Пинхас Рутенберг. От террориста к сионисту. Том I: Россия – первая эмиграция (1879–1919) Хазан Владимир
Я понял, что она имеет в виду.
– Что за собрание? Кто эти люди, которые должны собраться?
– Вы их не знаете и не должны знать, это мои друзья.
– Нелегалы? – Молодая женщина или не услышала моего вопроса, или притворилась не слышащей. Она продолжала:
– К вам придут семь человек, возможно, восемь, не более. Позвонят в дверь, произнесут условленный пароль (слово, которое она сказала, я давно уже забыл – какое-то вымышленное женское имя), это собрание состоится в четверг в восемь вечера. Вы готовы?
– Да, но что я должен делать?
– Ничего. Вы должны будете находиться в другой комнате и ждать, пока собрание окончится.
– Хорошо. Передавайте привет Елене. Но назовите, пожалуйста, свое имя.
– Ксения, – ответила юная дама.
– Ксения?.. Это не еврейское имя.
– Нет, я христианка.
– Итак, до четверга, Ксения.
Она ушла, и в тот же момент через кухню ко мне вошел дворник, закрыл дверь и сказал:
– Осип Исидорович, даму, с которой вы только что разговаривали, нужно арестовать, и не спрашивайте меня ни о чем. Поняли? – И он исчез.
Я понял, что дворник знает что-то, намного больше, чем он сказал. Я сразу же вышел из дому предупредить Елену о том, что она и ее неведомые мне друзья в опасности. Но как дворник пронюхал про наш разговор? Не иначе как извозчик – филер. Он следит за мной и следит за Ксенией. Я сделал вид, что ничего не понимаю, и велел извозчику-филеру ехать в магазин, чтобы там избавиться от него. В течение этой поездки я несколько раз менял извозчиков и когда добрался до художественной студии, где работала Елена, все ей рассказал.
Елена выслушала меня достаточно спокойно и хладнокровно:
– Я во все это не верю, а вы просто трус и буржуй.
Слова ее меня раздосадовали. Я не сообразил сразу, что с ее стороны это была всего лишь игра.
– Как бы там ни было, собрание в моем доме не состоится, в четверг ничего не будет, передайте об этом Ксении.
На ближайший четверг я получил приглашение от издательства «Шиповник»: там должно было состояться чтение новой драмы
Леонида Андреева «Жизнь человека»21. В 8 часов вечера, одевшись и поймав извозчика, я помчался в издательство. К тому времени я успел забыть о своем разговоре с Ксенией, как вдруг увидел дюжину городовых, шедших в направлении моего дома.
«Это они идут за мной», – промелькнуло у меня в голове, и как только я вошел в двери издательства, позвонил к себе домой. После продолжительной паузы ответила горничная Глаша. Она была чем-то напугана и возбуждена и отвечала не очень внятно: «Да», «нет», «может быть», – я понимал, что кто-то находился с ней рядом. Вдруг она выпалила:
– Кто-то ждет вас, скорее приходите.
– Кто меня хочет видеть?
– Друг, – услышал я Глашин голос.
Я тут же прервал связь. Да, мне стало понятно, что полиция производит у меня в доме обыск. Что же делать?
Драму Леонида Андреева я уже почти не понимал. Чтение продолжалось до 2 часов ночи. Гости потихоньку расходились. Я рассказал обо всем издателю «Шиповника» Копельману и спросил его совета.
Копельман подумал и сказал:
– Здесь находится Бурцев, переговорите с ним.
– Бурцев?.. Известный революционер?.. Что он здесь делает?..
Бурцев, почти не глядя на меня, спокойно и хладнокровно сказал:
– Подождите еще чуть-чуть и идите домой. Полиция, вероятно, еще ждет вас22.
Я послушал его совета, подождал некоторое время, и когда часом позже пришел к себе, там уже никого не было, однако мои письма и рукописи исчезли – все забрала полиция.
Назавтра я узнал: Елена арестована и находится в тюрьме, и ее брат (я тогда узнал, что имеется брат с вымышленной фамилией Штифтарь) тоже арестован. Что произошло с Ксенией, мне было неизвестно.
Мои друзья настойчиво советовали мне как можно скорее бежать за границу. Вопрос, однако, заключался в том, сумею ли я достать заграничный паспорт.
Я достал паспорт! И той же ночью пересек границу, а через пару часов был в Вене, поселился на улице Табор. Мое нервное возбуждение улеглось. Пасха, могу есть мацу, полиция мне не мешает. Я счастлив. Я за границей. Я свободен! Я уехал из России!
