Боги среди людей Аткинсон Кейт
Виола говорила с Тедди громко и медленно, как с неразумным ребенком. Она сидела у его кровати в кресле с высокой спинкой, какие всегда стоят в домах престарелых. На такие кресла она садилась с раздражением. Они предназначались для старичья, а Виола совсем не жаждала войти в эту категорию, хотя сама уже имела право ездить на отдых от компании «Сага»{132} и ужинать с пенсионерами при церкви; в этом возрасте уже впору носить бежевую куртку и штаны на резинке (чисто гипотетически). В этом возрасте уже можно перебираться в «Фэннинг-Корт». Боже упаси, конечно.
Тедди больше не мог сидеть в кресле. Он был прикован к постели, да и вообще ничего не мог. Его сумерки сгущались, и он погружался во тьму. Виола представляла, как синапсы в отцовском мозгу то вспыхивают, то затухают, будто медленно умирающие звезды. Скоро Тедди сгорит дотла, взорвется и превратится в черную дыру. Знания Виолы в области астрофизики были туманными, но эта метафора ей нравилась.
На Тедди поставили клеймо: надели ему на запястье пластиковый больничный браслет. Похожие были у Санни и Берти в родильном отделении. Первый молочный зубик, первые пинетки, нехитрые рисунки из детского сада, школьные дневники — многие хранят такие вещи как драгоценные реликвии детства, но Виола от них избавилась. («Да, потом пожалела. Вопрос закрыт?»)
На браслете Теда было написано «Не реанимировать», — стало быть, он задержался на этом свете дольше отведенного срока. Боже, до чего жуткая штука жизнь. На Виолу вновь нахлынули воспоминания прошлой ночи, хотя они и не отступали. Ее передернуло. Она так опозорилась. Точнее сказать, низко пала.
Виола приехала в Йорк из Харрогейта к вечеру и надеялась повидаться с подругами. Да, несмотря ни на что, у нее были подруги. Виола собиралась позвонить им и как ни в чем не бывало сказать: «Может, встретимся? Посидим где-нибудь?», будто ее только что осенило, хотя на самом деле она планировала это не один день. Виола пыталась вести себя непринужденно — но то, что она принимала за непринужденность в молодости, было, скорее, попросту равнодушием («Пошли на пляж?» — «Ну пошли»). А к тому же она пыталась снова влиться в дружеский круг, от которого вынужденно отошла, добившись успеха. («Извините, жутко занята, море дел».)
С этими подругами они не виделись давно — годы (и годы), а расстались не лучшим образом. Все трое состояли в «Женском совете по здоровому питанию»: по существу, занимались тем, что вместо нормальных коробочек мюсли покупали безобразные мешки отрубей и лузги, а потом делили их между собой. Их мало что объединяло, кроме штайнеровской школы и кампании за ядерное разоружение; для кого-то и этого было бы достаточно, но только не для Виолы.
Приехав в Йорк, она поняла, что упустила из виду одно обстоятельство: это был не просто субботний день, но еще и государственный праздник — город предстал перед ней в торжественном убранстве, в буйстве красно-бело-синих полотнищ. По выходным Йорк осаждали неистовые толпы, прибывающие сюда из еще более северных мест.
Виола нашла пристанище в гостинице «Сидар-корт», где прежде размещалось Главное управление Северо-Восточной железной дороги. В конечном счете все сущее становится временным пристанищем. Пылью, песком и временным пристанищем. Она рассчитывала на комнату с хорошим видом, чтобы окна выходили на городские стены Йорка, но таких номеров не осталось. Будь она героиней романа Форстера (на сорок лет моложе, чем сейчас) — нашла бы любовь всей своей жизни, испытав бурю эмоций, и заполучила бы желанную комнату с видом.{133} Но Виола не хотела ни эмоциональных потрясений (на мужчинах она давно поставила крест), ни, конечно, долгой любви, но, естественно, не отказалась бы от номера с хорошим видом. Девушка за стойкой регистрации почти наверняка не слышала о Форстере, хотя могла слышать о Виоле Ромэйн, но Виола не хотела проверять свои гипотезы. Она и без того всю жизнь скиталась по морю невежества, мелкому, но безбрежному. Да, она позволяет себе высокомерные предположения. Нет, она не имеет на это права. Девушка за стойкой, ни сном ни духом не ведавшая ни о Форстере, ни о Виоле Ромэйн, но «обожавшая», судя по всему, «Пятьдесят оттенков серого» (чем рисковала вызвать у Виолы эпилептический припадок), вручила ей карту-ключ и сказала, что позовет портье, дабы тот проводил ее в номер. «Я могу что-нибудь еще для вас сделать, миссис Ромэйн?»
После развода Виола оставила себе фамилию мужа (и, конечно, половину выручки от продажи дома), поскольку фамилия Ромэйн звучала эффектнее прозаичной Тодд. Однажды Виолу спросили: «Как пишется ваша фамилия? Как салат ромен?» Ее двоюродная бабушка по отцовской линии, кропавшая свои бесконечные книжонки об Августе, издавалась под фамилией Фокс, — по крайней мере, это ничем не напоминало салат; почему же она сама не рассмотрела такой вариант? Виола Фокс. Ничто не мешало ей создать под этим псевдонимом другую книгу — более серьезную, пусть не самую ходкую, зато восхваляемую критикой. («Текст, бросающий вызов нашим эпистемологическим суждениям о природе художественной литературы» — из рецензии в «Литературном приложении к „Таймс“».)
Они поженились через месяц после знакомства. «Безграничная страсть», — объясняла Виола своим огорченным, но почему-то сгорающим от зависти подругам. Слово «страсть» было Виоле по душе, — возможно, слово ей нравилось больше, чем страсть как таковая. Отношения их были обречены — слишком уж в духе Бронте, а ей казалось, что для нее этого недостаточно. Виола жаждала романтики. А от Уилфа Ромэйна не приходилось ждать ни романтики, ни страсти — Виола выдавала желаемое за действительное.
Уилф Ромэйн поначалу казался смутьяном, но выяснилось, что это заурядный фанфарон. Спорщик, политический активист, член Лейбористской партии, участник кампании за ядерное разоружение и так далее; для сына шахтера он добился многого. В начале их совместной жизни Виола не уставала повторять, что сын шахтера — не обязательно сам шахтер. Он преподавал теорию коммуникации (бессмысленный предмет) в колледже дополнительного образования, страдал от диабета второго типа и злоупотреблял алкоголем. С виду брутальный и благородный, он в конце концов разочаровал ее, как и все остальные.
— Муж бил вас? — допытывался Грегори, психолог. Он специализировался на проблемах домашнего насилия в свете его причин и следствий.
— Да, бил, — отвечала Виола, потому что это сулило куда больше стороннего интереса, чем констатация холодной, промозглой истины о взаимном равнодушии.
Со временем и с возрастом приходит понимание, что разница между истиной и вымыслом не столь уж существенна, ибо в конечном счете и то и другое растворяется в мутном, беспамятном вареве истории. Не важно, личной или политической.
Дети покинули дом, а сама она переехала в Уитби, хотя, строго говоря, Санни из дома не уезжал. Уехала Виола. Чтобы посвятить себя литературе. Даже Виола вынуждена была признать, что ей нужно стряхнуть с себя леность ума, погрузиться в реальную жизнь — так подсказывал ей Голос Разума. Во всяком случае, с литературным творчеством она была знакома не понаслышке, правда с внешней стороны — с читательской; прошло немало времени, прежде чем она сообразила, что читать и писать — это совершенно разные занятия, по сути своей полярные. И умение водить пером по бумаге, как выяснилось, еще не означало, что она способна писать книги. Но она проявила упорство — вероятно, впервые в жизни.
За плечами у нее был ценный опыт ученичества: она рано научилась читать, росла единственным ребенком в семье, осталась наполовину сиротой и, в силу своего характера, всегда любила подглядывать. В детстве она вечно топталась в дверях, смотрела и слушала. («Писатель — это стервятник!» / Из интервью журналу People’s Friend, 2009.) Литагенты один за другим отвергали роман «Воробьиный рассвет», пока не нашлась дама, приславшая ей ответ, в котором говорилось, что произведение «любопытное», и хотя в устах литагентши «любопытное» звучало почти оскорблением, она тем не менее направила рукопись издателю, который заключил с Виолой (скромный) договор на две книги; не прошло и года, как роман «Воробьиный рассвет» из сумбура идей, роившихся в голове у Виолы, превратился в солидный, весомый компонент феноменологического мира. («А дальше что? — спрашивала Берти у деда. — „Барсучий завтрак“? „Кроличий закат“?»)
