Ставка – жизнь. Владимир Маяковский и его круг Янгфельдт Бенгт

Лили и Маяковский на курорте Чаир в Крыму в августе 1926 г.

Езжу как бешеный

Несмотря на переезд в новую квартиру, и Лили и Маяковский в тот год крайне мало бывали в Москве. Маяковский отсутствовал целых пять месяцев. Вернулся из Крыма в конце августа, а осенью снова несколько раз отлучался из столицы. Письмо, которое он прислал Лили из Краснодара, дает представление о его лихорадочной жизни:

Езжу как бешеный.

Уже читал. Воронеже, Ростове, Таганроге, опять Ростове, Новочеркасске и опять два раза в Ростове сейчас сижу Краснодаре вечером буду уже не читать а хрипеть — умоляю устроителей чтоб они меня не возили в Новороссийск а устроители меня умоляют чтоб я ехал еще и в Ставрополь.

Читать трудновато. Читаю каждый день: например в субботу читал в Новочеркасске от 8 вечера до 12 ночи просили выступить еще в 8 часов утра в университете а в 10 в кавалерийском полку но пришлось отказаться так как в 10 часов поехал в Ростов и читал с 1 в Рапе до 4.50 а в 5.30 уже в Ленинских мастерских и отказаться нельзя никак: для рабочих и бесплатно!

Поездки продолжались зимой и на протяжении всего 1927 года, когда Маяковский отсутствовал в Москве 181 день; он посетил сорок городов и провел более ста выступлений. «Продолжаю прерванную традицию трубадуров и менестрелей», — сообщал он. Каждое выступление требовало колоссального напряжения и продолжалось в среднем три часа, после чего следовали вопросы публики. За тот же год Маяковский написал еще семьдесят стихотворений, двадцать статей и очерков, три киносценария и поэму «Хорошо!», посвященную десятилетию Октябрьской революции. Результат впечатляющий — но и уставал он сильно.

Взвалить на свои плечи этот почти нечеловеческий груз Маяковского заставило переплетение целого ряда причин. Во-первых, он ощущал потребность встречаться с публикой и популяризировать свое творчество и эстетические принципы; он был прирожденным эстрадным поэтом — это была его стихия. Во-вторых, он нуждался в деньгах. И в-третьих, работа помогала оттеснить мысли о той жизни, которую Лили вела в Москве — в то время как у него самого «с духовной и романтической стороной <…> не важно», как он объяснял ей в письме.

Но и Лили находилась в Москве не постоянно; заграница, как всегда, манила, и 16 января 1927 года, в тот же день, когда Маяковский отправился в очередное турне, на сей раз по городам Поволжья, Лили села в поезд до Вены. О пребывании и возможных делах Лили в Австрии известно только то, что она встречалась с Эльзой, поехавшей на курорт Франценсбад в Чехословакии для того, чтобы подлечить ревматизм, которым начала страдать еще на Таити, и поработать над новой книгой «Защитный цвет». Единственные свидетельства трехнедельного пребывания в Вене — несколько телеграмм с просьбой к Маяковскому и Осипу перевести деньги. Для этого требовалось разрешение властей, и 3 февраля Маяковский сообщил, что он перевел 295 долларов в венский Arbeiterbank, а оставшуюся часть пришлет «наднях».

ПисьмоГорькому

С начала 1925 года группа Маяковского была лишена рупора для своих эстетических идей. «Леф» умер своей смертью: седьмой, и последний номер вышел в январе 1926 года, а запланированный восьмой так и остался ненапечатанным. Госиздат, прикрываясь партийной резолюцией о художественной литературе, в которой полностью игнорировались футуризм и Леф, посчитал себя вправе прекратить выпуск журнала. Принятое тогда же решение об отсрочке издания Полного собрания сочинений Маяковского вряд ли было случайностью.

Если слово «футуризм» и ранее имело сомнительную рекламную ценность в советских дискуссиях о культуре, то теперь оно стало явно контрэффективным. Во время выступления в Нью-Йорке в октябре 1925 года, когда уже было ясно, что Госиздат хочет расторгнуть договор на издание Полного собрания сочинений, Маяковский заявил:

Футуризм имел свое место и увековечил себя в истории литературы, но в Советской России он уже сыграл свою роль.

Стремление и работа Советского Союза находят себе отражение не в футуризме, а в Лефе, воспевающем не голую и хаотическую технику, а разумную организованность. Футуризм и советское строительство <…> не могут идти рядом… Отныне я против футуризма; отныне я буду бороться с ним.

Это были словесные уловки; главное — ориентация на литературное новаторство — не изменилось. Зимой 1926 года Осип и три поэта (Асеев, Пастернак и близкий футуристам конструктивист Илья Сельвинский) пришли на прием к Троцкому, чтобы пожаловаться на трудности, с которыми сталкиваются авторы-новаторы. Несмотря на то что он принадлежал к партийной оппозиции, Троцкий занимал еще достаточно прочное положение в сфере культуры, поэтому визит к нему был объясним, тем более что Осип незадолго до того примкнул к оппозиции, заявив, что он больше «не выдержал». Маяковский несколько раз встречался с Троцким ранее, но в этой встрече участия не принимал — по-видимому, он был в отъезде. Возможно, усилиями Троцкого (тот без промедления созвал совещание ведущих деятелей культуры) в сентябре 1926 года лефовцы смогли заключить договор с Госиздатом на издание нового ежемесячного журнала «Новый Леф» тиражом 1500 экземпляров. Его объем составлял всего три печатных листа, или сорок восемь страниц, то есть существенно меньше, чем у «старого» «Лефа», который хоть и выходил нерегулярно, но в объеме достигал иногда нескольких сот страниц.

В передовице первого номера, вышедшего в январе 1927 года, инициатива объяснялась тем, что положение культуры за последние годы «дошло до полного болота» и что «Леф» — «камень, бросаемый в болото быта и искусства, болото, грозящее достигнуть самой довоенной нормы». Под конец статья призывала деятелей культуры встать на защиту революционной эстетики: «Наша постоянная борьба за качество, индустриализм, конструктивизм (т. е. целесообразность и экономия в искусстве) является в настоящее время параллельной основным политическим и хозяйственным лозунгам страны и должна привлечь к нам всех деятелей новой культуры».

Сразу за передовицей следовало стихотворение Маяковского, в котором он критиковал Горького за то, что тот живет за границей, вместо того чтобы «строить завтрашний мир». Публикация «Письма писателя Владимира Владимировича МАЯКОВСКОГО писателю Алексею Максимовичу ГОРЬКОМУ» на столь заметном месте была явным вызовом, поскольку стихотворение ранее отказались напечатать «Известия», что в свою очередь привело к тому, что Маяковский перестал сотрудничать с правительственной газетой.

Покинув страну в 1921 году, Горький, главный символ демократического социализма, оставил после себя огромную пустоту. «Я не знаю, что бы для меня осталось от революции и где бы была ее правда, если бы в русской истории не было бы Вас», — писал ему Пастернак. «Вся Советская Россия всегда думает о Вас», — сообщил Горькому Есенин незадолго до своей гибели, а Михаил Пришвин шутливо утверждал, что значение Горького столь велико, что ему попросту нельзя возвращаться домой, потому что тогда его «разорвут на части».

Если Есенин или Пришвин и могли бы уговорить Горького вернуться на родину, то шансы Маяковского были минимальны. После ссоры из-за вымышленного сифилиса отношения между Маяковским и Горьким остались из рук вон плохими. Маяковский оказался одним из тех немногих писателей, кому усердный корреспондент Горький не написал ни одного письма. И, несмотря на то что Горький тщательно следил за литературными событиями в Советском Союзе, он ни разу не обмолвился о творчестве Маяковского (что, с учетом положения Маяковского, можно считать подвигом).

«Письмо» Маяковского было не столько вызовом, сколько упреком. В представлении Маяковского отсутствие Горького на родине являлось такой же изменой, как самоубийство Есенина. Прожив несколько лет в Германии, в 1924 году Горький перебрался в Сорренто, напротив острова Капри, где провел семь лет ссылки в 1906–1913 годах. «Очень жалко мне, товарищ Горький, / что не видно / Вас / на стройке наших дней. / Думаете, с Капри, / с горки, / Вам видней?» Но критика мотивировалась не только политическими разногласиями. Старые раны еще не зарубцевались, что ясно из первых строк стихотворения:

  • Алексей Максимович,
  •                                     как помню,
  •                                                       между нами
  • что-то вышло
  •                         вроде драки
  •                                             или ссоры.
  • Я ушел,
  •               блестя
  •                         потертыми штанами;
  • взяли Вас
  •                 международные рессоры.

Маяковский не мог простить Горькому ни вмешательства в его личную жизнь, ни того, что казалось ему политическим предательством. Когда он читал «Письмо» дома у Романа Якобсона в Праге в апреле 1927 года, посол Советского Союза Антонов-Овсеенко начал защищать Горького, на что Маяковский раздраженно возразил: «Пожалуйста, но пусть приезжает. Чего он там сидит?» А затем, по словам Якобсона, отозвался о Горьком как о «в общем аморальном явлении».

Враждебность была взаимной, о чем свидетельствует следующий факт. Когда Николай Асеев навещал Горького в Сорренто осенью того же года, он не дерзнул даже упомянуть имя Маяковского. Стремясь примирить писателей, Асеев читал Горькому стихи Маяковского, не называя автора, но Горький под разными предлогами постоянно перебивал его; не узнать стиль Маяковского было невозможно. «Вместо примирения с Маяковским я восстановил Горького и против себя», — констатировал Асеев.

Как поживаете?

Осенью и зимой 1926–1927 годов квартира в Гендриковом переулке превратилась в «штаб» Лефа. Еженедельно устраивались «лефовские вторники», которые посещали все, кто был близок группе, — Николай Асеев, Сергей Третьяков, Борис Пастернак, молодой Семен Кирсанов, Виктор Шкловский, Всеволод Мейерхольд, Сергей Эйзенштейн, Виталий Жемчужный и Лев Кулешов. Если бы не размер гостиной, это явление можно было бы назвать «салоном».

Новые теории Лефа предписывали, что современный художник должен использовать жанры, основанные не на воображаемой реальности, а на фактах: репортаж, газетные фельетоны, мемуары и биографии. В соответствии с этой эстетикой фотография и кино считались образцовыми художественными формами. Большой интерес к кино испытывал Осип — теперь он печатался в разных киножурналах и пропагандировал именно тот тип «этнографического киножурнала», примером которого был фильм «Евреи на земле».

