Осенний призрак Каллентофт Монс
— Открывай! — кричит Вальдемар. — Открывай!
«Брутус знает мой голос», — думает он и действительно скоро слышит механический скрип поднимающейся к потолку двери.
— Ты? — спрашивает Карлссон. — Какого черта тебе здесь надо?
Перед ним мужчина в джинсах и кожаной куртке. Невысокого роста, но крепко сложен, широк в плечах, и Вальдемар слишком хорошо знает, какая сила скрыта в этом теле. Ходят слухи, что именно Брутус Карлссон стоит за всеми случаями тяжелых избиений и увечий в криминальном мире. Помимо всего прочего, он сломал позвоночник одному поляку.
Лицо у Брутуса широкое, переносицу пересекает шрам, плохо сочетающийся с его светлыми вьющимися волосами.
— Можно войти?
Это одновременно и вопрос, и предупреждение.
За спиной Карлссона в глубине грязного гаража стоят трое мужчин славянской внешности. Все они одеты в тренировочные костюмы фирмы «Адидас» и, судя по всему, не способны привнести в это общество ничего хорошего.
Экенберг входит, и дверь за ним опускается.
Посредине комнаты стоит стол, окруженный шестью стульями. На скамейке лежат инструменты, но здесь не пахнет ни бензином, ни маслом, только сыростью.
Вальдемар решает сразу перейти к делу.
— Йерри Петерссон, — начинает он. — Тебе это имя о чем-нибудь говорит?
Брутус Карлссон смотри на него.
— А кто он?
— Ты знаешь, кто он, — отвечает полицейский, делая шаг в его сторону.
Трое славян подходят ближе, их лица мрачнеют, и Вальдемар видит, как один из них сжимает кулаки.
— Ты явился сюда со своим полицейским гонором, вломился да еще задаешь вопросы про какого-то Конни? — возмущается Брутус.
— Йерри Петерссон.
— Я знаю, кто он. Думаешь, я не читаю газет?
— И?
— Что и?
Вальдемар делает резкий шаг вперед и крепко вцепляется в челюсти бандита пальцами одной руки.
— Хватит дурачиться, дьявол. Что за дела были у Йерри Петерссона с вами, говори!
Славяне медлят, ожидая сигнала вожака, а Экенберг свободной рукой тянет пистолет из кобуры под курткой.
— Ладно, ладно, — гнусавит Брутус. — Одно я могу сказать тебе точно: в этом лене у Петерссона никаких дел с нашими людьми не было. Если б такой парень, как он, работал с нами, я бы знал об этом. Теперь пусти, черт…
Вальдемар разжимает пальцы, потом отходит назад и убирает пистолет в кобуру. Лишь застегнув ее, он понимает свою ошибку. Один из славян налетает на него и бьет кулаком в глаз. Полицейский падает на холодный бетонный пол мастерской, выкрашенный серой краской. Трое славян наседают сверху, дыша ему в лицо чесноком. Вальдемар видит их небритые щеки.
Потом над ним появляется лицо Брутуса Карлссона со шрамом.
— Что ты возомнил о себе, черт? Заявился сюда, угрожаешь… Твои коллеги знают вообще, что ты здесь?
Вальдемар чувствует, как что-то сжимается внутри от ужаса. Никто не знает, где он, случиться может что угодно.
— Они знают, куда я поехал. Если я не вернусь через час, они будут здесь.
Брутус Карлссон делает знак головой, и славяне отпускают полицейского.
— Вставай, — говорит Брутус Карлссон.
Через несколько секунд они с Вальдемаром стоят друг напротив друга в окружении славян.
Взмах руки — Вальдемар инстинктивно нагибается, но удар приходится ему по щеке. Еще один, на этот раз в левый глаз.
— Как ты смеешь бить полицейского! — кричит Экенберг.
— Слушай, ты, — отвечает Брутус. — Я спокойно могу запереть тебя здесь навечно. Я сейчас приведу десяток ребят, избитых тобой на допросах.
Две быстрые оплеухи. Жгучая боль.
Вальдемар плюется, чувствуя, что ему надо выйти отсюда как можно быстрее, достает сигарету.
— Ну а теперь иди, свинья, — говорит Карлссон, и полицейский слышит за спиной скрип опускающейся двери.
«Какого черта, — думает он. — У меня ведь пенсия на носу!»