Я уехал из России, я веду совсем другой образ жизни: здесь другой язык, другие мысли, другие люди вокруг меня, Россия далеко, далеко! Впрочем, не так уж далеко: я получил письмо из России, и не просто из России – из самого Петербурга, и даже еще «ближе» – из страшной Петропавловской крепости. Писала Елена Зильберберг. (Ее письмо вынесли оттуда, из крепости.) Письмо было очень длинное. Последние страницы прочесть было невозможно. Елена писала, что объявила голодовку… Что стало с ее братом, с Ксенией, где ее друзья?..
Несколькими месяцами позже я оказался в Швейцарии. На балу, среди сотен молодых людей, я неожиданно встретил Ксению.
Что же с ней произошло?
Оказывается, как только дворник сообщил, что она должна быть арестована, Ксения сразу же уехала в Финляндию. В данное время она живет в Швейцарии, никакими сведениями о близких не располагает.
Прошел год, и я вернулся в Петербург. Мне поведали страшные вещи: Штифтаря, брата Елены, повесили, ее саму освободили из тюрьмы (прокурор взял взятку в размере 10 тысяч рублей), и сейчас она в Льеже, дворник же работает в книжном издательстве.
А Ксения? Что случилось с ней?
Понемногу я стал забывать все эти события.
Прошло еще пару лет. Я жил уже в Нью-Йорке. Не стало Петербурга, он изменил имя и превратился в Ленинград. Я познакомился с Рутенбергом, и первое, о чем он спросил, что тогда произошло у меня с дворником.
Я все ему рассказал, удивляясь, откуда ему это стало известно, и желая выведать у него разные подробности. Да, он знал намного больше меня, ясно представляя опасность, в которой я в ту пору оказался.
Итак, ко мне должны были прийти семь человек, впрочем, сначала планировалось восемь, и восьмым должен был быть… Азеф. Так как Ксению и Елену я предупредил, что собрания не будет, то Азефа не пригласили. Зачем? Он все равно не придет, поскольку не может приехать из Териок. Теперь все ясно. Бурцев подозревал возможный провал, и произошедшее тогда со мной прояснило ситуацию.
– О чем же все-таки шла речь? – поинтересовался я.
– Вы не знаете? Эти семь или восемь человек должны были собраться и постановить взорвать Охранное отделение, страшную «охранку». Весь план разработал… Азеф, провокатор23.
– А Ксения? Что с ней?
– Ксения – жена Штифтаря, брата Елены. Его повесили прямо в «охранке». Я не знаю, что с ней стало.
И опять прошло какое-то время, почти пятьдесят лет. Почти все герои моего печального рассказа уже покинули этот мир. Умерли прекрасная Елена, Копельман, Леонид Андреев, дворник, Рутенберг, Азеф…
А Ксения? Что же случилось с ней? Она, наверное, тоже умерла? Нет, она жива. Год назад мне передали привет от нее. Она живет в Израиле. Ей исполнилось 70 лет, отмечали ее юбилей. Ее фамилия теперь Розенблюм, она вышла замуж за Розенблюма, работает в киббуце, в поле, еще деятельна, забыла все, что с ней произошло. Стала еврейкой. Бен-Гурион держал целую зажигательную речь о ней…
Очень взволнованно она выступила перед Бен-Гурионом с ответной речью. Рассказала, о том, что с ней произошло в юные годы, пятьдесят лет назад. Среди прочего поведала также о том, как молодой глупый парень по имени Осип Дымов спас ей жизнь…
Несколько слов в порядке комментария.
Едва ли может быть подвергнут сомнению факт связи революционеров-нелегалов с либеральными деятелями искусства, чье жилье или творческие помещения (студии, театральные уборные и пр.) нередко использовались как «явочные» адреса – для конспиративных встреч и совещаний. Так, С.Д. Мстиславский описывает, например, в качестве одного из мест собраний Офицерского союза особняк на Лиговке,
который снимали кн. В.В. и Л.Б. Барятинские (Л.Б. Барятинская – артистка Яворская)24. Барятинских я знал еще до 1905 года, а с осени этого года, когда в «Новом театре» (директрисой которого была Лидия Борисовна) принята была к поставновке моя пьеса, я был частым гостем и в театре, и в особняке Яворской. У Барятинских бывала масса всяческого театрального, литературного и проч. народа. При этих условиях посещение особняка офицерами, в особенности в ночное время, после спектакля, когда у Л.Б. собирались на ужин иногда 2–3 десятка человек, не могло возбудить «политических» подозрений. Лидия Борисовна очень широко шла навстречу устройству такой явки: в ее доме вообще в те времена бывало много политических – главным образом социал-демократов, поскольку князь Владимир Владимирович, недолгий издатель «Северного курьера», считал себя социал-демократом. Из завсегдатаев лиговского особняка за это время помню Е. Чирикова, Финна и особенно Льва Григорьевича Дейча, бывавшего там едва ли не ежедневно (Мстиславский 1928а: 30).