Маяковского «кинемо» увлекало уже давно (см. главу «Первая революция и третья»), и он снова стал интересоваться кинематографом, возможно вдохновленный участием Лили в съемках фильма «Евреи на земле». За год с лишним он написал девять сценариев, из которых, однако, только два были экранизированы. Фильм «Дети» вышел в прокат весной 1928 года.

Среди нереализованных сценариев была новая версия «Закованной фильмой» под названием «Сердце экрана» и совсем новый сценарий «Как поживаете?», оба написанные осенью 1926 года. В соответствии с ритмом, управлявшим творчеством Маяковского, за поэмой «Владимир Ильич Ленин» должно было последовать лирическое произведение. Так и произошло, хотя в этот раз Маяковский выразил свои самые сокровенные чувства не в стихотворной форме, а в киносценарии. Сценарий «Как поживаете?», где описываются «24 часа жизни человека» в «пяти кинодеталях», перекликается с лирическими поэмами «Человек» и «Про это» не только тематически, но и в плане метафорики. Как и в этих произведениях, главный герой, «обыкновенный человек», носит имя автора. Автобиографический фон подчеркивается и вывеской на входной двери: «БРИК. МАЯКОВСКИЙ».

В «Как поживаете?» звучат два основных мотива его творчества: чувство, что его не понимают и недооценивают, и мотив самоубийства как возможного выхода. Маяковский — поэт («фабрика без дыма и труб»), сочиняющий никому не нужные стихи. «Мне не нужно ваших стихов», — объясняет попивающий чай отец семейства с лицом свиньи, внезапно превращающийся в орангутанга, — картина как бы взята из «Про это». Единственные, кто интересуется поэзией, — это рабочие, которых в сценарии представляют несколько комсомольцев. Когда Маяковский приходит в редакцию газеты, чтобы продать стихотворение, там разыгрываются следующие сцены:

38. Маяковский входит в редакторский кабинет. Входя, растет в дверях и занимает собой всю раму двери.

39. Редактор и человек жмут друг другу руки. Человек уменьшился до редакторского роста. Редактор — газетный бюрократ, предлагает читать.

40, 41, 42. Бывший одного роста редактор уменьшается и уменьшается, становится совсем маленьким. Маяковский наступает на него с рукописью, вырастает до огромных размеров, четырежды превосходя редактора. На редакторском стуле уже сидит крохотная шахматная пешка.

43. Поэт читает на фоне аудитории.

44. Редактор, прослушав, выравнивается, проглядывает рукопись, делает сердитое лицо и наступает на поэта.

Маяковский становится маленьким. Редактор становится громадным, в четверной рост поэта. Поэт стоит на стульчике крохотной пешкой.

45. Редактор критикует на фоне орангутангового семейства.

Все заканчивается тем, что редактор дает Маяковскому аванс в 10 рублей, но касса закрыта, и денег поэт не получает.

Сцены передают унижение, которому Маяковский часто подвергался в редакциях. Даже если его ранимая психика порой раздувала конфликты до невероятных масштабов, противодействие со стороны бюрократии было реальным фактом. «Помню, когда он пришел из Госиздата, где долго ждал кого-то, стоял в очереди в кассу, доказывал что-то, не требующее доказательств <…> —рассказывала Лили. — Придя домой, он бросился на тахту во всю свою длину, вниз лицом и буквально завыл: „Я больше — не могу..“ Тут я расплакалась от жалости и страха за него, и он забыл о себе и бросился меня успокаивать».

Лили опасалась за жизнь Маяковского, но в «Как поживаете?» кончает с собой не Маяковский, а его бывшая подруга. Он читает о самоубийстве в газете:

122. Газета подымается, становится углом, подобно огромной ширме.

123. Из темного угла газеты выходит фигура девушки, в отчаянии поднимает руку с револьвером, револьвер — к виску, трогает курок.

124. Прорывая газетный лист, как собака разрывает обтянутый обруч цирка, Маяковский вскакивает в комнату, образуемую газетой.

125. Старается схватить и отвести руку с револьвером, но поздно, — девушка падает на пол.

126. Человек отступает. На лице ужас.

Мысль о самоубийстве была у Маяковского навязчивой идеей, и на выступлениях в это время он любил читать стихотворение «Сергею Есенину». Но в киносценарии его преследовала тень другого события, которое он так и не смог вытеснить из памяти: смерть Антонины Гумилиной, покончившей с собой из-за него в 1918 году.

Лев в зоопарке

Сценарий «Как поживаете?» был написан по заказу. Предполагалось, что фильм снимет Лев Кулешов, а его жена Александра Хохлова сыграет роль девушки-самоубийцы. Сценарий не был экранизирован, но реализовался по-своему: Кулешов и Лили горячо полюбили друг друга, и роман мог стать фатальным.

Двадцативосьмилетний Лев Кулешов был на восемь лет моложе Лили. Несмотря на молодость, он уже много лет занимался кино и считался одним из тех, кто способствовал революционному развитию советского кинематографа в двадцатые годы. Среди его учеников были Дзига Вертов («Киноглаз»), Сергей Эйзенштейн («Стачка», «Броненосец „Потёмкин“») и Всеволод Пудовкин («Мать»). Сам Кулешов заявил о себе в 1924 году фильмом по сценарию Асеева «Необычайные приключения мистера Веста в стране большевиков», где в одной из ролей снялась его жена.

Кулешов был безумно влюблен в Лили, он посвящал ей мадригалы, сделал ее прекрасный фотопортрет, подарил брошь в виде льва, сделанную по его собственному эскизу. Лили в свою очередь была очарована Кулешовым, чьи манеры и стиль заставляли вспомнить голливудских звезд. Он охотился, любил спорт и разъезжал по Москве на мотоцикле, часто приглашая в люльку Лили.

Лев Кулешов на своем мотоцикле, в люльке которого с удовольствием катались и Лили и Маяковский. Фото сделано в типичном для Александра Родченко ракурсе, 1927 г.

Если в Советском Союзе двадцатых годов мотоцикл был редкостью, то частный автомобиль считался неслыханной — и идеологически подозрительной — роскошью. Но Кулешов — и Лили — очень хотел машину, и когда Маяковский 15 апреля 1927 года отправился за границу, ему, помимо обычных заказов на одежду и духи, дали еще одно задание — купить «автомобильчик»: «Мы много думали о том — какой. И решили — лучше всех — Фордик. 1) Он для наших дорог лучше всего, 2) для него легче всего доставать запасные части, 3) он не шикарный, а рабочий, 4) им легче всего управлять, а я хочу управлять обязательно сама. Только купить надо непременно Форд последнего выпуска, на усиленных покрышках-баллонах; с полным комплектом всех инструментов и возможно большим количеством запасных частей».

Молодой лефовец Василий Катанян и его жена Галина по-разному относились к той морали, которой придерживались обитатели дачи в Пушкине. Через десять лет Василий Катанян разведется с женой и свяжет свою жизнь с Лили.

«Мы» — это, разумеется, Лили и Кулешов, для чьей «мотоциклетки» Лили просила купить «все», что она записала в особом списке: «Мы очень много на ней ездим». Не забыта и жена Кулешова — ей Маяковский должен был привезти «кино-грим для зубов».

На этот раз заграничное путешествие привело Маяковского в Варшаву, Прагу, Берлин и Париж. Почти за месяц отсутствия он редко телеграфировал в Москву и написал всего одно письмо — ответ на инструкции Лили о «форде», которые он получил, прибыв в Париж 29 апреля. «Как только я ввалился в Истрию сейчас же принесли твое письмо — даже не успел снять шляпу, — сообщал он. — Я дико обрадовался и уже дальнейшую жизнь вел сообразно твоим начертаниям — заботился об Эльзе думал о машине и т. д. и т. д.». Далее он жалуется на жизнь, которая «совсем противная и надоедная невероятно», и утверждает, что сделает все, чтобы сократить пребывание «в этих хреновых заграницах».

Письмо не было дописано и отправлено, однако «форд» (спортивной модели) был куплен и доставлен в Москву. Маяковский был очень щедрым и всегда возвращался из заграничных поездок с полными чемоданами подарков. «Насколько внимателен был он, как он исполнял всякие просьбы», — вспоминал Родченко, которому Маяковский привез немецкие фотопринадлежности, для которых он также добился разрешения на ввоз — равно как и для «форда» Кулешова. Покупка машины отражала не только свойственную Маяковскому щедрость, но и его стремление постоянно угождать Лили. Нетрудно представить, чего стоило это стремление в данном случае, и не только в деньгах.

Лили в естественной для нее манере открыто демонстрировала свои отношения с Кулешовым; этим она также давала понять Маяковскому, что их любовная связь бесповоротно закончена. Маяковский вынужденно подыгрывал, ненавистная ревность не должна была взять верх! Лето, как всегда, проводили в Пушкине, хотя с перерывами на поездки: в начале июля Лили и Кулешов уехали на две недели на Кавказ, а через некоторое время Маяковский отправился в шестинедельное турне. Но в Пушкине их жизнь протекала как ни в чем не бывало: собирали грибы, играли в маджонг (игру, которую мать Лили привезла из Лондона) и в пинг-понг. С этой новинкой их познакомил Кулешов, а Маяковский потребовал, чтобы тот его обучил. Они играли целые сутки, на деньги, вначале Маяковский проиграл «астрономические цифры», но в конце концов все вернул и даже остался в выигрыше.

Появление в «кисячье-осячьей семье» льва по понятным причинам не вызывало у Маяковского большого восхищения, тем более что сексуальные увлечения Кулешова были такими же «похабными», как те, которые когда-то испытала Лили с Гарри Блуменфельдом в Мюнхене. 14 ноября 1927 года жена Александра Родченко Варвара Степанова записала в дневнике, что Маяковский «чувствует себя очень плохо» и «изнервничался»: «Стал плохо видеть, прописал доктор очки. Причина — нервы». Даже учитывая напряженную работу Маяковского в связи с десятилетним юбилеем революции, трудно не увидеть в его душевном состоянии и следствие других факторов, кроме чисто физического утомления.

Страдал, однако, не он один. Полная свобода сексуальных отношений, принятая Лили и Осипом, совсем не устраивала жену Кулешова, про исходившую из «хорошей» семьи: среди ее предков по отцу были знаменитые врачи Боткины, а по матери — основатель Третьяковской галереи. Ее муж и Лили предавались своей страсти едва ли не прямо у нее на глазах. Когда Василий Катанян, молодой лефовец из Тифлиса, с женой Галиной в конце июля впервые приехали в Пушкино, на них произвели сильное впечаление «нарядные, элегантные женщины и мужчины», сидевшие на террасе. «Женщины в большинстве красивые», — заметила Галина, продолжив:

Приехал Кулешов с Хохловой. Лиля и Кулешов тотчас же поднялись наверх и пробыли там довольно долго. То же самое произошло, когда приехал Жемчужный с Женей. Ося с розовой от смущения и радости Женей немедленно удалились наверх. Хохлова невозмутимо беседовала с дамами на террасе, но Жемчужный, очевидно менее вышколенный, тоскливо бродил по саду в полном одиночестве. Я была несколько озадачена всем виденным и на обратном пути домой спросила Васю — что же это такое? Вася, поразмыслив, объяснил мне, что современные люди должны быть выше ревности, что ревновать — это мещанство.

