По понятиям Лютого Корецкий Данил
– Но ведь не пил он в тот день, – сказал Лобов, втайне гордясь тем, что знает про «белочку» и переспрашивать нет нужды.
– Откуда ты знаешь, Сашок? Пил, не пил… Да он мне с самого начала… Канюкин есть Канюкин, короче! Что на фронте, что здесь! Водка – раз, жадность – два! Соединяем – что получается? Опасное сочетание получается, мозги горят!
– Так он, значит, сумасшедший?
– Да какой он… – Рутков поморщился, махнул рукой, мол, из Канюкина и сумасшедшего-то нормального не получится. – Проспится, возьмет больничный, отпуск отгуляет, будет нормальный, как все. Куда он денется…
Лобову очень хотелось подробнее поговорить об этом, ведь он и сам чувствовал в этой командировке что-то такое, аномальное, как сейчас принято говорить, и не только чувствовал, видел тоже – картинки, видения всякие… Но Руткову и так все было понятно. Удивительно цельный и ясный человек этот Рутков, даже завидно. Рассказать ему про совещание у Хромова в огненном алхимическом кубе, про оживший фоторобот – не поверит, опять сведет все к какой-нибудь «белочке». И, кстати, будет прав, ведь накануне они вместе пили водку у Канюкина. «А может, это опять влияние космоса?» – вспомнил Лобов давешний разговор в поезде.
Новогодний стеклянный шар плывет в тягучей черной субстанции, внутри шара – мама, папа, соседка Трофимовна, они с Рутковым… И веселый Гагарин в ракете машет им рукой. Ракета жужжит, как сверло, летит стеклянная пыль, мы пробиваем дорогу в космос! Все радостно смеются, и только Сталин в глухом сером френче недовольно качает головой. «Когда я был живой, товарищи, – говорит он с сильным кавказским акцентом, – фотороботы не оживали! Если фоторобот вдруг становился живой, вах-вах, я его твердой рукой отправлял в Магадан. А там, товарищи, холодно, там даже фотороботы не живут…» И вот треснуло стекло, в шаре – дырка. Ура! Ура! Веселый Гагарин еще раз помахал им на прощанье рукой и улетел к звездам. А дырка осталась и растет, растет. Это протиснулась внутрь шара и повисла огромная черная капля из космоса. Как раз над его, Лобова, головой. А в капле, как в космической капсуле, сидит страшный инопланетный робот с квадратной головой. С одной стороны он похож на Студента, а с другой – на клоунски загримированного Матроса… А с третьей стороны улыбается Гагарин. «Есть КГБ, оно пусть и занимается этим! – говорит он весело. – У нас своих забот знаешь сколько? – Смотрит вверх, на звезды, хохочет счастливо. – До дядиной макушки, Лобов!»
Вагон слегка качнулся, и Лобов понял, что все это неправда. Просто он плывет и сладко тонет, задремывает на своей любимой верхней полке…
Снег за окном стал синий, колеса исправно отсчитывали стыки через каждые двадцать пять метров, внизу похрапывал капитан Рутков, было тепло и уютно; Ростов-на-Дону со всеми своими нераскрытыми тайнами уплывал в ночь со всей своей чертовщиной, и очень хорошо! Утром будет свет, и родная Нева, и вокзал на площади Восстания… Лиговка… Большой Обуховский мост… Завтра дома. Домой… Спать, спать…
К одним сон сам идет, бежит, только помани, а к другим его под дулом пистолета не пригонишь. У одних ночной кошмар похож на веселый мультик, а у других явь походит на кошмар…
Не спит оперуполномоченный угрозыска капитан Канюкин – напуганный, то ли пьяный, то ли, еще хуже, повредившийся в уме. Уже в своем собственном доме боится он прикасаться к вещам, к своим собственным вещам! – ведь каждый раз мерещится ему грозный окрик: «Пошел вон, сука!» Гостиный гарнитур, широкая, в два метра поперек, кровать… ковры эти, саксонские тарелки и пастушки… Да, что-то вывез в сорок пятом в интендантских железных контейнерах, что-то обменял там, в проклятой Немечине, что-то продал здесь… Но это трофейное! Это свое!
А фарфоровые пастушки кричат по-немецки: «Хенде хох!»
И когда Канюкин отдергивается испуганно, вздрагивает, как от удара током, раздается в его голове жуткий хохот.
Ведь даже бутылку недопитую взять нельзя! Бутылка его, он купил, не украл, на честно заработанные деньги, даже чек где-то есть!.. «Пошел вон!»
Канюкин мучается танталовыми муками, ходит вокруг стола, описывает окружности, как стрелка часов, ничего не может придумать…
Пока доски пола под ним не начинают орать скрипучими голосами: «Не сметь! Не ходить! Цурюк! Верботен!» Канюкин подпрыгивает от неожиданности, будто по ногам автоматную очередь выпустили, скачет, высоко вскидывая ноги…
И что ему теперь – летать, как птица?
…В кабинете у начальника Угро Хромова – то ли позднее совещание, то ли так, посиделки, перекур. Опера сидят: дымят папиросами, пьют водку, грызут тыквенные семечки – Ляшковский сегодня ездил по вызову о краже на рынок; перебрасываются отрывистыми фразами. День как день, бывало и хуже, а сил нет. Работа нервная, стрессовая, надо ее отрезать на сегодня и идти домой не опером, а обычным человеком. Только чем стресс снять, каким таким лекарством? Не придумано еще особое лекарство для милицейских чинов, вот и приходится пользоваться универсальным, всеобщим средством. Когда душа расслабляется и прошедший день начинает отпускать, тут и поговорить можно по-свойски, без оглядки на должности и звания.
