Мертвый след. Последний вояж «Лузитании» Ларсон Эрик
На вопрос, есть ли что-либо “особенное” в водонепроницаемых дверях “Лузитании” и ее близнеца “Мавритании”, Тернер ответил: “Не знаю”.
Затем адвокат спросил: “До «Титаника» считалось, что эти огромные корабли не тонут?”
“С чего это вы взяли? – рявкнул Тернер. – Никто из тех, с кем я плавал, ничего подобного не доказал”.
Вся процедура завершилась вопросом о том, может ли корабль с пятью затопленными отсеками оставаться на плаву. Тернер ответил: “Мне, сударь, на этот счет совершенно ничего не известно; все зависит от размера отсеков, от плавучести: есть плавучесть – будет держаться, а нет, так пойдет ко дну”.
С тем он и вернулся к себе на корабль.
U-20
Веселье на субмарине
В тот же день, в пятницу 30 апреля, к Британским островам направилось судно другого рода – германская субмарина Unterseeboot-20{134}; согласно приказу ей поручалась особо важная, срочная патрульная служба. Субмарина вышла из порта в Эмдене, что на северо-западном побережье Германии, в 6.00, без всякой помпы. Команды субмарин дали Северному морю прозвище “Веселый Ганс”, однако в тот день море и небо были серыми, как и плоская земля, окружавшая порт. Субмарины стояли у причала бок о бок, связанные между собой канатами, их боевые рубки походили на далекие замки. Ветер налетал на берег со скоростью 4 узла.
U-20 двигалась по реке Эмс к морю, бесшумно и почти не оставляя за собой следа. На верху боевой рубки стоял капитан-лейтенант Вальтер Швигер – капитан субмарины, в фуражке с козырьком и непромокаемой кожаной форме. Рубка представляла собой квадратную камеру, выдававшуюся кверху из мидель-шпангоута субмарины, где помещались всевозможные приборы управления и два перископа, один – основной боевой перископ, другой – вспомогательный. Во время подводных атак Швигер располагался тут, защищенный толстыми стенками рубки из углеродистой стали, и, глядя в основной перископ, указывал команде направление, в котором следовало вести торпедный огонь. Когда субмарина поднималась на поверхность, небольшая палуба на верху рубки становилась выступом, откуда он мог осматривать море вокруг, но от непогоды почти не защищала. То утро выдалось холодное; из люка внизу доносился запах кофе.
Швигер провел субмарину по реке и дальше, на мелководье за пределами гавани. Судно держало курс на запад и около 9.30 миновало маяк и радиостанцию на Боркуме, небольшом барьерном острове, служившем важным ориентиром для отплывающих и возвращающихся субмарин.
Швигеру только что исполнилось тридцать два, но он уже считался одним из самых знающих офицеров германского флота, так что даже вышестоящие советовались с ним по вопросам, связанным с субмаринами; его судно использовали для того, чтобы опробовать новую подводную тактику. Он был одним из немногих капитанов, служивших на субмарине до начала войны. Швигер был высок, строен, широкоплеч. “Парень хоть куда”, – говорил один из членов его команды{135}. Его голубые глаза источали хладнокровие и благодушие.
Около полудня субмарина Швигера вошла в глубокие воды за Боркумом, в той части Северного моря, которую называют то Германской бухтой, то Гельголандской бухтой. Здесь дно резко шло вниз, и в солнечные дни вода становилась темно-кобальтовой. В бортовом журнале, который он вел во время каждого патрульного плавания, Швигер отметил, что с запада идет волнение высотой в три фута, а видимость хорошая.
Хотя Швигер мог при желании погрузить судно, он оставался на поверхности, что позволяло идти еще быстрее. Пара дизельных двигателей способна была развивать скорость до 15 узлов, достаточную, чтобы обойти большинство обычных торговых кораблей. Идя на стандартной крейсерской скорости, что-то около 8 узлов, он мог пройти 5200 морских миль{136}. Однако в погруженном состоянии Швигеру приходилось переключаться на два двигателя, работавших на батареях, чтобы дизели не “съели” весь кислород. Эти двигатели могли разогнать судно в лучшем случае до 9 узлов, и то лишь на короткое время. Даже на вдвое меньшей скорости погруженная субмарина способна была преодолеть лишь около 80 морских миль. Скорости были столь низкими, что порой субмарины, пытаясь идти навстречу быстрым течениям пролива Па-де-Кале, не могли продвинуться вперед. На деле субмарины старались проводить под водой как можно меньше времени, обычно лишь при крайне неблагоприятных погодных условиях, во время атак или когда необходимо было увернуться от миноносцев.
Большую часть первого дня плавания Швигер способен был поддерживать связь по радио со станцией на острове Боркум и с “Анконой”, военным судном в Эмденском порту, оборудованным радиопередатчиком, который мог передавать сообщения на большие расстояния. Швигер отметил в журнале, что потерял возможность обмениваться сообщениями с передатчиком на Боркуме, когда субмарина отошла от берега на 45 морских миль, но связь с “Анконой” оставалась хорошей{137}. По пути радист U-20 то и дело подавал пробные сигналы, как часто поступали радисты субмарин, словно пытаясь отсрочить неотвратимый момент, когда судно выйдет за пределы досягаемости всех дружественных передатчиков и останется в полном одиночестве.
Субмарины выделялись в военно-морских силах Германии своим изолированным положением. Надводные корабли обычно шли группами и, учитывая высоту их мачт, способны были поддерживать связь со своими базами; субмарины же шли в одиночку и теряли связь раньше – как правило, отойдя от берега на какие-нибудь пару сотен миль. Выйдя в море, капитан субмарины мог вести патрулирование как ему заблагорассудится, без присмотра сверху. Он один решал, когда нападать и нападать ли вообще, когда подниматься и погружаться, когда возвращаться на базу. Перископ субмарины был целиком в его власти. “Хочу подчеркнуть, что субмарина – судно с одним-единственным глазом, – говорил командир субмарины барон Эдгар Шпигель фон унд цу Пекельсхайм, хорошо знавший Швигера. – Это означает, что всякий стоящий у одноглазого перископа несет полную ответственность за нападение и за безопасность судна и команды”{138}.
Видимость была в лучшем случае неважная. Капитану удавалось лишь бросить быстрый взгляд на мир, напоминавший фотопластинку, и за это время он должен был решить, что за судно перед ним, какой страны, вооружено ли оно, настоящие ли опознавательные знаки или фальшивые. Если же он решал нападать, то ответственность лежала на нем одном – как на том, кто нажимает на спусковой крючок, только здесь результатов не было ни видно, ни слышно. Слышен был лишь звук торпедного взрыва, распространявшийся в воде. Если командир решал посмотреть, как разворачивается трагедия, то видел лишь беззвучный огненный кошмар. Однажды Шпигель напал на транспорт с лошадьми и наблюдал, как одна из них – “прекрасная серая в яблоках лошадь с длинным хвостом” – спрыгнула с корабля в перегруженную шлюпку. После этого, писал он, “я более не в силах был выносить это зрелище”{139}. Он опустил перископ и приказал субмарине уйти на глубину.
“Это была очень тяжелая работа, совсем не то, что сражаться в армии, – говорил Шпигель. – Если тебя обстреливает артиллерия, тебе приказывают покинуть окопы и начать наступление, ты лично полностью в этом задействован. В субмарине ты, быть может, сидишь в своей маленькой каюте, пьешь утренний кофе и [ешь] яичницу с ветчиной, как вдруг раздается свисток переговорного устройства и тебе сообщают: в поле зрения корабль”. Капитан дает команду “огонь”. “А от того, что способны наделать эти чертовы торпеды, зачастую прямо-таки сердце разрывается”. Один корабль, торпедированный в носовую часть, затонул, “словно аэроплан”, говорил Шпигель. “Корабль в десять тысяч тонн исчез под водой за две минуты”{140}.
Подобная власть могла приятно возбуждать, но ей сопутствовало определенное одиночество{141}, усиленное тем, что в море одновременно выходило лишь несколько германских субмарин. К маю 1915 года в германском флоте таких, что могли преодолевать большие расстояния, насчитывалось всего двадцать пять, и судно Швигера было одним из них. Одновременно службу несли всего семь, поскольку после каждого плавания судам часто требовалось несколько недель на починку и тщательный осмотр. Выходя в патрульное плавание, субмарина Швигера оказывалась булавочной головкой в громадном море{142}.
В этот раз Швигер вез с собой пакет приказов, который ему передали лично в руки. Приказы были реакцией на недавно возникшие опасения, что Британия вот-вот вторгнется в саму Германию, от Северного моря до земли Шлезвиг-Гольштейн, и что транспорты с войсками для вторжения будут отплывать не из тех портов, из которых обычно выходили суда с командами для пополнения британских сил во Франции. В докладах разведки давно были намеки на то, что подобное вторжение, возможно, готовится, но поначалу командование германского флота относилось к ним скептически. Однако теперь они поверили, что доклады могут оказаться правдой. Согласно приказам, полученным Швигером, ему следовало охотиться за этими транспортами и нападать на них в обозначенном квадрате моря вблизи Ливерпуля, между Англией и Ирландией, а плыть туда “наискорейшим путем вокруг Шотландии”{143}. Прибыв туда, говорилось в приказах, ему надлежало держать позиции, “сколько позволят припасы”.
Миссия, верно, была и вправду срочной, если флот забыл о суеверии моряков касательно отплытия в пятницу.
К тому времени субмарина как оружие прошла большой путь, ее конструкция достигла определенного совершенства, так что редко становилась причиной гибели команды{144}. Первая вошедшая в историю субмарина, уничтожившая неприятельский корабль, была “Г. Л. Ханли” – судно конфедератов, потопившее во время Гражданской войны в США фрегат южан “Хусатоник”. “Ханли”, которая приводилась в движение командой из восьми человек, вручную поворачивавших винт, подошла к “Хусатонику” после наступления темноты. На борту ее был большой запас взрывчатки, размещенный на конце тридцатифутового рангоутного дерева, торчащего из носовой части. Взрывчатка уничтожила фрегат и одновременно пустила ко дну “Ханли” вместе со всей командой. Впрочем, судьба их была более или менее предопределена. Во время испытаний перед спуском на воду “Ханли” трижды шла ко дну – в результате погибли три команды, всего двадцать три человека. Хотя к созданию субмарины приложили руку изобретатели разных стран, человеком, которому чаще других ставили в заслугу то, что субмарина – “железный гроб”, как любили говорить в германском флоте, – из орудия самоубийства превратилась в боевое судно, был ирландец по имени Джон Филип Холланд; он эмигрировал в Америку и начал конструировать подводные суда, чтобы помочь Ирландии победить британский флот. На знаменитой карикатуре 1898 года, основой для которой послужил фотоснимок, сделанный в Перт-Амбое, штат Нью-Джерси, Холланд изображен в цилиндре, появляющимся из люка одной из своих субмарин; подпись гласит: “А чего мне волноваться?” Холланд первым использовал электрические двигатели для подводного плавания и бензиновые – для надводного; правда, бензин легко испаряется, что порой приводило к гибели команды от удушья; в конце концов его заменили дизельным топливом. Испанец по имени Раймондо Лоренцо Д'Эквевильей-Монтхустин, состоявший на службе у германского фабриканта Круппа, сконструировал первые германские субмарины – использовав при этом идеи Холланда и других. Появление его судов заставило германский флот основать в 1904 году подразделение Unterseebootkonstruktionsbro, задачей которого была постройка субмарин, пусть их ценность во флоте и ставилась под вопрос. К началу войны катастрофы на субмаринах все еще случались, но не настолько часто, чтобы отбить у молодых людей вроде Швигера охоту служить в германском подводном флоте.
Судно Швигера имело 210 футов в длину, 20 футов в ширину и 27 – в высоту{145}. Если смотреть на него в лоб, могло показаться, будто у команды имеется достаточно места для удобного устройства быта, но на самом деле помещение для людей представляло собой лишь цилиндр, расположенный по центру, внизу. Большую часть судна, выглядевшего таким вместительным, занимали огромные баки по бокам, которые следовало наполнять морской водой при погружении и опорожнять при всплытии. Пространство между ними целиком заполняли койки для трех десятков людей, камбуз, кубрик, комнатка радиста, кабина управления, два дизельных двигателя в 850 лошадиных сил каждый, баки, вмещавшие 76 тонн дизельного топлива, два электрических двигателя по 600 лошадиных сил каждый и огромный набор батарей, на которых двигатели работали, плюс пространство, где помещались 250 снарядов для единственного орудия на палубе субмарины и место для хранения и запуска семи торпед, с официальным названием “автомобильные торпеды”. Две торпедные трубы располагались в носовой части судна, две – в кормовой. Все эти механизмы были связаны множеством трубок и проводов, плотно перевитых, как сухожилия в ноге человека. “Столько шкал и датчиков обычно за всю жизнь не увидишь”, – говорил один из команды{146}. У Швигера была собственная крохотная каюта с электрической лампой над койкой.
В отличие от крупных надводных судов, в субмарине отражался характер и личность командира – судно было словно костюм из стали, пошитый специально для него. Это было следствием того, что капитан, находясь в дальнем походе, не получал никаких приказов от начальства и обладал большей властью над своими людьми, чем, скажем, адмирал на борту флагманского корабля, под началом которого – целый флот и тысячи людей. Попадались субмарины жестокие и рыцарственные, субмарины ленивые и энергичные. Некоторые капитаны не предпринимали никаких попыток спасти жизнь гражданских моряков; другие могли даже отбуксировать спасательные шлюпки к берегу. Однажды командир субмарины послал капитану торпедированного корабля три бутылки вина, чтобы легче было идти на веслах к земле.
