Боги среди людей Аткинсон Кейт
— По-моему, это запрещено, — весело сказала Урсула, — но без присмотра он не останется. Ночная смена уж точно успеет его избаловать.
Фортуна почуяла свою выгоду и тут же увязалась за какой-то секретаршей.
Погода стояла прекрасная; Тедди и Урсула с удовольствием прогулялись до Альберт-Холла. Пришли они заблаговременно, успев даже погреться на солнышке в Кенсингтонском саду, где сели на скамейку и умяли бутерброды, к которым Урсула — «из-за всей этой беготни по правительственным делам» — даже не прикоснулась в обеденный перерыв.
— По существу, я только и делаю, что перекладываю бумажки с места на место. Как, наверное, и большинство людей. К тебе это, конечно, не относится.
— И на том спасибо, — ответил Тедди, вспомнив нудную работу в банке. Если он каким-то чудом переживет войну, куда потом себя девать? Мысль о возможном будущем вселяла в него страх.
Его сестра поднялась и отряхнула крошки.
— Нам пора, не будем заставлять Бетховена ждать.
«Один знакомый» достал для Урсулы билеты на хорошие места. Она надеялась пойти со своей приятельницей, мисс Вулф, но той пришлось отказаться.
— Так жалко ее, — сказала Урсула, — у нее племянник, военный, — ей только что сообщили — погиб в Северной Африке. Мисс Вулф просто изумительный человек, яркая звездочка, и она твердо убеждена, что музыка способна исцелять. Вот бы она порадовалась, услышав сейчас Бетховена, в разгар войны, особенно это произведение.
Тедди даже не знал, о чем идет речь. Он открыл программку. Девятая симфония в исполнении Симфонического оркестра Би-би-си и хора «Александра»,{111} дирижер Адриан Боулт.
— Alle Menschen werden Brder,{112} — процитировала Урсула. — По-твоему, это сбудется? Хоть когда-нибудь? Что все люди станут братьями? Ведь люди — в первую очередь мжчины — убивают друг друга испокон веков. С тех пор, как Каин запустил камнем в голову Авелю, или что он там сделал.
— Не помню, чтобы в Библии приводились такие подробности, — заметил Тедди.
— В нас удивительно сильны первобытные инстинкты, — продолжала Урсула. — По сути своей все мы дикари, поэтому и придумали Бога, чтобы Он стал голосом нашей совести, иначе мы бы уничтожали всех направо и налево.
— Думаю, как раз этим мы и занимаемся.
Зал быстро наполнялся; люди, шаркая, пробирались к своим креслам, и Тедди с Урсулой пришлось несколько раз поджать ноги, чтобы пропустить очередных слушателей. Где-то внизу публика с дешевыми входными билетами вежливо захватывала удобные позиции перед сценой.
— Места отличные, — сказал Тедди. — Уж не знаю, кто достал эти билеты, но он явно к тебе неравнодушен.
— Бывают и получше, — ответила Урсула, и ее саму, как видно, очень позабавило это замечание. — Мощные были бомбежки на прошлой неделе, ничего не скажешь, — неожиданно произнесла она, застав его врасплох этим внезапным, никак не связанным с их беседой суждением.
— Это точно.
— Как по-твоему, с Гамбургом покончено?
— Да. Нет. Откуда я знаю? Наверное. С высоты семнадцати тысяч футов многого не увидишь. Только огонь.
На сцену выходил хор.
— Им сильно досталось, — продолжила Урсула.
— Кому?
— Людям. В Гамбурге.
Тедди не воспринимал их как людей. Для него это были города, заводы и железнодорожные станции, расположения воинских частей, доки.
— У тебя все еще есть сомнения? — не унималась Урсула.
— Сомнения?
— Ну, насчет бомбардировки по площадям.
— А, вот ты о чем. — Он уже слышал такой оборот речи, но не придавал ему большого значения.
— Беспорядочные налеты. Гражданское население считается законной мишенью — безвинные люди. Тебя не преследует… неловкость?
Он повернулся к ней, пораженный ее прямолинейностью. («Неловкость»?)
— Гражданское население не мишень! А ты можешь себе представить войну, на которой никого не убивают? Чтобы победить, нужно уничтожить и промышленность, и экономику противника. А при необходимости и жилье. Я выполняю… мы делаем то, что нам доверено: защищаем свою страну и отстаиваем свободу. Война идет против заклятого врага, и каждый раз, вылетая на боевое задание, мы рискуем жизнью. — Он отметил излишний пафос своей речи, отчего начал злиться на самого себя, а не на Урсулу, которая, как никто другой, понимала, что такое долг.
Нужно добить их всех, сказал вчера духовник Сильвии.
— А что такое, по-твоему, «безвинные люди»? — спросил он в продолжение разговора. — Рабочие, производящие на заводах бомбы, пулеметы, самолеты, орудия, подшипники, танки? Гестапо? Гитлер? — Его уже занесло. — И давай не будем забывать, что именно немцы развязали эту войну.
— А я вот думаю, что это мы ее начали, еще тогда, в Версале, — тихо ответила Урсула.
Тедди вздохнул, раскаиваясь в своей несдержанности. «Мне кажется, он слишком часто возражает».{113}
— Иногда, — сказал он, — мне начинает казаться, что, будь у меня возможность вернуться в прошлое, я бы застрелил Гитлера, а еще лучше было бы убить его при рождении.