Малин и Харри приехали в больницу Олерюде на машине, которую забрали возле «Гамлета». Теперь они ожидают за дверями комнаты, пока санитарка меняет Оке Петерссону простыни.
Мартинссон ни о чем не спрашивает, чему Малин рада: последнее, чего ей сейчас хочется, это выслушивать его наставления.
Изнутри комнаты слышатся стоны, но не нытье и не ругань.
На стене коридора, выкрашенной белой краской и покрытой узором из розовых цветов, выделяются часы с черными стрелками на белом циферблате. 14:20. Малин ощущает в своем окаменевшем желудке пиццу, только что съеденную в кафе «Кония». Хотя жирная пища несколько приглушила похмелье, благодаря чему состояние Малин, во всяком случае, не ухудшилось. «В спортзал, — думает она. — И пропотеть как следует».
Слава богу, Харри ничего не сказал по поводу того, что она опять бросила Янне.
Здесь пахнет аммиаком и моющими средствами, дешевой парфюмерией, испражнениями — специфический запах медленно умирающей плоти.
Поодаль в коридоре мужчина в инвалидном кресле смотрит в окно. Дождь только что прекратился, но это ненадолго. Сколько же он вообще может лить?
Дверь открывается, и молодая светловолосая медсестра приглашает их войти. На убранной постели сидит худой человек с резкими чертами лица, и Малин замечает, как он похож на своего покойного сына.
А что, если б Туве умерла в той квартире в Финспонге чуть больше года назад? Тогда бы все было кончено.
Но на лице мужчины с водянистыми серыми глазами алкоголика нет скорби, только одиночество. Его правая рука сжата в кулак — спазм после инсульта. Вероятно, он может говорить. Но что, если он немой или с трудом отличает сон от реальности? Как тогда с ним быть?
Один его глаз, на парализованной стороне, кажется, слеп и вставлен в глазницу, словно старая камера, различающая только свет и темноту.
— Входите, — говорит Оке Петерссон, в то время как вторая медсестра выходит из комнаты. Когда он говорит, один уголок его рта опускается вниз, хотя, кажется, на его речь это никак не влияет.
— Присядьте здесь.
У стены стоит потертый зеленый диван, задернутые коричневые шторы ограждают комнату от осенней непогоды.
Довольно неуютно. Малин смотрит на фотографии в рамках на столе. Женщина. Сначала молодая и красивая, потом постаревшая, с усталыми глазами.
— Ева. Ее забрал ревматизм. Умерла от аллергической реакции на кортизон в сорок пять лет. Приняла его дома, надеялась, что ее реакция на это лекарство ослабла.
Так, значит, твоя мама умерла, Йерри? Сколько же тебе тогда было? Десять? Пятнадцать?
— После этого я бросил пить, — продолжает старик. Кажется, он готов поведать им всю историю своей жизни, довольный, что у него нашлись собеседники. — Взял себя в руки. Покончил с пьянками в парке. Работал на компьютере, стал его изучать.
— Примите наши соболезнования, — говорит Харри.
— Мы хотели подождать, — оправдывается Малин, — но…
— Он был мне сыном, — продолжает Петерссон. — Но мы не общались больше двадцати пяти лет.
— Вы поссорились? — спрашивает Малин.
— Нет, даже не это. Просто он не хотел меня видеть. Я никогда не понимал почему. Ведь я бросил пить, когда ему было шестнадцать.
«Может, ты причинил ему какое-нибудь зло?» — спрашивает про себя Малин.
— Вероятно, я не лучший отец, но я ни разу не ударил мальчика. Думаю, Йерри еще ребенком хотел уйти от всего, что связано со мной. Наверное, он был чище меня.
— Расскажите, каким он был в детстве, — просит Форс.
— Совершенно неуправляемый ребенок. Он делал страшные вещи, дрался и при этом хорошо учился в школе. Мы жили в съемной квартире в Берге, он ходил в школу в Онестаде вместе с детьми врачей. И был там лучше их.
— И как вы ладили друг с другом?
Слова потоком льются из Оке Петерссона.
— Я много работал тогда, очень много. В те годы авиационная промышленность переживала подъем.
Старик поворачивается на постели, тянется за стаканчиком, стоящим рядом с ним на столике, и пьет через соломинку прозрачную жидкость.
— Вы не знаете, были ли у него враги?
Харри говорит мягко, с надеждой в голосе.
— Я знаю о его жизни не больше, чем то, что было в газетах.
— А вы можете объяснить, почему он купил Скугсо? Почему вернулся?