Под началом предыдущего командира, Отто Дрешера, U-20 приобрела репутацию отважного судна. Во время одного плавания, в сентябре 1914 года, Дрешер с другим командиром вывели свои субмарины в Ферт-оф-Форт, устье реки вблизи от Эдинбурга, шотландской столицы, и забрались довольно глубоко – до самого моста Форт-бридж, собираясь напасть на британские боевые корабли, стоявшие на якоре на флотской базе в Росайте, прямо за мостом. Но тут субмарины заметили, и те, спасаясь бегством, вернулись в Северное море.
Месяцем позже, совершая очередное патрульное плавание, Дрешер первым из капитанов субмарин обогнул всю Британию. Сперва он вошел в Ла-Манш через Па-де-Кале, где ему встретились мощные противосубмаринные патрули. Решив, что возвращаться проливом слишком опасно, он поплыл на север, вдоль западного побережья Англии, затем – Ирландии, вокруг северной оконечности Шотландии, тем самым еще убедительнее продемонстрировав радиус действия и выносливость субмарин. Это достижение Германия держала в секрете.
Швигер стал капитаном U-20 в декабре 1914 года, и за короткое время субмарина прославилась еще больше, на этот раз – своей безжалостностью. 30 января 1915 года, патрулируя воды у побережья Франции, Швигер без предупреждения пустил ко дну три торговых парохода. Во время того же плавания он привел свое судно прямо в устье Сены, хотя из-за плохой погоды и тумана вынужден был оставаться в погруженном состоянии 111 часов из 137. 1 февраля он выстрелил торпедой по большому кораблю, белому, с хорошо заметными красными крестами, – это было госпитальное судно “Астуриас”. Хотя Швигер промахнулся, эту попытку сочли новым, еще более вопиющим проявлением германского бессердечия. Даже его начальство, похоже, удивилось{147}.
Тем не менее среди коллег-офицеров и команды Швигер слыл человеком мягким, добродушным и был известен тем, что поддерживал на субмарине веселую атмосферу. “Славное было судно, эта U-20, и притом дружелюбное”, – говорил Рудольф Центнер, один из младших офицеров U-20, в интервью, которое Лоуэлл Томас включил в свою книгу “Покорители глубин”, вышедшую в 1928 году. Это, по мнению Центнера, было целиком заслугой Швигера. “Хорошее и приятное судно – заслуга хорошего и приятного шкипера”. Швигер, происходивший из старого, известного берлинского семейства, был человеком хорошо образованным, уравновешенным, учтивым. “К офицерам и нижним чинам он относился со всей душой, – вспоминал Центнер. – Отличался жизнерадостным нравом, а в беседе – весельем и остроумием”{148}.
Барон фон Шпигель, друг Швигера, говорил о нем: “Это был замечательный человек. Он и мухи бы не обидел”{149}.
Швигер задал тон жизни на U-20 с самого начала своей службы. Субмарина получила приказ отправиться в патрульное плавание в канун Рождества 1914 года – время, когда выходить в море и идти на войну особенно тоскливо. То было первое плавание Центнера. Субмарину отправили патрулировать Гельголандскую бухту. На следующий день, в Рождество – первое в ту войну, – проснувшуюся команду встретили сияющее декабрьское утро, яркое солнце, “морозный воздух” и спокойное море сине-черных зимних тонов. U-20 целый день оставалась на поверхности, чтобы удобнее было высматривать мишени. В такую ясную погоду дым из труб пароходов можно было заметить за двадцать миль. За целый день вахтенные ничего не увидели. “Непрятель явно сидел дома, отмечая Рождество, как положено христианам”{150}, – говорил Центнер.
В ту ночь Швигер отдал приказ погрузиться на дно, на глубину 60 футов. Он выбрал место, где, если верить его картам, был песок, а не камень. Некоторое время все молчали, прислушиваясь, как всегда, не раздастся ли звук капающей или текущей воды. Команда следила за приборами, измеряющими внутреннее давление, стараясь не пропустить того внезапного скачка, что порой свидетельствует о большом объеме воды, проникшей в отделение для команды. Фразу “Течи нет” рефреном передавали с носа на корму.
Провести ночь на морском дне было обычным делом для субмарин, ходивших в Северном море, где глубина редко превышает дозволенный субмаринам максимум. На дне Швигер с командой могли спать, не боясь, что в темноте на них налетит пароход или наткнется британский миноносец. Только в такие моменты капитан субмарины мог решиться лечь спать, раздевшись{151}. Но в ту ночь у Швигера на уме был не сон. “А теперь, – сказал он, – можно отпраздновать Рождество”{152}.
На одном конце столовой повесили венок. Люди уставили стол едой. “Вся она была из жестянок, но нам было все равно”, – вспоминал Центнер. Швигер и остальные три офицера на U-20 обычно ели в своем кругу, в небольшой офицерской столовой, но тут они присоединились к команде – всего там было 36 человек. В чай подливали рому. Центнер вспоминал: “Я потерял счет тостам, которые мы поднимали”.
Швигер поднялся и произнес небольшую речь, “и как же весело ему аплодировали”, – вспоминал Центнер. Потом зазвучала музыка. “Да, у нас был оркестр”, – говорил Центнер. Один моряк играл на скрипке, другой – на мандолине. Третий музыкант, коренастый рыбак с огромной огненно-рыжей бородой, достал свой аккордеон. Он походил на гнома и не умел ни читать, ни писать, но явно обладал определенной привлекательностью в глазах прекрасного пола, поскольку Швигеру дважды приходили письма от женщин, упрашивавших дать моряку увольнительную, чтобы тот на них женился. В то время еще не существовало эффективных средств выслеживания субмарины под водой, поэтому насчет шума никто на борту особенно не беспокоился. Трио “играло с душой”, вспоминал Центнер, особенно аккордеонист. “Его маленькие глазки были прикрыты от наслаждения, а заросший бородою рот, подобно полумесяцу, кривился в ухмылке”.
Музыка и тосты продолжались до глубокой ночи; море за бортом было холодным, черным, непроницаемым.
При Швигере на борту U-20 всегда была хотя бы одна собака{153}. В какой-то момент их было шесть, из них четыре щенка, все таксы – неожиданный результат одной атаки вблизи побережья Ирландии.
В тот раз Швигер, следуя правилам морского кодекса, пустился в погоню за португальским кораблем “Мария де Моленос” и заставил его остановиться. Подождав, пока команда покинет судно, он приказал своим артиллеристам его потопить. Это был любимый стиль нападения Швигера. Немногочисленные торпеды он приберегал для самых лучших, самых крупных мишеней.
Артиллеристы, действуя быстро и точно, выпустили серию снарядов по ватерлинии грузового судна. Вскоре оно исчезло из виду или, как выразился Центнер, “пришла ему пора взять вертикальный курс”.
Среди обычных обломков, оставшихся на поверхности, люди заметили плывущую корову и что-то еще. Бородатый аккордеонист, увидевший это первым, закричал: “Ach Himmel, der kleine Hund!”[3]
Он указал на ящик, откуда торчали крохотная голова и две лапы. Черная такса.
U-20 подошла к ящику, собаку подняли на борт. Назвали ее Марией, в честь потопленного судна. Корове, однако, ничем помочь не удалось.
На борту U-20 уже был пес, и вскоре Мария забеременела. Она принесла четырех щенков. Заботиться о них стал аккордеонист. Решив, что шесть собак для одной субмарины слишком много, люди раздали трех щенков другим судам, а одного оставили себе. Центнер брал его к себе в койку, расположенную рядом с торпедой: “Стало быть, каждую ночь я спал с торпедой и со щенком”.
То, что Швигеру удалось создать столь человечную обстановку, говорило об его умении руководить людьми, ведь условия на субмаринах были суровые{154}. Там было тесно, особенно в самом начале патрульного плавания, когда везде, где только можно, включая гальюн, хранились продукты. Овощи и мясо держали в самых прохладных местах, вместе со снаряжением. Расход воды ограничивали. Желающие побриться использовали для этого остатки утреннего чая. Никто не мылся. Свежие продукты быстро портились. При всякой возможности команда прочесывала местность в поисках еды. Командир одной субмарины отправил людей на шотландский остров охотиться, и те подстрелили козу. Матросы регулярно грабили корабли, забирая джем, яйца, бекон, фрукты. Нападение британского самолета стало для одной субмарины приятной неожиданностью, когда сброшенная им бомба, не попав, взорвалась в море. На поверхность всплыла стая оглушенной рыбы.
Однажды во время патрульного плавания команде U-20 удалось раздобыть целый бочонок масла, но к тому времени у кока не осталось под рукой ничего пригодного для жарки. Швигер отправился на промысел. Заметив в перископ флотилию рыболовецких судов, он направил субмарину прямо туда. Рыбаки, охваченные ужасом, были уверены, что сейчас их потопят. Но Швигеру нужна была только рыба. Рыбаки с облегчением отдали команде столько, сколько уместилось в субмарину.
Швигер дал приказ погрузиться на дно, чтобы команда могла спокойно поесть. “Теперь у нас была свежая рыба, – говорил Центнер, – жаренная в масле, паренная в масле – ешь сколько душе угодно”{155}.
Впрочем, эта рыба и запахи от нее могли лишь ухудшить воздух внутри – самую неприятную особенность быта U-20. Прежде всего, там несло от тридцати мужчин, которые никогда не мылись, носили не пропускающую воздух кожу и пользовались одной маленькой уборной. От гальюна порой шла вонь, как в холерном бараке, а сливать нечистоты можно было, лишь когда субмарина находилась на поверхности или в мелких водах, иначе давлением воды все загнало бы обратно. Такие казусы обычно случались с новичками, как матросами, так и офицерами; называлось это “подводное крещение”. Запах дизельного топлива проникал во все уголки судна, так что каждая чашка какао и каждый кусок хлеба непременно отдавали нефтью. Кроме того, камбуз еще долго после приготовления еды источал ароматы, самый явственный из которых напоминал запах мужского тела – запах вчерашнего жареного лука.
Все это усугублялось присущей только субмаринам феноменальной процедурой, необходимость в которой возникала, когда судно находилось в погруженном состоянии. На субмарине всегда имелись баллоны с кислородом. Ограниченное количество кислорода, пропорциональное числу людей на борту, выпускали из баллона во внутреннее пространство судна. Для регенерации использованного воздуха его прогоняли через соединение калия, чтобы очистить от двуокиси углерода, после чего воздух снова поступал в помещение. Во вневахтенные часы членам команды рекомендовали спать, поскольку спящий человек потребляет меньше кислорода. Когда субмарина находилась на глубине, атмосфера внутри становилась похожей на ту, что бывает в тропических болотах. Воздух делался таким влажным и плотным, что дышать было тяжело – корпус нагревался от тепла человеческих тел, еще не остывших дизельных двигателей и электрических приборов. По мере погружения субмарины в более холодные воды разница температур внутри судна и снаружи приводила к конденсации влаги, от которой насквозь промокала одежда и разводилась плесень. На субмаринах это называлось “подводный пот”{156}. Присутствовавшие в воздухе пары нефти также конденсировались, отчего на поверхности кофе и супа образовывалась масляная пленочка. Чем дольше судно находилось на глубине, тем хуже становились условия. Температура внутри могла подняться до 100 градусов по Фаренгейту[4]. “Невозможно и представить себе, какая атмосфера создавалась при подобных обстоятельствах, – писал один командир, Пауль Кениг, – какое адское пекло закипало в стальной оболочке”{157}.
Люди жили ради того момента, когда субмарина поднималась на поверхность и открывался люк в боевой рубке. “Первый глоток свежего воздуха, открытый люк рубки, двигатели, вернувшиеся к жизни, после пятнадцати часов на дне – это стоит испытать, – говорил другой командир, Мартин Нимеллер. – Все оживает, ни одна душа не думает о сне. Все матросы стремятся набрать в грудь воздуха, выкурить сигарету, укрывшись под козырьком на мостике”{158}.
Хуже того, эти неудобства приходилось переносить на фоне неотступно преследующей судно опасности, когда все сознавали, что им грозит смерть, страшнее которой невозможно себе вообразить: медленное удушье в темноте, в стальном цилиндре на дне моря.
Такая участь едва не постигла U-20 во время одного из патрулей.
Дело было в начале войны, когда командование субмарин и британских оборонительных судов разрабатывало новые тактические методы борьбы с неприятелем{159}. Швигер, оглядывая море в перископ, вдруг заметил впереди два буя на большом расстоянии друг от друга. Обнаружить на данном участке эти предметы непонятного назначения было неожиданностью.
Швигер не усмотрел в этом ничего опасного. Он крикнул: “Вижу два буя. Держать глубину”. Субмарина пошла дальше на “перископной глубине”, уйдя под воду на 11 метров, так что над водой виднелась лишь верхушка перископа.
Раздался удар снаружи, затем послышался скрежет, словно что-то стальное проехало по корпусу. “Звук был такой, будто по субмарине били огромными цепями, будто цепи протаскивали по ней”, – вспоминал Рудольф Центнер, несший в то время вахту в кабине управления.
Люди, управлявшие горизонтальными рулями, подняли тревогу. Рули бездействовали. Центнер проверил приборы, замерявшие глубину и скорость. Субмарина теряла скорость и шла ко дну, качаясь, кренясь из стороны в сторону.