О героинях дымовского рассказа.
В «скученном и пахнущем пеленками еврейском» Дуббельне (нынешние Дубулты), как описал его в «Шуме времени» О. Мандельштам, который временами сам бывал близок к эсерам (см., к примеру, эпизод с Г. Гершуни, описанный в «Шуме времени»), Дымов встретился с Евгенией Ивановной Зильберберг (1885–1942), членом Боевой организации, сестрой известного эсера-террориста А.И. Зильберберга (1880–1907), впоследствии, с 1908 г., второй – гражданской – женой Бориса Савинкова25, родившей ему сына Льва (см. о нем далее), а в своем третьем браке ставшей княгиней Ширинской-Шихматовой. Последнюю фамилию, а вместе с ней княжеский титул Евгения Ивановна получила, выйдя замуж за Юрия (Георгия) Алексеевича Ширинского-Шихматова (1890–1942), сына обер-прокурора Святейшего Синода, сенатора и члена Государственного Совета (об отце см.: Жевахов 1934)26.
Красоту Зильберберг отмечали многие современники, ср. в воспоминаниях М. Чернавского:
Мы перешли в соседнюю, довольно большую комнату. Здесь из угла в угол ходили, обнявшись и тихо разговаривая, две женщины. Одна – высокая, крепкая, очень красивая, другая – худенькая, тонкая, производившая рядом со своей подругой впечатление слабой былинки, нуждающейся в твердой опоре. Первая, Евгения Ивановна Зильберберг – жена Савинкова, вторая – Мария Алексеевна Прокофьева (Чернавский 1930, 8/9: 31).
О глазах «совершенно невероятной красоты» Сомовой-Савинковой-Ширинской-Шихматовой, урожденной Зильберберг, писала М.И. Цветаева в письме к В.Н. Буниной от 24 октября 1933 г. и далее рассказывала о ее прозаическом эмигрантском быте и ремесле:
Мы с ней часто видимся, они вместе с моей дочерью набивают зайцев и медведей («Зайхоз»), зашивают брюхи, пришивают ухи и хвосты (у зайцев и медведей катастрофически маленькие, т. е. очень трудные: не за что ухватиться) и зарабатывают на каждом таком типе по 40 сант<имов>, т. е. дай Бог – 2 фр<анка> в час, чаще – полтора (Цветаева 1994-95, VII: 259)27.
Сама Е. Зильберберг-Савинкова также переписывалась с И.А. и В.Н. Буниными28. В одном из писем она поздравляет Ивана Алексеевича с присуждением ему Нобелевской премии (ноябрь 1933 г.):
Дорогой Иван Алексеевич. Примите мое сердечное поздравление с получением столь заслуженной Вами Нобелевской премии.
Радуюсь за Вас и желаю Вам всех благ.
Ваша Е. Ширинская-Шихматова29.
Интерес представляет ее письмо, адресованное Вере Николаевне, которое, исходя из содержания, следует, вероятно, датировать маем 1933 г.:
Дорогая Вера Николаевна,
Я прочла Ваши, так хорошо написанные, воспоминания о Софье Ивановне Жилевич. Так ясно встала она с букольками, затянутыми вуалью, угловатая, резкая. Я не знала о ее физическом конце.
Вы вспомнили давно ушедший мир, в котором частица и моей души. Я вспомнила, как брат мой одно время увлекался Софьей Ивановной, как она приходила к нему. Вот и захотелось написать Вам, через которую протянулась ниточка к прошлому.
Как Вы живете? Как Иван Алексеевич? Прошлый год мы встретились с Вами на собрании «Дней», но как-то официально, причину тому не знаю. Я к Вам сохраняю самые нежные и любовные чувства и буду рада, если повидаетесь со мной, когда будете в Париже.
Ваша душевно Е. Ширинская-Шихматова.
Ивану Алексеевичу привет30.