— Но тогда, сдается мне, — сказала Урсула, — ты пошел бы еще дальше, перекраивая на своем пути всю историю, вплоть до Каина и Авеля.
— Или до Адама и его яблока.
— Ш-ш-ш, — раздалось с соседних мест при появлении первой скрипки.
Брат с сестрой присоединились к общим аплодисментам, порадовавшись завершению разговора.
Урсула положила ему руку на плечо и прошептала:
— Прости. Я не разуверилась в справедливости нашего дела. Мне просто хотелось понять, что ты чувствуешь. Но если все хорошо, то и ладно.
— Лучше быть не может.
К облегчению Тедди, на сцене под бурные аплодисменты зала появился Адриан Боулт. Воцарилась полная тишина.
Урсуле стоило поздравить его, а не вселять сомнения. Военные летчики признали операцию «Гоморра» величайшим успехом. Ставшая переломным моментом, она смогла приблизить окончание войны и поддержать пехотинцев, которым вскоре предстояло снова высадиться на территории Европы, чтобы окончательно раздавить гадину. «Отличная бомбардировка», — написал в бортовом журнале Тедов бортинженер Джефф Смитсон. «Отличное зрелище», — заявил вчера адвокат, истекая слюной в предвкушении несчастного поросенка.
Военные летчики остались довольны, думал Тедди, поглядывая на сестру, которая совершенно растворилась в музыке. Разве не так?
И лишь гораздо позже, когда война давно миновала, он выяснил, что это был огненный смерч. Во время войны он не слышал такого выражения. Тедди узнал, что командование намеренно выбирало целью жилые кварталы. Люди варились в фонтанах, изжаривались в погребах. Они сгорели заживо или задохнулись, превратились в пепел и вытопленный жир. Они попались, словно мухи на липучку, когда перебегали реки расплавленного асфальта, прежде — оживленные улицы. Отличная бомбардировка. («Око за око», — сказал на встрече однополчан Мак. Так недолго и ослепнуть, подумал про себя Тедди.) Гоморра. Армагеддон. Ветхозаветный бог ненависти и возмездия. Ввязавшись в эту бойню, они уже не могли повернуть назад. Гамбург оказался не переломной точкой, а лишь промежуточным этапом. Впереди были Токио, Хиросима, а после них любые споры о невиновности уже не имели значения, поскольку можно было нажать кнопку на одном континенте и убить тысячи людей на другом. А ведь даже Каин смотрел Авелю в глаза.
Британские ВВС отправились на второй заход ночью во вторник, и город все еще горел — необъятная преисподняя, словно покрывший землю сверкающий и тлеющий ковер, под которым задыхалось все живое.
Они будто пролетали над гигантским вулканом, из жерла которого то и дело неистово извергался раскаленный ад. Город Истребления. Его дикость, его страшная, уродливая притягательность чуть не разбудили в Тедди поэта. Средневековый апокалипсис, подумал он.
— Штурман, иди взгляни, — подозвал он Сэнди Уортингтона, сидевшего за перегородкой. — Ты такого больше не увидишь.
Киту не приходилось уточнять направление: зарево пожара и без того было видно за много миль, и, пока самолет пролетал над кипящим, бурлящим котлованом огня, Кит произнес:
— Подбросим-ка еще уголька, что скажешь, командир?
Плотный грязный дым клубами обволакивал самолет, и экипаж чувствовал поднимавшийся с земли нестерпимый жар. Противогазы не спасали от запаха гари и от какого-то еще, даже более мерзкого, а по возвращении на базу экипаж обнаружил, что иллюминаторы Q-«кубика» залеплены ровным слоем сажи.
Дым и копоть поднимались на многие сотни метров. А тот, другой запах, которого Тедди так и не смог забыть и никогда не касался в разговорах, был запахом горящей человеческой плоти, что шел от погребального костра.
И уже тогда Тедди в глубине души знал, что час расплаты неизбежен.
Бывало, некоторые пилоты немецких истребителей пользовались особенно подлым трюком: проникали в эшелон бомбардировщиков, возвращавшихся на родину через Северное море. Они атаковали тех, кто возвращался на базу или даже заходил на посадку, — экипаж уже считал себя практически в безопасности.
Через пару недель после Гамбурга так был обстрелян и Q-«кубик», несколько месяцев благополучно ускользавший от противника и возвращавшийся теперь на базу после рейда на Берлин.
Возвращение домой после рейда на столицу Германии оказалось долгим и мучительным. Все промерзли и хотели спать. Уже был съеден весь шоколад, выпит весь кофе и проглочен весь запас «бодрящих» таблеток, поэтому они с особым облегчением заметили наконец красный огонек на шпиле церкви в ближайшей к аэродрому деревне. Тедди полагал, что назначение этого огонька — предотвращать столкновение со шпилем, однако пилоты всегда считали его маяком, указывающим путь домой. Посадочная полоса была освещена, и они услышали радостный голос диспетчерши, дающий им разрешение на посадку. Но едва она успела проговорить это сообщение, как огни посадочной полосы погасли, аэродром погрузился во тьму, и в эфире прозвучал радиосигнал об обнаружении нарушителя.