Центнер наблюдал за глубиномером и о каждом изменении сообщал Швигеру. Субмарина опускалась все глубже и глубже. Опустившись на 100 футов, U-20 ударилась о дно. На этой глубине давление опасности не представляло, но теперь судно, казалось, приросло ко дну океана.
Центнер взобрался по лестнице в боевую рубку и оттуда выглянул через маленькое окошко из толстого стекла – в погруженном состоянии наблюдать за окружающим морем можно было только так. Увиденное его поразило: решетка из цепи и троса. “Тут мы поняли, что это за буи”, – рассказывал он. Между ними была натянута гигантская стальная сеть, ловушка для субмарин; в нее-то и врезалась U-20. Судно лежало на дне, не просто запутавшееся в сети, но еще и придавленное ее весом.
И тут – новая беда: через стенки корпуса команда услышала грохот винтов наверху. Они по опыту знали, что шум такого рода производят миноносцы – “визгливое, сердитое гудение”. В то время еще не было глубинных бомб{160}, но присутствие миноносцев, ожидающих наверху, отнюдь не обнадеживало. Этих кораблей командиры субмарин страшились больше всего. Миноносец – Donnerwetter[5] – мог развивать скорость около 35 узлов, или 40 миль в час, и способен был нанести смертельный удар с расстояния в милю. Кроме того, он мог уничтожить субмарину, протаранив ее. Быстроходный миноносец с носом, напоминавшим разделочный нож, способен был разрезать субмарину надвое.
Внутри сделалось жарко и душно. Страх оседал на людях, словно ил во время отлива. “Тут уж на борту не было слышно ни смеха, ни пения, можете быть уверены, – вспоминал Центнер. – Каждый думал о родном доме в Германии, о том, что никогда больше его не увидит”.
Командовать в эти моменты было трудно. Швигер не имел права показывать, что ему страшно, хотя страшно ему несомненно было. В такой тесной компании можно было лишь проявлять уверенность и ободрять людей, иначе страх, уже охвативший команду, только усилился бы.
Швигер дал команду “задний ход”.
Двигатели послушались. Субмарина с трудом пыталась освободиться. По корпусу скрежетала сталь. Тем временем звук винтов наверху сделался отчетливее.
Центнер наблюдал за показаниями приборов в рубке. “В ту минуту приборы стали для нас важнее всего на свете, – вспоминал он. – Никогда еще я столь жадно ни на что не смотрел”.
Субмарина начала медленно двигаться задним ходом под скрежетание стали за бортом. И вот она освободилась.
Швигер скомандовал всплыть на крейсерскую глубину – 22 метра и на полной скорости идти вперед. Это принесло облегчение, но затем люди поняли, что шум винтов наверху не стихает. Миноносцы, казалось, знали точное местоположение субмарины. Швигер приказал двигаться зигзагом, сильно отклоняясь от курса влево и вправо, однако миноносцы шли по пятам.
Швигер давал команды вслепую. Пользоваться перископом он не мог, поскольку миноносцы тут же заметили бы его и открыли огонь или попытались бы протаранить судно, возможно, и то и другое одновременно. Швигер скомандовал рулевому, стоявшему у горизонтальных рулей, оставаться на максимально возможной в этих водах глубине. Погоня продолжалась “час за часом”, вспоминал Центнер, при этом U-20 шла “диким, странным курсом, на полном ходу”.
Теперь вся надежда была на ночь. С наступлением темноты наверху шум винтов начал удаляться и постепенно совсем стих. Швигер снова поднял судно до перископной глубины и быстро осмотрелся вокруг, на 360 градусов, чтобы убедиться, что близкой опасности нет. Этот маневр требовал немалых усилий{161}. Соединение перископа с боевой рубкой должно было быть герметичным и способным выдерживать давление на большой глубине. Да и, чтобы поворачивать перископ, требовалась сила. Пригнан он был плотно, но не идеально: на фуражку и на лицо Швигера то и дело капала маслянистая вода{162}.
Убедившись, что миноносцы ушли, Швигер дал команду всплыть полностью.
Тут-то и разрешилась последняя загадка. Отходя от сети задним ходом, субмарина зацепилась за трос, присоединенный к одному из буев. Буй плыл за судном по поверхности, как рыболовный поплавок, так что вахтенным на миноносце была видна каждая смена курса субмарины, пока в темноте буй не потерялся из виду.
Швигеру повезло. Вскоре британцы начали подвешивать к своим сетям-ловушкам взрывчатку.
В пятницу 30 апреля, пока U-20 выходила из Гельголандской бухты, радист Швигера то и дело посылал сообщения о координатах субмарины, видимо, пытаясь установить максимально допустимое расстояние для передачи и приема сигнала{163}. Последний раз ему удалось обменяться сигналами с “Анконой” на расстоянии 235 морских миль.
К семи часам вечера субмарина успела выйти в Северное море и теперь пересекала Доггер-Банку, рыболовецкую зону площадью семь тысяч квадратных миль у побережья Англии. Поднялся ветер, на море тоже началось волнение. Видимость ухудшилась.
Субмарина прошла мимо нескольких рыболовецких судов, шедших под голландским флагом. Швигер решил их не трогать. Расписавшись в журнале, он подвел официальный итог первому дню плавания.
“Лузитания”
Зверинец
В ту пятницу Чарльз Лориэт, выйдя из квартиры сестры, отправился на другой конец города, в дом 645 по Пятой авеню, чтобы забрать последний предмет из коллекции, которую он собирался везти в Лондон{164}. Там жил его клиент по имени Уильям Филд, называвший себя, несмотря на свой адрес, “фермером-джентльменом”.
За несколько месяцев до того Лориэт продал Филду редкое издание повести Чарльза Диккенса “Рождественская песнь в прозе”, вышедшей в 1843 году. Этот экземпляр принадлежал самому Диккенсу, именно его он представил в качестве вещественного доказательства, когда в начале 1844 года предъявил несколько исков “литературным пиратам”, перепечатавшим рассказ без его разрешения. Внутри, на первой и последней страницах обложки, а также на других, имелись заметки об этих разбирательствах, сделанные рукой самого Диккенса. Это было уникальное произведение.
Лориэт хотел на время позаимствовать книгу. В тот год он переписывался с лондонским адвокатом, который написал историю тяжбы Диккенса с пиратами. Адвокат просил Лориэта привезти книгу с собой в очередной его приезд в Лондон, чтобы снять копию с различных пометок на ее страницах. Новый владелец книги, Филд, как писал Лориэт, “довольно неохотно дал на то свое согласие”, и то лишь после того, как Лориэт гарантировал ее сохранность.
Лориэт встретился с Филдом у него в квартире, и Филд передал ему книгу, прекрасное издание в полотняном переплете, уложенное в “левантийскую шкатулку чистого сафьяна” – коробку, обтянутую сафьяном с тиснением, какой использовался для переплетов. Положив шкатулку в портфель, Лориэт вернулся в квартиру сестры.
В пятницу утром на пирсе 54 капитан Тернер дал команду провести учение спасательных шлюпок{165}. На корабле было сорок восемь шлюпок двух видов. Из них двадцать две были класса “А”, обычной конструкции: открытые, подвешенные над палубой на стрелах, как у подъемного крана, – так называемых шлюпбалках, стянутые канатами на блоках. Самая маленькая из этих шлюпок вмещала пятьдесят одного человека, самая большая – шестьдесят девять. В чрезвычайной ситуации шлюпки следовало развернуть над водой и опустить на палубные поручни, чтобы пассажиры могли в них сесть. Когда шлюпки будут заполнены, двум членам команды надлежало взяться за канаты – фалы – на носу и корме и, осторожно орудуя ими, спустить шлюпку на воду так, чтобы она ровно встала на киль. Это было все равно, что опускать груз по стене шестиэтажного здания. Учитывая, что полностью нагруженная шлюпка весила около десяти тонн, процесс требовал умения и координации, особенно в ненастную погоду. Впрочем, и в самых благоприятных условиях это была операция не для слабонервных.
Остальные двадцать шесть шлюпок, “складные”, напоминали обычные – в сплющенном состоянии. В каждую помещалось сорок три – сорок четыре человека; борта шлюпок были из брезента, перед спуском на воду их следовало поднять и закрепить в нужном положении. Эта конструкция была компромиссным вариантом. После гибели “Титаника” ввели требование, чтобы на океанских лайнерах шлюпок хватало для всех на борту. Но на таком большом корабле, как “Лузитания”, попросту негде было разместить необходимое число шлюпок класса “А”. Складные же шлюпки можно было засунуть вниз и спускать с тех же шлюпбалок после того, как будут спущены обычные шлюпки; теоретически, они тоже могли держаться на плаву и после того, как корабль затонет. Однако их создатели, похоже, не приняли во внимание то, что шлюпки могут оказаться в воде не полностью оснащенными, если десятки пассажиров будут цепляться за них и всячески мешать попыткам поднять борта. Всего в шлюпках “Лузитании” могло разместиться 2605 человек, что превышало общее количество людей на борту{166}.
Перед учением в пятницу команду корабля собрали на палубе{167}. Обычные шлюпки развернули, отведя от корпуса: те, что с правого борта, оказались над причалом, а десять шлюпок с левого борта были спущены на воду, и несколько из них отошли на веслах на некоторое расстояние от судна. Затем их все снова подняли на палубу и вернули в первоначальное положение.
Тернер полагал – об этом он сообщил, когда давал показания по делу о “Титанике”, – что опытная, знающая свое дело команда, работая в безветренную погоду, способна спустить шлюпку на воду за три минуты{168}. Однако, как он прекрасно понимал, собрать такую команду в то время было почти невозможно. Война вызвала нехватку рабочих рук во всех отраслях, особенно – в морских перевозках, поскольку тысячи годных к службе моряков были призваны на службу в Королевский флот. У Тернера была еще одна проблема при наборе команды: по изначальному соглашению между “Кунардом” и Адмиралтейством полагалось, чтобы все офицеры на корабле и по меньшей мере три четверти матросов были британскими подданными{169}.
Недостаток умелых рук на британских торговых кораблях военного времени настолько бросался в глаза, что привлек внимание командира субмарины Форстнера, того самого, что пустил ко дну “Фалабу”. Он отмечал ту “неловкость, с какой люди обычно обращались со шлюпками”{170}. Заметили это и пассажиры. Джеймс Бейкер, торговец восточными коврами, прибыл в Нью-Йорк на борту “Лузитании” в тот же год – это было первое плавание корабля после возвращения его под команду капитана Тернера. В первый день вояжа Бейкер скоротал время, наблюдая команду за работой. Его заключение: “На мой взгляд, некоторые из команды наверняка вышли в море впервые”. Его поразила разномастная одежда людей. “Матросы, кроме 4 или 5 человек … были одеты кто во что. Это подтвердило мое первое впечатление: не считая горстки постоянных людей, большая часть команды состояла из тех, кого можно увидеть на грузовых пароходах, фрахтуемых от случая к случаю, – позор для подобного корабля”{171}.
Тернер признавал, что такая проблема имеется. Его команды военного времени не имели ни малейшего сходства с теми крепкими, умелыми “морскими волками”, каких он встречал в начале своей карьеры. “Знающие свое дело моряки старого образца, умеющие вязать узлы, брать рифы, сплеснивать снасть и стоять за штурвалом, канули в прошлое вместе с парусниками”{172}, – говорил Тернер. Что же до умения команды обращаться со шлюпками: “Они достаточно знающи – им нужна тренировка. Их недостаточно тренируют, а потому они не набираются опыта”{173}.
Впрочем, для предстоящего плавания Тернеру все же удалось набрать сколько-то людей, не только бывших опытными моряками, но и ходивших в море, как и он сам, на больших судах с прямым парусным снаряжением. Одним из таких был Лесли Мортон, по прозвищу Герти, восемнадцатилетний парень, которому вот-вот должны были выдать аттестат второго помощника, или “билет”. В его официальных данных значилось, что росту он был пять футов и десять с половиной дюймов, имел светлые волосы и голубые глаза. Еще у него были две татуировки: перекрещенные флаги и лицо на левом предплечье, бабочка – на правом{174}. Эти подробности были важны на случай, если он пропадет в море, а тело потом найдут. Они с братом Клиффом поступили служить юнгами на парусник “Найад”, и по формальному соглашению четыре года они не имели права уходить от владельца корабля. Клифф еще ждал конца своего “договора об ученичестве”, у Лесли он закончился 28 марта 1915 года.
Парусные корабли все еще широко использовались в коммерческой торговле, хотя плавать на них было делом, само собой, медленным и утомительным. Братья прибыли в Нью-Йорк, как выразился Лесли Мортон, после “особенно жуткого плавания” из Ливерпуля, которое продолжалось шестьдесят три дня, причем корабль все это время шел с полным балластом, то есть без груза. Предстояло им худшее. В Нью-Йорке они должны были взять груз – керосин в пятигалонных контейнерах – и везти его в Австралию, затем загрузиться в Сиднее зерном и доставить его в Ливерпуль. Плавание обещало занять целый год.
Братья решили сбежать с корабля, хотя Клифф обязан был дослужить до окончания договора. Оба хотели добраться до родины, чтобы пойти на войну, которая, как они, подобно большинству людей, считали, скоро должна была закончиться. “Война по-прежнему представлялась нам в свете войн викторианской эпохи и ей предшествовавших”, – писал впоследствии Мортон. Они с братом, продолжал он, не оценили того, что “характер и методы войны навсегда изменились в августе 1914-го и что в будущем любые войны будут охватывать всех: мирное население, мужчин, женщин и детей”{175}.