– Только без обид, конечно… Хоть убей, не пойму, зачем было подсовывать питерцам этого Матроса? – проговорил в пространство капитан Мазур, вминая очередную «беломорину» в переполненную окурками банку из-под монпансье.
Из банки на стол просыпался пепел, капитан приподнял лежавшие рядом бумаги и осторожно сдул его. Хромов собрался было что-то ответить, но лишь громко разгрыз семечку.
– К Эрмитажу он явно никаким боком, хоть так смотри, хоть этак, – продолжил Мазур. – И обыск у него только подтвердил.
– Да-а… А «волыну» мы удачно накоцали… А-а-эх!.. И других вещдоков! – Лейтенант Пономаренко потянулся, зевнул, вытянул ноги, задев пустой стул. – Только Эрмитажем там и в самом деле не пахнет. Вот честно, товарищ подполковник! Его уровень – ну, квартира Жучка или кого там еще… Ну, Битка или другой такой же босоты…
– Детективы хреновы, – отозвался Хромов.
Он сидел за своим столом – впереди стакан и опустевшая бутылка, слева горка семечек, справа – горка шелухи на газете. Он с чисто казацкой сноровкой – щелк! щелк! – ловко извлекал зернышки, скаля зубы, щурясь и мелко сплевывая в кулак.
– Вы, трах-тарарах, как зяблики думаете – у них все жизненное планирование, я по радио слышал, ровно на одну минуту рассчитано… А мне по должности положено за весь отдел думать, ясно? – Он отряхнул с руки шелуху на газету, наставил на Мазура указательный палец. – К Эрмитажу Матрос, может, отношения и не имеет, а к нашим интересам имеет, и еще какое! Потому, что Матрос мертв и концы в воду! Что, сам скумекать не можешь? Питерская линия отработана, гости уехали, скатертью дорога, а мы при своих остались! А если бы за Студента зацепились, так еще полгода бы здесь воду мутили – и из области группу бы прислали, и из министерства бригаду… И все бы копались в оперативных делах, сообщения проверяли, агентуру трясли! И что бы из всего этого получилось – неизвестно! Да ничего, трах-тарарах, хорошего! Я вот лично это как-то сразу сообразил, как дважды два. Что тут непонятного? А вы как тот, трах-тарарах, стажёр молоденький: а почему-у? Разве так мо-о-ожно?.. Первый год в сыске, что ли?
Хромов налег грудью на стол, набычил свой крепкий, с залысинами, лоб. Опера прятали глаза, молчали. Вроде бы все правильно говорит начальник, логично, жизненно, ничего не возразишь. А если начать возражать, то это будет как в кино про милицию, где менты такие наивные мечтатели, знай себе долдонят про соблюдение социалистической законности, и ни хрена им больше не нужно.
– Студента, я считаю, вообще трогать не надо было, – безапелляционно, как всегда, заявил Пономаренко и опять широко зевнул. – Вон, Канюкин наш перенапрягся у него на обыске, сам не свой потом ходил, башкой мучался… Говорит мне: «Нечисто там что-то, нехорошее это место…» Где он, кстати?
– Лечиться пошел Канюкин, – хмуро сказал Хромов. – Знаю я его лечение. Завтра услышу запах, разверну – и, трах-тарарах, на медосвидетельствование. Будет знать, сыщик бананов…
– Я ничего не понимаю, хоть режь, – тихо перебил его Мазур.
Он уже с минуту или две сидел, уставившись в какую-то бумагу, одну из тех, которые взял со стола, чтобы сдуть пепел.
– Что там еще?
– Фоторобот. – Мазур приподнялся, протянул бумагу Хромову. Прежде чем отдать, еще раз скосил на нее глаза.
– Тот самый, который Рутков показывал. Я его на столе нашел. Тут какая-то ерунда получается. Смотрите…
Хромов положил фоторобот перед собой на стол. Нахмурился.
– Твою ж мать…
Теперь там было изображено другое лицо. Не Матрос. Совсем другое. В висках у начальника угро заныло, засверлило.
Пономаренко вскочил, грохнув стулом, подошел к нему, заглянул через плечо.
– Так это ж Студент, вылитый! – присвистнул он. Покосился на застывшего неподвижно Хромова, на Мазура, лицо у него удивленно вытянулось. – Так подожди, здесь же Матрос был нарисован, так?
Никто ничего не сказал. Медленно поднялся с места Ляшковский, всё это время ковырявшийся крошечной отверткой в своих старых часах, тоже подошел к столу, развернул к себе рисунок.
– Какой еще Матрос? – пробормотал он сонным голосом. – Студент, как на паспорте…
– Это другой фоторобот, – сказал Хромов сквозь зубы.
– Я тут все бумаги пересмотрел, – сказал Мазур. – Других просто нет…
– Ну как нет?! – взвился вдруг начугро. – Как нет?! Воды в Сахаре нет – а у нас все есть! У питерских два фоторобота было, значит! Один они показали, а другой забыли!.. Ты что хочешь сказать, трах-тарарах, что мы сбрендили тут, что ли? Студент, трах-тарарах! Я не вижу, где тут Студент! Где он?!
Хромов схватил бумагу, ожесточенно помахал ею в воздухе, скомкал и швырнул в мусорное ведро.
– Всё! Нет Студента! Я вам вот что скажу, зяблики вы мои пернатые…
Хромов широким жестом смахнул в мусорку остатки семечек и шелуху, сунул в стол стакан, поставил на пол бутылку, словно решил раз и навсегда навести здесь порядок – прямо здесь и сейчас, раз и навсегда, без всяких исключений и поблажек.
– Хватит психологию разводить! Студент, не Студент, такой фоторобот, сякой фоторобот – по банану! Мы сыскари, а не собрание домохозяек! Мы конкретную работу делаем! И, трах-тарарах, так оно и есть! Кстати, раскрытие по Эрмитажу все равно ленинградцам бы пошло, а не нам!