На отца, вопреки ожиданиям Виолы, ее успех не произвел должного впечатления. Она послала ему гранки, а в день выхода книги приехала в Йорк, где отец повел ее в ресторан и, как ни удивительно, даже заказал шампанское, хотя отзывался о романе сдержанно. Ей хотелось услышать слова изумления и восхищения ее талантом, но отец вместо этого ограничился скупым «очень хорошо», всем своим видом выражая обратное. Сюжет (по всей вероятности) отец тоже не оценил: юная девушка, блистательная, не по годам умная; сложные отношения с овдовевшим отцом и так далее и тому подобное — все списано с их жизни. Хотя бы это он понял? Почему же тогда промолчал? Вместо этого всю дорогу домой он распевал: «И люди, что старательно нам похвалы поют, а после, за спиной у нас, нещадно нас клянут; и площадной социалист, плюющийся слюной: вот список небольшой…»{134} — как будто ее триумф обернулся комедией. Сказал, что это из Гилберта и Салливана. «Есть список небольшой — да, список небольшой людей, которых вовсе нам всем не нужно тут».{135} Что ж, у каждого свой список, подумала Виола.
«Воробьиный рассвет» не принес ей особой славы. «Излишне сентиментальный», «Довольно рыхлый». Она вырыла себе яму, но выкарабкалась благодаря второй книге, «Дети Адама», — «яркой трагикомедии о жизни в некой коммуне шестидесятых годов». Виола поместила свои житейские перипетии в контекст модного десятилетия и рассмотрела их через призму четырехлетнего ребенка. «Но это же моя история, а не твоя?» — в расстройстве спрашивала Берти. Этот роман произвел фурор («По какой-то причине», — недоуменно делилась Берти с дедом) и лег в основу очень английского, но теперь практически забытого фильма с участием Майкла Гэмбона и Греты Скаччи.
Вот так и взошла звезда ее блестящей карьеры.
Ee спальня в «Сидар-Корте», большая и довольно сумрачная, некогда служила, видимо, чьим-то кабинетом. Позвонив подругам, с которыми Виола стремилась возобновить отношения, она выяснила, что записанные у нее номера более не действительны; это показывало, как долго они не общались.
Если уж говорить совсем честно (к чему Виола теперь тоже стремилась), она испытала облегчение. По крайней мере, не придется через силу наверстывать упущенное. К тому же она пошла очень далеко, а подруги, на сто процентов, нет. Ей вспоминались толстые кофты, длинные юбки, башмаки сабо, свисающие на лицо волосы, расфасовка фуража из безобразных мешков (на самом деле одна из девушек стала заметным судебным адвокатом в Лидсе, а второй уже не было в живых).
Лежа на гостиничной кровати, Виола уставилась в потолок. Нагонявший тоску шестичасовой свет летнего вечера грозил затянуться навсегда. Можно было и дальше лежать на кровати, уставившись в потолок, или же включить телевизор и заказать обслуживание в номере. Ни то ни другое ей не улыбалось, и она решила провести субботний вечер в Йорке — задача не из легких. Ну, по крайней мере, в этот день не проводились скачки — мероприятие, привлекавшее среди прочих толпы нелепо одетых девиц, которых отличали от всех прочих куриц шляпки из перьев, цветов и бусин, — посмешище, да и только. А до чего толстые! И ведь ухитряются как-то втиснуться в туалетную кабинку или в кресло кинотеатра! Да такая кого хочешь раздавит — и не заметит.
В этот далеко не поздний час Виола, выйдя из отеля, заметила, что петухи и курицы, уже на удивление пьяные, успели заполонить тротуары. Она с содроганием представила, что там будет твориться ближе к ночи. Некоторые петухи вырядились в карнавальные костюмы, и целая группка (или, она бы сказала, гроздь), переодетая бананами, устремилась вниз по ступеням к реке, в «Слизняк и латук». Но большинство высыпало на улицы в традиционной униформе всех мачо — в чистых джинсах, футболках, под которыми вырисовывались дряблеющие мускулы, и в миазмах лосьона. Девчонки тоже щеголяли в футболках, но со сверкающими надписями, которые на погляденье всем распределяли их по категориям: «Цыпочки на девичнике», «Цыпочки в городе», «Лучший выбор — Дарлингтон» (эта категория, с точки зрения Виолы, заблуждалась более других). Последним писком у них считался розовый цвет: розовые ковбойские шляпы, розовые тенниски, розовые юбчонки-пачки, розовые шарфики. Эти девушки были из тех, кто считает, что в кафе нужно непременно заказывать капкейки. Виолу это словечко раздражало до невозможности. Господи, простые кексы в бумажных формочках, не более того. И что с ними так носятся? Исключительно ради наживы.
Ей бросилось в глаза облачко нацепленных на девичьи головы кошачьих ушек (розовых, естественно); их обладательницы, в футболках с надписью «Праздник Подружек Полли», скакали у светофора перед Лендал-бридж, не зная, какое еще злачное место осчастливить своим присутствием. Кошачьих ушек Виола не видела с восьмидесятых годов. Нечто похожее было у Берти: ободок, на котором подрагивали пучки серебряной мишуры, похожие на усики насекомого. И кстати сказать, припомнила вдруг Виола, в комплекте с этим ободком шла пара усыпанных блестками крылышек. Я мотылек, а не бабочка, повторяла Берти. Как иголкой в сердце. Таких иголок лучше избегать: в большом количестве они могут ослабить сердечную мышцу, вскрыть линию вины, вызвать изломы и трещины; оглянуться не успеешь, как вся хрупкая конструкция рассыплется на тысячи обломков. Сердце Виолы и так держалось на клею и алебастре. Эффектный получается образ? Она затруднялась определить.
Вопреки увещеваниям Виолы Берти так и легла спать, не снимая этих серебряных крылышек. Наутро, увидев, что они безвозвратно погибли, дочь горько плакала. «А потому, что не слушаешься, — выговаривала ей Виола. — Тебе было ясно сказано».
Что посеешь, то и пожнешь, Виола. Что посеешь, то и пожнешь.
Предсвадебную стайку замыкала пара безутешного вида женщин постарше: вероятно, мамаша и тетушка невесты, а может, будущая свекровь. Их расплывшиеся телеса неуклюже восставали против тесных розовых футболок, а еще яростнее — против сверкающей стразами надписи на дряблых бюстах. («Хорошие корсетные изделия, — доверительно сообщает Виола Ромэйн, — вот на чем держится привлекательность женщины в возрасте» // Sunday Express, Life and Style, 2010. Она такого не говорила! Переврали цитату от начала до конца.)
Неужели ее ждет такая же участь? — думала она. Берти, в присущей ей пост-иронической манере, вполне может устроить такой вот традиционный предсвадебный девичник («Бестии Берти»), унизительный для сопровождающих. Но сперва пусть встретит достойного кандидата. А пока дело шло к тому, что Виоле так и не удастся выступить в заветной роли бабушки. Санни, похоже, и вовсе жил монахом, а Берти даже не бегала на свидания — во всяком случае, с матерью своими победами не делилась.
Очевидно, «Подружки Полли» приняли негласное решение и всем выводком устремились по Руджиер-стрит. Когда они поравнялись с Виолой, та с ужасом поняла, что на ободках дрожат вовсе не кошачьи ушки: оказалось, она с расстояния глазела на небольшие толстенькие пенисы. Они внезапно вспыхнули и замигали; подружки откликнулись раскатистым гоготом. Виолу бросило в жар; она поспешила укрыться в знакомой кондитерской «Беттиз». Островок антиутопии: там, где чисто, светло.{136}
Виола заказала салат с курицей и выпила пару бокалов вина. С вегетарианством было покончено. От бобовых и злаков портится фигура. Сидевший за роялем музыкант играл вполне прилично — то есть не дешевые ресторанные мелодии, а Шопена и Рахманинова. Шопен всегда навевал ей грустные воспоминания о матери. После маминой смерти Виола бросила занятия музыкой. А ведь могла бы сделать карьеру. Стать концертирующей пианисткой — почему бы и нет?
Она спустилась к туалетным комнатам. Перед ними висел кусок разбитого зеркала — того, что раньше висело за стойкой бара, известного во время войны как «Бар „Беттиз“». Летчики выцарапывали на зеркале свои имена. Отец рассказывал ей про «Бар „Беттиз“», как он туда захаживал, когда служил в авиации, но она не особо прислушивалась. Теперь это зеркало превратилось в реликвию. Наверное, почти никого из тех, кто на нем расписался, уже не осталось в живых. Многие, предполагала Виола, погибли на войне. Она вгляделась в полустертые имена. Не сохранилось ли среди них отцовского? Зря она не расспросила папу о войне, пока он еще был вменяем. Могла бы использовать его воспоминания как основу для романа. И там самым снискала бы всеобщее уважение. Военную тему публика воспринимает очень серьезно.
Вернувшись за свой столик, она увидела, как Сент-Эленз-сквер нетвердой походкой пересекает мужская компания в костюмах презервативов. Надо же было додуматься: находясь среди зачатков средневековой Европы, обрядиться противозачаточными средствами. Ехали бы в Бенидорм. Или в Магалуф. («Ты хочешь, чтобы все поступали хорошо, а сама поступаешь плохо», — говорила ей Берти.)