— Нет. Я звонил ему тогда, но он клал трубку каждый раз, когда слышал мой голос.
— Может, все-таки что-то произошло между вами, когда вы еще общались?
Старик как будто о чем-то думает, зрачки его сужаются, прежде чем он отвечает:
— Нет. Разумеется, он был своеобразным человеком и брал от жизни все. Но ничего особенного между нами не происходило. Уже когда он учился в гимназии, прежде чем отправиться в Лунд, я знал о нем крайне мало. Он никогда ничего не рассказывал.
— Вы уверены? — переспрашивает Малин. — Постарайтесь вспомнить.
Старик закрывает глаза, замолкает.
— Мог ли он быть гомосексуалистом?
— Не представляю себе, — Петерссон остается спокойным, отвечая на этот вопрос. — Насколько я помню, он пользовался успехом у девочек. Многие из них звонили по вечерам, когда он учился в гимназии.
— Как он учился в гимназии? Расскажите подробнее.
— Этого я не знаю. Собственно, тогда-то он и отвернулся от меня.
— Итак, Йерри уехал в Лунд?
— Да. И оторвался от меня окончательно.
— А до того?
Но Оке игнорирует ее вопрос.
— Я давно уже оплакивал Йерри, — продолжает он. — Я знал, что он никогда не вернется домой, ко мне. Получается, что я оплакивал его заранее, и теперь, когда его нет, это только подтверждает мои предчувствия. Странно, правда? Мой сын мертв, убит, а я всего лишь возвращаюсь к тому, что испытывал раньше.
Малин чувствует, что ее проспиртованные мозги не в состоянии поддерживать порядок в мыслях. Она снова представляет себе Тенерифе, маму и папу на залитом солнцем балконе, который она видела только на фотографиях. И в памяти ее, словно на черно-белых снимках, воскресает прошлое: вот она, совсем маленькая, ходит по комнате и спрашивает, где мама. Но мамы нет, она вообще не придет домой. Она спрашивает папу, куда пошла мама, но тот не отвечает. Или он все-таки что-то ответил? «Странно, — думает Малин. — Я всегда помнила маму. Она как будто постоянно жила с нами, но в то же время и нет. Была ли она тогда вообще?»
Туве. Меня тоже нет с ней. Малин чувствует острый приступ тошноты, но ей удается сдержаться.
Она возвращается в настоящее и смотрит на стену. Полка с книгами. Беллетристика. Известные писатели. Слишком сложные для Малин, из тех, кого любит ее дочь.
— Я поздно приобщился к чтению, — говорит Оке Петерссон, — когда возникла потребность верить во что-то.
Папа!
Папа, папа, папа!
Что я должен был сделать с тобой? Поднять на тебя руку?
Ты знаешь, почему мама принимала кортизон. Потому что телесная боль под конец стала душевной.
Ты вставал со своего зеленого дивана только ради себя, не ради меня. И что же ты делал? Сидел и программировал. Простейший код, единственный, с чем справлялся твой разрушенный мозг.
Я вижу тебя на постели, твое скрюченное, наполовину парализованное тело, словно физическое воплощение той бездеятельности, которая всегда отличала твою ветвь нашего рода, ваших жалких, ни на что не годных мужчин.
Ты хотел приблизиться ко мне, папа, но я не отвечал на твои звонки.
Что мы могли сказать друг другу?
Или ты хотел, чтобы мы сидели вместе в Берге на Рождество и ели колбасу, фрикадельки, картофельную запеканку «Искушение Янссона»[45] и проклятую маринованную селедку?
Наконец ты оставил свои попытки.
Кое-какие двери надо закрыть раз и навсегда, чтобы открылись другие. Однако есть ли что-нибудь более заманчивое, чем запертая дверь?
Я надеялся, что ты объявишься, когда я вернусь домой. Я купил замок. Вероятно, я позволил бы тебе приезжать туда, я хотел показать тебе свой дом.
Кроме тебя, я ждал еще кое-кого.
У тебя довольно тоскливый вид сейчас, когда медсестра приоткрывает угол гардины, чтобы ты мог смотреть на дождь. Ты ласков с нею, науку смирения ты постиг в совершенстве.
Ты смотришь в комнату. Один твой глаз слеп после инсульта. Ты моргаешь, как будто видишь то, чего никогда не видел раньше.
Или ты видишь меня, папа?
25
Дрожащая рука держит телефон. В гостиной темно, как будто темнота может меня успокоить.