Он перевел дух, помассировал пальцем горящий от боли висок.
– Так, мужики… Сегодня вы хорошо поработали, устали, вот вам всякая шелуха в голову и лезет. Все просто и понятно. А иначе и не бывает. Поэтому приказываю: все дружно встали и шагом марш отдыхать. Разрешаю немного добавить, только не нажираться. И чтобы через минуту я ваших хмурых рож не видел. Все понятно? Тогда вперед и с песней!
Ляшковский встал, со вздохом убрал отвертку в карман.
– Если б немного раньше, оно понятно. А так поздно уже, ничего ж не работает.
Пономаренко дернул его за рукав.
– Не зуди, Колян, – шепнул он. – На вокзале рюмочная до шести утра.
– Не увлекайтесь там! И не вздумайте по фонарям стрелять! Серый, забери бутылку, на улице выбросишь!
– Есть, Иван Павлович, – покорно кивнул Пономаренко. – А насчет стрельбы не беспокойтесь, один раз получилось – сын родился!
Опера ушли, закрыли дверь. Слышно было, как они попрощались в коридоре с дежурным. Потом с улицы донеслись невнятные голоса, скрип снега под ногами. И стихло всё.
Хромов сидел неподвижно, стиснув кулаки. Оставшись один, он почувствовал, как лишился вдруг чего-то важного, необходимого, привычного. Понимания лишился. Уверенности. Еще минуту назад твердо знал, что все сделал правильно: Студента не трогал, повесил все на покойного Матроса, в этом была простая и жизненная правда, как хлеб за двадцать копеек. Он даже операм своим все это растолковал, и они поняли. А сейчас он сам не понимал. Зачем? Почему? Ведь ясно, как майский день, что в Эрмитаже работал именно Студент!!! Хватка его, наглость его, форс, интерес – все там его, Студентово! Это было настолько очевидно, неоспоримо, что Хромов просто растерялся. Как будто вчера он пьяный стоял и мочился посреди центральной улицы Энгельса, думая, что так и надо, а сейчас только об этом узнал.
Но почему они-то молчали?! Мазур, трах-тарарах, матерый опер, он не собаку, медведя съел на кражах, почему, трах-тарарах, почему не остановил его?!
Нет, не молчали. Никто не молчал. С ним спорили. Он просто не слушал и затыкал им рты. Не слышал… А почему сейчас – слышит?
Хромов приподнялся, достал из мусорного ведра смятый фоторобот. Разгладил его на столе.
Студент. Твою ж мать. Хоть на стенку вешай. Это ж сколько выпить надо, чтобы увидеть вот здесь Матроса? А он ведь не пил…
Зашелестела бумага. Хромов вздрогнул. Рот Студента на фотороботе растянулся в улыбке, открыв крепкие острые зубы. Ничего не успев подумать, Хромов прихлопнул ладонью бумагу. И сразу отдернул, будто его укусили. Бумага слетела со стола, медленно спланировала на пол.
И ведь сейчас они тоже не много выпили: бутылку водки на шестерых…
Хромов встал, подошел к сейфу, старательно обойдя лист бумаги на полу, достал бутылку коньяка и стакан. Сел, налил до половины. Выпил. Облизал губы, налил еще. Выпил. Достал папиросу из пачки, прикурил, бросил спичку в пепельницу. Сквозь зубы промычал: «Поедем, красо-о-отка, ката-аться…» Замолчал. Голова его мелко дергалась.
Сидел долго. Со стороны могло показаться, что подполковник Хромов уснул с папиросой в зубах. Но вот он опять пошевелился, зашуршал спичечным коробком, зажег еще одну спичку. Держа ее на вытянутой руке, он наклонился, двумя пальцами за краешек поднял бумагу и поджег. Огонь сперва едва тлел по краю, словно раздумывая, а потом вдруг пыхнул, с жадностью охватил лист и метнулся к его пальцам. Хромов отдернул руку, бумага снова полетела на пол, роняя тлеющие клочки.
– Этого еще не хватало, б… – пробормотал он, отодвигаясь на стуле.
Но затаптывать огонь не стал. Бумага чернела, корежилась. Лицо Студента вдруг ясно проступило на ней, как будто живое лицо показалось в темном окне. И подмигнуло одним глазом.
Хромов издал звук, похожий на отрыжку. Отвернулся. Проворным движением схватил со стола бутылку, стал пить прямо из горлышка.
…Поедем, красотка, кататься…
Тихо. Душно. А ночка темная была… Что пил, что не пил. Который уже час? Шторы на окнах плотно закрыты, чтоб ни одна рожа… Может, светать начнет скоро. Из дома не звонят. Нет понимания, правды нет, логики нет. И рассказать никому нельзя. Э-эх!
…Давно я тебя поджидал!..
Тяжелые шаги в коридоре. Бум, бум, бум!
Хромов приподнял голову, вытаращил красные глаза.
А? Кто? Что?
Идет. Приближается. Это не сон. Он тихо отодвинул ящик стола, достал табельный «ТТ», взвел курок, положил перед собой.
Шаги словно наткнулись на его дверь, стихли. Секунда, другая…
Тук-тук! Постучали сильно, требовательно…
По спину, по затылку пробежал холодный ветерок. Хромов сглотнул, прочистил горло. Неожиданно для него самого правая рука проворно и будто привычно клюнула в лоб, живот, правое, левое плечо. Хорошо замполит и парторг не видят… Он положил руку на ребристую рукоятку «тэтэшника».
– Входи!