«Невозмутимость» Хохловой была наигранной, поскольку и она не хотела прослыть мещанкой. В действительности она невероятно страдала и однажды пыталась покончить с собой. «Шуру остановили на пороге самоубийства, — рассказывала Лили, — буквально поймали за руку». Роль, которую ей не удалось воплотить на экране, она сыграла в жизни — в режиссерском кресле сидел один и тот же человек. Лили не понимала реакции Хохловой, такое поведение было для нее выражением «бабушкиных нравов». Вкладом Осипа в семейную драматургию стал сценарий фильма «Клеопатра» (режиссер Кулешов, в главной роли Хохлова), но он, подобно «Как поживаете?», экранизирован не был.

Лили, Осип, Александр Родченко и Варвара Степанова за обеденным столом в Гендриковом переулке в 1926 или 1927 г. Во второй половине 20-х в моде у жен лефовцев была прическа «гарсон», и Лили в первый и единственный раз остригла волосы. Осип был против, поскольку он — «известный реакционер по отношению к женщине», по словам Варвары Степановой, — считал, что «стриженые сразу похожи на проституток».

Лефовская группа исповедовала общую эстетику и мораль и была настолько сплоченной, что о ней можно говорить практически как о секте. «Кроме них, я почти не знала людей, — вспоминала Лили, — с остальными я встречалась в трамвае, в театре. А лефовцы выросли на глазах друг у друга. Леф рос, еще не называя себя Лефом, с 15-го года, с „Облака в штанах“, с володиных выступлений, через „комфут“, через „Искусство коммуны“. <…> Это было содружество одинаково мыслящих советских людей». Объединенные общими идеями и общими врагами, они общались друг с другом почти круглосуточно. Когда не обсуждали искусство и литературу, сидели за игорным столом. «Маджонг занимает одно из главных мест среди лефовских развлечений, — записала в дневнике Варвара Степанова. — Играют все. Разделяются на игроков азартных — Володя, Коля, Лиля — и классических — Витя, Ося, я, Лева. Родченко особый игрок — индивидуальный. Играют ночами до 6–7 утра. Иногда по 17 часов подряд». Такую же информацию можно найти в дневниках Лили: лефовцы играют ночи напролет. Так же, как существовали лефовская эстетика и лефовская мораль, с годами образовался и определенный лефовский образ жизни.

Наташа

Сцены, подобные той, которую описывает Галина Катанян, вызывали у Маяковского приступы отчаянной ревности, но именно в день, когда Катаняны впервые посетили Пушкино, он отсутствовал, так как уехал в турне по городам Украины, Крыма и Кавказа. 25 июля они с Лили встретились на вокзале в Харькове — Лили возвращалась в Москву после отпуска с Кулешовым. Когда Маяковский попросил ее задержаться на один день в Харькове, чтобы послушать его новое произведение, она выбросила чемодан из окна, прежде чем поезд успел тронуться. Маяковский был вне себя от радости — как бы ни вела себя Лили с Кулешовым или другими мужчинами, он целиком зависел от ее слуха и одобрения. «Помню в гостинице традиционный графин воды и стакан на столике, за который мы сели, и он тут же, ночью, прочел мне только что законченные 13-ю и 14-ю главы поэмы „Хорошо!“».

Поэма «Хорошо!», написанная к двадцатилетнему юбилею Октябрьской революции, по объему была такой же, как «Владимир Ильич Ленин». Главы, которые он читал Лили в харьковской гостинице, рассказывали о совместной жизни в Полуэктовом переулке голодной зимой 1919–1920 годов:

  • Двенадцать
  •                     квадратных аршин жилья.
  • Четверо
  •               в помещении —
  • Лиля,
  •           Ося,
  •                   я
  • и собака
  •               Щеник.

Это было счастливое время, несмотря на лишения, несмотря на то что «голода опухоль» превратила глаза Лили в «щелки»:

  • Если
  •           я
  •               чего написал,
  • если
  •         чего
  •                 сказал —
  • тому виной
  •                     глаза-небеса,
  • любимой
  •                 моей
  •                           глаза.
  • Круглые
  •                 да карие,
  • горячие
  •               до гари.

Он помнит, как ему удалось найти две «драгоценные» морковки и он принес их Лили, у которой из-за отсутствия витаминов опухли глаза. Он пишет, что «много / в теплых странах плутал» —

  • Но только
  •                   в этой зиме
  • понятной
  •                 стала
  •                           мне
  •                                 теплота
  • любовей,
  •                дружб
  •                           и семей.

Это безоговорочное признание в любви Лили — и Осипу — сделано во время одного из самых тяжелых кризисов в жизни Маяковского: когда Лили открыто жила с другим мужчиной. Было ли оно следствием невероятного усилия над собой или отражением подлинных чувств? Ответ: и то и другое.

Если Кулешов находился в поезде, то в Москву он прибыл без Лили. После того как и Лили уехала домой, Маяковский провел несколько выступлений в Харькове и отправился в Ялту. В день отъезда он послал в Москву срочную телеграмму: «МОСКВА ГОСИЗДАТ БРЮХОНЕНКО ОЧЕНЬ ЖДУ ТОЧКА ВЫЕЗЖАЙТЕ ТРИНАДЦАТОГО ВСТРЕЧУ СЕВАСТОПОЛЕ ТОЧКА БЕРИТЕ БИЛЕТ СЕГОДНЯ ТОЧКА ТЕЛЕГРАФЬТЕ ПОДРОБНО ЯЛТА ГОСТИНИЦА РОССИЯ ОГРОМНЫЙ ПРИВЕТ МАЯКОВСКИЙ».

Адресатом телеграммы была Наталья Брюханенко, студентка двадцати одного года, работавшая в библиотеке Госиздата. Срочная телеграмма с просьбой приехать через двенадцать дней объяснялась, с одной стороны, тем, что билеты на поезд следовало покупать за десять дней до отправления, а с другой — тем, что для импульсивного и нетерпеливого поэта срочная телеграмма была естественным средством сообщения. Купить билет сразу Наталье не удалось, и через два дня она получила новую телеграмму: «ЖДУ ТЕЛЕГРАММУ ДЕНЬ ЧАС ПРИЕЗДА ТОЧКА ПРИЕЗЖАЙТЕ СКОРЕЕ НАДЕЮСЬ ПРОБУДЕМ ЗДЕСЬ ВМЕСТЕ ВЕСЬ ВАШ ОТПУСК ТОЧКА УБЕЖДЕННО СКУЧАЮ МАЯКОВСКИЙ».

С высокой и эффектной Наташей Маяковский познакомился в Госиздате весной 1926 года и немедленно пригласил ее в кафе, где должен был встретиться с Осипом. С детской непосредственностью он показал на Наташу и сказал: «Вот такая красивая и большая мне очень нужна». Потом Осип ушел, а Маяковский предложил ей поехать к нему в Лубянский проезд, где угощал шампанским, конфетами и читал свои стихи — тихо, почти шепотом. «Потом он подошел ко мне, очень неожиданно распустил мои длинные косы и стал спрашивать, буду ли я любить его». Когда Наташа сказала, что хочет уйти, он не возразил. Этажом ниже жил венеролог, и, спускаясь, Маяковский предостерег Наташу, которая была без перчаток, от прикосновений к перилам.

Наталья Брюханенко в 1927 г., когда их с Маяковским планы заставили Лили насторожиться.

Наташу разочаровало то, что такой «необыкновенный поэт» оказался «обыкновенным человеком», и уже на улице она сказала об этом Маяковскому. «А что же вы хотели? Чтобы я себе весь живот раскрасил золотой краской, как Будда?» — ответил он, жестом показав, будто раскрашивает себе живот.

Этот эпизод, словно вспышка, высвечивает характерные особенности нрава Маяковского — внезапные и зачастую резкие перепады его настроения. Все или ничего — и сейчас, не потом! Неспособность Маяковского контролировать свои чувства легко отпугивала людей, особенно женщин. Поэтому, несмотря на огромный запас нежности, ему было трудно удовлетворить свою потребность в любви и ласке. Таким же образом одиннадцать лет тому назад он «нападал» на Лили, которая в ответ долго держала его на расстоянии.

Наташа испугалась, и в следующий раз они встретились через год с лишним, в июне 1927-го, когда Маяковский пришел в издательство, чтобы забрать пятый том своего Полного собрания сочинений (он первым вышел в свет). Увидев Наташу, он упрекнул ее за то, что она сбежала от него, «даже не помахав лапкой». «Он пригласил меня в тот же день пообедать с ним, — вспоминала она. — Я согласилась и обещала больше от него не бегать».

Вторая встреча с Наташей произошла, когда роман Лили и Кулешова шел полным ходом, и Маяковский, как никогда, нуждался в «такой красивой и большой» женщине. «С этого дня мы стали встречаться очень часто, почти ежедневно», — вспоминала Наташа. Маяковский с трудом переносил одиночество, оно действовало на него угнетающе. Можно предположить, что его маниакальная потребность в обществе мешала ему в работе, но это было не так. В отличие от большинства писателей, он работал не в кабинете и не в определенные часы. Он работал постоянно, во время прогулок, один или в компании, отбивая ритм тростью; иногда он вытаскивал блокнот и записывал какую-нибудь рифму. Чешский художник Адольф Хофмейстер был поражен тем, что Маяковский «ни минуты не мог усидеть без дела», он пил, курил и все время рисовал; а Наташа вспоминала, как в ожидании заказанного блюда он покрывал рисунками бумажную скатерть в ресторане… Только читая корректуру или выполняя иную, менее творческую работу, он сидел за столом — но и тогда ему хотелось, чтобы кто-нибудь был рядом.

Наташа приняла условия Маяковского, и теперь он вызвал ее в Ялту. В семь утра на вокзале в Севастополе он ее встретил — загорелый, в серой рубашке с красным бархатным галстуком и серых фланелевых брюках.