Один человек-презерватив плашмя ударился, как жук, в стекло большой витрины «Беттиз» и стал с похотливой усмешкой разглядывать посетительниц. Пианист поднял глаза от клавиатуры, а потом продолжил безмятежно наигрывать Дебюсси. Из остановившегося в центре площади фургона высыпала горстка людей в костюмах зомби. Зомби пустились в погоню за презервативами. Презервативы не слишком удивились, как будто были готовы к атаке зомби. («Это все проплачено», — объяснила потом Берти.) И что тут смешного? Виола пришла в отчаяние. Возможно, она выиграла гонку и первой пришла к финишу — к концу цивилизации. А награды за это не полагалось. По всей видимости.
Но нет. Финишная черта маячила впереди, однако Виола пока ее не переступила. Выйдя из «Беттиз», она поразмыслила и отправилась в обратный путь через Лендал-бридж, где атмосфера сделалась совсем разнузданной. Как-то незаметно Виолу окружили «Одинокие подруги Эйми», сильно подвыпившие и возглавляемые самой Эйми, у которой тиара сползла набок, дешевое бюстье пересекала лента «Невеста», а на увесистом заду красовался знак учебного автомобиля. Куда катятся девушки? Неужели ради вот таких бросилась под конские копыта Эмили Дэвидсон?{137} Чтобы девушки могли носить на голове мерцающие пенисы и лакомиться капкейками? В самом деле? Всякий раз, когда им навстречу попадался представитель мужского пола, каждая поднимала вверх палец и кричала: «Надень колечко!», а затем повисала на оказавшихся рядом подругах, слабея от хохота. «Ой, сейчас описаюсь!» — вопила одна.
Виолу обтекало стадо самцов. «Улыбнись, старая кошелка! — проорал ей чей-то голос. — Может, еще и подцепишь мужичка». Внутренне кипя от ярости, она зашагала дальше. Изломы и трещины ширились, терзая оболочку сердца. Виола вся превратилась в перенапряженную рояльную струну, готовую лопнуть и разлететься под жестоким напором метафор.
Как могут люди быть такими глупыми и невежественными? («Почему ты все время злишься?» — спросил ее Санни много лет назад. «Потому что есть от чего», — бросила она.) А почему собственные дети ее не любили? Почему никто ее не любил? И почему ей так одиноко, и грустно, и, если уж говорить начистоту, совсем паршиво, и…
Споткнувшись о каменную плиту, она грохнулась на четвереньки, как свинцовая кошка, и от этого удара в голове на мгновение наступила полная тишина. Колени болели так, что она боялась пошевелиться. Неужели перелом? Проходивший мимо самец отпустил похабную шуточку насчет ее позы, но хриплый женский голос с ньюкаслским акцентом послал его подальше. Виола приняла сидячее положение, не отрывая травмированных коленей от тротуара. У нее перед глазами возникла розовая футболка. На ней стразами было написано: «Йорк сносит башню». Женщина — точнее, девушка, гораздо моложе своего прокуренного голоса, улыбчивая, но встревоженная, опустилась на корточки рядом с Виолой и спросила:
— Ты цела, киса?
Нет, мысленно ответила Виола, отнюдь нет. И расплакалась, прямо на камнях Йорка, о которые разорвала дорогие колготки и вдрызг разбила колени. Ей никак не удавалось взять себя в руки. Кошмар. Слезы текли ручьем откуда-то из глубин, как будто там вдруг открылся античный фонтан скорби. Но ее привели в ужас не столько слезы, сколько слова, слетавшие у нее с языка. Первобытный вой, альфа и омега всех человеческих заклинаний. Даже не вой, а скулеж. «Я к маме хочу, — бормотала она. — К маме хочу».
— Могу свою предложить, киса, — сказал чей-то голос, и курицы разразились смехом, но тем не менее, видя, что женщина оказалась в бедственном положении — возможно, с перепою, а может, и нет, — курицы сомкнули вокруг нее защитное кольцо.
Одна помогла ей встать, другая протянула бумажный носовой платок, третья — бутылочку из-под воды «Эвиан», в которой оказалась чистейшая водка. Особа постарше, наседка с морщинистой шеей и помятым лицом, на чьей футболке значилось «Мама невесты», передала Виоле пачку влажных салфеток. Уточнив, куда ей нужно, «безбашенные» заботливо проводили ее до «Сидар-Корта». Швейцар тщетно пытался грудью преградить им путь, но они уже втекали через порог в холл. Виола вслепую нащупывала на стойке ключ, и одна из куриц, схватив эту карточку, торжествующе помахала ею перед носом встревоженной рецепционистки.
— Она немного устала и разволновалась, — объяснила одна курица.
— Бедная старушка, — добавила та, что помоложе, весенняя цыпочка.
Старушка! Да мне всего шестьдесят, хотела запротестовать Виола, а это все равно что в прежние времена — сорок. Но протесты уже были выше ее сил.
Она в ужасе представила, как эти курицы сейчас продолжат веселье у нее в номере, но в конце концов убедила их оставить ее у лифта. «Мама невесты» вложила что-то ей в руку — крошечный дар, завернутый в салфетку.
— Валиум, — пояснила мамаша, — но тебе и полтаблеточки хватит. Забойная штука. На меня уже не действует.
Заплаканная Виола благодарно икнула.
В тишине своего номера она не стала заниматься теми процедурами, какими обычно заканчивала день: не сняла макияжа, не почистила зубы, не прошлась щеткой по волосам, а вместо этого устало заползла под одеяло, пробившись сквозь крахмальные простыни, и безрассудно проглотила целую таблетку валиума, запив ее двумя шкаликами водки из мини-бара. Она боялась, что ночью ее будут преследовать кошмары, но заснула на удивление сладко. Ее веки целовала золотая дремота, вокруг головы порхали серебряные мотыльки, и снился ей яркий сон.
Проснулась она рано, заказала большой кофейник кофе и оценила свое состояние. Самочувствие — если не как после войны, то как после кровавой схватки. Какие получены травмы? Виола ощупала все тело. Небольшое растяжение обоих запястий, боль в негнущихся коленях, словно по ним всю ночь били молотком. Голова будто ватная — надо думать, из-за подаренного валиума, предположила Виола, — но никаких повреждений нет. Потом она заглянула в глубину души. И сделала вывод: там полная задница.
Виола выехала из гостиницы, не столкнувшись, к своему облегчению, ни с кем из свидетельниц своего вчерашнего позора. Как, интересно, чувствуют себя с утра «безбашенные»? Наверное, до сих пор дрыхнут с похмелья. (Хотя на самом деле они с аппетитом поглощали полный английский завтрак в приличной гостинице «Трэвелодж», где был шведский стол, и готовились совершить набег на магазин готовой одежды. Девушки прибыли из Гейтсхеда, а там народ жилистый.)
Виола попросила швейцара вызвать ей такси до «Тополиного холма». Ее ждала кара за вчерашнее: визит к отцу. А чтобы жизнь не казалась медом — еще и совместный с ним просмотр трансляции бриллиантового юбилея.
У отца было явное истощение, он теперь почти целыми днями дремал, как старый пес. Почему нельзя просто уйти в мир иной? Неужели он вознамерился дожить до ста лет? Еще два года влачить такое существование? Это ведь не жизнь — у амебы и то больше живости. «Торжество человеческого духа», говорила новенькая медсестра, у которой еще не пропала охота рассуждать о «положительном исходе» и «общеукрепляющих программах» на обтекаемом языке менеджмента, непонятном для большинства обитателей «Тополиного холма», которые пребывали либо в коматозе, либо в маразме, либо в обоих этих состояниях одновременно. Стационар обещал «домашнюю заботу» о престарелых, но о какой заботе и домашней обстановке могла идти речь, если это учреждение работало на принципах самоокупаемости и нанимало персонал, готовый трудиться за гроши. И к слову, ни тополей, ни холмов поблизости не наблюдалось. Виолу более всего раздражало последнее обстоятельство, и эта претензия (по сути, высосанная из пальца) нагоняла страх на обслуживающий персонал, состоявший в основном из мигрантов («Говорим по-польски и по-тагальски», — объявляла рекламная брошюра «Тополиного холма»).
— Какой же здесь смрад, — сказала она отцу.
Тедди пробормотал нечто похожее на согласие. Отопление жарило на полную катушку, нагнетало густые миазмы, от которых на посетителей нападал рвотный рефлекс, и услужливо культивировало миллионы бактерий, определенно витавших в воздухе. Не обошлось и без обычных животных запахов мочи и кала, а также духа гнили и тлена, против которых бессильна любая дезинфекция. Так пахнет старость, заключила Виола. В «Тополином холме» она всегда держала наготове пропитанный «Шанелью» платочек и время от времени накрывала им нос, как противочумной маской.