Дверь резко распахнулась, и сразу полыхнули рыжие атаманские кудри из-под фуражки, сверкнули медные усы, на Хромова уставились бессонные кукольно-синие глаза дежурного Саенко.
– Разрешите доложить, товарищ подполковник! – гаркнул с порога старлей, нервно косясь на пустую бутылку и пистолет. – ЧП! На Красноармейской, двадцать шесть! Человек с пятого этажа упал! Насмерть!
Хромов облегченно вздохнул и сердито сунул пистолет обратно в ящик.
– Трах-тарарах твою мать, Саенко! И что ты мне об этом докладываешь? Мне что, трах-тарарах, на рядовой несчастный случай выезжать лично? Высылай бригаду, как положено, вчера родился, что ли?!
– Нет, товарищ подполковник. Просто… это адрес Канюкина, товарищ подполковник… Его дом, подъезд, и квартира его…
– Что?!
Хромов с грохотом поднялся с места и тут же сел.
– И удостоверение при нем было, товарищ подполковник. – Саенко обиженно моргал кукольно-синими своими глазами, как будто начальник мог заподозрить его в какой-то путанице. – Говорят, он кричал перед этим в квартире сильно, буянил, соседи хотели милицию вызывать… А потом это… Слетел, тихо так… Оказалось, что он сам капитан милиции. Потому я к вам и пришел, товарищ подполковник…
А Студент тоже напился. Потому что совсем рядом просвистела расстрельная пуля, можно сказать у виска, даже по волосам зацепила. Хотя там в упор стреляют, в затылок, не промахнешься. А кто говорит – вообще автомат специальный стоит: вроде на медосмотр привели, поставили рост мерить, только планка головы коснулась, тут же «бах» – четыре сбоку, ваших нет! А еще рассказывают, будто пускают тебя по коридору, а там сбоку лучик с фотоэлементом: пересек – опять же «бах» – и готово… Или вызвали какую-то бумагу подписать, ты наклонился, а тебе «бах» сзади… Много всякого говорят. Только скорей всего «порожняки» гоняют. Тот, кто это наверняка знает, тот уже никому не расскажет. Вот и он бы это точняком узнал, только… отвел беду. Кто отвел? Ну, уж конечно, не тот, кто от всех нормальных людей отводит. Тот отвел, чье имя лучше не поминать на ночь глядя! Но как же это у него вышло: столько мурых оперов вокруг крутилось, а перстня на пальце не увидели?! Что это за перстень такой? Откуда он вообще взялся?!
Студент взглянул на перстень. Лев вроде бы добродушно улыбался, и камень вроде посветлел, и в нем что-то шевелилось… Он поднес руку к глазам и будто через огромную линзу телевизора «КВН» увидел на крохотном экране бурлящую толпу в странных одеждах: тянут руки вверх, подпрыгивают, а один выпрыгнул и вроде что-то схватил…
Часть вторая
Раб Модус
Глава 1
Казнь чернокнижника
Ершалаим, 109 год н. э.
Печь утренний хлеб – тяжкий труд. Вставать в предрассветных сумерках, балансировать на узкой лестнице с тяжелыми кулями муки на спине, толкать ворот огромной дежи с тугим тестом, которое сопротивляется тебе так, словно ты пытаешься выкорчевать собственный позвоночник; мышцы быстро немеют, легкие забиты мукой – кха! кха! – но надо еще сто раз нырнуть в похожую на адовы врата печь, чтобы прилепить сырую лепешку к раскаленным глиняным стенам, а потом вовремя снять ее, завернуть в виноградный лист и уложить в тележку разносчика хлеба…
Но Модусу с Квентином еще повезло. В пекарне Лихура-Набатейца, что в соседнем квартале, рабам надевают кандалы и тяжелые широкие доски на шею, чтобы они не могли есть хлеб без спросу. Один из-за этой доски застрял в жерле печи, его голова стала как печеное яблоко. В домах у богатых римлян рабов избивают за малейшую провинность. А если бы они попал к греческому торговцу, коих немало в Ершалаиме, что было бы тогда? Как рыба боится испепеляющего жара солнца, как зверь боится огня, так раб боится алчных и жестоких сыновей Эллады. Греки первыми среди людей стали превращать подобных себе в рабов, они давно разучились видеть в них живых существ: раб – это грязная вода, которую выливают в песок, омыв ею ступни.
Нет, им здорово повезло, тут даже спорить нечего. Пекарь Захария, их хозяин – человек не злой. Он иудей, а большинство иудеев, согласно своей вере и традициям, к рабам относятся терпимо. Модус и Квентин спали на чистых подстилках, при простудах и желудочных коликах их пользовал семейный лекарь, а время после утренней выпечки и до полудня – седьмая часть небесного хода солнца – было их личным временем, когда они могли идти куда хотят и делать что им вздумается. Но как говорят иудеи: «Где много меда, там много яда». Жена Захарии – Ассма – добротой не отличалась. Насколько Захария был душевен и прост, настолько она была сварлива и подозрительна. Мало того что рабам спуску не давала, придиралась ко всякой мелочи, а то и высечь могла за сгоревшую в печи лепешку, так ведь и мужа она пилила тоже.
Хотя это мелочи. А что до тяжелой работы, то для настоящих воинов, коими считали себя Модус и Квентин, нет ничего тяжелее ярма пленника и побежденного; все прочие тяготы они переносят легко, как пот и грязь собственного тела. К тому же, надо отдать должное справедливости Захарии: его домочадцы, включая старших дочерей, племянников и даже двенадцатилетнего Иохава, любимца и единственного наследника, тоже трудились в пекарне. Конечно, не наравне с рабами, но все же…
В воскресенье, с самого раннего утра, едва успело взойти солнце, по улицам пошли глашатаи, гортанно выкликая:
– Справедливый приговор и страшная казнь для чернокнижника Кфира! Приходите на дворцовую площадь! Да убоятся все колдуны! Да убоятся враги императора! Да убоятся враги Ершалаима!