Я нервничаю, боюсь позвонить собственной дочери. Вот уже второй день я не решаюсь поговорить с ней. Как так получилось?
Третий сигнал обрывается. Слышится треск, а потом пробивается голос.
— Туве, это ты?
— Мама!
— Я плохо тебя слышу. Что-то с линией.
— А я хорошо слышу тебя.
— Подожди, я только подойду к окну в гостиной, ты знаешь, там принимает лучше.
— Хорошо, мама, подойди к окну. Так ты лучше меня слышишь?
— Я слышу тебя лучше. Ты приедешь вечером?
— Уже вечер, мама. И я у папы.
— То есть ты не приедешь?
— Поздновато.
— Ну тогда завтра.
— На завтра я договорилась пойти в кино с Филиппой. Может, после этого мне переночевать в городе?
— Думаю, я буду дома. Ты ведь, конечно, читала в газетах о том человеке, которого нашли в Скугсо? Тогда ты знаешь, может, мне придется работать. Хотя в этом случае ты ведь сама здесь разберешься? А может, мне заехать к Янне, забрать одежду и кое-какие вещи?
— Созвонимся завтра, мама.
Туве заканчивает разговор, а Малин смотрит в окно гостиной на дождь; кажется, что он не кончится никогда.
«Такое впечатление, что между тем, что я должна делать, и тем, что делаю, пролегает пропасть», — размышляет она. Ей снова хочется позвонить Туве, только чтобы услышать ее голос, попробовать объяснить, почему она такая, какая есть, и делает то, что делает, хотя сама не знает зачем.
Но дочери хотелось поскорей закончить разговор. Она даже пропустила мимо ушей, что Малин может заехать завтра за одеждой.
Почему?
Или Туве верит в мое возвращение?
Возможно ли такое?
Вытерпит ли она меня? Не убежит ли прочь ради собственного спасения?
Поток воды, вытекающий из водосточной трубы, уносит распухшие крысиные туши, блестящие, покрытые серебристыми каплями, с белыми зубами, сверкающими в темноте.
«Откуда берется столько крыс? — думает Форс. — Из подземных пещер, где мы пытаемся спрятать свои тайны?»
И она вспоминает свой разговор с Туве. Почему люди избегают говорить друг с другом о том, что действительно важно, даже когда их мир катится в тартарары, даже если они мать и дочь? Почему она сама ни разу по-настоящему не поговорила со своей матерью?
Остаток дня был безрезультатным для нее и Харри. Карим организовал еще одну пресс-конференцию, на которой стервятникам нечем было поживиться. Но Ловиса Сегерберг, Юхан Якобссон и Вальдемар Экенберг недаром провели день в своей душной штаб-квартире.
Некоторым непостижимым для Малин образом Ловисе удалось отыскать бумаги, показывающие, каким образом семья Фогельшё оказалась на грани банкротства и почему они были вынуждены продать Скугсо Йерри Петерссону.
Разыскная группа собралась в комнате без окон, заваленной бумагами и папками, в полном составе, включая Свена Шёмана и Карима Акбара.
Стрелка часов приближалась к четырем. На лице Вальдемара за день появились отметины, о происхождении которых никто не хотел спрашивать. Один глаз его распух и посинел, на щеке красовался лиловый кровоподтек.
— Врезался в фонарный столб, когда шел за сигаретами, — пояснил Вальдемар, но никто этому не поверил. «Наконец и ты сам попробовал своего горького лекарства», — подумала Малин.
Экенберг выглядел куда более измотанным, чем обычно, когда заявил:
— Всего два дня как занимаюсь этим делом, а уже устал от этого бумажного Аида.
Все засмеялись над тем, как он выразился.
Бумажный Аид. Бумажное царство мертвых. Ад для полицейских на земле.
Малин рассказала о своем разговоре с Гольдманом, о том, что он был как будто рад тому, что она позвонила. Потом они говорили об отце Петерссона.
Внезапно все стали серьезными, когда слово взяла Ловиса.
— Я посмотрела операции, совершаемые Фредриком Фогельшё в Эстгётабанке в течение года. Очевидно, это крупные сделки с опционами.[46] Он много ставил, в основном себе в убыток.
— И? — спросил Харри.
— Он потерял много, очень много денег. Гораздо больше, чем вложил. Но через день после продажи Скугсо Фогельшё рассчитались со всеми долгами.