Двери палат здесь держали открытыми, так что каждое помещение выглядело маленькой зарисовкой, обнажающей упадок, словно в каком-то фантасмагорическом зоопарке или музее ужасов. Одни пациенты без признаков жизни лежали на койках, другие стонали и кричали. У некоторых, усаженных в кресла, голова бессильно свешивалась на грудь, как у заснувших младенцев, а откуда-то доносилось кошачье мяуканье невидимой женщины. Проход по коридорам превращался в слалом: приходилось огибать ходячие развалины (как называла их про себя Виола) — заблудившиеся души, которые бесцельно слонялись из конца в конец, не ведая, кто они такие и куда держат путь (ясно, что никуда). Никто из обитателей не знал кода запертой двери, ведущей в этот корпус (1-2-3-4 — подумать только, какая сложность!), а узнали бы, так не запомнили, а если бы даже и запомнили, то без толку: в мозгах у них была дырка на дырке — ни дать ни взять кружева. Время от времени Виола заставала у двери целые стайки таких зомби (медлительных, не способных никого преследовать, сколько ни проплачивай): они молча глазели через армированное стекло на запретный мир. Тянули пожизненный срок. Ходячие мертвецы.
Невыносимая обстановка усугублялась тем, что в каждой палате истошно орал, соревнуясь с другими, телевизор: «Сделка или нет» перекрикивала «Бегство в деревню», но всем было до лампочки: так или иначе никто ничего не понимал. Сквозь эту какофонию то тут, то там прорывался длинный, настойчивый сигнал зуммера: это пациент пытался привлечь к себе внимание — не важно чье.
Была там и общая гостиная, где ходячие мертвецы застывали перед одним огромным, орущим громче других экраном. По неведомым для Виолы причинам в гостиной стояла просторная клетка с парой попугайчиков-неразлучников, которых никто не замечал. В свое время Виола морщилась от «Фэннинг-Корта», куда уговорами запихнула отца лет двадцать назад, но то был потерянный рай в сравнении с этим стационаром сестринского (нет, пардон, «домашнего») ухода. «Да ведь это сущий ад, — небрежно бросила она отцу, — и я в нем застряла, как и ты». И безмятежно улыбнулась проходившему мимо палаты санитару. Ну как могло втемяшиться людям в здравом уме, что эвтаназия — это плохо? Шипман всем подгадил.{138}
Но какое бы гнетущее впечатление ни производил «Тополиный холм», он избавил Виолу от забот: ей не приходилось думать о том, как менять памперсы, в каких пропорциях разводить питательную смесь и чем занимать отца в долгих промежутках. Она даже родным детям была никудышной нянькой; вряд ли ей светило приобрести необходимые навыки, ухаживая за стариком, находившимся на другом полюсе жизни. Ну не создана она для ухода за другими.
Виоле представлялось, что ее внутренности сделаны из твердого вещества — как будто мягкие органы и ткани давным-давно окостенели. «Окаменелость Виолы Ромэйн». Неплохое название. Например, для ее биографии. Только кто ее напишет? И как этому помешать?
Если уж быть до конца честной (по крайней мере, с собой), людей она недолюбливала. («„Lenfer, c’est les autres“,{139} — посмеивается Виола Ромэйн, но, совершенно очевидно, сама в это не верит: она с глубоким сочувствием повествует о людских судьбах» // Журнал Red, 2011.) В ее защиту — Виола нередко думала о себе в третьем лице, как будто это кто-то посторонний говорил о ней перед судом присяжных, — необходимо добавить, что теперь из нее постоянно выжимали слезу рассказы о жестоком обращении с животными, и это наглядно доказывало, что она не страдает социопатией. (Суд присяжных откладывал вынесение вердикта.) Если почитать бульварную прессу (а Виола ею не гнушалась: «Врага нужно знать в лицо», как объяснила бы она присяжным, но по большому счету таблоиды — куда более стоящее чтиво, чем самодовольные, зацикленные на политике «солидные» газеты), нетрудно сделать вывод, что вокруг полно извергов, которые морят голодом лошадей, запихивают щенков в стиральную машину, а котят — в микроволновую печь, как готовую закуску.
Такие истории повергали Виолу в состояние безотчетного ужаса, несравнимого с тем, какой она испытывала, скажем, от рассказов о жестоком обращении с детьми. Сей факт она держала при себе — это было табу, все равно как на выборах голосовать за консерваторов. Даже Грегори, ее психотерапевт, не был посвящен в такие подробности. Кто-кто, а он бы узнал в последнюю очередь: вот были бы для него именины сердца. Виола Ромэйн, «Потаенное „я“: Как скрывать свою истинную природу».
Оправданием для нее (а требовалось ли ей оправдываться? Видимо, да) служило то, что после маминой смерти она росла без любви. «Когда я потерял жену» — так выражался ее отец, как будто случайно положил Нэнси не на место. «Отлучение от любви» — так называлось одно из ранних произведений Виолы. «Пронзительная история борьбы и потерь», как описал его журнал Woman’s Own. Вот где раскрывались ее лучшие стороны — в книгах. («Почти столь же сильно, как Джоди Пиколт»{140} // Родительский форум Mumsnet.) Ее читатели (почти исключительно женщины) — а их было множество, преданных и так далее — все без исключения считали, что она — беззлобная… нет, добрейшая душа. И это тревожило. Внушало чувство вины, как будто она раздавала заведомо невыполнимые обещания.
Целых три года она еженедельно приезжала в «Тополиный холм» — глаза бы на него не глядели. Но нельзя же выставлять себя черствой. Встречи с отцом не доставляли ей никакого удовольствия. Она и раньше, в силу ряда причин, относилась к отцу с настороженностью, а теперь, когда колосс превратился в младенца, стал развалиной, он и вовсе сделался ей чужим. Как не вспомнить Старого Морехода:{141} его альбатрос был уже загублен злой стрелой, прежде чем повис на нем вместо креста.
Она приехала поездом из Харрогейта именно сегодня — заодно, по пути в другое место. И завязала узелок на память. «По пути в другое место» — неплохое название. Харрогейт не раз побеждал в конкурсе «Цветущая Британия»; если в этом городе и были приметы бедности, их аккуратно задвинули подальше, с глаз долой. Виола втайне жалела, что так и не выбралась за пределы Йоркшира, не окунулась в лондонскую жизнь, по-столичному изысканную (во всяком случае, так ей представлялось).
Ее недолгое житье в сквоте с этим паразитом Домиником в счет не шло. Дело было в Ислингтоне, тогда еще не превратившемся в фешенебельный район, и она практически не выходила на улицу. «Послеродовая депрессия», объясняла она впоследствии, будто предъявляя почетный знак страдалицы, хотя, если честно, депрессия была самая заурядная. («По-моему, я родилась с депрессией, — рассказывает она журналу Psychologies. — Думаю, это позволяет мне лучше понимать людей».)
Живи она сейчас в Лондоне, получала бы приглашения на вечеринки, обеды и тусовки. Ее книги («международные бестселлеры») были слишком ходким товаром, чтобы бомонд мог относиться к ней всерьез, но приятно было бы не чувствовать себя отвергнутой популисткой, которая сама ломится в ворота. («Я — северянка, и это предмет моей гордости» / Интервью газете Daily Express, март 2006 г.) Предмет гордости? Это перебор.
Ей было бы только на руку, если бы она выросла в благополучных графствах, примыкающих к Лондону, в той же Лисьей Поляне, оставшейся у нее (да и у всех) в памяти каким-то полумифическим уголком. Но когда ей исполнилось шесть лет, Сильви умерла и поместье было продано. А через несколько лет та же судьба постигла и «Галки», родной дом ее матери, потому что миссис Шоукросс впала в благостное старческое слабоумие и доживала свои дни в Дорсете, у терпеливой Герти. Вина за все неурядицы лежала на отце, которому после войны приспичило поселиться в здешних краях. А теперь уже слишком поздно для каких-либо перемен. Слишком поздно для всего.
Невзирая на дождь и ветер, королева стоически продолжала плаванье. «У нее бриллиантовый юбилей, — сказала Виола отцу. — Шестьдесят лет на троне. Это долгий срок. А ты помнишь ее коронацию?» Во время коронации Виола была годовалой крохой; других монархов она не знала. Но у нее оставалась надежда увидеть, как на престол взойдет Чарльз, а может, и Уильям, но засвидетельствовать преображение пухлого новорожденного младенца в Георга Седьмого шансов не было. Жизнь конечна. Возникают и рушатся цивилизации; в итоге все превратится в пыль и песок, даже такой вот пухлый августейший младенец. И больше ничего не будет. Разве что гостиницы.
