаливая сдержанность выражала его общее нежелание делиться впечатлениями. Слух об успехе быстро распространился, и реакция не заставила себя ждать — с ним связались, в частности, люди из «Правды» с просьбой дать стихи для запланированной литературной страницы. Но, узнав, что в более организованном сотрудничестве газета не заинтересована и что печатать его предполагали на тех же условиях, что и остальных поэтов, Маяковский от предложения отказался. У него было высокое мнение о собственных поэтических заслугах, и он не хотел, чтобы к нему относились как к рядовому рифмоплету. Однако отказ от приглашения печататься в партийном органе был вызывающим жестом, подтвердившим его репутацию принципиального и конфликтного человека.
Редкие бороды
Даже для такого трудоголика, как Маяковский, начало 1930 года было на редкость напряженным периодом. Помимо усилий, направленных на то, чтобы помочь Лили и Осипу получить визы, в январе он был занят тремя крупными проектами: своей выставкой, поэмой «Во весь голос» и пьесой «Баня», над которой работал с тех пор, как в мае вернулся из Парижа.
«Баня» была своего рода продолжением «Клопа», но несла в себе более откровенную критику бюрократизации советского общества и нового привилегированного класса высокопоставленных чиновников с партбилетами. Изобретатель Чудаков придумал машину времени, для которой нужно найти финансирование, однако товарища Победоносикова — главного начальника по управлению согласованием, главначпупса, — трудно убедить в необходимости проекта. Его интересуют только бумаги, заседания, резолюции, командировочные и подотчетные, а также перспектива быть увековеченным на портретах, чтобы потомки могли изучать его величие. Спрятавшийся «за секретарей и бумажки» Победоносиков представляет собой символ бездушного, необразованного, вульгарного властного бюрократа, который после революции «поднялся вверх по умственной, служебной и по квартирной лестнице».
Однако, вопреки сопротивлению Победоносикова, машина времени приводится в действие, и из будущего появляется «фосфорическая женщина», чья задача — выбрать тех, кто сядет в «первый поезд времени», идущий к коммунизму. «Будущее примет всех, у кого найдется хотя бы одна черта, роднящая с коллективом коммуны, — радость работать, жажда жертвовать, неутомимость изобретать, выгода отдавать гордость человечностью. <…>. Летящее время сметет и срежет балласт, отягченный хламом, балласт опустошенных неверием». Победоносиков и его секретарь Оптимистенко очень хотят отправиться в будущее, но их не берут. «Хорошо, хорошо, пускай попробуют, поплавают без вождя и без ветрил! — кричит он упрямо, но упрямство вскоре переходит в отчаяние. И он обращается к публике с риторическим вопросом, которым, собственно, и заканчивается пьеса: — Что вы этим хотели сказать, — что я и вроде не нужны для коммунизма?!?»
Ни структурно, ни тематически «Баня» не содержит в себе ничего нового — все пьесы и поэмы Маяковского заканчиваются картиной будущего, положительной или отрицательной. Однако политический сигнал был четче, чем когда-либо. Пьеса названа «Баня», потому что «„Баня“ — моет (просто стирает) бюрократов». Так же однозначно Маяковский высказывался до этого лишь однажды — в наброске к «IV Интернационалу», где кордон секретарей защищал самого Ленина (см. главу «Нэп и закручивание гаек»).
Когда Маяковский 23 сентября прочитал «Баню» в театре Мейерхольда, тот сравнил ее с произведениями Мольера:
Это крупнейшее событие в истории русского театра, это величайшее событие <…> большое освобождение от традиции, но в то же время [Маяковский] так схватил приемы драматурга, что невольно вспоминается такой мастер, как Мольер. <…> Маяковский начинает собой новую эпоху. <…> Я с ужасом думаю, что мне в качестве режиссера придется коснуться этой вещи. Мы всегда насилуем тех драматургов, пьесы которых мы ставим, мы иногда поправляем что-то, иногда переделываем. В этой вещи ничего переделать нельзя, настолько органично она создана.
Но если Мейерходьд и другие театральные люди, например муж Норы Яншин, горели энтузиазмом, то публика осталась совершенно равнодушной. До премьеры пьесы в театре Мейерхольда в Москве она была поставлена в Ленинграде. «Публика встречала пьесу с убийственной холодностью, — вспоминал Михаил Зощенко, — я не помню ни одного взрыва смеха. Не было даже ни одного хлопка после двух первых актов. Более тяжелого провала мне не приходилось видеть». Пресса была столь же беспощадна, как и публика «„Баня“ бьет — или лучше сказать, хочет бить — по бюрократизму, — писала „Красная газета“, — но острая и жгучая тема <…> трактована статически, крайне поверхностно и односторонне. <…> Спектакль неинтересен настолько, что писать о нем трудно: зритель остается эмоционально не заряженным и с холодным равнодушием следит за действием, самый ход которого местами не ясен». Тема варьировалась в других газетах: публике скучно, а критика бюрократизма — «примитивна».
Хотя многие критики относились к Маяковскому заведомо отрицательно, нельзя не признать, что во многом их замечания были справедливы. Пьесе действительно не хватает действия, персонажи клишированы, реплики и шутки порой натянуты. Но, несмотря на определенные формальные недостатки, не подлежит сомнению, что идейное содержание дошло до тех, для кого «Баню» натопили: цензура задержала пьесу на два с половиной месяца и разрешила постановку только после того, как Маяковский смягчил особо критические моменты.
Если многое и удалось оставить, то лишь благодаря особому положению, на котором все еще числился Маяковский, — ведь уже запретили пьесы Николая Эрдмана и Михаила Булгакова. Но и положение Маяковского стремительно ухудшалось. Провальный ленинградский спектакль состоялся 30 января, за два дня до открытия выставки «20 лет работы» в помещениях Федерации советских писателей в Москве. На выставке предполагалось показать все, что Маяковский сделал за двадцать лет как поэт и художник: книги, рисунки, плакаты, газетные статьи и так далее. (Дебют Маяковского состоялся в 1912 году, но при издании сборника «Все сочиненное Владимиром Маяковским. 1909–1919» он сместил эту дат на четыре года (см. главу «Первая революция и третья»), и выставка, таким образом, охватывала период 1909–1929 годов.