— То есть вы полагаете, что они продали Скугсо, чтобы покрыть долги?
— Вероятно, да.
— И старик Аксель Фогельшё вряд ли был доволен своим сыном, — добавила Малин.
— Едва ли, — согласилась Ловиса. — Я еще не нашла достаточно убедительных доказательств, однако вполне возможно, что Фредрик имел полномочия распоряжаться семейным капиталом.
— Он же работал в банке, — напомнил Свен. — У него были все возможности заключать любые сделки.
— Разве это не противоречит лучшим банковским традициям? — задал вопрос Вальдемар.
— Только в том случае, если ты брокер, — ответила Ловиса.
— Он был членом совета, — сказал Харри. — Об этом есть информация в годовом отчете.
— Ну, теперь мы знаем, что банкротство Фогельшё — не пустые слухи, — подвел итог Свен. — И это усиливает подозрения в отношении Фредрика. Теперь мы с уверенностью можем сказать, что он был зол или даже вне себя от ярости, когда семья потеряла Скугсо, и он мог направить свой гнев на Петерссона. Мы также можем утверждать с большой вероятностью, что Фредрик сам виноват в продаже замка. Разумеется, утром мы его допросим. Однако вряд ли имеет смысл теперь расспрашивать обо всем этом других Фогельшё. По всей видимости, они утаивали правду, чтобы сохранить лицо, и вынуждены были сплотить свои ряды. Нам лучше подождать чего-нибудь более конкретного. У всех у нас есть чувство, что они скрывают массу интересного, но сейчас мы просто попытаемся докопаться до их главной тайны, не прибегая к их помощи. Предстоящий допрос старика Акселя и Катарины будет эффективнее, если мы что-нибудь найдем до него. И в этом нам может помочь Фредрик Фогельшё. Может, он стал сговорчивее, посидев в камере?
Форс представила себе Фредрика Фогельшё, свернувшегося калачиком на тюремной койке, одинокого настолько, насколько может быть одинок только убийца. И все же ей трудно в это поверить.
— Еще что-нибудь? — спрашивает комиссар.
— Нет, — в один голос отвечают Ловиса и Юхан.
— Мы продолжаем заниматься договором аренды и компьютерным предприятием, — добавила Ловиса, — а также всеми другими возможными деловыми контактами и делами наследства. Похоже, никакого завещания не было.
— Тем не менее вы хорошо поработали, — сказал Карим, и Малин отметила про себя, как развод подточил его силы. Она знает, что он как никто понимает ее положение, что тоскует по своей жене и сыну, что только и делает, что ищет в своей повседневной жизни лазейку, в которой можно было бы укрыться от всего этого.
Малин сидит на диване в гостиной. Сопротивляется — может, как Оке Петерссон когда-то. Лучше всего было бы вылить оставшуюся текилу в раковину на кухне, но на это у нее не хватит сил. Неизвестно, когда она еще может понадобиться. Может, сейчас?
«Я должна была попросить Туве взять такси. Любая мать пойдет на что угодно, чтобы встретиться со своей дочерью. Но только не я. Я свела наш разговор на нет. Ни на чем не настаивала».
Какой был голос у Туве? Разочарованный, одинокий? Нейтральный? Отстраненный? Понятно, что она не хочет приезжать сюда.
«Или я сейчас поддалась страху? — думает Малин. — Я окончательно поняла, что не могу тебя спасти.
Ты можешь умереть, любимая дочь. Я поняла это прошлой осенью. И не смею больше любить тебя, заботиться о тебе, потому что страшно боюсь боли. При одной мысли о ней я хочу сойти с ума.
Что же это со мной такое? Мне не по силам даже эта, самая естественная любовь. Туве, если ты ненавидишь меня, я тебя понимаю.
Я должна была поговорить с Янне. Спросить, когда можно заехать за вещами».
Но из всего ее имущества, оставленного в доме в Мальмслетте, ей не хватает только бумаг по делу Марии Мюрвалль. Ей хотелось бы иметь их сейчас при себе. Разложить на полу и попытаться привести факты в систему, выстроить модель, разъясняющую все тайны, структуру, в которую все камни преткновения вписывались бы естественным образом, вывести решение головоломки, способное помочь ей разобраться и в себе самой.
Может, оно и к лучшему, что эти документы сейчас в Мальмслетте?
Потому что все это, конечно, безнадежно.
Йерри Петерссон.
Йерри.