Виола погрузилась в экзистенциальный мрак (пусть и потворствуя себе самой); вывел ее из этого состояния отцовский приступ удушья. Она запаниковала и хотела помочь отцу сесть. Воды в кувшине на тумбочке оставалось совсем чуть-чуть, хотя по правилам его полагалось держать полным. Все «проживающие» (нелепое слово: можно подумать, они по доброй воле приехали сюда на жительство) наверняка страдали от обезвоживания. Да еще и от голода. «Полноценное трехразовое питание» — говорилось на сайте «Тополиного холма». На доске объявлений ежедневно вывешивали новое меню: пастуший пирог, рыба с жареным картофелем, куриное рагу. Создавалось впечатление, будто это нормальная еда, но Виола, попадая сюда во время приема пищи, видела лишь какое-то бежевое месиво, а к нему кисель. Отец, похоже, теперь по умолчанию питался святым духом. Виолу в свое время тянуло (естественно, очень недолго) к бретарианству, как и ко всяким другим культам. Голодание отлично работало на снижение веса. Сам принцип был абсурдным, но в ее защиту — опять обращение к суду присяжных — говорило то, что она переживала очень трудный период. Лишь много позже до нее дошло, что для снижения веса нужно поменьше есть. («Тростинка, — писал о ней еженедельник Mail on Sunday, — но при этом завидные ножки, хотя ей уже полагается бесплатный проездной билет». Не обзавелась. Она ездила на такси. Или арендовала автомобиль с водителем. И определению «завидные» предпочла бы «точеные».)
Плеснув остатки воды в пластиковый стаканчик, Виола добавила туда загуститель, превращавший любую жидкость в тошнотворный вязкий сироп для снятия приступа удушья, и поднесла к отцовским губам.
— Что конкретно вызывает у вас отторжение: старость как таковая или только отцовская старость?
— И то и другое, — ответила Виола.
— А ваша собственная?
Ну, допустим, ее приводила в ужас мысль о грядущей старости. («Ты уже старушка», — сказала ей Берти.) Неужели ее саму на завершающем этапе постигнет сходная участь? Обеды со скидкой, места для пожилых, а в самом конце — тошнотворный вязкий сироп из рук незнакомки, говорящей по-тагальски? А не из рук любящего человека? Что посеешь, то и пожнешь, внушал ей отец. Берти, разумеется, ее к себе не возьмет. Наверное, можно будет поехать на Бали, к Санни. Он же буддист, а его религия призывает к состраданию, разве нет? «Скорее, не религия, а состояние души», — говорила Берти.
А что, если бы это стало законом, которому все обязаны подчиняться? Повсюду заботливые улыбчивые лица, постоянные вопросы о самочувствии. Чем бы это обернулось: утопической мечтой или раздражающим фактором?
Санни она не видела десять лет. Целое десятилетие! Как такое могло произойти? Какая мать способна прожить десять лет, не видя своего ребенка? Правда, за истекшие годы она сделала пару попыток. Например, когда летала для продвижения очередной книжки в Австралию; но он сказал, что в это время будет в Таиланде. Тогда, может быть, ей на обратном пути сделать остановку в Таиланде, предложила Виола. Он будет «в походе на севере страны», на недосягаемом расстоянии, сказал он. «Не очень-то ты настаивала», — сказала ей Берти. Правдоискательница, вся в деда, естественно.
«Ты от него отказалась», — говорила Берти. Это правда, она перепоручила его злобным Вильерсам. Однако в свое оправдание… Но присяжные больше не слушали.
Роскошный речной пароход «Спирит оф Чартуэлл» бросил якорь возле Тауэрского моста.
— Королева остановилась, — сообщила Виола отцу. — Дождь по-прежнему льет как из ведра. Будь у тебя возможность это видеть, ты стал бы, как никто другой, восхищаться ее стоицизмом.
Он пробормотал что-то нечленораздельное. Как будто набрал полный рот камней. Зрение больше не позволяло ему смотреть телевизор, да и вообще он с трудом связывал один момент с другим, как будто связь событий рассыпалась от его попыток. О чтении вообще речи не было. Перед последним воспалением легких, когда он еще мог разбирать крупный шрифт, Виола обнаружила, что отец перечитывает «Барчестерские башни»,{142} причем раз за разом первую главу. Наверное, мозг его с течением времени становился все экономнее, сохраняя в предвидении своих последних дней то немногое, что в нем оставалось. Но время — это же искусственный конструкт, разве нет? Стрела Зенона,{143} спотыкаясь и запинаясь, летела к некой вымышленной конечной точке, расположенной в будущем. В реальности эта стрела не имела цели, они не находились в пути, и не существовало конечной точки, где все вдруг трансцендентально встанет на свои места и откроются все тайны. Все они — заплутавшие души, бродят по коридорам, в молчании собираются у выхода. Нет земли обетованной, нет возвращенного рая.
— Все настолько бессмысленно, — сказала она отцу, но тот лишь клевал носом.
Виола со вздохом вернула нетронутый сироп на надкроватный столик.
— А теперь это просто лодки, корабли, проходящие перед ней. Все разные. Все скучные.
У Виолы зазвонил телефон. «Берти» — известил дисплей. Виола сперва решила не отвечать, но передумала.
— Вы с дедушкой Тедом смотрите празднество на Темзе? — спросила Берти.
— Да, я как раз сейчас у него в палате.
— Убожество какое-то, правда? А бедная королева, она же почти дедушкина ровесница — за что ей такие мучения?
— Простудится под этим дождем и смерть свою найдет, — сказала Виола.
Всю жизнь она проповедовала социализм и республиканство, а теперь ее вдруг пробило на монархию. А на прошедших выборах она голосовала за консерваторов, хотя даже под пытками не призналась бы в этом на людях. «В свою защиту могу сказать, — убеждала она присяжных, — что это был тактический выбор». Присяжных это не убедило. Британская партия независимости пока еще не преодолела заветного рубежа, но зарекаться не стоило. К старости люди не смягчаются, а просто разлагаются — так представлялось Виоле.
— Бог с ней, — сказала Берти в знак того, что запас тем для разговора с матерью у нее иссяк. — Передай, пожалуйста, трубку дедушке.
— Он тебя не поймет.
— Не важно. Дай ему трубку.
Будь у Виолы возможность начать все сначала — вторых попыток никто не дает, жизнь — не репетиция, бла-бла-бла, это понятно, но все же: сумей она вторично совершить это путешествие, что бы она сделала? Она бы научилась любить. «Учиться любить» — болезненное, но в полной мере искупительное путешествие, открывающее теплоту и сострадание по мере того, как автор учится преодолевать одиночество и отчаяние. Особенно отрадны те шаги, которые она предпринимает для налаживания отношений с детьми. (Половина присяжных уже задремывает.) Она старалась, она в самом деле старалась. Работала над собой. Много лет посещала сеансы психотерапии, раз за разом начинала сначала, хотя и не совершала ничего такого, что потребовало бы от нее ощутимых усилий. Ей хотелось, чтобы перемены в ней осуществил кто-нибудь другой. Жаль, что нельзя сделать такой укол, который разом все исправит. («Попробуй героин», — советовала Берти.) Пока еще она не пришла к Церкви, но уже голосовала за тори (из тактических соображений!), так же теперь, видимо, на очереди стояло англиканство. Но похоже, сколько ни начинай сначала, Виола при всех своих стараниях все равно оказывалась на том же месте; первоначальная схема ее натуры неизменно побивала все более поздние версии. Так зачем суетиться? Нет, в самом деле, зачем?
— Бессмысленно, — повторила она, сражаясь с оконной рамой, но шпингалет не позволял открыть ее более чем на пару дюймов, как будто власти предержащие поставили своей целью не дать выпасть из окна каким-то эльфам, а не полноразмерным, пусть и несколько усохшим старикам. Палата второго этажа выходила окнами на огромные промышленные мусорные баки, набитые бог весть какими ни на что не пригодными отходами.
Отец наверняка скучал по свежему воздуху: он никогда не любил сидеть в четырех стенах. Его влекло на природу. Природу он любил. В душе у Виолы вдруг вспыхнул огонек сочувствия, но она поспешила его затоптать.
В детстве отец почти каждую неделю вывозил ее на выходные за город и таскал на многомильные пешие прогулки, закармливая сведениями о цветах, деревьях и всякой живности. Боже, как ненавидела она эти вылазки на природу! Отец много лет вел какую-то колонку в безвестном сельском журнале. Конечно, реши она прислушаться — могла бы узнать много полезного, но она не прислушивалась из принципа: все равно он не мог сказать ничего такого, чем реабилитировал бы себя за то, что не уберег маму. Я к маме хочу. Отчаянный детский крик в ночи. («Ой, ради бога, преодолей это в себе», — требовала Берти. С точки зрения Виолы — излишне резко.)
— Ранее, говоря об отце, вы употребили слово «настороженно», — заметил Грегори. Естественно, он был очередным воплощением «Голоса Разума», который преследовал ее всю жизнь. — «Настороженно»? — поторопил Грегори.
— Я действительно употребила это слово?
— Да.
По ее предположениям, он пытался вытянуть из нее сведения о насилии или о чем-либо другом, столь же драматичном и травматичном. Но ее желание дистанцироваться от отца было вызвано иными причинами: осмотрительным отцовским характером. Его стоицизмом (да, опять это затертое слово), его бодряческой экономностью — пчелы, куры, овощи со своего огорода. Он загружал ее работой по дому («Я буду мыть, а ты вытирай»). Заставлял пускать в дело объедки («Так, что у нас в холодильнике: немного ветчины и пара отварных картофелин; сбегай-ка во двор, посмотри, нет ли там свежих яичек от наших пернатых подруг?»). А это его назойливое терпение, когда она вела себя как упрямая собачонка («Ну же, Виола, садись за уроки, а потом мы с тобой придумаем какую-нибудь награду»).