Они собирались ехать в Англию обычными пассажирами и телеграфировали домой, чтобы им прислали денег на билеты второго класса. Отец, послав ответную телеграмму, устроил так, что средства были переведены.
Мортоны узнали, что следующий корабль, идущий на родину, – “Лузитания”, и купили билеты. Они столько слышали про этот лайнер, что решили непременно пойти на причал и взглянуть на него. “Что за зрелище предстало нашим глазам, – писал Лесли Мортон. – Он казался размером с гору. У него было четыре трубы, длина – поразительная, а памятуя о том, что он может как следует разогнаться, мы в нетерпении предвкушали плавание”{176}.
Стоя на причале и разглядывая корабль, они заметили, что один из корабельных офицеров присматривается к ним. Это оказался старший помощник Джон Прескот Пайпер, только что спустившийся по трапу на причал. “Что смотрите, ребята?”{177} – спросил он.
Они рассказали ему, что купили билеты на предстоящий рейс и просто хотели посмотреть корабль.
С минуту поглядев на них, он спросил: “Вы с какого корабля?”
Мортон, не желая выкладывать все начистоту, сказал, что они как раз закончили служить по договору и теперь направляются в Ливерпуль, чтобы сдать экзамены на аттестат.
“Я так и подумал: вид у вас моряцкий”, – сказал Пайпер. Он спросил, стоит ли им платить за путешествие, если могут отработать. “Лузитания” только что лишилась десяти матросов – те ушли с корабля, якобы желая избежать службы в британской армии. “Двое ребят вроде вас мне бы пригодились”, – сказал Пайпер.
“Думаю, сэр, найдутся и другие, – сказал Мортон. – Кое-кто из наших ребят получил расчет”.
Старпом Пайпер велел братьям явиться на причал в пятницу утром и “привести с собой кого найдете”.
Юноши обрадовались. Теперь они могут сдать билеты и потратить отцовские деньги на другое. “Мы просадили все до последнего пенни” и ночь с четверга на пятницу провели “в роскошной, пускай и сомнительной, обстановке”, – писал Мортон.
Перебежать на “Лузитанию” решили восемь человек из команды “Найада”. О том, что думал на сей счет капитан “Найада”, история умалчивает. Что же до капитана Тернера, он взял людей к себе, нисколько не раздумывая и, вероятно, не задавая лишних вопросов. Матросы ему были нужны, и как можно больше.
Война принесла и другие проблемы. Тернер готовил корабль к отплытию в обстановке, пронизанной страхом и подозрениями. Каждое торговое судно, отплывавшее из нью-йоркской гавани, подлежало тщательнейшей проверке, целью которой было подтвердить, что весь груз в его трюме указан в грузовом манифесте, а также что на нем нет вооружения – иначе это было бы нарушением американских законов о нейтралитете. Тернеру нанесли визит представители портовой “службы нейтралитета”, работавшей под надзором Дадли Филда Малони, начальника таможенно-пошлинной конторы, в чьи полномочия входило обыскивать все суда. Про Малони говорили, что он как две капли воды похож на Уинстона Черчилля{178}, и это было верно – до такой степени, что много лет спустя он снялся в роли Черчилля в фильме “Московская миссия”. Служба провела инспекцию быстро, без задержек, и Малони выдал Тернеру “удостоверение о погрузке”, позволявшее ему выйти в море; правда, впоследствии Малони признавался, что проверить весь груз до единого тюка представлялось “делом физически невозможным”.
Контора Малони выписала “Лузитании” предварительный грузовой манифест, один-единственный листок бумаги, где были перечислены тридцать пять безвредных наименований. Вышло так, что эти предметы составляли лишь малую долю груза, уже находившегося на борту “Лузитании”. Более подробный список собирались обнародовать много позже, через немалое время после отплытия корабля, чтобы Германия как можно дольше не имела доступа к этим сведениям – ведь известно было, что на нью-йоркских причалах орудуют германские шпионы и вредители, которыми руководит посольство Германии{179}.
Эти шпионы, похоже, особенно интересовались “Лузитанией” – они давно следили за кораблем. В рапорте германского военно-морского атташе в Нью-Йорке, датированном 27 апреля 1915 года – “Лузитании” предстояло отплыть четырьмя днями позже, – сообщалось: “Команда «Лузитании» находится в настроении чрезвычайно подавленном и надеется, что это – последнее плавание через Атлантику в военное время”. Отмечалось в рапорте и то, что в команде недостает людей. “Обслуживать машины надлежащим образом затруднительно. Слишком силен страх перед субмаринами”{180}.
Существовала нешуточная вероятность, что германские вредители попытаются что-то сделать с “Лузитанией”. “Кунард” воспринял эту опасность всерьез – во всяком случае, компания направила на борт детектива-полицейского из Ливерпуля, Уильяма Джона Пирпойнта, чтобы тот нес вахту во время плаваний. Он занимал каюту А-1, на шлюпочной палубе, и держался особняком. Капитан Тернер взял себе за привычку называть его “инспектор”.
Команда “Лузитании” поднималась на борт весь день и ночь, кто трезвый, кто не очень. Лесли Мортон с братом и другие беглецы с “Найада” шли по трапу, еще не оправившись от последствий прошлой ночи, когда они гуляли в городе. Если Мортон и думал, что на “Лузитании” его ожидают роскошные условия, его надежды не оправдались. Его направили на койку тремя палубами ниже основной, в помещение, которое напомнило ему “спальню в работном доме”. Впрочем, он воспрянул духом, обнаружив, что его койка находится прямо у иллюминатора.
Младший член команды – посыльный, или мальчишка на службе у эконома, по имени Френсис Берроуз, пятнадцати с половиной лет от роду – был встречен у входа сторожевым, который сказал ему: “На этот раз ты, сынок, не вернешься. Поймают тебя на этот раз”{181}.
Берроуз рассмеялся и отправился прямо к своей койке.
В тот вечер группа мальчишек, которым приказано было ни в коем случае не покидать корабль, решила от скуки устроить себе небольшое развлечение. Мальчишки, среди которых был некий Роберт Джеймс Кларк, отправились в небольшое грузовое помещение, на морском жаргоне именуемое лазаретом, и там, если верить Кларку, “занялись тем, чем нам заниматься не следовало”{182}.
Кларк и его сообщники нашли какие-то электрические провода и, содрав изоляцию, разложили их по полу. Улегшись на пол, мальчишки принялись ждать.
На корабле было множество крыс. По сути, годом раньше крысы стали причиной небольшого пожара в одном из общих помещений корабля – они изгрызли изоляцию на электрических проводах, проходивших внутри стенки, и в результате два голых провода соприкоснулись{183}.
Мальчишки ждали, затаив дыхание. Появившиеся вскоре крысы двинулись по помещению своими обычными маршрутами, не зная, что на пути у них – провода. “Их, разумеется, убило током, – вспоминал Кларк, – такая была у нас забава. Случилось это в пятницу вечером”. В будущем Кларку предстояло стать преподобным Кларком.
То ли из уязвленного профессионального самолюбия, то ли повинуясь некоему инстинктивному страху, корабельный талисман – кот по кличке Доуи, названный так в честь предшественника Тернера, – в ту ночь сбежал с “Лузитании” в неизвестном направлении.
Капитан Тернер в тот вечер тоже покинул корабль. Он направился на Бродвей, в театр “Харрис” на Сорок второй улице, и посмотрел там пьесу “Ложь”, где в главной роли выступала его племянница, актриса по имени Мерседес Десмор{184}.
Кроме того, Тернер отдал дань своей страсти к германской кухне. Он отправился в “Люхов”, что располагался в доме 110 по Восточной четырнадцатой улице, и отобедал там в зале Нибелунгов, где оркестр из восемнадцати музыкантов оживлял обстановку венскими вальсами{185}.
В тот вечер, вернувшись в квартиру сестры, Чарльз Лориэт показал им с мужем издание Диккенса и рисунки Теккерея и объяснил, зачем он везет рисунки в Англию{186}.
В 1914 году он купил их у живших в Лондоне дочери и внучки Теккерея, Леди Ритчи и Хестер Ритчи, всего лишь за 4500 долларов, прекрасно зная, что в Америке он сможет продать их по цене в пять-шесть раз выше. Однако он понимал: чтобы сбыть их как можно выгоднее, ему придется подать рисунки в более привлекательном виде. Покамест они были вставлены в два альбома, по одному рисунку на странице. Он собирался обрамить большинство рисунков по одному, но некоторые хотел объединить по три-четыре в книжки с сафьяновым переплетом. В Англию он вез их главным образом для того, чтобы леди Ритчи могла еще раз их увидеть и написать о каждом небольшую заметку, тем самым подтвердив их подлинность и подогрев к ним интерес.
Он не чувствовал вины за то, что так мало заплатил леди Ритчи за рисунки. Так делались дела в торговле искусством, особенно если продавец не хотел широкой огласки, как это было с Ритчи. Они настаивали на том, чтобы он как можно меньше распространялся о продаже рисунков, и запретили ему искать покупателей в Британии. Предлагать их он мог только в Америке, да и то потихоньку, не рекламируя. Леди Ритчи еще не оправилась от удара, который нанесли ей неожиданные осложнения другой продажи, когда в прошлый раз рисунками занимался лондонский делец: он подал их под таким соусом, что семейство оскорбилось, и сделка сопровождалась неприятной шумихой и комментариями.
Сестра Лориэта с мужем изучили рисунки “с немалым интересом и восхищением”, вспоминал Лориэт. Муж сестры, Джордж, признался, что ему особенно по душе рисунок, озаглавленный “Карикатура на самого Теккерея, растянувшегося на диване в клубе «Олд-Гаррик»”, а также серия из шести эскизов “негров с детьми” на крыльце домика, сделанных Теккереем во время посещения Южных штатов в 1850-е.
После Лориэт уложил книгу и рисунки в свой удлиненный чемодан и запер его.
На другом конце города пассажирка по имени Альта Пайпер, купившая билет на “Лузитанию”, всю ночь не находила себе места в гостиничном номере{187}. Она была дочерью Леоноры Пайпер, знаменитого медиума-спирита, которую везде называли “миссис Пайпер”; Уильям Джеймс, ведущий гарвардский психолог, в свое время исследовавший сверхъестественные явления, считал, что она – единственный настоящий медиум.
Альта, похоже, унаследовала от матери ее дар, ибо всю ту ночь с четверга на пятницу ей, как она заявляла позже, слышался голос, говоривший: “Как заберешься к себе в корабельную койку, так уж никогда и не выберешься”.
Комната 40
“Тайна”
За отплытием субмарины U-20 под командованием Вальтера Швигера пристально следили – издалека. В Лондоне, в двух кварталах от набережной Темзы, у самого плац-парада конной гвардии стояло пятиэтажное здание с фасадом, выложенным светлым камнем и кирпичом цвета виски{188}. Эту постройку, известную всем в Адмиралтействе, для краткости называли Старым зданием или, еще короче, С. З. Куда менее известна была секретная служба, занимавшая в одном из коридоров несколько кабинетов, сосредоточенных вокруг комнаты номер 40. Тут размещалась “Тайна” или “Святая святых”, функция которой была известна лишь ее сотрудникам и узкому кругу, куда входило девять руководителей, в их числе первый лорд Черчилль и адмирал Джеки Фишер – он к апрелю 1915 года вновь поступил в Адмиралтейство на должность первого морского лорда, правой руки Черчилля. Фишеру было семьдесят четыре года, его начальник был на тридцать лет моложе.
Дежурные в Комнате 40 ежедневно получали сотни закодированных и зашифрованных германских сообщений, перехваченных радиостанциями – целый ряд их установили на британском побережье, – а затем присланных в Старое здание по наземному телеграфу. Германия вынуждена была почти целиком полагаться на беспроволочное сообщение, после того как Британия в первые дни войны довела до конца свой задуманный в 1912-м план – перерезать германские подводные провода. Перехваченные депеши приходили в подвал здания Адмиралтейства, после чего передавались в Комнату 40.
Задачей Комнаты 40 было переводить эти сообщения на грамотный английский. Это стало возможно благодаря цепи событий – едва ли не чудес, – произошедших в конце 1914 года, в результате которых в распоряжении Адмиралтейства оказались три кодировочных справочника, использовавшихся в германских военно-морских и дипломатических сношениях. Самым важным – много важнее других – и самым секретным был германский военно-морской справочник SKM, или Signalbuch der Kaiserlichen Marine[6]{189}. В августе 1914 года германский миноносец “Магдебург” сел на мель и был окружен российскими кораблями. Что именно произошло потом, неясно, но, если верить одному рассказу, русские нашли экземпляр кодировочного справочника, зажатый в руках погибшего германского сигнальщика, чье тело было выброшено на берег после нападения. Если так, то погиб сигнальщик, вероятно, из-за этого тома: он был большой и тяжелый, размером 15 на 12 на 6 дюймов, и содержал в себе 34 304 трехбуквенные комбинации, с помощью которых кодировали сообщения. Например, буквы MUD означали Нантакет, FCJ – Ливерпуль. На самом деле русские подобрали целых три экземпляра книги – не все, надо полагать, нашли на одном и том же теле – и в октябре 1914 года один был передан Адмиралтейству{190}.
Коды обладали огромной ценностью, но для расшифровки содержания перехваченных сообщений их было недостаточно. Германские составители пользовались ими, чтобы скрыть смысл изначальных сообщений, написанных открытым текстом, а после еще более запутывали закодированные варианты с помощью шифра. Разобрать изначальный текст мог лишь тот, кто знал “ключ” к шифру, хотя кодировочные книги сильно упрощали процесс разгадывания сообщений.