Они провели вместе месяц — весь отпуск Наташи — и еще немного. Она присутствовала на его выступлениях в городах Крыма и позднее на Кавказе, они были неразлучны. Однажды, когда они возвращались на автобусе в Ялту, Маяковский забронировал три места — чтобы не было тесно. Такую же щедрость — или гиперболизм — он проявил и в день ее именин. Проснувшись, Наташа получила букет роз, такой огромный, что уместился он только в ведре. Потом они отправились гулять на набережную, где Маяковский заходил во все магазины и в каждом покупал самый дорогой одеколон. Когда покупки уже невозможно было унести, Наташа попросила его прекратить, но Маяковский вместо этого направился к цветочному киоску и начал скупать цветы. Она напомнила, что в гостиничном номере уже стоит целое ведро роз, а Маяковский возразил: «Один букет — это мелочь! Мне хочется, чтобы вы вспоминали, как вам подарили не один букет, а один киоск роз и весь одеколон города Ялты!»

Маяковский не скрывал свои отношения с Наташей. Она навещала его не только в рабочем кабинете, но и в Гендриковом переулке, и в Пушкине. Во время отпуска в Крыму и на Кавказе она постоянно была рядом с ним. Но если Осип видел ее по крайней мере один раз, то из-за календарного несовпадения с Лили они пока не встречались: когда у Маяковского начался роман с Наташей, Лили была в отъезде с Кулешовым. Но Лили держалась в курсе происходящего и, разумеется, знала о том, что Маяковский влюблен. Через несколько дней после приезда Наташи в Крым Лили прислала Маяковскому длинное письмо, в конце которого — после изложения более или менее тривиальных известий (о Бульке и ее щенках, ремонте квартиры и различных издательских делах) — содержался призыв, несмотря на шутливый тон, глубоко серьезный:

Ужасно тебя люблю. Пожалуйста не женись всерьез, а то меня все уверяют, что ты страшно влюблен и обязательно женишься! Мы все трое женаты друг на дружке и нам жениться больше нельзя — грех.

Маяковский ответил телеграммой, которая начиналась инструкциями относительно публикации его «Октябрьской поэмы» — получившей здесь свое окончательное название «Хорошо!» — и заканчивалась следующей фразой: «ЦЕЛУЮ МОЮ ЕДИНСТВЕННУЮ КИСЬЯЧУЮ ОСЯЧУЮ СЕМЬЮ». Когда Маяковский с Наташей вернулись в Москву 15 сентября, на вокзале их встретили Лили — и Рита. «Лилю я увидала тогда впервые, — вспоминала Наташа, — но только секунду, так как сразу метнулась в сторону и уехала домой». Тот факт, что Лили взяла с собой Риту, свидетельствует о том, что ситуация казалась ей непростой.

Маяковский и Наташа продолжали встречаться, ходили на прогулки, в кино, смотрели «Октябрь» Эйзенштейна. 28 ноября, в свой день рождения, она получила от находившегося в отъезде Маяковского поздравительную телеграмму и почтовый перевод на 500 рублей. Рано утром на следующий день Наташа позвонила Лили, чтобы узнать адрес Маяковского и поблагодарить его. Лили спала, но вопросов задавать не сала, а просто сообщила: Ростов, гостиница такая-то. Наташа вела себя так, как, по мнению Лили, должна была вести себя жена Кулешова, — с пониманием и без ревности. Наверное, Лили уже стало ясно, что молодая библиотекарша не представляет угрозы для их троицы. Видя в Лили подругу, а не соперницу, Наташа и поступала согласно всем правилам игры. Может быть, она уже тогда догадывалась о том, с чем впоследствии ей придется мириться, — в жизни Маяковского есть только одна женщина, которую он по-настоящему любит.

Татьяна 1928–1929

  • Любить —
  •                   это с простынь,
  •                                           бессонницей рваных,
  • срываться,
  •                   ревнуя к Копернику,
  • его,
  •       а не мужа Марьи Иванны,
  • считая
  •             своим
  •                       соперником.
В. Маяковский. Письмо товарищу Кострову из Парижа о сущности любви

Татьяна Яковлева в 1932 г.

Осень и зима 1927 года прошли для Маяковского под знаком революционной поэмы. Сам он считал «Хорошо!» программной вещью, вроде «Облака в штанах» для того времени, но реакция на нее была разной. Для Луначарского это была «Октябрьская революция, отлитая в бронзу», «великолепная фанфара в честь нашего праздника, где нет ни одной фальшивой ноты <…>». Противники Маяковского, прежде всего представители РАППа, наоборот, использовали малейшую возможность для того, чтобы накинуться на него. Утверждалось, что Маяковский на самом деле «далек от понимания Октября, его содержания, его сущности», а то, что он написал, — «„дешевая“ юбилейная эпика». Одновременно были и критики, пытавшиеся смотреть глубже, к примеру обозреватель харьковской газеты «Пролетарий», констатировавший, что эпос не принадлежит к лучшим образцам творчества Маяковского: «Здесь он сплошь и рядом срывается и не возвышается над публицистикой невысокого уровня. Против этого поэт может негодовать, он может бороться с этим, но преодолеть свою лирическую „конституцию“ ему, по-видимому, не дано».

Когда в октябре Маяковский читал поэму членам московской партийной организации, он обратился перед чтением к публике с просьбой сообщить ему, понятно произведение или нет. В последовавшей дискуссии его — как обычно — критиковали за индивидуализм, за то, что он «рисует отдельных героев, но не показывает массы», тем не менее большинство слушателей считали, что поэма удачна и по форме и по содержанию. И, к великой радости Маяковского, никто не утверждал, что она «непонятна». В конце вечера была принята резолюция, в которой говорилось, что «Хорошо!» — «шаг вперед и заслуживает использования ее в практической работе как средства художественной агитации».

Как бы ни был Маяковский доволен реакцией партийного коллектива, он знал, что она непоказательна. На каждом выступлении противники рьяно пытались его уколоть — и злорадствовали, когда, в их понимании, им это удавалось. Среди хулиганствовавших были и литературные противники, и те, кто приходил только для того, чтобы спровоцировать скандал. Маяковский был блестящим эстрадным поэтом, и его выступления зачастую превращались в настоящее шоу, главным образом благодаря его выдающейся способности парировать нападки публики; этому способствовал его мощный бас, заглушавший всё и всех. Вопросы задавались устно или в записках, которые передавались на эстраду. «А вас никто не читает, никто не спрашивает! Вот вам, вот вам!» — ликовала ленинградская библиотекарша, а в Баку Маяковский получил записку следующего содержания: «Когда у человека на душе пустота, то для него есть два пути: или молчать, или кричать. Почему вы выбрали второй путь?» Маяковский ответил со свойственным ему остроумием: «Автор этой записки забыл, что есть и третий путь: это — писать вот такие бездарные записки». Публика рыдала от смеха.

Любимой эстрадой Маяковского в Москве был Политехнический музей. 20 октября 1927 г., в преддверии десятилетия Октябрьской революции, он читал здесь поэму «Хорошо!».

В большинстве случаев Маяковский своими молниеносными, убийственными ответами мог расположить зал в свою сторону, но порой комментарии были такими подлыми, что ему казалось, будто вся его жизнь поэта ставится под вопрос, — неужели так ему платят за его преданность революции и рабочему классу? Выступления иногда продолжались по несколько часов, и по их окончании Маяковский чувствовал себя совершенно опустошенным, «выдоенным», как он сказал Наташе Брюханенко. За сотни выступлений он собрал такое количество записок — около 20 тысяч, — что даже хотел написать «универсальный» ответ авторам вопросов. Если бы он был написан, то наверняка содержал бы следующие мысли, сформулированные в первом номере «Нового Лефа» за 1928 год под рубрикой «Вас не понимают рабочие и крестьяне»: «Я еще не видал, чтобы кто-нибудь хвастался так: „Какой я умный — арифметику не понимаю, французский не понимаю, грамматику не понимаю“. Но веселый клич: „Я не понимаю футуристов“ — несется пятнадцать лет, затихает и снова гремит возбужденно и радостно. На этом кличе люди строили себе карьеру, делали сборы, становились вождями целых течений».

Вся жизнь и поэзия Маяковского были связаны с политикой, с коммунистическим строительством и с «местом поэта в рабочем строю». Но если злободневные вопросы он комментировал охотно, то крупные политические процессы даже не упоминаются в его стихах и письмах — несмотря на то что 1927–1928 годы отличались событиями, в корне изменившими советское общество. Параллельно с празднованием юбилея революции, воспетой Маяковским в поэме «Хорошо!», Сталин проводил беспощадную чистку среди своих противников: 14 ноября из партии исключили представителей так называемой левой оппозиции, а через два месяца ее лидер Лев Троцкий и еще тридцать оппозиционеров были сосланы в Алма-Ату. Избавившись от левой оппозиции, Сталин взялся за правую, возглавляемую Николаем Бухариным, который в 1928 году был постепенно обезврежен. Преобразования в экономической области были не менее глубокими. Несмотря на утверждение, что основой построения социализма по-прежнему остается нэп, осуществленная экономическая политика на практике противоречила принципам нэпа: в 1927–1928 годах были сделаны первые шаги по форсированной индустриализации и принудительной коллективизации сельского хозяйства.

Шахты

Радикальные экономические изменения вызывали недоверие и беспокойство на рабочих местах, поскольку люди не были уверены в правилах игры. Недовольство выражалось в бурных дискуссиях, письмах к властям и даже забастовках. Чтобы отвлечь внимание от реальных проблем, руководство партии развернуло кампанию с целью доказать, что трудности являются следствием политического заговора. В марте 1928 года служба госбезопасности (с 1924-го называвшаяся ОГПУ) объявила о разоблачении сговора так называемых буржуазных специалистов в городе Шахты Донецкого бассейна. («Буржуазными специалистами» называли инженеров и других квалифицированных работников, с которыми после революции сотрудничала коммунистическая власть в отсутствие собственных экспертов — еще в 1927 году только 1 % коммунистов имели высшее образование.) Как утверждалось, инженеры и технологи работали на контрреволюционный центр в Париже, и их обвинили в том, что они подрывали шахты в попытках саботировать советскую экономику.

Суд проходил с 18 мая по 6 июля 1928 года в атмосфере политической паранойи: деятельность французских коммунистов привела к дипломатическим осложнениям с Парижем; отношения с Польшей были испорчены после того, как в июне 1927 года в разгар обсуждения пакта о ненападении был убит советский посол Войков; и в том же году Советский Союз получил жесткий отпор при попытке экспортировать революцию в Китай. Но самым сильным ударом стала облава, проведенная британскими властями 12–15 мая 1927 года в помещениях фирмы Аркос, сотрудников которой подозревали в краже секретного документа из британского министерства воздушных сообщений.