— Это звучит вполне разумно, Виола.
— Вам положено принимать мою сторону («Разумно»! Скользкое словцо).
— Неужели? — мягко удивился Грегори.
Найдется ли хоть кто-нибудь, способный посочувствовать ее скорбной повести? Из числа тех, кому она за это платит деньги.
— А после маминой смерти он обрезал мне волосы.
— Своими руками?
— Нет, отвел в парикмахерскую.
Нэнси водила ее в «Суоллоу энд Барри» на Стоунгейт, а потом они шли в кондитерскую «Беттиз», где ели меренги с кремом. Вчера вечером она тоже заказала там меренги. Очень приличные, но совсем не такие, как прежние меренги из ее детства.
На первом этаже «Суоллоу энд Барри» был маленький прилавочек, где продавались черепаховые гребни, зажимы ювелирной работы и благоухающие взрослые духи, а на втором этаже работал парикмахер, который всегда хвалил ее длинные волосы и аккуратно подравнивал кончики, чтобы стало «еще красивее». Это место дышало роскошью и излишеством, там все называли ее красавицей, все любили Нэнси, но после ее смерти отец заявил Виоле, что не сможет каждое утро заплетать ей косы и хочет, чтобы у нее была более «практичная» прическа; и вот он повел ее в отвратительную живопырку-цирюльню, ближайшую к дому. Стены там были выкрашены в сиреневый цвет; сейчас такое заведение назвали бы «Модельные стрижки» или «Завиток», а в те годы оно называлось «У Дженнифер», и Виола на всю жизнь запомнила, какой там стоял холод и как облезала со стен краска.
Ее там жутко обкорнали, новая прическа совсем ее не украшала, а только уродовала, отрезанные волосы остались валяться у Дженнифер на растрескавшемся полу. Никаких меренг в «Беттиз», только лимонно-ячменная вода и шоколадные трюфели дома. Она плакала, плакала и…
— А сами вы не умели причесываться?
— Простите?
— Вы сами не умели заплетать косички?
— Мне было всего девять лет. Естественно, как следует не умела.
Нэнси со всей тщательностью расчесывала ей волосы по утрам, а потом еще вечером, перед сном. Это были минуты их счастливого единения.
У Берти в детстве тоже были длинные волосы. Так получилось само собой, потому что она никогда не водила дочку в парикмахерскую. Виола помнила, с какими нервами и суетой выпроваживала детей в школу: Берти вечно копалась, а Санни упрямился. («Почему бы вам не вставать чуть пораньше?» — говорил отец. А она, между прочим, и так не высыпалась.) Берти терпеть не могла маленькую массажную щетку, которая действительно плохо подходила для расчесывания. Когда щетка дергала за волосы, Берти начинала ерзать и визжать, а в результате выходила из дому растрепой. Правда, особой роли это не играло, потому что училась она в вальдорфской гимназии, куда все дети приходили не слишком аккуратными.
Виола содрогнулась от этих давно растерянных воспоминаний, которые неожиданно выплыли на поверхность: как она орала на Берти — «Причесывайся сама, если не можешь постоять смирно!» — и швыряла щетку через всю комнату. Какого же возраста была тогда Берти? Лет шести? Семи?
Эх, Виола.
Эти воспоминания, обрушившиеся на нее как гром среди ясного неба, тоже кололи ее в самое сердце, и без того истерзанное вечерними гулянками. («Неужели я была такой никудышной матерью?» — спросила она у Берти. «А почему в прошедшем времени?» — ответила дочка вопросом на вопрос. Что посеешь, то и пожнешь.) Очередной укол. Трещина на поверхности зачерствелого сердца Виолы расширилась до излома. Укол, еще укол. Конечно, нельзя сказать, что никто ее не любил (но ощущение осталось именно такое), никто не отлучал ее от любви — она сама себя отлучила. А ведь была неглупа и хорошо это знала. Что же будет дальше, вопрошал Голос Разума. Не начать ли…
— Ой, заткнись ты, — устало проговорила Виола.
Когда Берти уехала погостить к деду, отцу Виолы («Я у него жила, а не гостила»), он по старой привычке повел ее в парикмахерскую, откуда девочка вернулась со старомодной асимметричной стрижкой, прихваченной пластмассовым ободком. И сообщила, что очень довольна, хотя Виола подозревала, что это говорится исключительно назло ей. «Зато она может сама следить за своим внешним видом», — сказал тогда отец. У него, конечно, был пунктик в плане самостоятельности, ответственности каждого человека за себя.
Отец захрапел.
— Мне все же хотелось бы уточнить насчет слова «настороженность», — не унимался Грегори.
Виола вздохнула:
— Наверное, я неудачно выразилась.
Ее отца все любили. Хороший. Добрый. Но она-то видела: он убил маму.
— Вы хотите об этом поговорить, Виола?
Невразумительные празднества вяло подходили к концу; в палату зашли двое санитаров и спросили:
— Спатки будем или нет, Тед? — Словно продекламировали детский стишок.
— Да уж, выключите свет, — подхватила Виола, и санитары рассмеялись, как будто услышали остроумную шутку.
Оба были филиппинцами («говорим по-тагальски») и смеялись по любому поводу. Неужели Филиппины — такой счастливый уголок? Или эти санитары просто радовались, что унесли оттуда ноги? Или не понимали, что им говорят? Было всего шесть часов вечера — детское время. Один из санитаров держал в руках мужской памперс; они терпеливо ждали, чтобы Виола вышла из палаты. («Уважение достоинства проживающих — один из наших главных принципов».)
Когда отца подмыли и укутали одеялом, Виола вернулась в палату попрощаться.
— На следующей неделе меня не будет, — предупредила она, хотя с ним, похоже, не имело смысла говорить о планах на будущее, да и вообще о чем бы то ни было. — Я даже домой не заеду, — добавила она. — Улетаю в Сингапур, на литературный фестиваль.
Отец пробормотал какое-то «С… н…».
— Да, там будет солнечно, — сказала она, хотя прекрасно понимала, что он имеет в виду совсем другое. Не «солнце», а «Солнце» — ее сына, Санни.
От Сингапура до Бали рукой подать, говорила Берти. Если уж лететь в такую даль, почему бы не повидать «родного сына»? (И у Берти еще поворачивался язык называть мать «пассивно-агрессивной»!) Всего-то четыре часа, но время и расстояние играли роль лишь постольку, поскольку их можно считать метафорами. Что Виола и делала.
— Ну ладно, я пошла, — сказала она, с облегчением взглянув на часы. — У меня такси заказано.
Она легко поцеловала Тедди в лоб; скорое расставание сделало ее почти нежной. Отцовский лоб был сух и прохладен, как будто уже наполовину забальзамировался и мумифицировался. Рука дрогнула; иного отклика Виола не получила.
Внизу, загораживая собой выход, топталась старуха из числа ходячих мертвецов, которая разглядывала площадку, где можно было бы разбить полноценный сад для проживающих, если бы не устроенная там служебная парковка. Старуху Виола узнала и даже вспомнила имя: Агнес. Когда отец перебрался в «Тополиный холм», она еще сохраняла рассудок и заходила к нему в палату поболтать. Теперь у нее был мутный рыбий взгляд, а с языка слетала какая-то чушь.
— Здравствуйте, — приветливо сказала ей Виола. По опыту она знала, как трудно общаться с тем, кто смотрит мимо тебя, как будто это ты — призрак, а не твой собеседник; но делать было нечего. — Вы не могли бы посторониться? Мне нужно выйти, а вы немного загораживаете проход.
Агнес что-то пробубнила, примерно как Берти, когда разговаривала во сне.
— Вам выходить запрещено. — Виола попыталась слегка отодвинуть ее с дороги, но Агнес приросла к месту, как корова или лошадь. Виола со вздохом изрекла: — Вам же хуже будет. — И набрала магический код (1-2-3-4).
Агнес шустро скользнула за порог; не успела Виола сесть в такси, как старуха уже пробежала половину подъездной аллеи. Можно было только восхищаться такой волей к свободе.
Новенькая медсестра неуклюже выскочила из дверей и обратилась к Виоле:
— Вы, случайно, не видели Агнес?
Пожав плечами, Виола сказала:
— Увы.
Уехав последним поездом в Лондон, Виола наутро пропустила подзаголовок в газете «Пресс». Новостное сообщение затерялось среди фоторепортажей об уличных гуляньях в минувшие выходные и о юбилейных празднествах. Виола так и не узнала, что «из дома престарелых исчезла страдающая болезнью Альцгеймера восьмидесятилетняя пациентка. На обочине магистрали № 64 ее заметил автомобилист; полиция пытается установить местонахождение женщины при помощи камер наружного видеонаблюдения. Имя пациентки стационара домашнего ухода „Тополиный холм“ не разглашается. По сообщению представителя администрации стационара, в настоящее время проводится масштабное расследование с целью выяснения обстоятельств, позволивших пациентке выйти из охраняемого корпуса; других сведений от администрации стационара не поступало».