Чтобы поставить эти сокровища себе на службу, Адмиралтейство учредило Комнату 40. В рукописной инструкции Черчилль изложил ее первичную миссию – “проникнуть в германское сознание” или, как выразился один из главных сотрудников группы, “выжать сок”. С самого начала Черчилль с Фишером решили держать операцию в строжайшем секрете, так что о самом ее существовании было известно лишь еще нескольким сотрудникам Адмиралтейства.
В столь же строгой тайне держали – пусть ненамеренно – вопрос о том, кто же на самом деле руководил группой. Во всяком случае, на бумаге значилось, что командует ею адмирал Генри Френсис Оливер, начальник штаба Адмиралтейства, человек до того скрытный и немногословный, что его нетрудно было принять за немого, а потому – учитывая любовь к прозвищам в британском флоте – его всегда называли не иначе как Чучело Оливер.
Впрочем, в самой Комнате 40 управление каждодневными операциями, как правило, было делом – хоть и негласным – капитана второго ранга Герберта Хоупа, взятого на службу в ноябре 1914-го, чтобы использовать полученные на флоте умения для расшифровки перехваченных сообщений. Знания его были ох как нужны, ведь сотрудники группы не служили на флоте – это были гражданские лица, нанятые за знание математики, немецкого языка и всего прочего, что позволяет человеку хорошо разгадывать коды и шифры. В списке сотрудников оказались пианист, специалист по мебели, протестантский священник из Северной Ирландии, богатый лондонский финансист, бывший член шотландской олимпийской хоккейной команды и некий щеголь по имени Ч. Сомерс Кокс – по словам одного из его коллег, Уильяма Ф. Кларка, работавшего там с самого начала, “знаменитый главным образом своими гетрами”{191}. Женщины в группе – их называли “прекрасные дамы из сороковой” – выполняли секретарские обязанности. Среди них была некая леди Хамро, жена видного финансиста, которая, по словам Кларка, поразила всех на одном из ежегодных обедов группы тем, что выкурила большую сигару. Кларк писал: “Работа была – лучше некуда, в те деньки мы были веселой компанией с лучшим в мире начальником в лице Хоупа”. Хоуп был скромен и сдержан, притом хорошо умел руководить людьми, как вспоминал Кларк, и “все мы к нему глубоко привязались”{192}.
Авторитет Хоупа признавали и за пределами Комнаты 40, к вящему неудовольствию Чучела Оливера, о ком говорили, что он как одержимый стремился все держать в своих руках: кому показывать расшифрованные депеши и что делать с содержащимися в них сведениями{193}. Когда первый морской лорд Фишер впервые посетил Комнату 40 и увидел собственными глазами, чем занимается группа, он приказал Хоупу приносить ему последние перехваченные сообщения лично, дважды в день.
Кроме того, Хоуп напрямую поставлял сообщения другому сотруднику – из всех посвященных в “Тайну” тот, вероятно, мог наиболее полно оценить значение этих секретов – капитану Уильяму Реджинальду Холлу. Именно Холл рекомендовал, чтобы капитана второго ранга Хоупа, в то время служившего в разведывательном подразделении, перевели в Комнату 40. Будучи главой военно-морской разведки, капитан Холл, тем не менее, не обладал непосредственной властью над Комнатой 40 – с начала 1915 года его разведывательное подразделение и Комната 40 были самостоятельными учреждениями, но впоследствии его имя более других связывалось с ее достижениями.
Холл, сорока четырех лет от роду, прежде был капитаном военного судна. Главой военно-морской разведки он стал в ноябре 1914 года, после назначения на должность, которую некогда занимал его отец. Он был невысок ростом, бодр, лицо его состояло из острых углов, и на нем выдавался похожий на клюв нос – все это придавало Холлу сходство с дятлом в капитанской фуражке. Ощущение усиливалось оттого, что он страдал неврологическим расстройством, от которого все время быстро моргал, за что и получил во флоте прозвище “Моргун”. Одним из его самых горячих поклонников был Пейдж, американский посол в Лондоне, восхвалявший его в письме к президенту Вильсону, словно влюбленный. “Другого такого человека мне никогда уж не доведется встретить, – писал Пейдж. – Да разве можно ожидать чего-либо подобного? Ибо Холл, беседуя с тобою, способен видеть тебя насквозь – колебания струн твоей бессмертной души, и те он замечает. Что за глаза у этого человека! О господи!”{194}
Холлу доставляло наслаждение вести военную игру, про него говорили, что он совершенно безжалостен, хотя в этом была своя привлекательность. Его секретарша Рут Скрайн – впоследствии вышедшая замуж и носившая в замужестве имя миссис Хотблэк – вспоминала, как один знакомый говорил про Холла, что тот – наполовину Макиавелли, наполовину школьник. Макиавеллианская половина “бывала жестокой”, рассказывала она, “но школьник всегда был где-то поблизости, и его любовь к опасной игре, в которую он, как и все мы, играл, прорывалась на поверхность, интерес и азарт, присущие всему этому, наполняли его заразительной радостью”. Он, по ее словам, “непостижимо быстро умел понять сущность человека”. Обдумывая очередную выходку, вспоминала она, Холл потирал руки, “ухмыляясь, как хитрый аббат-французишка”{195}.
Игра велась не на шутку, и благодаря Комнате 40 у Британии появилось неоценимое преимущество – в те дни, когда война отнюдь не шла к скорому концу, но распространялась повсюду с ростом германского могущества. В России, Австрии, Сербии, Турции и Азии бушевали битвы. В Южно-Китайском море германское торпедное судно потопило японский крейсер, при этом погиб 271 человек. В Тихом океане, недалеко от Чили, германские корабли пустили ко дну два британских крейсера, утопив 1600 человек и нанеся удар британской гордости и духу – ведь это было первое поражение империи в морском бою со времен войны 1812 года, когда британские силы были разгромлены на озере Шамплейн еще не оперившимся Военно-морским флотом Соединенных Штатов{196}. 1 января 1915 года германская субмарина потопила британский линкор “Формидебл”, потери составили 547 человек. Британским военным судам, находившимся поблизости, запретили спасать оставшихся в живых – таковы были правила, введенные после гибели “Абукира”{197}.
Война принимала все более страшные формы и порождала новые методы убийства. Германские корабли обстреливали английские прибрежные города Скарборо, Уитби и Хартпул, в результате пострадало более пятисот человек и было убито более сотни, большинство – мирное население. Среди погибших в Скарборо были два девятилетних мальчика и годовалый младенец.
Девятнадцатого января 1915 года Германия начала первый за всю историю воздушный обстрел Британии, послав через Ла-Манш два огромных “цеппелина” – на только что появившемся британском сленге эти детища графа Фердинанда фон Цеппелина звались “зепами”. Потери от обстрела были невелики, но погибло четверо гражданских. За ним последовал второй обстрел 31 января, тогда дирижабли долетели до самого Ливерпуля: они, словно облака, отбрасывали ужасающие тени, несущиеся по ландшафту из романа Джейн Остин “Гордость и предубеждение”.
А затем наступило 22 апреля 1915 года{198}. Конец дня в окрестностях Ипра: яркое солнце, легкий восточный бриз. Окопы Антанты в этом секторе, или “клине”, были заняты канадскими и французскими войсками, среди которых имелось подразделение алжирских солдат. Германские войска по ту сторону линии фронта двинулись в наступление, как обычно, начавшееся с обстрела дальней артиллерией. Этого было достаточно, чтобы подорвать дух неприятеля, к тому же французы с канадцами по опыту знали, что за этим последует лобовая атака пехоты, которая пойдет по ничейной территории. Однако около пяти вечера вид поля боя резко изменился. С германской стороны поднялось и поплыло над изрытой снарядами землей серо-зеленое облако: это германские солдаты открыли вентили на шести тысячах баллонов, содержавших 160 тонн хлора, – баллоны были выстроены вдоль четырехмильного участка фронта. Так на поле боя впервые был применен смертельный газ. Когда газ дошел до противника, эффект оказался мгновенным и ужасным. Сотни погибли сразу, тысячи в панике бежали из окопов, при этом многие надышались газа, отчего им суждено было умереть позже. Бегство войск пробило брешь в линии Антанты длиной в восемь тысяч ярдов, однако результат газовой атаки, казалось, поразил даже ее организаторов. Германские солдаты в противогазах шли за газовым облаком, но вместо того чтобы рвануться через только что открывшуюся брешь к решающей победе, они выкопали новую линию окопов и остались на месте. Их командование, намеревавшееся лишь испытать газ, не подтянуло необходимые резервы, чтобы воспользоваться брешью в обороне. Две тысячи канадских солдат погибли, задохнувшись, когда легкие их наполнились жидкостью. Один генерал писал: “Я видел, как сотню бедняг вынесли на воздух, во дворик церкви, чтобы они могли вволю надышаться, однако вода медленно заливала их легкие, – ужаснейшее зрелище, врачи же были совершенно бессильны”{199}.
Но эти ужасы разыгрывались на суше. Наиболее ясное преимущество, которое обещала Британии деятельность Комнаты 40, касалось битвы за власть над морями, и там стратегия Британии претерпела изменения. Основной ее целью оставалось уничтожение германского флота в бою, но теперь Адмиралтейство придавало важное значение и другим задачам: прервать поставку в Германию военного снаряжения и бороться с растущей угрозой, которую представляли для британской торговли субмарины. Кроме того, Адмиралтейство постоянно мучили опасения, что Германия может предпринять массированную попытку вторгнуться в Британию{200}. Любые полученные заранее сведения о действиях германского флота были, разумеется, крайне важны.
Комната 40 начала поставлять подобные сведения почти сразу. С ноября 1914 года до конца войны, по словам члена группы Уильяма Кларка, “все крупные перемещения германского флота непременно становились известны Адмиралтейству заранее”{201}. Эти сведения были подробными, вплоть до перемещений отдельных кораблей и субмарин. Однако такие подробности вызывали новые проблемы. Начни британский флот отвечать действиями на каждое заранее известное перемещение германского флота, возникла бы опасность, что Германия узнает о раскрытых кодах. В секретной служебной записке адмирал Оливер писал, что “рисковать выдачей сведений о шифрах следует лишь тогда, когда результат того стоит”{202}.
Но что означало “того стоит”? Некоторые из служивших в Комнате 40 утверждали, что немало полезных сведений складывались штабелями и никогда не использовались, поскольку сотрудники Адмиралтейства – то есть адмирал Оливер по прозвищу Чучело – были одержимы страхом, как бы не раскрыть “Тайну”. В первые два года войны в прямом доступе к перехваченным сообщениям, расшифрованным в Комнате 40, было отказано даже главнокомандующему британским флотом, сэру Джону Джеллико, хотя, казалось бы, среди всех флотских офицеров именно ему эти сведения принесли бы наибольшую пользу. По сути, Джеллико официально познакомили с секретом Комнаты 40, не говоря уж о том, чтобы предоставить ему регулярный доступ к хранящимся в ней сведениям, лишь в ноябре 1916 года, когда Адмиралтейство, почуяв ущемленное самолюбие, согласилось, чтобы он получал дневную сводку, которую после прочтения полагалось сжечь.
Жесткий контроль над перехваченными сообщениями, который осуществлял начальник штаба Оливер, был источником раздражения и для капитана второго ранга Хоупа из Комнаты 40.
“Если бы Штаб того от нас потребовал, – писал Хоуп, имея в виду Оливера, – мы могли бы предоставлять ценные сведения касательно передвижений субмарин, минных полей, траления мин и проч. Однако Штаб одержим был мыслью о секретности; они понимали, что у них в руках козырь, и исходили из того, что следует всячески стараться известные нам сведения держать при себе, чтобы козырь так и остался у нас в рукаве на какой-нибудь поистине великий случай, вроде выхода германского флота в полном составе, чтобы бросить нам вызов в бою. Иными словами, Начальство твердо решило пользоваться нашими сведениями в целях оборонительных, а не наступательных”{203}. Подчеркнуто рукой командующего Хоупа.
Это была нудная работа. Каждый день в подвал здания приходили, стрекоча, сотни перехваченных сообщений, там их помещали в контейнеры в форме гантелей, которые, в свою очередь, совали в вакуумные трубы и с приятным “у-умп” запускали в полет по зданию. Достигнув Комнаты 40, контейнеры сваливались в металлический лоток с грохотом, который “лишал хладнокровия ни о чем не подозревающих посетителей”, как вспоминал один из дешифровщиков группы{204}. Шум, производимый этими прибывающими сообщениями, особенно пагубно действовал на тех, кто нес ночное дежурство, по очереди уходя в спальню, которая соединяла два кабинета, размером побольше. Им приходилось выносить и другие тяготы – нашествие мышей. В спальне водились грызуны – ночью они бегали по лицам спящих.
“Трубачи” вынимали сообщения из контейнеров и передавали их дешифровщикам. Трубачами звались офицеры, получившие боевые ранения, из-за которых стали непригодны для фронта. Среди них был одноногий по имени Хаггард и одноглазый британский офицер по имени Эдвард Молине, впоследствии – прославленный парижский модельер.