Акция привела к тому, что Великобритания порвала дипломатические отношения с СССР; было затронуто и одно из действующих лиц этой книги — в списке «опасных коммунистов», которых следовало выслать из Англии, оказалась мать Лили. На допросах в британской службе безопасности Елена Юльевна уверяла, что «не является членом коммунистического кружка Аркоса и совсем не интересуется политикой», что она «из буржуазной семьи и что ее муж поддерживал царский режим», что «в результате русской революции она потеряла все достояние, оставленное ее мужем». Не ясно, что подействовало на следователя — эти аргументы или тот факт, что она «хорошая пианистка и играла на собраниях Клуба Аркоса», но в итоге Елену Юльевну вычеркнули из списка и позволили остаться в стране.

Эти международные проблемы, по времени совпавшие с шахтинским процессом, послужили материалом для проведения в советской печати пропагандистской кампании, предупреждавшей о грядущей войне; угроза была мнимой, но она укрепляла окружавшую процесс атмосферу ксенофобии. На скамье подсудимых сидели пятьдесят три русских и три немецких специалиста. Преступление квалифицировали как вредительство — это был первый случай применения данного термина. Прокурором выступал уже проявивший себя в подобном жанре Крыленко, судьей — новичок Андрей Вышинский; и этот процесс положил начало блистательной карьере в сфабрикованных делах тридцатых годов. У суда не было других доказательств, кроме признаний, которые обвиняемые давали под угрозами и пытками. Одиннадцать человек приговорили к смертной казни, а для тех, кто во время процесса доносил на коллег, смерть заменили разными сроками заключения. Дело широко освещалось в печати с целью разжигания ненависти к вредителям — мнимым и истинным, — якобы угрожавшим социалистическому строительству.

Императоры и вредители

Маяковский осудил саботажников одним из первых — уже на следующий день после суда он опубликовал стихотворение «Вредитель» в «Комсомольской правде». Он обвинял инженеров в том, что на щедрость советской власти — хорошие квартиры и лучшие пайки — они ответили саботажем, на который их подвигнул иностранный капитал. Стихотворение примитивно и политически наивно; возможно, Маяковский написал его по заказу — в то время «Комсомольская правда» была его главным работодателем. Но это не оправдание. Не оправдывает его и то, что он был не один в хоре праведных, — были же поэты, уверенные, что стране угрожают не инженеры-шахтеры, а именно сфальсифицированные обвинения, примером которых и было шахтинское дело.

Так считал Борис Пастернак. За неделю до шахтинского процесса в письме к своей кузине Ольге Фрейденберг он констатировал:

А ты знаешь, террор возобновился, без тех нравственных оснований и оправданий, какие для него находили когда-то, в самый разгар торговли, карьеризма, невзрачной «греховности»: это ведь давно уже далеко не те пуританские святые, что выступали в свое время ангелами карающего правосудья. И вообще — страшная путаница, прокатываются какие-то, ко времени не относящиеся волны, ничего не поймешь.

Против усиления роли органов госбезопасности отреагировал и Осип Мандельштам, выступивший в защиту шести высокопоставленных банковских сотрудников, приговоренных к смертной казни. В день начала шахтинского процесса он отправил главному редактору «Правды», члену политбюро Николаю Бухарину свой поэтический сборник с надписью, смысл которой, по воспоминаниям жены, был следющий: «… в этой книге все протестует против того, что вы хотите делать». Как ни странно, протест возымел эффект: через некоторое время Бухарин сообщил Мандельштаму, что смертный приговор заменили заключением.

Маяковский не был ни оппортунистом, ни циником, но он был политически наивен и, в своем стремлении участвовать в построении нового и лучшего общества, проявлял слепоту, мешавшую увидеть, что в реальности подобные процессы противодействовали такому развитию; и, в отличие от Пастернака, он не отличался склонностью к философскому анализу. Но он не был кровожадным и где-то понимал то, что понимал Пастернак, — что насилие не выход.

Сложные психологические переживания той поры нашли отзвук в двух стихотворениях, написанных во время четырехдневного пребывания в Свердловске в январе 1928 года. «Рассказ литейщика Ивана Козырева о вселении в новую квартиру» повествует о рабочем, который получил от рабочего жилищного кооператива новую светлую квартиру с горячей и холодной водой и чувствует себя так, «как будто / пришел / к социализму в гости». Стихотворение воспевает советскую власть и ничем не отличается от сотен злободневных текстов, созданных Маяковским в эти годы. Но одновременно он написал стихотворение иного рода — «Император», которое хотя и публиковалось при жизни поэта, но долго оставалось известным только специалистам.

В Екатеринбурге (в 1924 году переименованном в Свердловск) летом 1918 года казнили царскую семью. Стихотворение начинается с воспоминания: «…то ли пасха, / то ли — / рождество», на московских улицах полно полицейских, мимо Маяковского проезжает ландо, в котором сидит «военный молодой / в холеной бороде», перед ним «четыре дочурки». В следующем фрагменте мы попадаем уже в Свердловск. Вместе с «председателем исполкома» Маяковский ищет шахту, в которую сброшены останки царской семьи. «Вселенную / снегом заволокло», единственное, что можно разглядеть, — это «следы / от брюха волков / по следу / диких козлов». Но в конце концов они находят искомое место: «… у корня, / под кедром, / дорога, / а в ней —/император зарыт». Здесь только «тучи / флагами плавают, /да в тучах / птичье вранье, / крикливое и одноглавое, / ругается воронье» — вместо, подразумевается, двуглавого орла. Картина страшна и впечатляюща. Что она изображает? Крах царизма? Разумеется. Но, может быть, поэт имел в виду и нечто иное? На это намекают строки из рабочей версии стихотворения: «Я голосую против. / <…> Живые так можно в зверинец их / Промежду гиеной и волком. / И как ни крошечен толк от живых / от мертвого меньше толку. / Мы повернули истории бег. / Старье навсегда провожайте. / Коммунист и человек / Не может быть кровожаден». Здесь выражается запретная мысль, а именно: убийство царской семьи безнравственно — и безнравственно не вообще, а исходя из норм коммунистической морали.

Что это за «птичье вранье»? Вранье об убийстве? Вранье о том, что казнь императора и его «дочурок» оправданна? Слышим мы здесь голос Маяковского-отца, представлявшего, как падают на пол четыре девочки, подкошенные пулеметной очередью в подвале Ипатьевского дома летом 1918 года? Во время визита в Варшаву весной 1927-го Маяковский встречался с послом Советского Союза в Польше Петром Войковым, убитым в Варшаве в июне того же года. Войков был одним из организаторов убийства царской семьи, именно он достал кислоту, с помощью которой тела были обезображены. Рассказывал ли он Маяковскому о том, как проходила казнь? Указал ли он место, куда были сброшены тела?

Этого мы не знаем, но известно одно: звездными сибирскими ночами Маяковский, погрузившись в созерцательное состояние, помимо многозначного «Императора», написал следующие элегичные строки — посвятив их, надо полагать, Лили:

  • Уже второй должно быть ты легла
  • В ночи Млечпуть серебряной Окою
  • Я не спешу и молниями телеграмм
  • Мне незачем тебя будить и беспокоить

Катализатор Пастернак

В 1927–1928 годах масштабные преобразования происходили не только в политике, но и в области литературы. С начала двадцатых литературная жизнь характеризовалась борьбой между различными писательскими объединениями. Помимо политически ортодоксальных пролетарских писателей РАППа и эстетических догматиков Лефа существовал целый спектр мелких группировок и объединений — а также писатели, не принадлежавшие ни к одной группе. К последним относились «попутчики», основным защитником которых выступал критик Александр Воронский, главный редактор журнала «Красная новь». Когда в 1927 году Воронский, перейдя на сторону троцкистской оппозиции, лишился этого поста, «попутчики» получили новый рупор: журнал «Новый мир», главный редактор которого Вячеслав Полонский с презрением относился к экстремизму РАППа и Лефа, придерживался более «либеральной» линии и с уважением отзывался о классиках.

Борис Пастернак, понимавший происходящее в Советском Союзе лучше, чем многие другие. Фото 1926 г.

Основой эстетики Лефа был «социальный заказ»: художник должен выполнять «заказы», сделанные ему эпохой через посредничество пролетарского государства. Образцом подобного отношения к искусству считались Окна РОСТА Маяковского. Эта мысль легла в фундамент теории о «литературе факта», согласно которой, говоря словами Асеева, «воображение может обмануть, а действительность, подтвержденная фактами, обязательно оставит след в искусстве». Вместо романов и рассказов — журналистика, вместо живописи — фотография и документальное кино. Подобный «антиромантизм» был по сути своей романтическим, ибо воплощал в себе поклонение новой социалистической действительности, которую не должна искажать художественная фантазия отдельного писателя, мечта о том, чтобы с помощью чистых фактов передать «действительность в себе».

Не успели лефовцы представить свою программу в первом номере «Нового Лефа», как на них обрушился Полонский. Противник любых литературных группировок — литературной «групповщины», — Полонский считал сектантство и лишнее теоретизирование вредными для литературы: Маяковский, Асеев и Пастернак были замечательны как писатели, но, выступая как члены группы и приверженцы определенной теории, они подавляли в себе индивидуализм — и результат получался соответствующим. В представлении Полонского идея «социального заказа» подразумевала, что художник должен принимать условия и вкусы заказчика (то есть пролетарского государства). «А ведь искусство двигалось вперед не безропотными выполнителями „заказа“, а именно бунтарями, ниспровергателями старых вкусов, разрушителями признанных кумиров, отрицателями канонизированных форм».

«Социальный заказ» был выражением сервилизма, по мнению Полонского, считавшего, что переход к социализму настоящего художника должен быть трудным: «Пролетариату не нужны люди, которые готовы писать то, что хочет пролетариат, и так, как он хочет, — остающиеся в то же время чуждыми пролетариату социально, психологически, идеологически». Поэтом, который, согласно Полонскому, серьезно старался понять политические процессы, происходившие в Советском Союзе, был Борис Пастернак — он и послужил в некотором смысле катализатором эстетического конфликта с лефовцами. Пастернак участвовал в подготовке «Нового Лефа» и значился среди авторов первого номера, вышедшего в январе 1927 года, где был опубликован отрывок из его поэмы «Лейтенант Шмидт». Но Полонский считал, что Пастернак никогда не был футуристом и тем более не является им сейчас, когда разлагается «труп футуризма».