Съемная квартира в Берге. Может, не больше моей или даже меньше. Он бил тебя, когда был пьян, так? Или он только пугал тебя? Я ударила Янне. Это то же самое? Нет. Бить ребенка — это совсем другое. А твоя мама была одурманена обезболивающими таблетками. Она принимала кортизон, чтобы ничего больше не чувствовать. И ты наблюдал все это, а совсем не ту тихую драму, разыгрывающуюся у меня дома в Стюрефорсе, где мама с папой жили, не говоря друг другу ни слова, и носили в себе все то, что должны были высказать; где мама избегала меня, а я не понимала почему; где я напрасно ждала, когда она раскроет мне свои объятья. А это все равно что ударить.
Мы оба с тобой приехали в Стокгольм, Йерри, но ты оказался сильнее меня. Ты был целеустремленным, а мои силы вообще не имели никакого направления. Ты бил в цель, я била по мешку с песком в спортзале. Пила. Хотя в этом, быть может, я не слишком отличалась от тебя.
Ты порвал со своим отцом. Мой разрыв с папой был долгим и мучительным, а с мамой продолжался всю мою сознательную жизнь.
Или раньше? Может, мама отвернулась от меня сразу после моего рождения?
Малин хочет прекратить думать, поэтому садится к телевизору. Выпуск новостей подходит к концу, а она не знает, прокомментировали ли они их расследование. Хотя, конечно, что-то сказали о нем. В анонсе показывают кадры из зала суда где-то в США. Там некий противник абортов стрелял в доктора, практикующего подобные операции в своей клинике.
Малин выключает телевизор. Вечер только начинается.
Тело зудит от напряжения, и Форс ложится в постель. Но когда она закрывает глаза, видит бесконечно манящий темно-коричневый цвет текилы.
Она поднимает веки и представляет себе Фредрика Фогельшё, его испуганное лицо и тело под покрывалом на тюремной койке.
Это только страх или ты и вправду убил Йерри Петерссона, поддавшись своей ярости?
А если твои неудачные аферы стоили семье замка, твой отец должен презирать тебя, а может, и ненавидеть. Не исключено, что и твоя сестра Катарина испытывает подобные чувства, но она тебе все-таки сестра. Малин чувствует, как внутри у нее что-то сжимается. Это сладкая и ноющая тоска по брату или сестре, которых у нее никогда не было.
И тогда Йерри Петерссон, найденный мертвым в замковом рву, где, по преданию, ютятся неупокоенные души русских солдат, тоже участвовал в семейном скандале.
И еще этот Йохен Гольдман. Говорят, неугодные ему люди пропадали, их убивали.
Беспринципность. Жестокость.
Малин снова закрывает глаза. В ожидании сна она чувствует, как сознание постепенно замыкается на себе, а окружающий мир скоро превращается в светящуюся точку, ориентир для памяти.
Вой ветра за окном стихает, сменяясь потрескиванием, и в этом звуке она различает шепот: «Кому я еще здесь нужен?»
Это голос из леса или из бара «Гамлет»?
Однако никого не видно, призраки не хотят показываться, и теперь, на границе сна и бодрствования, Малин понимает, что они боятся своей судьбы, своей боли.
Засыпая, Форс видит газонокосилку, движущуюся по траве, и смотрит на нее как бы со стороны лезвий. Она не ручная, какая была у ее родителей, а красная, марки «Стига». Пара маленьких грязных ног убегает от газонокосилки по мокрой от росы траве. Малин видит, как лезвия лижут ахилловы сухожилия мальчика, и слышит чей-то голос: «Ну, теперь-то они отгрызут тебе ноги. Теперь-то только кусочки останутся от твоих омерзительных маленьких ножек».
Сновидение черно-белое, а машина и ножи красные. Гул мотора и запах бензина заглушают ее мысли. И вот мальчик останавливается. Лезвия газонокосилки вгрызаются в его ноги, но Малин по-прежнему не видит его лица. А он убегает прочь, теперь уже на окровавленных обрубках, постепенно исчезая из ее поля зрения.
26
26 октября, воскресенье
Малин Форс снился сон о человеке-ошибке, никому не нужном. Она не помнит ни его лица, ни самого сна, но вся эта история отдается в ней, словно подземный гул после землетрясения, сейчас, когда она завтракает за стойкой кондитерской «Фильбютер» со свежей булкой в руке. Конкуренция с кафе и торговым центром в Торнбю вынуждает это заведение работать теперь и по воскресеньям.