Самой нудной частью работы было записать полный текст каждого сообщения в ежедневный журнал. Черчилль требовал, чтобы каждое перехваченное сообщение, каким бы оно ни было рутинным, записывалось. По мере того как число перехваченных сообщений множилось, задача эта начинала “выматывать душу”, как вспоминал один из сотрудников Комнаты 40, – журнал “превратился в предмет ненависти”{205}. Но Черчилль уделял этому делу пристальное внимание. Так, в марте 1915 года он черкнул на одной из расшифровок Хоупа: “Следить внимательно”{206}.
Со временем группа поняла, что даже внешне безобидная перемена в характере рутинных сообщений может означать какие-нибудь важные новые действия германского флота. Хоуп писал: “На всякие не соответствовавшие рутине сообщения следовало смотреть с крайним подозрением; таким образом нам удалось заметить множество признаков и предвестников”{207}. Британские радисты, подслушивавшие германские переговоры, начали по одному звуку передачи узнавать, ведется ли она с субмарины. Они обнаружили, что на субмаринах радисты сперва несколько секунд настраивают свои системы, а затем начинают каждую передачу со своего рода электрического прокашливания, пяти сигналов Морзе: тире, тире, точка, тире, тире. “Последняя нота высокая, – писал командир Хоуп, – при передаче напоминает стон или завывание”{208}.
Благодаря захваченным картам, Комнате 40 было известно и то, что германский флот разделил моря вокруг Англии на сетку, чтобы удобнее было направлять передвижения надводных кораблей и субмарин. Северное море было разбито на квадраты со стороной шесть миль, и каждому, по словам Хоупа, был присвоен номер. “Когда какое-нибудь из их судов выходило в море, оно непрерывно подавало сигналы о своем местоположении, сообщая, в каком квадрате находится”. Нанеся их на карту, писал Хоуп, сотрудники Комнаты 40 узнали, каких маршрутов придерживаются германские корабли и субмарины. Некоторые квадраты оставались пустыми: “Было лишь естественно предположить, что эти пустые места – заминированные участки”{209}.
Со временем из сообщений, расшифрованных в Комнате 40, и сведений, почерпнутых из допросов пленных подводников, а также из данных разведывательного подразделения капитана Холла, по прозвищу Моргун, у сотрудников Комнаты 40 выработалось понимание, что за люди командуют германскими субмаринами{210}. Некоторые из них, подобно капитан-лейтенанту Веддигену, который потопил крейсеры “Абукир”, “Кресси” и “Хог”, были бесстрашны и заставляли команду творить невозможное. Капитанов такого рода называли Draufganger, или “бесстрашный командир”. Про другого капитана, Клауса Рюкера, говорили, что он “забияка и трус”. Вальтера Швигера, напротив, в нескольких рапортах разведки называли человеком добродушным, пользующимся расположением команды и других командиров, “всеми любимым, очень приятным офицером”, как говорилось в одном из рапортов.
Среди капитанов субмарин были хладнокровные убийцы – например, друг Швигера Макс Валентинер. “Про него говорят, что это самый крепко сложенный офицер в германском флоте, – сообщал в протоколе допроса офицер-британец, – один из самых безжалостных командиров субмарин”. Другой же капитан, Роберт Морат, спасал жизни “при всякой возможности”. После того как его судно потопили и он с четырьмя членами команды был взят в плен, на допросах они рассказали, что в жизни командира субмарины были не одни лишь неудобства. Морат ежедневно просыпался в десять утра и выбирался на палубу “немного пройтись”. Обедал он в одиночестве, а потом читал у себя в каюте, при этом “всегда держал на борту порядочно хороших книг”. В четыре пополудни он пил чай, в семь ужинал, “после чего оставался в офицерской кают-компании, где беседовал, играл в игры, слушал граммофон”. Ложился он в одиннадцать вечера. “У него вошло в привычку перед самым сном выпивать стакан вина”.
Комната 40 и подразделение Холла разузнали кое-что и о тонкостях поведения субмарин. Так, им стало известно, что командирам субмарин важно не число потопленных судов, а тоннаж, поскольку именно последний принимало во внимание вышестоящее начальство, решая, кого представлять к награде. Узнали они и о том, что в германском флоте существовала своя традиция давать прозвища. Одного очень высокого командира прозвали Seestiefel, что означало “Морской сапог”. Другой был известен тем, что от него дурно пахло, за что и получил прозвище Hein Schniefelig, или “Вонючка”. Про третьего говорили, что он “очень ребячлив и добродушен”, и называли его обычно Das Kind, “Дитя”.
Впрочем, у всех командиров субмарин была одна общая черта. В том, что касалось радио, все они, к радости Комнаты 40 и Холла, любили поговорить. Они непрерывно пользовались своими радиопередатчиками{211}. За всю войну в Комнату 40 поступило двадцать тысяч перехваченных сообщений, отправленных с субмарин. Эта “крайняя словоохотливость”{212}, как выразился Кларк из Комнаты 40, позволяла группе пристально следить за передвижениями субмарин; все в должном порядке заносились в журнал, который вел Хоуп. В январе 1915 года сотрудникам Комнаты 40 удалось установить, что одна субмарина впервые дошла до самого Ирландского моря, отделяющего Англию от Ирландии. Группа даже определила ту конкретную зону, куда было приказано идти субмарине, – квадрат моря возле Ливерпуля. В том случае ценность полученных сведений была очевидна с самого начала, и Адмиралтейство действовало без промедления. Оно послало предупреждение внутреннему флоту, сообщив лишь, что источник информации “надежный и авторитетный”. Миноносцы подтянулись к зоне, где субмарина несла патруль, с севера и с юга. Два больших лайнера “Кунарда”, “Аузония” и “Трансильвания”, в то время держали курс на Ливерпуль – они везли дула для морских пушек, произведенные компанией “Бетлхем стил”. На борту “Трансильвании”, которой тогда командовал капитан Тернер, были и пассажиры, среди них – сорок девять американцев. Адмиралтейство приказало обоим судам немедленно изменить курс и как можно быстрее идти в Куинстаун, что на южном побережье Ирландии, и там ожидать прибытия миноносцев, которые будут сопровождать их до Ливерпуля. Избежав нападения и благополучно прибыв туда, Тернер выразил облегчение. “В тот раз я их провел”{213}, – сказал он. В Комнате 40 давно следили за U-20 под командованием капитан-лейтенанта Вальтера Швигера и вели постоянные записи о его патрулях: когда он выходил в море, каким маршрутом шел, куда держал курс и что ему полагалось делать, когда он туда доберется{214}. В начале марта 1915 года Хоуп не спускал глаз со Швигера, когда тот шел в Ирландское море, как раз в то время, когда германский военно-морской радиопередатчик, расположенный в Норддейхе, на побережье Северного моря, чуть ниже Голландии, передал тревожное сообщение. В нем, адресованном всем германским боевым кораблям и субмаринам, особо упоминалась “Лузитания” и объявлялось, что судно держит курс на Ливерпуль и должно прибыть 4 или 5 марта{215}. Смысл был ясен: германский флот считал, что “Лузитания” – законная добыча. Адмиралтейство нашло сообщение достаточно тревожным и решило направить туда два миноносца – встретить корабль и сопровождать его в порт. Один миноносец послал незашифрованное сообщение, прося тогдашнего капитана, Дэниела Доу, сообщить свои координаты, чтобы суда могли встретиться. Доу отказался, опасаясь, что сообщение послано субмариной. Встреча так и не состоялась, но Доу удалось дойти до Ливерпуля самостоятельно. Вскоре после этого случая он и попросил, чтобы его освободили от должности. Его место занял капитан Тернер.
Той весной 1915 года дешифровщики в Комнате 40 оттачивали свои навыки, радуясь и немного поражаясь тому факту, что германский флот до сих пор не пересмотрел свои кодировочные книги. “Тайну” все так же надежно хранили, продолжая с ее помощью раскрывать планы германских субмарин.
К концу апреля, когда капитан Тернер готовил “Лузитанию” к отплытию, назначенному на 1 мая, Комнате 40 стало известно о новом всплеске активности субмарин. Из перехваченных сообщений следовало, что в пятницу 30 апреля четыре субмарины вышли со своих баз. В ответ на это начальник штаба Чучело Оливер послал Джеллико, находившемуся в Скапа-Флоу, срочное, совершенно секретное донесение. “Вчера из Гельголанда отплыли четыре субмарины”, – говорилось там; дальше были указаны их предполагаемые места назначения. “Делают, похоже, добрые 12 узлов. Какие бы шаги вы ни предпринимали, не открывайте источник сведений”{216}. Через несколько часов до Комнаты 40 дошли новости о том, что отплыли еще две субмарины, на этот раз – с базы в Эмдене, на германском побережье Северного моря. Одна из них была U-20 Швигера. Учитывая, что германский флот, как правило, не посылал в Северное море или Атлантику более двух субмарин одновременно, это было невероятное событие. Дешифровщикам из Комнаты 40 не составило труда следить за U-20 на протяжении первого дня плавания или около того: радист Швигера четырнадцать раз за двадцать четыре часа передал координаты судна.
Сотрудникам Комнаты 40 не надо было далеко ходить за объяснением этого нового, опасного выступления германских субмарин. Оказывается, таким образом германский флот ответил на уловку, придуманную начальником разведки Холлом. Ведь Моргун сам применял на практике принцип, который считал одним из важнейших в своем деле: “мистифицировать и вводить в заблуждение неприятеля”{217}.
“Лузитания”
Шествие пассажиров
К субботе 1 мая жара спала. Утро было холодное, небо серое. В такую погоду пассажирам “Кунарда”, прибывавшим на пирс 54, легче было перевозить свой багаж, ведь теперь они могли попросту надеть свои тяжелые пальто, а не нести их перекинутыми через руку вместе с остальными вещами: тростями, зонтами, саквояжами, свертками, книжками и младенцами – все это можно было увидеть на тротуаре у вокзала, а тем временем с Одиннадцатой авеню выруливали длинные черные таксомоторы и останавливались у бордюра. Большие сумки ехали на полу у ног шоферов, из автомобилей их вытаскивали коренастые, сильные с виду мужчины в открытых куртках и форменных кепках с козырьком.
Все снималось на пленку киноаппаратом, установленным перед самым входом в вокзал{218}. Перед его объективом проходили пассажиры: мужчины в пальто, федорах и фетровых шляпах с полями, загнутыми спереди книзу; женщины в больших шляпах с нашитыми на них ворохами цветов; дети, укутанные, словно едут в Арктику, – одному из них низко на уши натянули вязаную шапочку. То и дело в объективе неожиданно появлялось крупным планом чье-нибудь лицо с тем выражением, что всегда бывает у путешественников во все времена: строгое, сосредоточенное лицо человека, который пытается расплатиться с шофером и удерживать трость и перчатки – пустые пальцы перчаток изгибаются, напоминая коровье вымя, – но при этом еще и следить за тем, как чемодан и сундук скрываются в глубине вокзала “Кунарда”.
За зданием вокзала высоко над причалом вздымался корпус “Лузитании” – черная стена из стали с заклепками. Корабль казался несокрушимым – настолько, насколько это можно было себе представить, даже в то столетие, когда люди обладали столь богатым воображением и так искренне верили в размах и в открытия.
Вспыхнули топки – это кочегары разводили пары перед отплытием, – из труб в туманное небо вырывались жгуты серого дыма.
Среди пассажиров, как всегда, были знаменитости, и их прибытие вызывало оживление среди тысяч провожающих, родственников и зевак, собравшихся на причале перед отплытием корабля. Отдавая дань традиции, “Кунард” построил для зрителей трибуны, которые были, как всегда, заполнены; оттуда виден был не только корабль, но и часть Нижнего Манхэттена, причалы и суда по обоим берегам Гудзона. Немного севернее находились пирсы компании “Уайт стар”, к одному из которых тремя годами раньше, с точностью до нескольких недель, должен был пристать “Титаник”. Интерес, который проявляли зрители к “Лузитании” и ее пассажирам, был острее обычного – не зря тем утром в городских газетах появилось объявление германского посольства.
Вот прибыл Чарльз Фромэн{219}, театральный импресарио, который сделал звезду из Этель Барримор и привез в Америку пьесу “Питер Пен”; в той постановке Мод Адамс была одета в тунику с лесным мотивом, украшенную широким воротником, – именно таким запечатлелся образ мальчика в воображении зрителей всего мира. Среди других постановок Фромэна был спектакль “Шерлок Холмс”, где заглавную роль играл Уильям Жиллетт, в шляпе с двумя козырьками и с пенковой трубкой. Фромэн, одетый в синий двубортный костюм, шел с тросточкой, заметно хромая. На борт поднялась также его приятельница Маргерит Люсиль Жоливе, двадцатипятилетняя актриса, известная под сценическим именем Рита Жоливе. Она уже успела выступить в Лондоне в шекспировских пьесах, в том числе в роли Джульетты, и сыграть в нескольких фильмах, снятых в Италии, однако по-прежнему была лишь начинающей звездой. Впрочем, Фромэну она нравилась, и его интерес, по сути, обеспечил ей бурный успех. Сейчас она ехала в Европу – сниматься еще в нескольких итальянских фильмах.
Прибыл к отплытию и Джордж Кесслер{220}, богатый виноторговец, известный всему миру “король шампанского”. С бородой, в очках, напоминавший некоего венского психоаналитика, он прославился своими продуманными до мелочей вечеринками, которые называли “чудными обедами”. Наиболее знаменитым был “Вечер гондол”, устроенный им в 1905 году в лондонском “Савое”, когда двор отеля наполнили водой, всех нарядили в венецианские костюмы, а обед гостям подавали на борту огромной гондолы. На случай, если этого окажется недостаточно, он устроил так, чтобы именинный пирог – пяти футов высотой – ввезли на спине слоненка.