Размеренная жизнь города взбудоражилась. Казнь – это развлечение, нарушающее монотонность повседневности. Такое же, как приезд странствующих актеров или циркачей, даже еще более притягательное, ибо процедура насильственного прерывания жизни волнует гораздо больше, чем даже процесс ее зарождения. Народ надевал свои лучшие одежды и выходил из жилищ. К площади стягивались водоносы и менялы, торговцы сладостями и городские воры, туда шли пешие и конные, здоровые и калеки, покачиваясь, продвигались над толпой богато убранные паланкины знати, бойкие разносчики тащили корзины с хлебом и короба со сладостями, и желтая пыль стояла над улицей, как туман.
В девять Модус и Квентин достали из печи последние утренние лепешки, которые в корзине разносчика тут же отправились на продажу толпе, собравшейся на дворцовой площади. Теперь можно отдыхать. Они вышли на задний, рабочий двор. Тут бродили куры и гуси, в загонах блеяли овцы, у сараев для инструмента лежали плуг и борона. Невдалеке, за кругом масличного пресса начинался распаханный огород, за ним конюшни…
Модус сразу рухнул в тени старой оливы и лежал неподвижно, как убитый. Правда, всего несколько мгновений. Гибкий, подвижный, как карась, он не мог долго оставаться в одном положении, несмотря даже на сильную усталость. Первым делом он молниеносно махнул рукой и ловко поймал муху, которая кружилась рядом. Сел, потряс кулак над ухом, послушал. Прихлопнул муху о другую ладонь. Спросил:
– Ну что, пойдем на площадь?
Квентин умывался над большим глиняным чаном, который заменял им умывальник. Свисавший с шеи медальон – осколок кремния с просверленной дыркой – он перекинул за спину, между лопаток, чтобы не мешал.
– Друг мой Модус, я еще хорошо помню красные дубравы Девона[10], где на каждом дереве, на каждой ветви висели человеческие головы и потроха… Вряд ли меня удивит казнь этого несчастного колдуна.
– Думаешь, он и вправду колдун?
– Как я – король Персии. Будь он настоящим колдуном, превратился бы в воробья и улетел, да еще бы нагадил на головы своим судьям!
Волосы у Квентина светло-русые, мягкие, как лен, а мука, которой они щедро присыпаны (как всегда бывает у любого работящего хлебопека), почти незаметна. Лицо овальное, с выступающими скулами и развитыми надбровными дугами, из-под густых бровей смотрят на мир голубые глаза. У него белая кожа, прямой короткий нос, узкие, плотно сжатые губы прячутся в окладистой бороде, скрывающей квадратный, выпирающий вперед подбородок. Он на два года старше Модуса, выше его, шире в плечах и кости и выглядит почему-то всегда опрятнее своего товарища, хотя и не прилагает к этому никаких видимых усилий. Местные девушки откровенно заглядываются на него – экзотический северный красавец-великан из Британии, редкая масть в этих краях.
– Значит, не колдун, – подытожил Модус. Он явно проигрывает товарищу: ростом пониже, смуглый, волосы черные, всегда растрепанные, лицо круглое, нос картошкой, лохматые брови нависают над веками, да и глаза какие-то невыразительные: маленькие, бесцветные… Бороду он, правда, тоже отпустил – для солидности, но она смотрится, как веник, которым они подметают в пекарне.
– А почему тогда его казнят? Ты помнишь, совсем недавно его все любили, он лечил семью прежнего прокуратора, а у его дома всегда стояла очередь страждущих.
– Жизнь переменчива… Помнишь, не так давно и мы были свободными воинами, на родине нас тоже любили и уважали…
Квентин скрылся в крохотном сарайчике для инструментов, который одновременно служил им жилищем, вышел оттуда в грубой, кусающей тело, да еще и заношенной до дыр тяжелой хламиде из верблюжьей шерсти, коричневого, как и подобает рабу, цвета. Неторопливо подпоясался веревкой, пригладил волосы.
– Наверное, чем-то не угодил новому прокуратору, – продолжил он. – А может, кто-то на богатство его позарился. Он ведь лечил всю ершалаимскую знать.
Крякнув, Модус поднялся на ноги, подошел к чану вихляющей походкой уставшего человека. Склонился над водой, застыл. Мгновенное движение руки – и вот еще одна муха оказалась в его ладони. Раздавил, вытер руку о кусок ткани, обмотанной вокруг бедер.
– Значит, не хочешь? Я бы тоже лучше прогулялся с Зией, но старый Аарон ее никуда не отпускает, бедняжке приходится трудиться от восхода до заката.
Квентин рассмеялся:
– Да перестань, дружище! Она трудится, лежа на спине под хозяйскими сынками! Для нее это не работа, а удовольствие!
– Не говори так! Что она может поделать? Эти развращенные римляне даже мужчин используют как женщин, и нам пришлось испытать это на своей шкуре… – Модус осекся.
– Тебе, мой бедный друг, тебе, – уточнил Квентин. – Меня, к счастью, миновала чаша сия.
– А вот я бы в воробья не стал превращаться! – поспешил сменить тему Модус, плескаясь и фыркая над чаном. – Ни за что! Я бы лучше превратился во льва и набросился на всех: на судей, стражников, на жадную до зрелищ чернь. А потом бы нашел и разорвал эту кривоногую мразь!