Виола в это время находилась в сингапурском аэропорту Шанги. Еще одна беглянка.
От вокзала Кингз-Кросс Виола взяла такси до отеля «Мандарин Ориентал» в Найтсбридже. Она решила заблаговременно пригласить Берти встретиться в городе.
— Поужинаем? В «Диннере», у Хестона Блументаля, в «Мандарине»? — (Вот уж где вещи называются своими именами.){144} — Я угощаю!
— Прости, не смогу, — ответила Берти. — Я занята.
— Так занята, что с родной матерью встретиться не можешь? — игриво упрекнула Виола. («Что посеешь, то и пожнешь».)
К ней вернулся ужас субботнего вечера. Грегори заявил, что у нее «невроз покинутости». («Из-за того, что ты нас покинула?» — уточнила Берти). Виолу затошнило.
А предложи ей загадать три желания — что она выберет?
Чтобы ее дети вновь стали маленькими. Чтобы ее дети вновь стали маленькими. Чтобы ее дети вновь стали маленькими.
Где-то над Индийским океаном она вспомнила яркий сон минувшей ночи. Ее занесло на вокзал, причем не на современный, а на какой-то допотопный — темный, чадный. С ней был маленький Санни, в нелепом красном пальтишке с капюшоном, которое он носил лет в пять-шесть; на шее полосатый шарф. (Да, согласна, одевала она его нелепо, довольны?) На вокзале была толчея, люди спешили на поезд, чтобы разъехаться по домам. Всем мешал турникет рядом с будочкой контролера. К платформе спускалась лестница, но ни самой платформы, ни поезда видно не было. В обязанности Виолы и Санни входило сажать людей в поезд, покрикивая и направляя их в нужную сторону, как пастушьи собаки направляют скотину в загон. Толчея прекратилась, люди потекли тонким ручейком, да и тот вскоре иссяк. Где-то внизу захлопнулись двери поезда, проводник дал свисток, и Санни, просияв улыбкой, поднял к ней личико: «У нас получилось, мамуль! Все успели на поезд!» Виола не имела ни малейшего представления, как толковать этот сон.
— Вам нездоровится, миссис Ромэйн? — спрашивала милая китаяночка-стюардесса.
В салоне первого класса все с тобой милы. За это и стригут с пассажиров такие деньги, подозревала Виола. У нее по щекам катились слезы.
— Очень грустный фильм. — Она указала пальцем на пустой телеэкран. — Можно мне чашечку чая?
Пройдя паспортный контроль и получив багаж, она устремилась к выходу и покатила за собой чемодан. Перед ней с шуршаньем разъехались двери зала прибытия. За барьером стоял таксист, держа над головой табличку с ее именем. Виолу ждал очень приличный отель, а на завтра или послезавтра — куда-то подевался листок с программой пребывания — было назначено мероприятие под названием «Встреча с автором» и чтение «небольшого ознакомительного отрывка» из новой книги, «Каждая третья мысль», включенной в план следующего месяца. Вроде бы в программе числились еще два «круглых стола». «Роль писателя в современном мире» и «Массовая и художественная литература: ложный водораздел?» Что-то в этом духе. Литературные фестивали, книжные салоны, интервью, беседы в режиме онлайн — нужно же чем-то занимать людей. Но и себя тоже.
Виола приблизилась к водителю. Не назови она свое имя, он нипочем ее не опознает — ему невдомек, кто она такая. Обогнув таксиста, Виола как ни в чем не бывало пошла дальше, ступила на эскалатор, поднялась в зону вылета, отыскала стойку «Сингапурских авиалиний» и купила билет в Денпасар.
Она живо представляла выражение лица Санни («Сюрприз!»). Они всех отправят на поезд — у них получится. Уж как-нибудь.
30 марта 1944
Последний вылет
Падение
Посвистев собаке, он тут же заметил в поле, раскинувшемся к западу от фермы, пару зайцев. Мартовские зайцы — в пору весеннего безумия они заправски боксировали в траве, как уличные бойцы. Тедди увидел еще и третьего. Потом четвертого. Когда-то в детстве на лугу в Лисьей Поляне он насчитал сразу семерых. Этот луг, как написала ему Памела, распахали под озимую пшеницу, чтобы в военное лихолетье прокормить голодные рты. Лен и шпорник, лютики и маки, первоцветы и маргаритки — все безвозвратно пропало.
Зайцы, вероятно, чуяли смену времен года, но Тедди не заметил наступления весны. По выцветшему небу тянулись блеклые облака. Их гнал резкий восточный ветер, долетавший с Северного моря через равнины, поднимая пыль над голыми, сухими бороздами. В такую погоду настроение падает до нуля, хотя Тедди слегка приободрился от заячьих боев и высокой, мелодичной песни черного дрозда, откликнувшегося неведомо откуда на его свист.
Услышала этот свист и собака. Фортуна всегда слышала свист и сломя голову мчалась к хозяину, пребывая в блаженном неведении относительно заячьего боксерского матча. Собака вполне освоилась в этой местности и бегала на свободе, но столь же свободно, судя по всему, чувствовала себя и у девушек-наземниц.
Поравнявшись с Тедди, Фортуна села и, задрав голову, уставилась ему в глаза — ждала дальнейших приказов.
— Пошли, — сказал ей Тедди. — Вечером у нас боевой вылет. У меня, — поправился он. — У тебя-то нет.
Больше повторять не пришлось.
Когда он обернулся, зайцев на прежнем месте уже не было.
Приказ из штаба бомбардировочного командования в Хай-Уикоме поступил утром, но лишь горстка людей на базе — и Тедди в их числе — были заранее оповещены о цели.
Его, как командующего крылом, не слишком часто посылали на задание, «а иначе каждую неделю будем лишаться одного комкрыла», говорил начальник базы. Все довоенные представления о Королевских ВВС давно перевернулись с ног на голову. Можно было в двадцать три года командовать крылом, а в двадцать четыре погибнуть.
Он служил третий срок. Мог на это и не подписываться, а вернуться к преподаванию, попроситься на кабинетную работу. Но на него, как написала Сильви, «напало безумие». В чем-то он с ней соглашался. На его счету было свыше семидесяти боевых вылетов; в эскадрилье многие считали его заговоренным. Вот так в наше время и рождаются мифы, думал Тедди: достаточно просто пережить других. Вероятно, в этом и заключалась теперь его роль: быть фетишем, носителем магии. Сберечь как можно больше ребят. Возможно, он и впрямь бессмертен. Для проверки своей теории он при любой возможности просился на боевые задания, невзирая на протесты начальства.
Он вновь оказался в той эскадрилье, где начинал службу, но теперь они обосновались не на комфортабельной довоенной базе с кирпичными постройками, как было в первые месяцы войны, а в сооруженном на скорую руку военном городке, где командный пункт размещался в хижине из рифленого железа и глины. Пройдет всего несколько лет с того момента, когда они покинут это место (а они определенно его покинут — Столетняя война и та в свое время подошла к концу), и здесь опять раскинутся поля. Бурые, зеленые, золотые.
Боевые вылеты он совершал на F-«фоксе». Машина хорошая, надежная, проверенная — на ней, побив теорию вероятности, один экипаж уже благополучно отлетал положенный срок, но Тедди питал к ней слабость еще и в силу «лисьего» прозвища, напоминавшего ему о доме. Правда, Урсула писала, что Сильви, прежде любившая, чтобы в Лисью Поляну наведывались лисицы, после успешного лисьего набега на курятник стала разбрасывать на лужайке отраву. «Доведись ей в следующей жизни родиться лисицей, — писала Урсула, — она горько об этом пожалеет». Урсуле, по ее словам, была близка идея реинкарнации, но уверовать в нее сестра, конечно, не могла. В том-то и загвоздка с верой, размышлял Тедди: по своей сути она невозможна. Сам он ни во что больше не верил. Ну разве что в деревья. В деревья, камни и воду. В бег оленя и восходы солнца.
Лисиц ему было жаль. Он ставил их выше куриного выводка. И выше многих людей, кстати сказать.
От Рождества в Лисьей Поляне он уклонился, сославшись на занятость по службе. Это была полуправда-полуложь; с матерью, рискующей переродиться в лису, он не виделся много месяцев: если вдуматься — с того неудавшегося обеда в Лисьей Поляне, после рейда на Гамбург. Тедди себя не обманывал: он потерял всякие нежные чувства к Сильви. «Такое бывает», — сказала Урсула.
Наземная команда всегда строго-настрого приказывала тем, кому разрешалось совершить вылет на F-«фоксе», чтобы «вернули командирский бомбер в целости и сохранности, не то хуже будет»; впрочем, техники считали машину своей собственностью и примерно теми же словами увещевали Тедди.