Самой блестящей светской фигурой – с ним не мог сравниться никто из пассажиров – был Альфред Гвинн Вандербильт I, сын и главный наследник Корнелиуса, после смерти которого в 1899 году Альфред разбогател. Он имел репутацию гуляки, был высок и худощав, с темными глазами и волосами, любил дорогие костюмы. На борту ему были рады, особенно женщины, несмотря на то что он был женат и успел побывать героем скандальной истории. Первая его жена, Эллен Френч, разошлась с ним в 1908 году, обвинив его, как писала газета “Нью-Йорк таймс”, в “неподобающем поведении с неизвестной женщиной”{221} в собственном приватном вагоне поезда. Женщина оказалась Мэри Руис, женой кубинского дипломата. Скандал довел Руис до самоубийства. Вандербильт женился снова, на этот раз на Маргарет Эмерсон, наследнице немалого состояния, сделанного на ужасном питании американцев и его последствиях для желудка, – это были деньги компании “Бромо-Зельцер”. На борту ее не было. Помимо прочего, Вандербильт принадлежал к группе, которую одна миннесотская газета прозвала “Чудом уцелевшие”{222}, – он и другие счастливчики, в их числе – Теодор Драйзер, Гульельмо Маркони и Дж. П. Морган, планировали отплыть на “Титанике”, но по той или иной причине передумали. Стоит ли говорить, что путешествовал Вандербильт со всей роскошью, в одном из имевшихся на “Лузитании” “номеров с салоном”. Своего камердинера он поместил через две комнаты по коридору, во внутренней каюте, где не было ни иллюминатора, ни ванной. За оба билета Вандербильт заплатил наличными 1001 доллар и 50 центов, что по нынешнему курсу доллара соответствует 22 тысячам.
На борт, как водится, поднимались репортеры, чьей целью было взять интервью у знаменитых или скандально известных пассажиров; правда, на этот раз интерес их был сильнее обычного. У каждой газеты был “портовый репортер” – свидетельство того, какой важной отраслью было судоходство и как часто трансатлантические лайнеры заходили в Нью-Йорк. Каждая газета посвящала отдельную страницу прибытию и отплытию больших лайнеров, объявлениям и расписанию множества судоходных компаний, имевшим в городе свой пирс. Именно на этих страницах в ряде субботних утренних выпусков появилось германское объявление.
Портовые репортеры пользовались для работы похожей на сарай постройкой неподалеку от Бэттери-парк, что на Нижнем Манхэттене, прилегающей к причалу, откуда отходил паром на остров Статен-Айленд. За обшарпанной зеленой дверью находилась комната, заставленная старыми письменными столами и телефонами, которыми пользовались репортеры из нескольких газет и одного телеграфного агентства. Репортеры, как правило, отдавали предпочтение определенным кораблям, зачастую – по необъяснимым причинам. “Да, корабль обладает личностью”, – писал Джек Лоуренс, журналист, освещавший судоходство в газете “Нью-Йорк ивнинг мейл”. У одних кораблей “имеется свой характер и теплая, дружелюбная атмосфера, тогда как другие – лишь стальные пластины, приклепанные к двигателям”{223}. Одним из любимых кораблей у журналистов всегда была “Лузитания”. Она неизменно порождала новости, поскольку, будучи самым быстрым и роскошным океанским лайнером, еще ходившим через Атлантику, обычно привлекала наиболее богатых и известных пассажиров. Притягательностью своей корабль отчасти был обязан своему старшему эконому – давно служивший на этой должности шестидесятидвухлетний Джеймс Маккаббин рад был вниманию репортеров и направлял их к пассажирам, которые могли вызвать наибольший интерес. Маккаббин отвечал за то, чтобы всех пассажиров как можно быстрее проводили в их каюты, к их койкам, за хранение их ценностей, а также – задача немаловажная – в конце вояжа следовало подготовить счета за выпитое ими в баре. Как говорилось в инструкции для сотрудников “Кунарда”, он должен был “заботиться о том, чтобы удовлетворить пассажиров всех классов”{224}.
Репортеры приходили на “Лузитанию” перед самым отплытием, а также по прибытии в Нью-Йорк – тогда они выходили на каком-нибудь суденышке к карантинной станции порта. За этим следовал особый ритуал. Все собирались в каюте Маккаббина. Тот приказывал мальчишке принести льда, содовой и пару бутылок виски “Кунард”. Закрыв дверь, он раздавал списки пассажиров. Последнее подобное заседание имело место неделей ранее, когда “Лузитания” прибыла из Ливерпуля; тогда репортеры узнали неприятные новости. Маккаббин объявил, что следующее плавание, обратный рейс в Ливерпуль, отходящий в пятницу 1 мая, будет для него последним. По правилам компании ему полагалось уйти в отставку. “Мне вот-вот предстоит стать самым бесполезным смертным на свете, – сказал он репортерам, – моряком, что из морей вернулся домой”[7]. Это была, по его словам, шутка. “Дома у моряка не бывает, – сказал он. – Когда моряк делается стар до того, что уже не может более работать, его следует зашить в мешок из рваного стакселя и сбросить за борт”{225}.
В субботу утром репортер Джек Лоуренс, как обычно, поднялся на борт – на сей раз с намерением написать определенную заметку. С собой у него был экземпляр с объявлением германского посольства.
Лоуренс остановился у каюты Альфреда Вандербильта и постучал в дверь. Открыл ему сам Вандербильт, одетый в элегантный костюм с розовой гвоздикой в петлице. В другой комнате трудился его камердинер, распаковывая небольшую гору багажа. Лоуренс и прежде пытался брать у Вандербильта интервью и обычно находил это занятие бессмысленным, поскольку у того редко имелось что сказать. “Альфред Вандербильт, быть может, и производил фурор среди женщин, – писал Лоуренс, – однако в присутствии газетчиков он превращался в застенчивую, пугливую лань”{226}.
Вандербильт заметил, что на борту царит небывалое волнение. “Столько разговоров о субмаринах, торпедах, внезапной гибели, – сказал он. – Сам я в это не особенно верю. Какой им смысл топить «Лузитанию»?”
Он показал Лоуренсу телеграмму, которую получил уже на борту. “«Лузитания» обречена, – говорилось там. – Не плывите на ней”. Подпись гласила “Морт”. Вандербильт сказал, что не знает никого по имени Морт, но думает, не намек ли это на смерть. “Вероятно, кому-то охота немного позабавиться за мой счет”{227}.
Выйдя на палубу, Лоуренс столкнулся с Элбертом Хаббардом{228}, одним из самых знаменитых людей в Америке тех дней, – торговцем мылом, новоявленным литератором, который основал в поселке Ист-Аврора, штат Нью-Йорк, ремесленную общину так называемых ройкрофтеров, члены которой, мужчины и женщины, делали мебель, переплетали книги, создавали гравюры и тонкой выделки вещи из кожи и металла. Как писатель он более всего прославился своей вдохновившей многих книгой “Послание к Гарсии”, где говорилось о том, как ценна личная инициатива, а также повествованием о гибели “Титаника”, в основе которого лежал рассказ одной женщины, отказавшейся сесть в шлюпку без мужа, теперь он направлялся в Европу с целью взять интервью у кайзера Вильгельма. Помимо прочего, Хаббарду принесли известность его краткие афоризмы, в их числе такой: “Друг – тот, кто все про тебя знает и все-таки любит тебя”. На нем были ковбойская шляпа и экстравагантный черный галстук – скорее большая подарочная лента; его длинные волосы развевались по ветру. Когда Лоуренс подошел к нему, Хаббард стоял рядом с женой и ел большое красное яблоко.
Газетного предупреждения Хаббард не видел. “Когда я показал ему объявление, он едва взглянул на него и, как ни в чем не бывало, продолжал жевать яблоко”, – писал Лоуренс. Вынув из кармана еще одно яблоко, Хаббард предложил его Лоуренсу. “Вот, съешьте-ка яблоко и не забивайте себе голову волнениями касательно этих потсдамских маньяков. Они все безумцы”.
Лоуренс не отставал: “А что, если германский флот на самом деле собирается напасть?”
“Что я тогда сделаю? – сказал Хаббард. – Останусь на корабле, что же еще. Гоняться за шлюпками я уж слишком стар, а по части плавания никогда не был мастак. Нет, мы при корабле останемся. – Он повернулся к жене. – Правда, мамочка?” У Лоуренса сложилось впечатление, что миссис Хаббард этого мнения не разделяла{229}.
Лоуренс обнаружил, что лишь очень немногие из пассажиров читали германское объявление. Это его не удивило. “Когда готовишься отплыть в полдень на трансатлантическом лайнере, – писал он, – у тебя едва ли найдется время сесть и изучить утренние газеты”{230}.
Даже те, кто объявление видел, не обратили на него большого внимания. Мысль о том, что Германия осмелится на попытку потопить пассажирский корабль, где полно мирных граждан, не вписывалась в пределы разумных соображений. А даже предприми субмарина подобную попытку, она была бы, по общему мнению, обречена на неудачу. “Лузитания” попросту слишком велика и быстроходна, а оказавшись в британских водах, она, несомненно, окажется под надежной защитой британского флота.
Лишь два пассажира отменили поездку непосредственно из-за объявления: богатый торговец обувью из Бостона по имени Эдвард Б. Боуэн и его жена. Это произошло в последнюю минуту. “У меня росло ощущение, что с «Лузитанией» должно что-то случиться, – вспоминал впоследствии Боуэн. – Я обсудил это с миссис Боуэн, и мы решили отменить вояж, хотя у меня и было назначено в Лондоне важное дело”{231}.
Еще несколько человек отменили поездку по разным другим причинам: болезнь, изменившиеся планы; кое-кто решил, независимо от объявления, что плавание на британском корабле в военное время – дело неблагоразумное{232}. Прославленная шекспировская актриса Эллен Терри первоначально собиралась плыть вместе с импресарио Фромэном на “Лузитании”, однако задолго до публикации объявления сменила планы и взяла билет на американский корабль “Нью-Йорк”. Она уговаривала Риту Жоливе поступить так же, но та не стала менять билет. Одной из тех, кто не поехал, ссылаясь на болезнь, была леди Космо Дафф-Гордон, модельерша, пережившая катастрофу на “Титанике”. Другой модельер, Филип Мангоне, отменил поездку, не указав причин. Спустя много лет он оказался на борту дирижабля “Гинденбург” во время его фатального последнего полета – Мангоне остался в живых, хотя сильно обгорел. В остальном же почти все билеты на “Лузитанию” были распроданы, особенно во второй класс и ниже. Во втором классе было до того тесно, что некоторым пассажирам, к их радости, сообщили: им дадут каюты первого класса.
Для тех пассажиров, кого германское объявление все-таки обеспокоило, у “Кунарда” находились успокоительные слова. Вот что писал пассажир Эмброуз Б. Кросс: “С самого начала люди на корабле клятвенно заверяли нас, что никакая опасность нам не угрожает, что мы в один миг убежим от любой субмарины или протараним ее, и прочая, и прочая, так что эту мысль начали воспринимать как несерьезную шутку, какие рассказывают за обедом”{233}.
Более того, среди пассажиров бытовала уверенность в том, что, стоит кораблю войти в воды у западного побережья Британии, как Королевский флот встретит его и будет сопровождать до Ливерпуля. Компания “Кунард” поддерживала эту уверенность, возможно, и сама в этом не сомневалась, памятуя об усилиях, которые Королевский флот предпринимал в прошлом, направляя и сопровождая суда компании. Оскар Грэб, двадцати восьми лет от роду, только что женившийся поставщик одежды из Нью-Йорка, задолго до отплытия назначил встречу с представителем “Кунарда”, чтобы побеседовать о субмаринах и о безопасности трансатлантических вояжей в целом. Супруга Грэба – они были женаты тридцать девять дней – умоляла его плыть на американском корабле. Грэб имел продолжительную беседу с сотрудником “Кунарда”, в ходе которой последний сказал Грэбу, что для защиты корабля во время плавания будут предприняты необходимые меры. Это вселило в Грэба уверенность, достаточную, чтобы купить билет в первый класс, хотя сделал он это, лишь дождавшись дня накануне отплытия. Всякий пассажир, читавший утренний выпуск “Нью-Йорк таймс”, должен был найти там явные уверения в безопасности. В комментарии к предупреждению газета цитировала слова нью-йоркского управляющего “Кунарда” Чарльза Самнера о том, что в зоне опасности “имеется общая система конвоирования британских кораблей. Британский флот несет ответственность за все британские корабли, в особенности – за суда «Кунарда»”{234}.
Репортер “Таймса” сказал: “Защитой послужит и ваша скорость, не правда ли?”
“Да, – ответил Самнер, – что же до субмарин, их я нисколько не опасаюсь”.
Пассажир Огден Хэммонд, застройщик, член Ассамблеи штата Нью-Джерси, спросил сотрудника “Кунарда”, не опасно ли плыть на корабле через Атлантику, и получил ответ: “Совершенно безопасно; безопаснее, чем ехать в нью-йоркском трамвае”{235}, – ответ, возможно, невыдуманный, если учесть, сколько происшествий с летальным исходом вызывали в городе трамваи.
На борту “Лузитании” звучало немало висельного юмора, однако все шутники не сомневались в своем надежном, благополучном путешествии. “Разумеется, в Нью-Йорке до нас доходили слухи, будто наш корабль в действительности собираются торпедировать, но ни на миг мы в это не верили, – говорила Мей Уолкер, стюардесса. – Мы лишь отмахивались со смехом, говорили, что нас им ни за что не поймать, мы ведь идем так быстро, с такой скоростью. То плавание ничуть не отличалось от всех прочих”{236}.