В голосе чувствовалась горечь. Не из-за казни Кфира и не из-за своего неумения превращаться во льва, или хотя бы в воробья, что тоже было бы неплохо. А из-за этой скотины Кастула. Угнетало воспоминание о том, что проделывал с ним рябой и кривоногий легионер… Модус считал, что именно из-за этого он интересовал местных девушек гораздо меньше, чем Квентин. Конечно, вряд ли всем стало известно о столь постыдных моментах в его жизни, но как иначе объяснить холодность окружающих рабынь? Он тоже бриттских кровей, и тоже… ну, если не красавец, то, во всяком случае, не урод. И коли уж на то пошло, на родине, в западной Думнонии, что на юго-западе Британии, такие, как он – темноволосые и смуглые, самый распространенный тип, самая, можно сказать, соль земли британской!
– Порвал бы там всех в клочья, точно тебе говорю. Носился бы там и рвал, рвал… Вот так! – Он неожиданно нагнулся, поднял деревянный меч, наподобие тех, с которыми тренируются гладиаторы, отсалютовал им и бросился вперед с криком: – Защищайся, Квентин Арбог!
Квентин быстро схватил такую же игрушку. Дерево с треском ударилось о дерево: раз, второй, третий – меч выскочил из рук нападающего и залетел на крышу сарая. Но и обезоруженный Модус не растерялся.
– Я лев, я тебя проглочу! – Он угрожающе поднял руки с расстопыренными пальцами и прыгнул на товарища.
Тот среагировал мгновенно – отступил полшага в сторону, пригнулся, так что Модус перелетел через спину, потерял равновесие и рухнул на землю.
– Так нечестно! – запротестовал Модус.
– Ты считаешь? Ну-ка, попробуй еще раз.
Квентин бросил меч и встал в боевую стойку.
Модус вскочил на ноги, словно его подбросили, тут же попытался вцепиться сопернику в шею. На этот раз Квентин не стал ни уворачиваться, ни пригибаться, просто схватил его поперек туловища и бросил через себя, легко, как охапку сена. И уселся сверху.
– Ты смелый воин, Модус. – Он прижал его руки коленями. – Но много суетишься, и боевого опыта у тебя не хватает. Я мог бы, конечно, обезглавить тебя… – Квентин приставил к его горлу ребро ладони. – Но так и быть, юноша, живи пока.
Модус ерзал под ним, извивался и пыхтел.
– Откуда, пф-ф… у меня опыт? Я, пф-ф… успел побывать только в одном, пф-ф… сражении, которое мы проиграли, – прошипел он, выкатывая от напряжения глаза. – Это ты грозный воин Квентин Арбог по прозвищу Железный молот, сокрушитель римских шлемов, протыкатель римских задов!
– Перестань, – сдержанно сказал Квентин. – Никакой я не грозный воин, никакой не Железный молот, ты прекрасно это знаешь. Мне было восемнадцать, когда я попал в плен, я не успел совершить ни одного подвига, который бы прославил мое имя. Но повоевал я больше, чем ты, это верно!
Квентин встал, отряхнул хламиду, хотя на ней и так ни пятнышка. Сам он, похоже, даже не вспотел. Модус тоже поднялся – растрепанный, красный, весь в пыли, к спине прилип какой-то мусор, – впору снова идти мыться. Он почесался, широко зевнул и вдруг сделал колющий выпад, словно хотел проткнуть Квентина мечом. Тот едва успел прикрыться воображаемым щитом. Они посмотрели друг на друга, рассмеялись.
– Ничего, – сказал Модус. – В другой раз я тебя разделаю, как кабана!
На его шее болтается на шнурке такой же осколок кремня, как и у Квентина. Умываясь, он не стал перекидывать его на спину, а положил в рот. Вода в чане после него стала мутной, желтоватой, как в мелком болотце. Он глянул на свое дергающееся отражение, попытался расчесать пятерней стоявшие дыбом от муки и грязи волосы. Потом надел такую же хламиду, как у Квентина, опоясался веревкой.
– Жрать охота!
Квентин вдумчиво промолчал. Слова не требовались, поскольку есть хотелось всегда. Ассма строго следила, чтобы рабам не перепало лишнего куска, урезала паек при малейшей провинности (стащил лепешку в пекарне – три дня ходи голодный) и еще громко хвалилась перед соседками, какая она разумная и экономная хозяйка. У нее все четко продумано: мясо рабам вредно, от него мысли нехорошие в голову лезут, от масла у них изнеженность, от рыбы – мечтательность и глисты, от бобов – вздутие. Зато сухая ячменная каша два раза в день да похлебка из куриных потрохов по большим праздникам – это правильное питание, от него ни мыслей, ни мечтаний, вообще ничего. При этом сама трескает все подряд, как жаба, – неудивительно, что мозги у нее набекрень.
– Гулять с Зией все равно не получится, да и тебе делать нечего. Пойдем на площадь, – продолжил Модус. – Все-таки развлечение, а глядишь – и удастся стащить лепешку у какого-нибудь разносчика.
– Я не люблю воровать, – хмуро буркнул товарищ.
– Ты уже восемь лет в рабстве, дорогой мой. Ты больше не Квентин Арбог Корнуоллский, сын Готрига Корнуоллского, ты – обычный раб, как и я, как и тысячи других. А раб должен уметь прокормиться любым путем, иначе он сдохнет!
– Что ж, давай попробуем, – сказал Квентин без особого энтузиазма. – Конечно, я бы предпочел сразиться с отрядом диких кочевников, чем воровать на площади лепешки, которые к тому же мы сами и пекли.
– Пекли, и что с того? У этой змеи Ассмы все равно ничего не своруешь, она каждой песчинке во дворе счет ведет.
Они рассмеялись и направились к хозяйскому двору, через который можно было выйти на улицу.
– У Зии такое ясное лицо, как луна! И стройная фигурка – я видел, как она мылась в реке, – разглагольствовал Модус. – А какие такие ножки и грудь… Я женюсь на ней, когда получу вольную!