Из всего этого Полонский делал вывод: социализм не нуждается в Лефе. В ответ лефовцы (через Асеева) напомнили Полонскому, что он напечатал в «Новом мире» «Повесть непогашенной луны» «попутчика» Бориса Пильняка, которая в завуалированной форме описывала убийство военного комиссара Михаила Фрунзе, совершенное, судя по всему, по приказу Сталина (см. стр. 349). В политической атмосфере того времени подобное утверждение граничило с доносом. Хотя Пастернак считал, что в этом конфликте лефовцы и Полонский одинаково лицемерны, он склонился на сторону последнего и в июне 1927 года покинул Леф, который «удручал и отталкивал» его «своей избыточной советскостью, т. е. угнетающим сервилизмом, т. е. склонностью к буйствам с официальным мандатом на буйство в руках». «Мне всегда казалось, что прирожденный талант Маяковского взорвет когда-нибудь, должен взорвать те слои химически чистой чепухи, по бессмыслице похожей на сон, которыми он добровольно затягивался и до неузнаваемости затянулся в это десятилетие, — писал он Р. Н. Ломоносовой в мае 1927 года, добавляя: — Я жил, в своих чувствах к нему, только этой надеждой».

Надежды Пастернака оправдаются, но только через год. Он хотел, чтобы вслед за ним Леф покинул Маяковский, но того опередили двое других. Сергей Эйзенштейн, огорченный и задетый тем, что Маяковский раскритиковал его фильм «Октябрь» за «эстетизм», вышел из объединения весной 1928 года. В случае со Шкловским непосредственной причиной послужил конфликт с Лили, чья роль в Лефе становилась все более активной. Когда Осип и Жемчужный на редакционном совещании стали критиковать его киносценарий, Шкловский пришел в ярость, а Лили подлила масла в огонь, предложив взять для обсуждения «любой другой плохой сценарий»: Шкловский вскочил, крикнув в адрес Лили, что «хозяйка» — или «хозяйка дома», версии расходятся — должна знать свое место и не вмешиваться в «разговоры работающих людей», после чего ушел. На следующий день он письменно попросил прощения, но Лили была непреклонна: «Я была в страшном горе и разочаровалась в людях самых близких. Не хотелось жить. Я почувствовала в первый раз, что решительно никому не нужна. Даже Ося плохо понял меня в этот раз».

Обложка Александра Родченко к девятому номеру «Нового Лефа» за 1928 г., редактором которого был уже не Маяковский; последний номер, выпущенный под его руководством, был седьмой.

Маяковский при ссоре не присутствовал, но, узнав о произошедшем, пришел в отчаяние и, как всегда, принял сторону Лили. А 26 сентября, спустя всего неделю после конфликта между Лили и Шкловским, во время выступления под названием «Левее Лефа» он объявил, что покидает группу. Решение вызвало шок, так как он ни с кем — за исключением Осипа — не посоветовался. Многие из лефовцев предполагали, что этот резкий шаг обусловлен личными причинами: для Асеева было очевидно, что, разрывая с Лефом, Маяковский мстил за Лили, и Шкловский объяснял, что «Леф раскололся или растолокся на невозможности для Ляли [sic] сидеть в одной комнате со мной». Сама Лили не сомневалась в том, что причиной ухода Маяковского была она: «<…> ни одна женщина не может отказаться, когда ей говорят: расшибусь, но отомщу за тебя…»

Осенью 1927 г. в связи с десятилетним юбилеем «Известий» был опубликован этот шарж на сотрудников газеты. Самый высокий и громкий — Маяковский, но он идет не первым. Тон задает Демьян Бедный, любимец партии, проживавший в кремлевской квартире и поддерживавший постоянные отношения со Сталиным. Несмотря на то что Бедный был второразрядным поэтом, Маяковский завидовал его положению и популярности у власти.

Бурные дискуссии были частью лефовской культуры, поэтому может показаться странным, что слова Шкловского вызвали у Лили столь острую реакцию. Причина заключалась в следующем: они прозвучали в период, когда Лили была крайне разочарована тем, что ее вклад в дело Лефа не оценен по заслугам и даже ставится под вопрос. Однажды, когда они с Кулешовым в очередной раз выясняли отношения и он крикнул ей: «Тебя никто не любит, твои друзья лефовцы терпеть тебя не могут!» — она отказывалась в это верить, но выпад Шкловского подтвердил, что Кулешов был прав.

Разве я не правила все володины корректуры? — риторически вопрошала Лили. — Разве я не работала в Росте дни и ночи? Разве не бегала по всем его делам во время его частых разъездов? Я работала в Госиздате, в детском отделе, переделывала книги для взрослых в книги для детей. Я делала это очень хорошо, но должна была подписывать «под редакцией О. Брика» или «Н. Асеева», хотя они это делать не умели и не хотели, и моей работой Гиз был очень доволен. Но мое имя не внушает доверия.

Когда мы с Жемчужным написали сценарий «Стеклянный глаз» и нам поручили его поставить, меня каждый день снимали с работы. Посреди репетиции посылали приказы немедленно передать всю работу Жемчужному, т. к. я работаю по протекции, без квалификации. Сценарий пишет за меня Брик, ставит Жемчужный, а монтирует Кулешов. Ужасно трудно было кончить картину. <…> Во время монтажа «Стеклянного глаза» Жемчужному дали следующую картину и монтировала я «Стеклянный глаз» абсолютно самостоятельно <…>.

Каким бы резким ни был — или ни казался — поступок Шкловского, вряд ли он спровоцировал разрыв Маяковского с Лефом; скорее всего это был лишь удобный предлог.

Официально Маяковский объяснил свой уход тем, что «мелкие литературные дробления изжили себя», и необходимостью «отказа от литературного сектантства». Слова напоминают формулировки Пастернака, но Маяковский преследовал диаметрально противоположные цели: он искал не большей индивидуальной свободы, а сближения с «социальным заказчиком». «Литература-самоцель должна уступить место работе на социальный заказ, — объяснял он, — не только заказ газет и журналов, но и всех хозяйственных и промышленных учреждений, имеющих потребность в шлифованном слове». Поэтому он призывал лефовцев продолжать новаторскую работу — но не в «лабораториях», а на поле — в газетах, кино, на радио. Осудив Леф как группу, Маяковский вместе с тем продолжал пропагандировать его эстетику — в основе своей футуристическую. «Мы действительно разные, — сказал Маяковский Пастернаку в связи с конфликтом вокруг Лефа, — вы любите молнию в небе, а я в электрическом утюге».

Порвав с Лефом, Маяковский объявил также, что «амнистирует Рембрандта» и что «нужна песня, поэма, а не только газета». Высказывание это шокировало окружение поэта не менее сильно, чем сам разрыв. Однако амнистия не была результатом изменения позиции, а основывалась на убеждении, что если он хочет по-прежнему играть роль в культурной политике, ему следует — по крайней мере на словах — переместиться ближе к среднему идеологическому руслу. Но какая бы тактика ни скрывалась за этим шагом, для человека, ранее считавшего Рембрандта и Рафаэля символами устаревшей эстетики, он означал капитуляцию.

Если утверждение об амнистии Рембрандта вряд ли было искренним, то к фразе о «песне и поэме» стоит отнестись серьезно. Даже если Маяковский не хотел в этом признаться открыто, его мучила мысль о том, что постоянное сочинение «злободневных стихов» мешает ему писать «настоящую» поэзию. В личных беседах он иногда позволял себе выразить тревогу по поводу того, что как поэт он себя исчерпал. Когда ранним весенним утром 1927 года в номер «Истрии» к Маяковскому зашел Илья Эренбург, постель была нетронута. Маяковский не спал всю ночь, был очень мрачен и сразу, даже не поздоровавшись, спросил: «Вы тоже думаете, что я раньше писал лучше?»

После поэмы «Про это» Маяковский не написал ни одного лирического произведения, и во второй половине двадцатых в нем видели прежде всего «вестника революции» — в отличие от Пастернака, который, хотя и написал две поэмы на революционную тему — «Девятьсот пятый год» и «Лейтенант Шмидт», воспринимался главным образом как поэт. «О Маяковском с 1922 года никто всерьез и не говорит „кроме, как в Моссельпроме“, между тем как вещи Пастернака, еще не успев появиться в печати, ходят в списках по рукам <…>», — сообщал зимой 1926 года Бенедикт Лившиц Давиду Бурлюку.

Для Маяковского сочинение злободневных стихов было необходимо по финансовым причинам. В то время он был постоянным сотрудником «Комсомольской правды», но получал всего 70 копеек за стихотворную строчку. Поэтому иногда ему приходилось сочинять три стихотворения в день — от такого объема может иссякнуть самый богатый лирический источник. Но только ли материальная сторона определяла направление его творчества? Или гражданская поэзия была своего рода убежищем, потому что он не знал, о чем писать, потому что у него не было темы? Комментируя же текущие события, он ежедневно получал темы даром. Это было удобно, а возможно, и необходимо в ситуации, когда Лили больше не являлась катализатором для его лирического самовыражения.

«Володька <…> работает без цели, его только и спасает, что он работает по газетам», — прокомментировал Осип. Маяковский переживал подобный творческий кризис и ранее, в 1919–1921 годах, когда, помимо текстов к плакатам, он сочинил всего два десятка стихотворений. Но после той поэтической засухи он все же нашел силы для создания большой поэзии — поэм «150 000 000» и «Люблю». «Он, может быть, и еще раз найдет способ выйти из положения», — надеялся осенью 1928 года Виктор Шкловский, утверждавший, что Маяковский попал в поэтический тупик и что именно это стало одной из причин кризиса Лефа (помимо конфликта Шкловского с Лили). Его надежды оправдались, и скорее, чем он мог предположить; как оказалось, Маяковский уже нашел «выход из положения».

Маленький Реношка

Заграничные поездки продолжились и в 1928 году. В середине апреля Лили уехала в Берлин, где встречалась с матерью. О том, что отношения с Еленой Юльевной еще были прохладными, свидетельствует восклицание Лили в первом письме «зверятикам» в Москву: «Вообще хорошо что мама уезжает!!» Однако в Берлин Лили отправилась не только для того, чтобы повидать мать. Вместе с лефовцем Виталием Жемчужным, мужем Жени, она работала над фильмом «Стеклянный глаз» (см. выше). Это была пародия на коммерческое игровое кино, которое показывали во всех кинотеатрах, — и одновременно «агитация за кинохронику». С целью приобрести иностранные киножурналы — их предполагалось вмонтировать в «Стеклянный глаз» — Лили и поехала в Берлин. Фильм снимала студия «Межрабпомфильм», которая, как надеялась Лили, должна была покрыть расходы. «Ослит! Думай о моих кино-делах!!! — писала она. — Обидно, если ничего не удастся купить! Уж не такие это деньги! Убеди правление». Судя по всему, деньги киностудия предоставила, ибо фильм снимался в августе, монтировался осенью, а в январе 1929 года состоялась премьера. Хуже обстояло со сценарием Осипа «Клеопатра», которым Лили безуспешно пыталась заинтересовать немецких режиссеров.