Помогать пассажирам и присматривать за их детьми – одна из обязанностей Мэй. “У нас были всевозможные игры на палубе. Метание колец в цель. Еще мы затевали для них карнавалы”, – говорила Уолкер. Для детей, чей день рождения приходился на время вояжа, устраивался праздник – “небольшой праздник в узком кругу”, по словам Уолкер, – с именинным пирогом, на котором красовалось имя ребенка. “Они развлекались, как никогда в жизни, весь корабль был в их распоряжении”.
В это плавание ее ожидала куча дел. Многие британские семьи в те дни возвращались домой, чтобы внести свой вклад в общее дело, – помочь стране в военное время, а размеры и скорость корабля были залогом надежности. В пассажирском манифесте значилось девяносто пять детей и тридцать девять младенцев.
На борт поднимались целые семьи. “Кунард” отвел несколько кают первого класса для жителя Филадельфии Пола Кромптона, его жены и их шестерых детей – включая одного младенца, – и их няни, двадцатидевятилетней Дороти Аллен. (В билетах “Кунарда” дети по именам не назывались, возможно, в знак тихого протеста против того, что они ехали бесплатно.) Кромптон был кузеном председателя “Кунарда” Альфреда Аллена Бута, чья корпорация “Бут” владела пароходной компанией. Кромптон возглавлял дочернюю компанию корпорации, занимавшуюся кожаными товарами. Нью-йоркский управляющий “Кунарда” Самнер встретил семейство перед самой посадкой на борт и “лично проследил за тем, чтобы им были обеспечены все удобства на время вояжа”{237}. На противоположном борту, палубой ниже, семейство Перл из Нью-Йорка занимало три каюты первого класса: Е-51, Е-59 и Е-67. Фредерик Перл направлялся в Лондон, где его ожидало назначение на должность в американском посольстве, и вез с собой жену и четверых детей – пятилетнего сына, двух дочерей, которым еще не было трех лет, и одного младенца, – а также двух няней. Дети, включая младенца, размещались с нянями в Е-59 и Е-67, родители пребывали в относительно блаженном уединении в Е-51. Миссис Перл ожидала ребенка.
Уильям С. Ходжес, ехавший в Европу, чтобы принять на себя управление парижской конторой локомотивостроительного завода Болдуина, плыл с женой и двумя маленькими сыновьями. Когда репортер “Таймса” на причале спросил миссис Ходжес, не боится ли она ехать, та лишь засмеялась и сказала: “Если пойдем ко дну, так все вместе”.
Были на корабле родители, едущие к своим детям, и дети, едущие к родителям, были жены и мужья, стремящиеся вернуться к своим семьям, – например, миссис Артур Лак[8] из Ворчестера, штат Массачусетс, плывущая с двумя сыновьями, Кеннетом и Элбриджем Лаками, восьми и девяти лет от роду, к отцу семейства, горному инженеру, ожидавшему их в Англии. Почему в разгар великих событий всегда, кажется, найдется семейство с таким неподходящим именем, – одна из непостижимых загадок истории.
Среди менее известных, но все-таки видных фигур, взошедших на борт в субботу утром, была сорокавосьмилетняя женщина из Фармингтона, штат Коннектикут, по имени Теодата Поуп{238} – Тео, как называли ее друзья. Ее сопровождали мать, пришедшая ее проводить, и мужчина двадцатью годами моложе ее, Эдвин Френд, с которым она ехала в Лондон. Вид у Теодаты, имевшей привычку носить бархатный тюрбан, был внушительный, несмотря на ее рост – пять футов с лишком. У нее были светлые волосы, грубоватый подбородок и яркие голубые глаза. Взгляд ее, искренний и прямой, выдавал независимую натуру, какой она была всю жизнь, – по этой причине она отказывалась вести себя, как приличествовало женщине, воспитанной в высшем обществе. Мать некогда укоряла ее: “Всегда ты ведешь себя не так, как другие девочки”{239}; знакомые называли ее недавно вошедшим в употребление словечком “феминистка”.
В друзьях у Теодаты числились художница Мэри Кассат, Уильям Джеймс и его брат, писатель Генри Джеймс, с которым ее связывала дружба особенно близкая – она даже назвала в его честь щенка: Джим-Джем. Поуп, одна из немногих американских женщин – архитекторов с репутацией, спроектировала легендарный дом в Фармингтоне, который назвала “Хилл-Стед”. Генри Джеймс, впервые увидев дом, еще до знакомства с Теодатой, сочинил одно из наиболее оригинальных подражаний архитектурной критике, сравнив радость, которую он испытал, с “немедленным воздействием большой, скользкой конфеты, без предупреждения просунутой между сжатых губ бедолаги, пребывающего в полусознательном состоянии истощения”{240}. Впрочем, у Теодаты была и другая страсть, соперничавшая с архитектурой. Она увлекалась спиритизмом и время от времени занималась расследованием сверхъестественных явлений. В начале двадцатого столетия многие в Америке и Британии верили в подобные вещи – спиритическая доска была обычной принадлежностью гостиных, ее доставали после обеда и устраивали импровизированные сеансы. С приходом войны вера в загробную жизнь начала обретать новых сторонников: британцы искали утешения в мысли о том, что их погибшие сыновья, возможно, неким образом присутствуют где-то в эфире. Поездка Теодаты с Эдвином Френдом в Лондон была вызвана именно ее интересом к “психическим” исследованиям.
В детстве Поуп, единственный ребенок богатой пары из Кливленда, нередко бывала одинокой. Ее отец, Альфред, был магнатом-сталепромышленником, мать, Ада, – светской дамой. Они жили на улице Юклид-авеню, которую чаще называли “Миллионерским рядом”. “Не помню, чтобы я хоть когда-либо сидела у матери на коленях, – писала Теодата. – Отец был до того занят делами – лишь когда мне сравнялось пятнадцать, он понял, что теряет ребенка”{241}. Про юность свою она писала, что это был “ярчайший пример того, какой обычно бывает жизнь единственного ребенка”, однако признавала, что эти годы одиночества – с приступами нестерпимой скуки и периодами меланхолии – вдохнули в нее сильное чувство независимости. С десятилетнего возраста она чертила планы домов, рисовала их фасады, мечтая однажды построить ферму по собственному чертежу и поселиться там. Для родителей, приверженцев нравов тогдашнего высшего света, дочь была, несомненно, обузой. В девятнадцать лет она сменила имя Эффи, данное ей при рождении, на имя бабушки, Теодата, из уважения к ее глубокой вере в главенство духовного мира над материальным – принцип, исповедуемый квакерами. Интереса к “выездам” она, в отличие от других дебютанток, не питала, к браку – и подавно, считая его препятствием для своих честолюбивых планов на будущее и называя “золотым ошейником”. Родители послали ее в частное учебное заведение в Фармингтоне, Школу для благородных девиц мисс Портер, в надежде, что, закончив обучение, она вернется и займет свое место в высшем обществе Кливленда. Однако Теодате до того понравился Фармингтон, что она решила там остаться. Она стала суфражисткой; в некий момент вступила еще и в Социалистическую партию; обожала выводить из себя отца разговорами о социализме.
Во время долгого путешествия по Европе в 1888 году, когда ей было двадцать два года, Поуп сблизилась с отцом. Он был заядлым путешественником и собирателем предметов искусства, одним из первых коллекционеров, целиком принявшим импрессионистов, – и это в то время, когда их творчество многие считали эксцентричным, даже радикальным. Именно он предложил Теодате подумать о том, чтобы серьезно заняться архитектурой. Вместе они прочесывали галереи и студии художников в поисках работ, которые можно было бы привезти с собой в Кливленд; купили они два полотна Клода Моне. Теодата зарисовывала фрагменты построек, которые ей нравились: то пилястру, то трубу. Париж ее мало увлекал – она называла его “огромнейшим пятном на лице земли”{242}, – зато она обожала Англию, особенно ее уютные сельские дома с просевшими крышами, со стенами, наполовину обшитыми лесом, и зовущими дверными проемами. В своих набросках она отражала собственное видение идеального фермерского дома.
Поскольку архитектура оставалась областью, куда женщинам дорога была по большей части закрыта, Теодата сама устроила так, чтобы получить архитектурное образование. Поначалу она брала частные уроки у преподавателей факультета искусств Принстонского университета. С помощью отца купила в Фармингтоне дом и 42 акра земли. Родители, поддавшись на ее уговоры, решили удалиться от света, переехать в Фармингтон и построить там дом, где можно было бы разместить коллекцию Альфреда, включавшую в себя, помимо двух Моне, произведения Уистлера и Дега. Отец Теодаты предложил ей построить дом под руководством опытного архитектора. Она выбрала фирму “Макким, Мид и Уайт”, которая приняла ее план, – тут несомненно сыграло роль состояние Альфреда. Письмо, написанное ею партнеру – основателю фирмы, Уильяму Резерфорду Миду, свидетельствовало об ее сильном, возможно даже властном, характере. Она писала: “Это мой план, а потому я намереваюсь принимать решения во всех мелочах, а также в более важных вопросах, какие могут возникнуть… Иными словами, это будет дом Поуп, а не Маккима, Мида и Уайта”{243}.
Проектирование и постройка дома стали для Теодаты архитектурной школой. Однако проект, законченный в 1900 году, исчерпал ее силы. В ту осень она записала в дневнике: “Я всю душу без остатка… вложила в отцовский дом”{244}. К 1910 году Поуп уже была настоящим архитектором; вскоре она стала первой женщиной, получившей архитектурный патент в Коннектикуте. Спустя три года, в августе 1913-го, ее отец умер от кровоизлияния в мозг. Это был сокрушительный удар, и Поуп, оплакивая отца, решила построить в память о нем подготовительную школу для мальчиков – школу, впрочем, совершенно не похожую ни на одну из существующих. Ей представлялся городок в стиле Новой Англии, с лавками, городской ратушей, почтамтом и действующей фермой. План ее состоял в том, чтобы особое внимание уделять формированию характера учеников, она настаивала, чтобы они значительную часть времени посвящали “деятельности на благо общества” – помогали на ферме и в лавках, где могли бы обучаться таким ремеслам, как плотницкое и граверное. В этом она шла в ногу с движением “Искусства и ремесла”, в то время процветавшем, – его сторонники полагали, что занятия ремеслом приносят удовлетворение и одновременно спасают от того, что принято было считать утратой человеческих чувств под влиянием промышленной революции. К 1910 году движение охватило Америку, стали появляться общины, подобные ройкрофтерской, основанной другим пассажиром, Элбертом Хаббардом; возник и новый, простой подход к проектированию, проявившийся в мебели Густава Стикли и в простых, хорошо сделанных зданиях так называемого ремесленного стиля. Кроме того, под влиянием движения были основаны такие журналы, как “Прекрасный дом” и “Жилище дамы”.
В то субботнее утро, 1 мая 1915 года, Теодата снова чувствовала себя невероятно усталой. Миновавшая зима была тяжелой как в профессиональном, так и в эмоциональном отношении. Один эпизод особенно красноречиво показал, каково женщине заниматься мужским делом: некий издатель, решив, что имя “Теодата” – мужское, попросил разрешения включить ее фотографию в книгу о крупнейших архитекторах Нью-Йорка. Во время телефонного разговора выяснилось, что это – женщина, и он снял свое предложение{245}. Кроме того, Поуп страдала от очередного приступа меланхолии, на сей раз настолько тяжелого, что ей понадобилась помощь сиделки. В феврале 1915 года она писала: “У меня до того упорная бессонница, что ночи для меня – кошмары наяву”{246}.
Впрочем, она верила в благотворную силу путешествий. “Для человека, душевно измотанного, нет лучшей перемены, чем отправиться в дорогу”{247}.
Когда Теодата взошла на борт “Лузитании”, стюард проводил ее в каюту: отдельную, на палубе D, по правому борту. Она разложила свою ручную кладь и проверила, доставили ли ее багаж. Если она надеялась в ту ночь хорошо выспаться, ее ожидало скорое разочарование.
Чарльз Лориэт, бостонский книготорговец, поднялся на борт в сопровождении своей сестры Бланш и ее мужа Джорджа Чандлера. “Меня удивило, что на пароход так легко попасть”, – писал Лориэт. Ему показалось странным, что его сестре и зятю “без расспросов позволили пройти на борт”{248}. Другие пассажиры тоже отметили легкость, с какой на корабль пускали друзей и родных, пришедших их проводить.
Чандлер нес портфель и саквояж Лориэта; свой удлиненный чемодан, где лежали рисунки Теккерея и “Рождественская песнь” Диккенса, Лориэт нес сам. Чандлер пошутил: мол, содержимое чемодана настолько ценно, что он “предпочитает к нему не притрагиваться”{249}.
Втроем они дошли до каюты Лориэта, B-5, ближайшей к носу на палубе B, по правому борту. Расположение каюты могло показаться идеальным, однако она была внутренняя, без иллюминаторов. Лориэт привык путешествовать в таких условиях. Оказавшись в каюте, он первым делом достал спичечный коробок и положил так, чтобы до него легко было дотянуться, на случай, если на корабле сломается динамомашина. Он успел пересечь Атлантику двадцать три раза, по большей части на кораблях “Кунарда”, но это был его первый вояж на одной из знаменитых “гончих”.