Тедди выключил бортовые огни Q-«кубика» и взял штурвал на себя, чтобы вновь набрать высоту. Лететь куда угодно, но лететь: прямо перед ним проносились трассирующие снаряды. Оба стрелка кричали, что немец совсем близко, но ни один, видимо, понятия не имел, где именно, поэтому их орудия поливали огнем все небо. Высоты, чтобы закрутить штопор, оказалось недостаточно, а скорость была слишком мала для каких бы то ни было маневров, поэтому Тедди решил рискнуть и попробовать приземлиться — как угодно, на авось, плюхнуться где выйдет.
Но он опоздал: Q-«кубик» сотрясся от попаданий из немецкой авиапушки. Должно быть, зацепило и стойку шасси, так как приземлились они на одно колесо: самолет накренился, задрав одно крыло вверх, а другим пропахал землю. Машина, выскочив за посадочную полосу, с ревом пронеслась через поле и врезалась в дерево, которое, любой из них мог поклясться, взялось невесть откуда, но оказалось более чем реальным и опрокинуло их самолет, как большого жука. Весь мир внутри Q-«кубика» перевернулся вверх дном.
Тедди слышал доносившиеся сзади стоны, однако то были стоны людей, получивших ушибы, синяки и ссадины, но не смертельные раны. Гремела истовая норвежская брань. Молчал только Кит, но его сумел вытащить Сэнди Уортингтон, который с помощью их джорди, стрелка верхней центральной башенки, выбил нижний (теперь верхний) аварийный люк.
Когда они выбрались из перевернутого бомбардировщика, посадочная полоса опять вспыхнула огнями. Тедди с удивлением заметил, что их даже не вынесло за пределы аэродрома и что к ним уже мчатся пожарная машина и санитарный автомобиль. Не считая того, что самолет перевернулся — или, возможно, благодаря этому, — приземление оказалось настоящим чудом. За этот «акт героизма» к набору ленточек на мундире Тедди добавилась еще и орденская планка креста «За выдающиеся летные заслуги».
Кит потерял много крови: его зацепило во время обстрела, перед вынужденной посадкой. Он молчал, как мертвец, хотя глаза были полуоткрыты, а мизинец подрагивал. Никаких предсмертных слов. Ну, в добрый час тогда…
Кита положили на землю, и Тедди притянул его к себе на колени, неловко обнимая; получилась гротескная сцена Пьеты. Везучесть Кита из навязшей в зубах притчи во языцех превратилась в злую шутку. Иссякла. Тедди знал, что через несколько секунд все будет кончено; он видел, как перестал дергаться мизинец Кита, а полуприкрытые глаза погасли, и каялся, что не нашел нужных слов, которые могли бы облегчить парню уход из жизни. Да и есть ли вообще такие слова?
Вернувшись к себе, Тедди стянул окровавленную форму и вывернул карманы. Сигареты, серебряный заяц и, наконец, любительское фото их с Нэнси, гуляющих с собакой по берегу моря. Сверху липкое пятно, все еще влажное. Кровь Кита. Не пятно, а реликвия.
— Это чай, — ответил он внучке, когда та спросила, что это такое; не потому, что спросила она из праздного любопытства, а потому, что это было слишком личное.
Только от Фортуны он мог не таиться, когда зарылся лицом в собачью холку, чтобы подавить скорбь. Фортуна некоторое время терпела, но потом вырвалась.
— Прости, — сказал ей Тедди, взяв себя в руки.
Но до этого оставалось еще несколько недель. Сейчас, в настоящем, в Королевском Альберт-Холле, Бетховен действовал на него магически.
К началу четвертой части, когда вступил баритон Рой Хендерсон (O Freude!),{114} у Тедди по коже побежали мурашки; он решил просто наслаждаться музыкой и не искать слов для ее описания. Сидевшая рядом Урсула, буквально трепетавшая от избытка эмоций, внутренне сжалась, как пружина, готовая в любой момент взвиться к небу. Ближе к концу симфонии, когда великолепие хорала становилось почти невыносимым, у Тедди появилось странное опасение, что ему и впрямь придется удерживать сестру, чтобы не дать ей взвиться в воздух и улететь.
Они вышли из Альберт-Холла и окунулись в благодать этого вечера. Их молчание было долгим; сгущались сумерки.
— Непостижимо, — в конце концов заговорила Урсула. — Ведь существует в мире искра Божия — не Бог, Бога мы низвергли, но какая-то искра все-таки есть. Любовь? Не романтические глупости, а что-то более глубокое…
— Думаю, этому нет названия, — ответил Тедди. — Нам хочется всему на свете давать имена. Похоже, в этом и есть наша ошибка.
— «…чтобы как наречет человек всякую душу живую, так и было имя ей».{115} Господствовать над всем — роковое проклятье.
Тедди решил в будущем (у него, как оказалось, было будущее), где только возможно, проявлять доброту. Это самое большее, что ему по силам. Все, что ему по силам. В конечном счете это, быть может, и есть любовь.
1960
Небольшие, безымянные и всеми позабытые поступки, вызванные любовью и добротой{116}
Все началось с приступа головной боли — мучительного приступа в середине учебного дня. Это случилось еще в Лидсе, до переезда в Йорк, когда Нэнси преподавала в средней школе. Скверный зимний понедельник, сырой восточный ветер и краткие, драгоценные часы дневного света.
— Мне что-то нездоровится, — сказала Нэнси, когда за завтраком Тедди отметил, что у нее «больной вид».
На большой перемене она пошла в школьную амбулаторию, где медсестра дала ей пару таблеток аспирина, но легче Нэнси не стало; пришлось задержаться в медкабинете.