Порой Тедди совершал вылеты на развалюхах постарше, чтобы проверить свою теорию бессмертия. Его постоянная наземная команда терпеть не могла, когда он летал с новичками, с необстрелянными и с ненадежными. Иногда он брал на себя командование экипажами новобранцев, но чаще садился на место второго пилота и летел с ними для подстраховки. Это не считалось плохой приметой, вовсе нет. «Если тут командир крыла, с нами ничего не случится», — слышал он от ребят. А сам вспоминал Кита, который из суеверия кружился против часовой стрелки, но все равно не уцелел.
Он направился к запасной посадочной площадке, чтобы проведать F-«фокс» и его наземную команду.
Экипаж, с которым собирался лететь Тедди, готовился к своему боевому крещению. Их только сегодня утром доставили прямиком из УЧБП в Раффорте. За ними закрепили их собственную машину, но после испытаний в воздухе наземный экипаж объявил ее непригодной к эксплуатации; тогда Тедди предложил им F-«фокс», а заодно и себя. Мальчишки зашлись в щенячьем восторге.
Топливозаправщик уже наполнял крыльевые баки F-«фокса». По количеству топлива парни из наземной команды научились более или менее точно определять, куда направят машину, но никогда не обсуждали цель с летным составом. Держали свои догадки при себе. Видимо, из суеверия. Некоторые из них знали, что ночью не смогут заснуть и будут коротать время у себя в землянке, лишь урывками задремывая на раскладушке или даже на перевернутом ящике с инструментами в ожидании возвращения F-«фокса». В ожидании Тедди.
К самолету миниатюрным поездом потянулись вагонетки с бомбами; началась загрузка. На одной бомбе читалась надпись мелом: «Адольф, это тебе за Эрни»; Тедди не стал спрашивать, кто такой Эрни, а «нижние чины» ничего не сказали. Один механик, жизнерадостный ливерпулец, стоя на стремянке, драил плексиглас хвостовой башни «черными парусами» — так назывались панталоны, входившие в комплект нижнего белья девушек из вспомогательной наземной службы. Этот спец установил (как именно — лучше, пожалуй, не задумываться), что их материя идеально подходит для такого ответственного дела. Любую точку грязи, прилипшую к плексигласу, стрелок мог принять за немецкий истребитель и открыть огонь, выдав местонахождение своей машины. Завидев Тедди, механик спросил:
— Все в порядке, шкип?
Тедди как ни в чем не бывало дал утвердительный ответ. Спокойная уверенность — для командира такая манера держаться подходила как нельзя лучше: подчиненные заряжались оптимизмом. И еще имело смысл запомнить, кого как зовут. Почему бы и нет?
Неся долгие, темные ночные вахты, он дал клятву, потаенное обещание миру: если выживет, всегда проявлять доброту и вести порядочную, неприметную жизнь. Подобно Кандиду, выращивать свой сад. Неприметно. Это и будет его искуплением. Пусть его вклад в равновесие мира окажется легким как перышко, это и будет его платой за собственное везенье. Когда все закончится и придет время подводить итоги, вполне возможно, что чашу весов перевесит перышко.
Он отдавал себе отчет, что сейчас просто валяет дурака, а не занимается делом. В нем раз от раза нарастало беспокойство, умственное и физическое. Порой он ловил себя на том, что просто уплывает куда-то по течению, запутавшись не столько в думах, сколько в бездумности. Вот и сейчас его почему-то занесло на голубятню. Почтовых голубей держали в сарае за казармой экипажа, а следил за ними повар, заядлый голубятник, скучавший по своим птицам, которые остались в Дьюсбери.
Собаку пришлось оставить за порогом. Фортуна вечно тявкала на голубей, отчего те нервно хлопали крыльями; впрочем, таково было более или менее привычное состояние этих неутомимых, даже героических пернатых созданий. Теоретически считалось, что взятый на борт голубь способен принести сообщение на базу: якобы в случае аварийной посадки или прыжка с парашютом можно указать свое местонахождение, поместить записку в маленькую капсулу и доверить эту драгоценность птице. У Тедди были серьезные сомнения в том, что эти каракули как-то помогут разыскать вас на территории противника. Прежде всего требовалось указать точные координаты; да к тому же голубя ждали самые суровые испытания на пути к британским берегам. (Интересно, располагала ли та девушка из министерства ВВС какой-либо статистикой по этому вопросу?) Достаточно сказать, что вдоль всего побережья Франции немцы держали ястребов для перехвата несчастных голубей.
А кроме всего прочего, требовалось в нужный момент извлечь голубя из переносной корзины, стоящей в фюзеляже, и запихнуть в специальный контейнер величиной не более термоса (одно это чего стоило). Чтобы в бешеной спешке покинуть подбитый борт, нужно было как минимум достать и надеть парашют, застегнуть пряжки, открыть аварийные люки, вытащить раненых — и все это в горящем, неуправляемом самолете. Кто в такие отчаянные последние секунды вспомнит о бедных голубях? Можно было только гадать, сколько их, беспомощных, сгорело в этих плетеных ловушках, утонуло или просто превратилось при взрыве в облачко перьев. Все экипажи знали, что командир крыла вообще не разрешает брать на борт голубей.
Тихое воркование, землистый аммиачный запах и царивший в сарае полумрак действовали на Тедди как успокоительное. Он вытащил из вольера самую сговорчивую птицу и бережно погладил. Та не противилась. Когда Тедди возвращал ее обратно, птица пристально посмотрела на него глазами-бусинами, и он даже подумал: что у нее на уме? По сути, ничего, предполагал Тедди. Фортуна, поджидавшая снаружи, в лучах резкого солнечного света, подозрительно обнюхала хозяина, ища признаки измены.
Близилось обеденное время, и Тедди направился к столовой летного состава. Аппетита у него нынче не было, но он исправно запихивал в себя еду. Некоторые блюда вообще не лезли в горло, например тяжелая запеканка с черносливом, которая значилась в меню как «пудинг бисквитный паровой». Он с удовольствием вспоминал так называемый «фар Бретон», который ел под жарким французским солнцем. У французов даже из чернослива получалось объеденье. После вынужденной посадки в Элвингтоне, где базировались французские части со своими поварами-французами, Тедди обнаружил, что рацион у них куда изысканней, чем в столовой Королевских ВВС. Более того, еду запивали вином — пусть алжирским, но вином. Там бы никто смотреть не стал на «пудинг бисквитный паровой».
После обеда летный состав отдыхал: ребята писали письма, состязались в дартс или слушали в столовой радиоприемник, настроенный, как всегда, на военную волну Би-би-си. Некоторые легли поспать. Многие накануне вылетали на боевое задание и добрались до своих коек только после рассвета.
Между тем пилотов и штурманов вызвали на предварительный инструктаж, где обрисовали им цели. Для бортрадистов и бомбардиров инструктажи проводились отдельно. Тедди подозревал, что по причине яркой луны и отсутствия облачности операцию могут отменить, но вскоре, с наступлением светлого времени года, протяженные рейды на Германию грозили сделаться невозможными. По его прикидкам, нынешние вылеты были последней для Харриса возможностью триумфально отметиться в битве за Берлин. Долгая череда изматывающих зимних рейдов, сопряженных с большими потерями, была на исходе. За истекший месяц над Лейпцигом было сбито семьдесят восемь самолетов, а над Берлином за одну неделю — семьдесят три. С ноября потери в живой силе составили почти тысячу человек. Все до единого — молодые ребята. «Лесные цветы» — так называлась траурная мелодия, исполнявшаяся на похоронах штурмана-канадца, с которым Тедди и Мак познакомились в самом начале службы. Уолтер. Уолт. По прозвищу Дисней. Тедди не припомнил его полного имени. Казалось, это было так давно, а на самом деле — только что.
Командир эскадрильи поручил им сопровождать тело в Стоунфолл и нести гроб. В Лидсе нашли шотландца-волынщика, чтобы сыграл на похоронах. Диснея убило над Бременом. Штурман-бортинженер вынужден был ориентироваться по звездам: карты Диснея насквозь пропитались его кровью и сделались непригодными.
Они сжигали уже сожженные деревни, бомбили уже разбомбленные города. Задумано-то было неплохо. Разбить противника в воздухе и спасти мир от ужасов наземной войны — от Ипра, Соммы, Пашендаля. Но идея эта не сработала. Противника повергали наземь, а он поднимался вновь, как в кошмарных снах: на поле Ареса прорастали бесчисленные всходы драконовых зубов.{145} А птиц все бросали и бросали в стену. А стена все не падала.
В эскадрилью нагрянул вице-маршал авиации. На груди — «яичница» из орденов и нашивок. «Хочу, чтобы личный состав узнавал меня в лицо», — заявил он. Лица его Тедди не припоминал.
Сейчас его мысли занимала Нэнси. Утром от нее пришло письмо, как всегда многословное, но при этом бессодержательное (тоже как всегда), а в конце — приписка насчет их помолвки и готовности Нэнси «все понять, если чувства его переменятся». («Ты так редко пишешь, дорогой мой».) Не хотела ли она тем самым сказать, что переменились ее собственные чувства?