– Ха, ты всерьез рассчитываешь, что Захария тебя отпустит? – Квентин смотрел на друга снисходительно-насмешливо.
– И тебя тоже. Он обещал! Помнишь, в первый же день сказал, что если мы честно отработаем десять лет, он предложит каждому из нас место хлебопека с щедрой оплатой. Или отпустит на все четыре стороны – как мы сами захотим. А ведь хозяин всегда держит слово.
Они обошли небольшой, но основательный, сложенный из белого камня дом в римском стиле, и тут же настроение обоих было мгновенно испорчено резким окриком:
– Куда собрались?!
Это Ассма. Вдвоем с Захарией они сидели на террасе за покрытым скатертью столом, вкушали завтрак и рассматривали празднично одетых рабов. Друзья склонились в почтительном поклоне.
– Мы на площадь, прогуляться! Если позволите, хозяйка! – крикнул Модус по-арамейски. – Чтоб вам провалиться, – вполголоса добавил он на родном корнском наречии.
Голодные глаза жадно рассматривали содержимое стола: овечий сыр, вареные яйца, мед, римские сладости и конечно же свежие – только из печи лепешки. У него даже слюна выделилась. И Квентин тоже громко сглотнул. И хозяйский двор выглядел совсем не так, как рабочий: финиковые пальмы, цветники и травяные газоны, аккуратно выложенные камнем дорожки…
– Раб должен только работать и спать! – проскрипела Ассма.
– Но до дневной выпечки есть время, – умоляюще произнес Модус. – А мы скоро вернемся!
По недовольному лицу Ассмы было видно, что она против прогулок рабов. Но Захария, разморенный, благостный, несколько раз махнул ладонью от себя, будто сметал крошки со стола: мол, ступайте, ступайте быстрее с глаз…
Рабы бегом бросились к воротам в глинобитном заборе высотой с человеческий рост. Хлопнула за спинами калитка, но они не сбавили темпа. Просто от того, что молоды, голодны и полны сил – побежали, понеслись, как жеребцы. Обуви они не носили, но за долгие годы ступни так огрубели, что заменяли подошвы сандалий. Уворачиваясь от прохожих и повозок, перепрыгивая через сточные канавы и согбенные спины нищих, расположившихся на мостовой, – вперед, на шум толпы, к дворцовой площади. Модус бежал первым. Белый ворон судьбы указывал ему дорогу.
Юноша чувствовал странное волнение. Он мог сравнить его лишь с последними мгновениями перед тем, как напряженные до последнего предела чресла извергают семя в женское лоно. Горячий песок под ногами, шумная толпа впереди, беленные мелом стены домов, голубое, без облачка, небо над головой – все вдруг приобрело особую резкость и яркость, и чувство счастья, и еще чувство утраты, словно он спит где-то далеко отсюда, среди покрытых изморозью скал и видит счастливый сон.
– Нет, ну а вдруг этот Кфир все-таки настоящий колдун, а не просто жирный глупый баран, а?! – прокричал на ходу Модус, хватая горячий воздух. – И он сотворит какое-нибудь колдовство! Ох, как хотелось бы посмотреть! Демоны там, огонь, молнии… Смерч какой-нибудь, представляешь? Или в самом деле вдруг возьмет да превратится в какого-нибудь льва, жуткого такого, огромного! Вот бы он добежал до нашего дома и сожрал Ассму! Ха-ха! Я бы ему дорогу показал!
Захария одет на римский манер – в свежую тунику из небеленого льна, влажные после омовения волосы и борода отливают серебром, перед ним блюдо с глобулями, римским лакомством – аппетитными, обжаренными в оливковом масле шариками, обмазанными медом и посыпанными маком. В руках чаша с настоем из зерен кофейного дерева – бодрящим напитком южных кочевников.
– Ты заботишься об этих варварах, как о родных сыновьях, – сказала Ассма, поджав губы. Ее глаза цепко следили за быстро удаляющимися коричневыми фигурами Модуса и Квентина, словно держали их на невидимом поводке.
– Пусть прогуляются, что в этом плохого? – добродушно поинтересовался Захария. – Парни молодые, кровь кипит… Им и так достается. Вон, у Лихура-Набатейца пятеро делают работу, с которой Квентин и Модус вдвоем справляются. При этом хлеб мой пышнее, вкуснее и черствеет не так быстро, как у него. Его хлеб и брать-то никто не хочет.
– Не смеши меня, Захария, – фыркнула Ассма и принялась за очередную глобулю. – У Лихура хлеб плохой, потому что Лихур мешает в тесто всякую дрянь, это всем известно. И рабы у него дрянь, потому что хороший раб денег стоит, а денег ему жалко. А у тебя, дорогой муж, дела идут как надо, и хлеб раскупается быстро. Вот только благодарить за это ты должен… кого?
Ее нельзя назвать уродливой. Не толста и не худа, нос не велик и не мал, нет в ее чертах никаких явных изъянов вроде шрамов, бородавок или дурного волоса. При этом смотреть на нее почему-то неприятно. У нее рыхлое брезгливое лицо, неживое, как у утопленницы, которая угодила в бочку с помоями. И только круглые черные глаза, как две пиявки, шевелятся, копошатся на этом лице, готовые впиться в любую жертву. На мужа они смотрят как на давно приевшуюся, но, тем не менее, законную добычу. Ассма ждала ответа, ковыряя мужа глазами, пока тот, наконец, не оторвался от чаши и не посмотрел на нее.
– Тебя, дорогая, – послушно вымолвил Захария.
– Верно! Я знаю, как держать себя с рабами. Строгость и требовательность – вот залог их трудолюбия. Твоих рабов я вымуштровала, хоть это было нелегко. Поэтому они и работают как надо.