— Не иначе как мигрень, — со знанием дела объявила медсестра. — Вы прилягте и отдохните в темноте.
Так Нэнси и поступила, устроившись на неудобной раскладушке, накрытой колючим красным одеялом, куда обычно укладывали девушек с менструальными болями. Примерно через полчаса она с трудом приняла сидячее положение, и ее обильно стошнило на красное одеяло.
— Боже, извините, пожалуйста, — сказала Нэнси медсестре.
— Точно мигрень, — изрекла медсестра.
От нее веяло какой-то материнской заботой; прибравшись, она погладила Нэнси по руке:
— Теперь все пройдет — оглянуться не успеете.
После рвоты действительно стало полегче, и Нэнси, не дожидаясь окончания уроков, сумела — с большой осторожностью — доехать до «Эйсвика», хотя ей и казалось, что в голове у нее роятся пчелы.
Виола была уже дома, под присмотром Эллен Краутер. Миссис Краутер была из местных; она забирала Виолу после уроков и сидела с ней до прихода отца или матери. Собственное «потомство» миссис Краутер уже выросло и разлетелось в разные стороны, а в доме, не считая ее самой, остались только муж-батрак и дряхлый свекор («старик»), каждый из которых требовал, похоже, больше внимания, чем любой ребенок, даже Виола. Во внешности миссис Краутер было что-то ведьминское: собранные в узел жидкие черные волосы и перекошенное лицо — последствие детского неврита. Несмотря на эти бросающиеся в глаза черты, выглядела она какой-то бесхарактерной, изможденной трудами и смирением. «Нравится тебе миссис Краутер?» — поинтересовалась однажды Нэнси у Виолы, и дочка, бросив на нее непонимающий взгляд, спросила: «А это кто?»
Обычно Нэнси даже не успевала с ней поздороваться: к ее приходу миссис Краутер уже стояла на пороге, закутанная в головной платок и подпоясанный габардиновый макинтош бурого цвета, и пулей, как борзая из вольера, выскакивала за дверь. Муж ее (как, вероятно, и «старик») требовал, судя по всему, неукоснительной пунктуальности, особенно когда наступало время пить чай. «Коли опоздаю, достанется мне по первое число», — с этими словами миссис Краутер, по обыкновению, выскакивала за порог.
Вернувшись домой раньше обычного, да еще под неотступное жужжанье пчел, Нэнси, вероятно, отворила дверь совсем тихо: ни Виола, ни миссис Краутер не заметили ее появления. Даже пес Бобби не выбежал ей навстречу. Виола сидела за большим фермерским столом и читала «Банти»,{117} жуя сэндвич с ветчиной и накручивая на палец прядь волос — донельзя раздражающая привычка, от которой родители так и не смогли ее отучить. Миссис Краутер выводила огрызком плотницкого карандаша на обороте какого-то конверта нечто похожее на список покупок. Нэнси почему-то растрогала эта домашняя сценка. Наверное, своей умиротворенной простотой: на столе стоял заварочный чайник под вязаной грелкой, миссис Краутер, не отрываясь от списка, размешивала ложечкой сахар в своей кружке. Виола, углубившаяся в свежие приключения «Четырех Мэри», сосредоточенно хмурилась и с аппетитом поедала сэндвич.
Оставаясь незамеченной, Нэнси на мгновение замерла на пороге, охваченная внезапным, странным чувством отчуждения. Невидимка, наблюдательница, она созерцала жизнь, куда ей почему-то не было хода. На нее нахлынула опасная легкость, как будто ей грозило вот-вот уплыть в неизвестном направлении, чтобы больше не возвращаться в собственный дом. Она даже запаниковала, но тут Виола подняла голову от комикса.
— Мамочка! — воскликнула она, просияв.
Чары момента развеялись, и Нэнси, переступив через порог, оказалась в кухне, где дышала теплом и уютом старая электропечь.
Миссис Краутер зачастила:
— Ох, батюшки, я прямо напугалась! Ну, думаю, привидение. Что-то вы сегодня бледная. Чисто привидение и есть, — добавила она (как будто была накоротке с призраками). — Не приболели, часом? Ну-ка… присядьте. А я вам чайку налью.
— У меня в школе разыгралась мигрень, — сказала Нэнси, опускаясь в придвинутое к столу кресло.
Пчелы беспокойно роились в голове, прямо за глазами. Не успела она запротестовать, как миссис Краутер уже размешивала в чашке три ложки сахара.
— Горячий сладкий чаек любую хворь снимет, — приговаривала миссис Краутер.
Обычно она воспринималась не более чем пятном габардина в прихожей, и вдруг, как ни странно, это пятно вызвалось помочь (неожиданно выяснилось, что миссис Краутер обладает даром речи).
— Спасибо, — сказала Нэнси, чрезвычайно благодарная за чай, пусть даже переслащенный.
— Ты сегодня рано, — сказала Виола.
Она подозрительно относилась к любым изменениям в заведенном порядке и не любила неожиданностей. Не потому ли, что была единственным ребенком в семье? Или же просто ребенком?
— Да, солнышко, рано.
Выпив чай, причем, по рекомендации миссис Краутер, с печенюшкой, чтоб в желудке не урчало («Помогло, правда же?»), Нэнси обратилась к няне:
— Не хочу доставлять вам лишние хлопоты, но, может быть, вы согласитесь задержаться до прихода моего мужа? Я, наверное, пойду прилягу.