Маяковский лежал в Москве с тяжелым гриппом, но предполагалось, что он приедет в Берлин, как только поправится. В этом случае ему, как писала Лили, нужно было привезти: «1) икры зернистой; 2) 2–3 коробки (квадратные металлические) монпансье; 3) 2 фунта подсолнухов и 4) сотню (4 кор. по 25 шт.) папирос „Моссельпром“». Сама же она послала Осипу шарф, а Кулешову автомобильные перчатки. Однако выздоровление проходило медленно, и Маяковский так и остался в Москве.

Подпись Маяковского под письмом к Лили от 28 апреля 1928 г.: «Больной Щен».

Поэтому Лили поехала дальше, в Париж, где провела десять дней. В это время Эльза жила в крайне стесненных условиях, зарабатывая на жизнь изготовлением бус из искусственного жемчуга, а иногда даже из макарон. Корреспонденция между Москвой и Парижем, как обычно, затрагивает в основном материальные темы, и на этот раз в фокусе находится Эльза. Маяковский шлет ей деньги из Москвы, а Лили дает десять фунтов, чего должно хватить на два месяца. Деньги получает и Елена Юльевна. Но Лили не забывает и о себе: «Я купила дюжину чулков, шесть смен белья (три черных, три розовых), 2 пары плетенных туфлей с переплетами, тапочки, носовые платки, сумку». Откуда появились деньги? В Париже Лили взяла деньги на покупки в долг, который вернула переводом из Берлина на обратном пути в Москву. Возможно, у них были деньги в Берлине? Не поэтому ли Елена Юльевна встречалась с Лили там, а не в Париже, который намного ближе к Лондону?

Лето 1928 года снова прошло в Пушкине, а Маяковский успел совершить трехнедельное турне по Крыму. 11 августа, в день его возвращения в Москву, Лили сообщила Осипу, проводившему отпуск вместе с Женей, что «Володя приехал с твердым решением строить дом и привести автомобиль из-за границы». В тот же день в письме к Рите она рассказала о его планах: «Через 1 месяца он едет через Японию в Америку. А м.б. не в Америку, а в Европу, но в Японию — непременно».

В этот раз предпосылки для кругосветного путешествия были как никогда благоприятны. В июне редакция «Комсомольской правды» и ЦК комсомола обратились в различные инстанции со следующей рекомендацией:

Тов. Маяковский командируется ЦК ВЛКСМ и редакцией газеты «Комсомольская правда» в Сибирь — Японию — Аргентину — САСШ — Германию — Францию и Турцию для кругосветных корреспонденций и для освещения в газете быта и жизни молодежи. Придавая исключительное значение этой поездке, просим оказать т. Маяковскому всемерное содействие в деле организации путешествия.

Несмотря на болезнь, Маяковский 1 мая отправился на Красную площадь, где и был сфотографирован с извечной папиросой в углу рта.

Несмотря на мощную поддержку, кругосветное путешествие опять не состоялось. Когда 8 октября Маяковский отправился в Париж, от летних планов осталось только решение приобрести автомобиль. Каждый раз, отправляясь за границу, он получал от Лили подробный перечень того, что необходимо купить, и сейчас список выглядел так:

В Берлине:

Вязаный костюм № 44 темно-синий (не через голову). К нему шерстяной шарф на шею и джемпер, носить с галстуком.

Чулки очень тонкие, не слишком светлые (по образцу).

Дррр… — 2 коротких и один длинный.

Синий и красный люстрин.

В Париже:

2 забавных шерстяных платья из очень мягкой материи.

Одно очень элегантное, эксцентричное из креп-жоржета на чехле. Хорошо бы цветастое, пестрое. Лучше бы с длинным рукавом, но можно и голое. Для встречи Нового года.

Чулки. Бусы (если еще носят, то голубые). Перчатки.

Очень модные мелочи. Носовые платки.

Сумку (можно в Белине дешевую, в K.D.W).

Духи: Rue de la Paix, Моп Boudoir и что Эля скажет. Побольше и разных. 2 кор. пудры Arax. Карандаши Brun для глаз, карандаши Houbigant для глаз.

Машина:

Лучше закрытая — conduite intrieure[20] — со всеми запасными частями, с двумя запасными колесами, сзади чемодан.

Если не Renault, то на пробку [нарисована фигурка].

Игрушку для заднего окошка.

Часы с заводом на неделю.

Автомобильные перчатки.

«Машин симпатичный ты сама должно быть знаешь какой, — писал Маяковский Лили 12 ноября 1928 г. — Рисунок конечно корявый но карточку из каталожицы я отдал вместе с заказом а другой пока нет. Я просил сделать серенький сказали если успеют а то темносиний».

Заказ на «дррр» — ономатопоэтическое обозначение застежки-молнии — Маяковский выполнил уже в Берлине и без промедления отправил с оказией в Москву. Но важнее всего был, разумеется, автомобиль, разрешения на ввоз которого Маяковский добился еще до отъезда. Устроив Кулешову «форд», Лили теперь хотела иметь собственную машину. Финансировать покупку предполагалось из средств от продажи прав на все еще не изданные произведения берлинскому издательству «Малик» — четыре года назад оно опубликовало на немецком поэму «150 000 000». Издательство проявило интерес, но хотело подождать, пока Маяковский закончит новую пьесу, над которой он тогда работал. Поэтому получить деньги в Берлине не удалось.

Едва прибыв в Париж, Маяковский получил письмо от Лили: она повторила все подробности списка с некоторыми дополнениями: предохранители спереди и сзади, добавочный прожектор сбоку, электрическая прочищалка для переднего стекла, фонарик сзади с надписью stop, стрелки электрические, показывающие, куда поворачивает машина, теплую попонку, чтобы не замерзала вода… «Цвет и форму (закрытую… открытую…) на твой и Эличкин вкус. Только чтобы не была похожа на такси. Лучше всего Buick eller Renault только не Amilcar! Завтра утром начинаю учиться управлять». «Вся надежда на Малик, — ответил Маяковский, — хочет подписать со мной договор — в зависимости от качества пьесы». Он «усиленно» дописывает ее и на машины пока только «облизывается» — «смотрел специально автосалон».

Лили разочарована. «Щеник! У-УУ-УУУ-УУУУ!..!..!.. Волосит! Ууууууу-у-у!!! — отвечает она 28 октября. — Неужели не будет автомобильчита! А я так замечательно научилась ездить!!! Пожалуйста!» Маяковский делал все возможное, чтобы удовлетворить желания Лили, и в поисках денег он пытается заинтересовать режиссера Рене Клера киносценарием, над которым работает. «Что с Рене Клером? — обеспокоенно спрашивает Лили. — Если не хватит денег, то пошли хоть (через Амторг) 450 долларов на Фордик без запасных частей». Несмотря на то что кинопроект не осуществился, 10 ноября Маяковский смог телеграфировать Лили: «Покупаю рено. Красавец серой масти 6 сил 4 цилиндра кондуит интерьер». Через несколько дней он сообщил, что «денежков с помощью добрых душ на свете я наскребу и назаработаю». Он прилагает рисунок машины, сообщая, что пробудет еще какое-то время в Париже, «чтоб самому принять машинку с завода упаковать и послать, а то заканителится на месяцы». А пока он «раздраконивает пьесу и сценарий это первый бензин который пытается сожрать реношка».

Маяковский купил самую дешевую модель. Стоила она 20 тысяч франков, что сегодня соответствует приблизительно 10 тысячам евро. Машину доставили в Москву в январе 1929 года.

Идеал и одеяло

Сценарий, которым Маяковский пытался заинтересовать Рене Клера, назывался «Идеал и одеяло»; он сохранился в виде эскиза сценария на французском языке:

Маяковский любит женщин. Маяковского любят женщины. Человек с возвышенными чувствами, он ищет идеальную женщину. Он даже принялся читать Толстого. Он мысленно создает идеальные существа, он обещает себе связать судьбу только с женщиной, которая будет отвечать его идеалу, — но всегда наталкивается на других женщин.

Такая «другая женщина» однажды выходила из своего «роллса» и упала бы. Если бы идеалист не поддержал ее. Связь с ней — пошлая, чувственная и бурная — оказалась как раз такой связью, которой Маяковский хотел избежать. Эта связь тяготила его, тем более что вызвав по телефону чей-то номер, указанный в письме, которое случайно попало ему в руки, он пленился женским голосом, глубоко человечным и волнующим. Но знакомство не пошло дальше разговоров, писем, и лишь однажды ему привиделся ускользающий образ с письмом в протянутой руке. С тем большей яростью возвращался он к неотвратимой любовнице, не теряя надежды освободиться от нее и мечтая о любимой незнакомке.

Годы поисков, которым любовница препятствовала всеми средствами, наконец поколебали упорство незнакомки. Она сказала, что будет ему принадлежать, и он очищается, порывая со своей земной любовью. Окруженная тайнами, незнакомка увезена к месту великолепной встречи. Преисполненный счастливого предчувствия, Маяковский идет навстречу началу и концу своей жизни.

Первый поворот головы — и его незнакомка — это та женщина, с которой он провел все эти годы и которую он только что покинул.

Поэт разрывается между плотской любовью («одеялом») и чистой любовью («идеалом») — он мечтает о совершенной любви, а этот мотив характерен и для любовной лирики Маяковского, который «навек / любовью ранен». Но даже если главное действующее лицо носит имя автора, нельзя проводить слишком прямые параллели с его жизнью. Маяковский жил «все эти годы» с Лили, Лили хотела машину — пусть не «роллс-ройс», — но их отношения не были «вульгарными», напротив. Любовница из сценария — не конкретная женщина, а метафора эроса, плотской любви, которой, как это часто бывает у Маяковского, противопоставляется идеальная любовь, агапе. Но в определенном смысле сценарий «Идеал и одеяло» действительно автобиографичен: он отражает тоску Маяковского по новой любви именно в это время, осенью 1928 года.

Две Элли

Маяковский подробно информировал Лили о покупке автомобиля, но были вещи, о которых он молчал. «Поезжай куда нибудь отдохнуть! — призывала его Лили в первом письме в Париж. — Поцелуй Эличку, скажи чтобы послала тебя отдохнуть и чтобы написала». «К сожалению я в Париже который мне надоел до бесчувствия тошноты и отвращения, — ответил Маяковский. — Сегодня еду на пару дней в Ниццу (навернулись знакомицы) и выберу где отдыхать. Или обоснуюсь на 4 недели в Ницце или вернусь в Германию. Без отдыха работать не могу совершенно!»