Захария вздохнул. Благостным он уже не выглядел, скорее уставшим.
– И что? – спросил он.
– Модуса надо продать. Завтра же.
– Что?! – опешил Захария.
– Где справятся двое, справится и один! – отрезала она. – А деньги нам нужны. Сейчас распродают виноградники этого чернокнижника Кфира. Я присмотрела небольшой участок, как раз на солнечном склоне, там лучшая лоза во всем городе.
Захария слушал ее с открытым ртом, совершенно потрясенный. В какой-то момент губы его задергались – похоже, он собрался перебить ее, возможно, даже возразить, но глаза-паразиты быстро цапнули его, прокололи кожу, отведали крови, и Захария только сглотнул и захлопнул рот.
– Слушай меня. Молчи и слушай. Вино набирает цену, в следующем году обещают великий урожай, все умные люди сейчас вкладывают деньги в виноградники. А твой Модус – какой с него прок? Разбалованный, дерзкий раб. Единственное, что он делает хорошо, – ловит мух, вот и всё. Живет здесь в свое удовольствие, жир нагуливает да еще насмехается над нами. Я слышала, как они перетирали нам кости в том конце двора, у пекарни…
– Ты что, научилась понимать их тарабарский язык? – мрачно поинтересовался Захария.
– Не надо мне ничего понимать! Мое имя на любом языке звучит одинаково! И слышал бы ты, с каким выражением они его произносят! С каким отвращением! Они просто глумятся надо мной! Говорят непристойности! И все это за твоей спиной, добрый муженек!
Захария поднялся. Он был скорее растерян, чем разгневан. Борода задергалась, кадык непрерывно ходил вверх и вниз.
– Как же так? Моя пекарня… Мой хлеб… Разве Квентин всё это вытянет в одиночку?
– Пусть попробует не вытянуть!
– Или мне опять придется таскать на себе муку и лезть в горячую печь? Я ведь давно уже не молод, и восемь лет назад, как ты помнишь, мы решили…
– Восемь лет назад ты собирался купить одного раба. Одного! – выкрикнула она со злобой, с какой супруги обычно поминают давние и непрощенные обиды, нанесенные их половинами. – Или забыл? Ты хотел купить одного Квентина! Сам говорил мне, что он здоров, ловок и силен, что грудная клетка как две твоих! И что многие на рынке уже к нему прицениваются! Так зачем ты припёр второго?
– Но они продавались только вместе… Квентин и Модус, они ведь названные братья, как одно целое. – Захария часто заморгал. – Если их разделить, то Квентин проживет не больше двенадцати дней. И все деньги, которые мы на него потратили, пропадут.
– Кто тебе это сказал? Кто вложил в твои старые уши этот бред? Ну?
Захария пожал плечами. Поднял брови, вздохнул. Почесал лоб.
– Модус сказал…
– Ах, Модус! Ха-ха! Ну, тогда конечно! Раз сам Модус сказал!
Она расплылась в тухлой улыбке – словно дохлую рыбу надрезали ножом.
– Да, и в качестве доказательства он показал мне свой медальон… – пробормотал Захария. – У Квентина, кстати, точно такой же. Какой-то великий знахарь в их Британии дал им этот разломанный надвое амулет, сказал, что отныне они должны держаться вместе, иначе… – Он торопливо скрестил пальцы в оберегающем жесте.
– А я тебе так скажу: твой Модус лгун и хитрец. И я намерена его выгодно продать. Я внесла залог за тот виноградный участок, он, считай, наш. Насчет Модуса я договорилась с владельцем каменоломни в Гионской долине. За него дадут хорошую цену. А там пусть делают с ним что хотят, хоть в скалу замуруют!
– Ты… Как?!.. Ты!!! Без меня!!!
Захария сжал зубы, сжал кулаки, покраснел и затрясся. Со стороны могло показаться, что сейчас он задушит жену, стукнет по голове, перекинет через перила – или сам упадет замертво. Но Ассма была совершенно спокойна, на нее вид разгневанного мужа не произвел ровно никакого впечатления. Она величественно проследовала с террасы, захватив по пути чашу с остатками жареных шариков. Обернулась на пороге:
– Будет, как я хочу!
Действительно, до сих пор так всегда и было. Она была уверена, что так будет и на этот раз.
Воровать Квентин не любил, но если уж брался за дело, то орудовал хладнокровно и решительно, как настоящий боевой сотник Карадога Косматого. Пока Модус отвлекал разговором толстяка-торговца с лотком медовых пирогов на пузе, он умудрился стянуть здоровенный кусок, размером с сандалию.
Друзья забрались на один из глиняных дувалов, огораживающих площадь, быстро проглотили добычу.
– Хорошо, – сказал Модус, поглаживая себя по животу. – Хотя добрый кусок зажаренного на углях мяса был бы лучше!
– Лучшему конца нет! – буркнул его товарищ.
Площадь уже была забита под завязку, но глашатаи продолжали истошно орать, словно завидевшие нож бараны:
– Справедливый суд и страшная казнь! Приходите и смотрите! Да убоятся…
Плотный воздух дрожал и колыхался над толпой («Двенадцать центурий», – привычно оценил Квентин), как над горячим очагом.
– Смотри! – Квентин показал пальцем на группу римских всадников, проследовавших вверх по улице к дворцовой площади. – Это начальник когорты оцепления с охраной, он всегда прибывает перед самым началом казни. Следом поведут Кфира. Пошли, быстро!
Не успев договорить, он спрыгнул с дувала и ввинтился в толпу, ловко раздвигая ее и продвигаясь вперед какими-то замысловатыми галсами. Модус поспешил следом.