Должно быть, спала Нэнси крепко. Проснулась она уже в сумерках; дверь в спальню была открыта, в коридоре горел свет. Пчелы угомонились. Прикроватные часы показывали девять. Голова еще болела, но гораздо меньше.
— Привет, — сказал Тедди, когда жена спустилась из спальни. — Миссис Краутер сказала, что ты слегла с мигренью, и я решил тебя не будить. — (Нэнси подозревала, что няне досталось по первое число от мужа и «старика».) — Миссис Краутер я немного заплатил сверху за то, что она меня дождалась. Помнишь, утром я заметил, что ты бледная, — значит, это мигрень. Ужинать будешь? Поджарить тебе отбивную?
Мигрень прошла, но вообще голова теперь болела немного чаще, чем прежде, хотя настолько пугающих приступов, как тогда в амбулатории, больше не повторялось.
— Думаю, у вас довольно напряженная работа, — сказал окулист, когда она пожаловалась, что в левом глазу иногда возникает волна света — небольшая мерцающая золотистая полоска, на самом-то деле довольно красивая. — Глазная мигрень, — сказал врач, осматривая ее глаз и придвигаясь так близко, что на Нэнси пахнуло перечной мятой, которую он пожевал, чтобы замаскировать (практически безуспешно) луковый дух, оставшийся после обеда. — При такой мигрени болей может и не быть, голубушка.
Врач, добродушный старикан, практиковал уже много лет. Чтобы приободрить пациентку, он похвалился, что знает о глазах все досконально.
— А иногда, когда я долго пишу на доске, — продолжала Нэнси, — у меня перед глазами все расплывается, будто очки намазаны вазелином: читать и писать просто невозможно.
— Это однозначно глазная мигрень, — поставил диагноз врач.
— А на днях у меня была мигрень настоящая, — добавила Нэнси, — и в целом головные боли участились.
— Вот оно как, — пробормотал доктор.
— У моей матери часто болела голова, — сообщила она, вспоминая, как мама, еле влачившаяся по ступенькам к себе в затемненную спальню, объявляла дочерям с грустной, обреченной улыбкой: «Очередная голова». Дочки смеялись (но только когда боль отпускала — жестокости в них не было). «Гидра», — любовно поддразнивали они. «Только добрая, — спохватывалась Милли, — дорогая, любимая Мамочка Гидра».
Впоследствии Нэнси спрашивала себя, не предчувствие ли побудило ее именно в тот вечер предложить, чтобы они втроем переехали в город, где жизнь будет проще. Однако, выходя от окулиста с рецептом на очки для чтения («В вашем возрасте это дело житейское, голубушка, тревожиться не о чем»), она уже переключилась на чай с подрумяненными булочками, которыми собиралась побаловать себя в ближайшем кафе, прежде чем сесть на велосипед и отправиться в изнурительную поездку домой. Стояла жара, а машину взял Тедди. Он собирался на сельскохозяйственную выставку вместе с Виолой, которую с трудом уговорил составить ему компанию. Нэнси умирала от усталости, но надеялась, что чай придаст ей сил.
Так и вышло; пока она набирала мелочь, чтобы расплатиться с официанткой и оставить немного сверху, ее посетила мысль, что у них с Тедди (и даже у Виолы, хотя для нее это пока не страшно) в жизни год за годом ничего не происходит — им только прибавляется лет. Все идет заведенным порядком. Движется по накатанной колее. Почему бы им не встряхнуться, не отважиться на что-нибудь новое?
— По накатанной колее? — переспросил Тедди, и по его лицу пробежала тень огорчения.
Устроившись в постели с библиотечными книгами и прочими атрибутами домашнего уюта, они потягивали какао — вот она, «колея», подумала Нэнси. Ей вспомнились слова свекрови: «От брака тупеют».
— Не в обиду тебе будь сказано, — добавила Нэнси, но муж, совершенно очевидно, не внял.
Однажды на выходных, незадолго до переезда в Йорк, когда Нэнси доставала из духовки жаркое, ее вдруг перестала слушаться левая рука, и противень вместе с содержимым грохнулся на пол. Должно быть, Тедди услышал шум: прибежав на кухню, он спросил:
— Ты не поранилась?
— Да нет. — Она в расстройстве обводила глазами баранину с картофелем и брызги горячего жира, заляпавшие всю кухню.
— Не обожглась? — встревожился Тедди.
Она уверила его, что нет.
— Какая же я неуклюжая тетеха.
— Сейчас принесу тряпку.
— Наверно, я еще не привыкла к новой плите и чего-то не рассчитала. Бедный барашек, — добавила она с грустью, как будто кусок мяса был ей старым другом. — Думаешь, можно его спасти — собрать и сделать вид, будто так и было? — Баранья нога была вся в пыли, а ведь до этой аварии Нэнси считала, что полы в доме безупречно чистые. Она мысленно упрекнула себя за нерадивость. — Может, промоем под горячей водой? Во время войны мы бы не дали ему пропасть. Впрочем, у нас осталась морковь, — добавила она с надеждой. — И мятный соус.
Тедди рассмеялся и сказал:
— Пожалуй, я разогрею фасоль и приготовлю омлет. Трудно представить, чтобы Виола в качестве воскресного обеда стала жевать морковь.