«Знакомицами» Маяковского были две говорящие по-французски молодые женщины, которых Маяковский взял с собой для того, чтобы скрыть настоящую цель поездки — встречу с Элли Джонс и их дочерью, проводившими лето в Ницце. Поездка заранее не планировалась — о том, что обе Элли находятся во Франции, Маяковский узнал, случайно встретив в Париже общую нью-йоркскую знакомую.

Визит в Ниццу получился коротким: из Парижа Маяковский уехал 20 октября, а вернулся уже 25-го. Об этой встрече известно только то, что Элли рассказывала. Патриции через пятьдесят лет. На ее вопрос, почему он не приехал один, он ответил, по словам Элли: «Я не хотел смущать тебя». Они долго стояли, обнявшись, а потом пошли в номер к Маяковскому, где из-за проливного дождя Элли пришлось переночевать. Они проговорили всю ночь в слезах и уснули в объятьях друг друга только под утро. Но близости между ними не было. Элли было трудно противостоять Маяковскому, но она боялась снова забеременеть. Оба понимали, что никогда не смогут создать семью, ни в США, ни в СССР, и что их отношения лишены перспективы.

На следующий день после возвращения в Париж Маяковский написал письмо «двум милым, двум родным Элли», единственное сохранившееся:

Я по Вас уже весь изсоскучился.

Мечтаю приехать к Вам еще хотя б на неделю. Примите? Обласкаете?

Ответьте пожалуйста.

Paris 29 Rue Campagne Premiere Hotel Istria. (Боюсь тольо не осталось бы и это мечтанием. Если смогу — выеду Ниццу среду-четверг.)

Я жалею что быстрота и случайность приезда не дала мне возможность раздуть себе щеки здоровьем, как это вам бы нравилось. Надеюсь в Ницце вылосниться и предстать Вам во всей улыбающейся красе.

Напишите пожалуйста быстро-быстро.

Целую Вам все восемь лап.

Почти одновременно, 27 октября, Элли написала Маяковскому письмо, от которого сохранился только конверт. Получив через два дня ответ от Маяковского, она снова написала ему:

Конечно, уродище, Вам будут рады! <…> Немедленно телеграфируйте о Вашем решении. Мы Вас встретим! <…> Четыре лапы спят! Поцеловали в правую щеку за или для Володи, в левую для мамы. Потом объясняли долго, чтобы не перепутать, что именно на правой Володин поцелуй. <…> Если не сможете приехать — знайте, что в Ницце будут две очень огорченные Элли — и пишите нам часто. Пришлите комочек снега из Москвы. Я думаю, что помешалась бы от радости, если бы очутилась там. Вы мне опять снитесь все время!

В Ниццу Маяковский не вернулся; похоже, что без ответа осталось и письмо Элли, чье следующее письмо (первая страница которого не сохранилась) — смесь нежностей и упреков ему. Оно датировано 8 ноября:

Вы сказали: «Мы так долго лгали, лгите еще». Теперь говорю — если все Вами сказанное здесь, было из вежливости — будьте еще вежливы, если это Вам не страшно трудно. Вы себе представить не можете, как я изнервничалась за эту неделю! Я не знаю, о чем Вы думаете — но мне и так тяжело — я вас не очень люблю — а просто люблю. Зачем мне делать еще больнее. Тогда не нужно было приезжать. Или и первое письмо не написать. Я же просила Вас телеграфировать! Некогда? Сразу двух Элли забыли? Или быть может не понравилось мое письмо? Или не интересно ехать к простуженным женщинам, которые дают к тому же буржуазные наставления.

Родной! Пожалуйста (девочка говорит: bitte, bitte, bitte) никогда не оставляй меня в неизвестности. Я совершенно схожу с ума! И если не хочешь мне писать — скажи — Это мое последнее письмо — как-то не пишется. Или что-нибудь такое. Только так слушать и волноваться при каждых шагах в коридоре, при стуке в дверь — даже жутко. <…>

[Девочка] все время выбегала на балкон, думала, что Вы должны приехать в автомобиле. Потом я плакала и она меня утешала и грозилась, что сладкого не даст. Я стала ей объяснять в чем дело, сказала: «Volodja ist dumm und ungezogen» не только не приехал, но и не написал. С тем, что это невоспитанно, она, очевидно, согласилась — но сказала решительно — «Володя ist nich dumm — Сережа ist dumm». <…>

Я начала было уже не так по Вас тосковать — но вот Вы приехали и опять ужасно не хватает Вас и по России скучаю. <…>

Правда, Владимир, не огорчайте Вашего girl friend! Вы же собственную печенку готовы отдать собаке[21] — а мы просим так немного. Ведь мы тоже звери, с ногами, глазами! Уверяю, незаурядные. Только что не в метке. И страшно нужно для нашего спокойствия, чтобы мы знали, что о нас думают. Ну раз в месяц (пятнадцатого день рождения девочки) подумайте о нас! Напишите — и если некогда, вырежьте из журнала, газеты что-нибудь свое и пришлите. Книги, обещались! <…>

Берегите себя, да? Попросите человека, которого любите, чтобы она запретила Вам жечь свечу с обоих концов! К чему? Не делайте этого.

Приезжайте! Только без переводчиков! Ваша каждая минута и так будет если не полна — то во всяком случае занята!!!!

Маяковский впервые увидел свою дочь в октябре 1928 г. в Ницце.

Из предпоследней фразы письма понятно, что Маяковский не скрывал от Элли, что единственной женщиной, которую он действительно любил, была Лили. Какой бы мазохистской ни казалась его любовь к ней, особенно в тот период, но всем женщинам, за которыми он ухаживал, пришлось мириться с этим фактом. Разрыв отношений с Наташей Брюханенко произошел весной 1928 года после следующего разговора:

— Вот вы считаете, что я хорошая, красивая, нужная вам. Говорите даже, что ноги у меня красивые. Так почему вы мне не говорите, что вы меня любите?

— Я люблю только Лилю. Ко всем остальным я могу относиться хорошо или очень хорошо, но любить я уж могу только на втором месте. Хотите — буду вас любить на втором месте?

— Нет! Не любите лучше меня совсем. Лучше относитесь ко мне хорошо.

Наташа продолжала общаться с Маяковским и подружилась с Лили и Осипом. Все получилось именно так, как хотела Лили и как случалось уже не раз: подруги Маяковского становились ее подругами. В случае же с Элли подобный вариант был исключен.

Входит красавица в зал

Письмо Элли было отправлено не в Париж, а по московскому адресу в Лубянском проезде. Это говорит о том, что Маяковский не намеревался задерживаться во французской столице, планируя вернуться в Москву. Почему? Не мог совладать с ситуацией эмоционально и практически? Хотел убежать от неразрешимого уравнения?

Но в Москву, как он сказал Элли, он не поехал. 25 октября, в день его возвращения в Париж, Эльза собиралась к доктору Сержу Симону и попросила Маяковского сопровождать ее. Пока они ждали, появилась молодая женщина. «Войдя к нему в гостиную, — рассказывала она позднее, — я увидела хозяина, Эльзу Триоле и высокого, большого господина, одетого с исключительной элегантностью в добротный костюм, хорошие ботинки и с несколько скучающим видом сидящего в кресле. При моем появлении он сразу устремил на меня внимательные, серьезные глаза. Его короткий бобрик и крупные черты красивого лица я узнала сразу — это был Маяковский». Услышав ее имя — Татьяна, — Маяковский сразу догадался, кто она: девушка, о которой ему рассказывали его парижские друзья и кому он, не будучи с ней знаком, передавал приветы…

Молодая женщина сильно кашляла, но, вопреки своей мнительности, он предложил проводить ее домой. В такси было холодно, и он снял с себя пальто и укрыл ей ноги. «С этого момента я почувствовала к себе такую нежность и бережность, не ответить на которую было невозможно», — вспоминала Татьяна.

Встреча у доктора Симона не была случайной: Эльза дружила с русской женой доктора Надеждой и рассказывала ей о том, что Маяковскому в Париже скучно и ему нужен кто-то, с кем бы он мог проводить время. Татьяна, с которой она познакомилась незадолго до этого, полностью соответствовала его вкусам: красавица, говорит по-русски и к тому же интересуется поэзией. Когда Татьяна позвонила доктору Симону с жалобами на тяжелый бронхит, он велел ей прийти немедленно, а его жена тут же связалась с Эльзой и пригласила их с Маяковским. Эльза и раньше выступала в роли «свахи», но это был первый раз, когда избранница полностью отвечала всем установленным критериям.

Татьяна Яковлева, приблизительно 1928 г.

Объяснение Эльзы, почему она хотела познакомить Маяковского с Татьяной, вполне правдоподобно. Но почему она так торопилась, почему это должно было случиться в тот же день, когда он вернулся из Ниццы? Татьяна вращалась в русских кругах Парижа, и встречу можно было устроить когда угодно, в каком-нибудь кафе на Монпарнасе… Или у Эльзы имелись иные мотивы? Может быть, Эльза. — а значит, и Лили — узнала о встрече в Ницце? И Татьяна нужна была для того, чтобы отвлечь его от мыслей о «двух Элли»? Лили боялась, что Маяковский уедет в США вместе со своей дочерью и ее матерью? И попросила Эльзу — в неведомом письме или телефонном разговоре — найти Маяковскому женщину? Если так, то эта просьба совпадала и с интересами самой Эльзы, которой было выгодно, чтобы Маяковский остался в Париже, где ей жилось бедно, а его кошелек облегчал ее существование. В таком случае Эльза должна была впасть в панику, услышав, как Маяковский, едва сойдя с поезда из Ниццы, сообщает, что возвращается в Москву.

Страницы: «« 345678910 »»

Читать бесплатно другие книги:

Как часто мы лжем? И что побуждает нас это делать? Возможно, у нас есть на то свои причины? В любом ...
Не каждая Золушка мечтает стать принцессой. Иногда бывает и по-другому. Ты – хозяйка трактира, рядом...
Сборник юмористических рассказов и повестей про приключения бортпроводников Аэрофлота в зарубежных а...
Между отделами маркетинга и продаж нередки споры, из-за которых компания в целом теряет прибыль. Эта...
В книге рассказывается о 12 месяцах, которые автор провел, пытаясь постичь свою память – ее внутренн...
Юлия недавно потеряла работу. Ощущая душевную пустоту и отсутствие жизненных целей, она таинственным...