Случались и другие недомогания: онемение и покалывание в предательской левой руке, головные боли, а однажды разыгралась нешуточная мигрень: началась в пятницу вечером и отпустила только в понедельник утром. Тогда Нэнси решила обратиться к их новому участковому врачу в надежде получить рецепт на сильнодействующие болеутоляющие таблетки. После каких-то непонятных испытаний, как при проверке на опьянение — пройти по прямой линии, повертеть головой туда-сюда, — молодой доктор сказал, что во избежание медицинской ошибки запишет ее на консультацию в стационар, где работает его наставник, специалист с большим опытом.
— Но оснований для беспокойства нет, — добавил он. — Вы, наверное, правы: это мигрень.
Как видно, оснований для срочности тоже не было: к тому времени, когда в почтовом ящике оказалось направление на консультацию, Нэнси уже стала думать, что о ней забыли. Делиться с Тедди она не захотела. К чему раньше времени сеять панику (у них в семье паникером был он, а не Нэнси)? Она предполагала, что диагноз окажется неопределенным и она окончит свои дни, как мама, которую доконала «очередная голова». Но сомневалась, что сможет так же стойко переносить эти муки.
В день консультации стояла чудесная весенняя погода; выходя после урока из школы («Вернусь к большой перемене»), Нэнси решила прогуляться до больницы пешком. Спланировав свой маршрут, она могла бы пройти часть пути вдоль средневековой городской стены и полюбоваться нарциссами — их «золотистым шествием», как говорилось в одной старой колонке Агрестиса. Пару лет назад Тедди «околдовали» дикие нарциссы, неожиданно возникшие перед ним во время лесной прогулки.
Он до сих пор сочинял свои «Записки натуралиста». Всего ничего, убеждал он (себя), — небольшая колонка всего раз в месяц; одно удовольствие: выехать за город, можно и всей семьей, захватить с собой бинокль, устроить пикник.
— Я понимаю, это не то же самое, что жить на природе… «в глухомани», — добавлял он со смыслом, — но ничего не поделаешь. «Краевед» пока не нашел мне замену.
Замену ему нашли через год; кстати, его место заняла женщина, хотя новый Агрестис так и не заявил о смене пола. Но к тому времени это обстоятельство, равно как и многое другое, уже не имело для Тедди никакого значения; Агрестиса он оставил позади, даже не оглянувшись.
Нарциссы, заполонившие все склоны под городской стеной, были настоящим чудом. Перед новым домом нарциссов у них почему-то не было (притом что у всех есть нарциссы, правда?), и Нэнси решила поручить Тедди сделать для них клумбу. Да побольше, чтобы видеть, по Вордсворту, толпу нарциссов золотых.{118} Тедди был бы только рад. К ее удивлению, он увлекся садоводством, изучал каталоги семян, продумывал посадки, рисовал наброски. Нэнси никогда ему не перечила, но он все время спрашивал ее совета: «Как ты смотришь на гладиолусы?», «Может, выкопать маленький пруд?», «Горошек или бобы? Или одно другому не помеха?».
Когда она дошла до старинной заставы «Манкгейт-бар» и остановилась перед светофором, на ее левый глаз вдруг опустилась черная пелена. Нет, скорее, черная повязка: Нэнси только сейчас поняла, что при этом чувствуешь. Единоличное затемнение. Это было предвестием беды. От славы света того, говоря языком Библии, она лишилась зрения, хотя Манкгейт ничем не напоминал дорогу в Дамаск.{119}
С трудом найдя ближайшую скамью, Нэнси посидела в неподвижности, ожидая, что будет дальше. Обретение веры? Едва ли. Случись у нее полная потеря зрения, можно было бы позвать на помощь, но ослепла она только на один глаз, что казалось ей недостаточно веской причиной для обращения к посторонним. («Глупость какая, — выговаривала ей Милли, узнав об этом происшествии. — Я бы заорала во все горло». Но то была Милли, а это — Нэнси.) Минут через десять безмолвного ожидания черная завеса поднялась столь же внезапно и таинственно, как опустилась, и глаз прозрел.
— Видимо, нервный спазм или что-то в этом роде, — сказала Нэнси консультанту, добравшись в конце концов до больницы. — Хуже было бы, если б я в это время ехала на машине или даже на велосипеде.
Она поймала себя на том, что от облегчения не в меру разболталась: кризис миновал, библейской трагедии не случилось.
— Знаете что, — ответил ей консультант, — давайте-ка мы с вами пройдем полное обследование, договорились?
Не слишком молодой, он не строил из себя ни любящую мать, ни заботливого дядюшку и не распространялся о мигренях.
А потом, увы, все покатилось стремительно, как зловещий скорый поезд без тормозов. Дополнительные обследования, рентгеновские снимки. Беседовали с ней уклончиво, говорили, что полной уверенности пока нет. Она ведь замужем, да? Хорошо бы в следующий раз ей прийти на прием вместе с мужем.
— Ни за что, пусть сперва диагноз поставят, — говорила Нэнси, когда ей позвонила Беа. — А то водят меня за нос без всякой причины.
Она знала, как это бывает в тяжелых случаях. Сначала ставят в известность мужа или жену, братьев, сестер, кого угодно из близких, только не самих пациентов, чтобы те «продолжали вести нормальную жизнь». В Блетчли-Парке у нее была знакомая из Женской вспомогательной наземной службы ВМФ, Барбара Томс, простецкая девушка, пятая спица в колеснице. В заднем колесе. Нэнси же сама была колесом, причем немаленьким: дешифровщица, ни в чем не уступавшая сослуживцам-мужчинам. Как правило, она не пересекалась с мелкими сошками, но с Барбарой они выступали за сборную графства по нетболу и безуспешно пытались сколотить команду в Блетчли. (Еще в студенческие годы Нэнси играла за Кембридж.) К концу войны Нэнси доросла до заместителя начальника подразделения и получила в свое распоряжение личный письменный стол. Тьюринг, Тони Кендрик, Питер Твинн — все это были ее знакомые. Она полюбила этот мирок: замкнутый, секретный, самодостаточный, но всегда понимала, что он не вечен, что когда-нибудь «работа возобновится в штатном режиме». С неизбежностью.
У бедной Барбары нашли рак — «стремительно прогрессирующий, неизлечимый». Что-то по женской линии; ее мать, более чопорная, даже не решалась уточнить. Миссис Томс проговорилась кому-то из коллег Барбары, и вскоре весь отдел уже был в курсе. Кроме самой Барбары. Миссис Томс взяла с девушек обещание помалкивать — так посоветовали врачи, объяснила она, «чтобы не омрачать отпущенный срок». Несчастная Барбара оставалась на службе, пока совсем не обессилела, а потом уехала домой умирать, в полном неведении и с верой в исцеление.
Нэнси почти забыла думать о Барбаре, когда от миссис Томс пришло письмо, в котором говорилось, что ее дочь умерла. «Похороны были скромные. Она так и не узнала, что с ней происходит, — одно это и утешало». Бр-р-р! — подумала тогда Нэнси. Если ее постигнет какой-нибудь страшный, смертельный недуг, она не захочет оставаться в неведении, она захочет знать. Точнее, даже так: пусть она сама будет знать правду, а ее близкие останутся в неведении. Зачем омрачать жизнь Виоле и Тедди?
— Тебе нужно поехать на Харли-стрит и показаться специалисту, — настаивала Беа. — У меня остались кое-какие связи среди медиков.
После войны Беа вышла замуж за некоего хирурга, но их брак вскоре распался. («Думаю, я просто не создана для семейной жизни».)
— Я узнаю, кто лучший в своей области, чтобы тебя зря не дергали. Но, Нэнси, ты должна обо всем рассказать Тедди.
— Расскажу, обещаю.
Она чуть не умерла при родах и стала думать, что беды обходят ее стороной. Возможно, именно поэтому ей потребовалось столько времени, чтобы осознать все, с ней происходящее. Недуг преследовал ее неотступно. И метил в голову. Нет чтобы в грудь, в руку, в глаз. Пусть бы это привело к скоропостижной смерти, но, по крайней мере, она до последнего сохранила бы рассудок. Иногда, увязая в двойных обязанностях жены и матери, Нэнси задумывалась о том, как вместе с любовью в ее жизнь вошла печаль. Виола, которая появилась на свет в гневе, Тедди, который вечно изображает веселье, скрывая душевный разлад.
Когда они только переехали на новое место, в саду перед домом красовался куст сирени, но в пору благоухания, первого апреля, Тедди его срубил.
— Зачем? — спросила Нэнси, однако, поймав его взгляд, поняла, что это как-то связано с войной… с утратой великой благодати… до объяснений он не снизошел.
Война Тедди оставалась для нее тайной за семью печатями. Господи, на дворе уже шестидесятые, говорила она про себя, теряя терпение. Ее подкашивала усталость. Слишком долго приходилось ей ободрять и поддерживать других — мужа, дочь, учеников. Ни дать ни взять — капитан команды по нетболу: когда-то она выступала и в этой роли.
Но ведь не один Тедди вынужденно пожертвовал своими бесценными годами. У нее самой в Ньюнэме был лучший результат в первой и второй части трайпоса{120} по математике — ей присудили почетное звание «полемист», она удостоилась премии Филиппы Фосетт,{121} а потом ее вдруг выдернули из жизни, когда весной сорокового она была завербована Центром правительственной связи. В первый раз ей пришлось отказаться от блестящей карьеры из-за войны, а во второй — ради Тедди и Виолы.
— Я еду в Лайм, помочь Герти с переездом.
— Молодец, поезжай, — отвечал Тедди.
— Ей надо упаковать всякие мелочи — посуду, безделушки. Это ненадолго. Я подумала, что нам с ней даже неплохо будет пару дней побыть вдвоем.
На другой день после ее возвращения домой Герти прислала открытку — репродукцию акварели с анютиными глазками: «Это виолы, мамины любимые цветы, — конечно, ты помнишь». Да нет, она забыла, но тем не менее назвала свою дочь Виолой. В знак преклонения, но не перед мамой, а перед Шекспиром. Как она, дочь, могла оказаться такой черствой? Если и помнила, то подспудно. А сколько всего со временем перезабудет ее собственная дочка? Нэнси вдруг ощутила пустоту. Если бы только мама сейчас была жива. Вот так же будет чувствовать себя и Виола, оставшись без матери. Думать об этом было невыносимо. На глаза навернулись горячие, горькие слезы. Смахнув их, она заставила себя собраться с духом.
Далее Герти писала:
Решила черкнуть тебе пару слов. Пока ты находилась «у меня», звонил Тедди: он тебя разыскивал. Я прикинулась дурочкой. Надеюсь, он ничего не заподозрил. Дорогая, ты не хочешь ему открыться? (Я не вмешиваюсь, просто спрашиваю.) С любовью, Г.
P. S. Что вы решили насчет буфета?
— Ты должна ему рассказать, — убеждала Милли, — непременно. Я тебя виртуозно прикрывала: мол, только что посадила ее на поезд, мы чудесно провели время на озерах и так далее, но рано или поздно Тедди все равно узнает.
Нэнси обратилась не к мужу, а к сестрам: время от времени они собирались в разном составе, чтобы поболтать о своем. На сестер она еще могла возложить этот груз, но на Тедди — нет. Он никогда не был простаком и, должно быть, что-то подозревал, но она не собиралась ему открываться, пока дело не дойдет до очевидного. В душе она всегда оставалась математиком и мыслила четкими категориями. Если худшее неизбежно, чем короче будут страдания мужа, тем лучше.
— Нужно ему рассказать, Нэнси.
— Расскажу, Милли, конечно, расскажу.
Пусть Нэнси не заезжала ни в Дорсет, ни в Озерный край, но без всякой натяжки можно было утверждать, что она провела некоторое время в Лондоне вместе с Беа. Правда, не на выставке и не на концерте, а в ее богемной съемной квартирке в Челси, где посидела на диване рядом с сестрой за стаканчиком виски. Бутылку захватила с собой примкнувшая к ним Урсула.
— Мне подумалось, нам пригодится что-нибудь покрепче чая, — объявила она.
— Я пью только джин, — сказала Беа.
После развода с мужем-хирургом она работала на Би-би-си и утверждала, что наслаждается одиночеством.
Запыхавшись, прибежала Милли.
— Не сразу нашла, — выговорила она, — извините.
— Виски, джин? — предложила Беа. — Или чаю?
— Я все люблю, но, наверное, выпью джина. Сильно не разбавляй. — Она косилась на Нэнси, но продолжала разговаривать с Беа. — Мне ведь лучше выпить, правда? Все плохо, да?
— Очень плохо, — дрогнувшим голосом произнесла Беа.
— Совсем плохо? — нарочито отчеканила Милли, то ли пытаясь взять себя в руки, то ли прикидываясь героиней пьесы или фильма, которая борется с эмоциями; на ум приходила Силия Джонсон в «Короткой встрече». Зов долга, нравственная установка поступать правильно.
Нэнси все это ценила, но внутренне бунтовала. Убежать, думала она, и забыть о долге. Скатиться кубарем по крутой узкой лестнице дома Беа на улицу, оттуда — по набережной, дальше и дальше, пока не убежишь от того ужаса, что гонится за тобой по пятам.
Когда Милли брала стакан с джином, рука у нее затряслась мелкой дрожью, а глаза предательски заблестели; Нэнси поняла, что сестра не разыгрывает спектакль.
— Как видишь, я здесь, — обратилась она к Милли. — Расспрашивай не кого-нибудь, а меня.
— Расспрашивать не хочу, — смешалась Милли. — Я не уверена, что вообще хочу знать.
Блеск в глазах вылился в слезу, которая сползла по щеке. Беа мягко подтолкнула сестру к креслу, а сама устроилась на ковре у ее ног.
— В целом это правда, — спокойно произнесла Нэнси. — Результаты подтвердились, и боюсь, все совсем плохо, как ты выразилась. К сожалению, хуже не бывает.
Милли с горечью всхлипнула, зажав рот ладонью, как будто попыталась сдержать рыдания, но не успела. Беа, прильнув к сестре, взяла ее за свободную руку, словно перед кораблекрушением.
— И ничем нельзя помочь? — спросила Урсула. — Ведь…
— Нет, — оборвала ее Нэнси; им всем хотелось на что-то надеяться, видеть какие-то возможности, но болезнь зашла слишком далеко. — Он сказал, что на более ранней стадии, вероятно, что-то и можно было бы сделать. Оперировать он отказывается, — продолжила она, жестом останавливая Беа, которая хотела было возразить. — Хирургическое вмешательство невозможно из-за локализации, из-за переплетения кровеносных сосудов.
— О боже! — вырвалось у Милли. Самая чувствительная из сестер, она побледнела.
— Значит, операции не будет. В лучшем случае операция меня убьет.
— Если смерть — это лучшее, что же тогда худшее?
Урсула задумалась. Милли выдавила «смерть» чуть слышно, будто само это слово звучало святотатством.
— Вероятно, меня ждет полная беспомощность, как физическая, так и умственная.
— Вероятно? — спросила Беа, все еще пытаясь ухватиться за последнюю соломинку посреди разрушительного шторма.
— Наверняка, — ответила Нэнси. — Мне придет конец, только в ином смысле. Даже хирургическое вмешательство не принесло бы никакой пользы из-за локализации — там невозможно резать.
Казалось, Милли сделалось совсем дурно.
— Опухоль будет только расти. Это точно, — продолжала Нэнси, перестав, вопреки первоначальному намерению, выбирать слова. — И вы сделаете мне большое-пребольшое одолжение, если с этим смиритесь.
С тех пор как Нэнси впервые оказалась на Харли-стрит, когда якобы помогала Герти с переездом на другую квартиру, она сердцем чувствовала, что это уже приближается. По своим каналам Беа навела справки и нашла квалифицированного консультанта: доктора Мортон-Фрейзера, шотландца.
— Его многие рекомендуют, — сказала Беа. — Внимательный специалист. Не упустит ни одну мелочь и так далее.