Упоминаемая в письме Софья Ивановна Жилевич (на самом деле – Юлия Ивановна) – гимназическая подруга Веры Николаевны, была участницей революционного движения. Покончив жизнь самоубийством в Алжире, она завещала Вере Николаевне свой дневник. В нем Жилевич описывала свой вынужденный выход из РСДРП и отъезд за границу, после того как раскрылась провокационная роль ее мужа. Вера Николаевна получила этот дневник во французском консульстве, что и побудило ее написать воспоминания, которые она так и назвала – «Завещание». Воспоминания были опубликованы в издававшейся в Париже русской эмигрантской газете «Последние новости» (1933. № 4419. 28 апреля. С. 2) и повествовали о давно канувшем в Лету прошлом. Из этого письма мы узнаем, что Юлия Жилевич бывала в семье Зильбербергов, что Лев Иванович «одно время увлекался» ею и что «ниточка к прошлому», протянутая Муромцевой-Буниной, была крайне важна и для Евгении Ивановны.
В другом письме, обращенном к Вере Николаевне (от 2 мая 1939 г.), она упоминала своего брата с просьбой опубликовать какие-нибудь воспоминания о нем:
Когда-то Вы мне говорили, что думали написать о моем брате. Может быть, написали? Если нет – напишите, милая, что помните о нем. Ксения (вдова брата) пишет заказанную ей для печати статью о брате, и Ваши воспоминания о его юношеских годах были бы бесконечно ценны31.
Особая тема – отношения Савинкова и Евгении Ивановны с М.О. Цетлиным и его женой32. Имеющие определенную историю, эти отношения (например, цетлинская субсидия в 3000 рублей на строительство воздухоплавательного аппарата для террористических целей, см. ВТ: 240; см. также об их общении в более «мирном» контексте: Фрезинский, Зубарев 1996: 157–201), подверженные разным крайностям33, органично вплетались в общий узор политической и культурной жизни эпохи. Савинков и Евгения Ивановна бывали в доме Цетлиных в Париже34, и несмотря на изоляцию, которой был подвергнут тогда легендарный в прошлом герой российского террора со стороны своего бывшего эсеровского окружения, именно там, по свидетельству К. Вендзягольского, он присутствовал на «довольно многолюдном собрании с русскими политическими деятелями демократического лагеря». Благородные Цетлины,
независимо от того, совпадали ли его политические планы с их убеждениями, <…> предоставили Борису Викторовичу все возможности выступления перед авторитетной, хотя и очень сдержанной, а поначалу даже холодной, аудиторией (Вендзягольский 1963, № 71: 143,144).
Рутенберг, который, по словам рассказчика «Ксении», знал намного больше, чем он, естественно, был также хорошо знаком с Евгенией Ивановной (сохранилось несколько его писем к ней35, а также ее к нему – о которых ниже).
Посетившие Дымова воспоминания, которые отстояли на значительном расстоянии от реального времени и места событий, имеют ряд сомнительных мест и недостоверностей – начиная с казни Льва Зильберберга на территории Охранного отделения (в действительности он был повешен в Петропавловской крепости) до некоторых живописных самих по себе, но лишенных исторического основания деталей, приписанных главной героине в финале. Так, ее замужество и смена фамилии не более чем авторская фантазия36: второй раз замуж она не выходила и умерла вдовой. Неверно и то, что Ксения перешла в еврейство, а с Бен-Гурионом, из уст которого в ее адрес якобы прозвучала хвалебная речь, она вообще никогда не встречалась (см.: Марголин 1955: 3).
Тем не менее сообщаемый Дымовым главный факт – то, что Ксения Ксенофонтовна Памфилова (по мужу Зильберберг; партийная кличка Ирина; 1882–1957), член эсеровской Боевой организации, будучи русской и православной, поселилась в Эрец-Исраэль, полностью соответствует действительности37. Верно и то, что планы ее мужа, также члена Б О, Льва Зильберберга и его товарищей (среди них была и Ксения), осуществивших убийство петербургского градоначальника генерала В.Ф. Лауница и готовивших покушения на высших государственных сановников, включая премьера П.А. Столыпина, командующего петербургским военным округом вел. кн. Николая Николаевича и в конце концов на самого Николая И, расстроила провокаторская деятельность Азефа. 9 февраля 1907 г. Зильберберг был арестован и спустя пять месяцев, 16 июля, под именем Владимира Штифтаря, повешен по решению военно-полевого суда. Через несколько дней после его ареста, 13 февраля, террористы пытались совершить покушение на вел. кн. Николая Николаевича, подложив бомбу в поезд, на котором тот отправлялся из Петергофа в Петербург, – покушение сорвалось. В ночь с 31 марта на
1 апреля основная часть Боевого отряда была арестована, аресты продолжались и в течение последующего времени – однако «Ирине»-Ксении удалось скрыться (ВТ: 260; Спиридович 1918: 374; Попова 1927, 6 (35): 65)38.
В 10-20-е гг. Ксения с дочерью жила в эмиграции в Италии и Франции – в Кави ди-Лаванья39 и в Ницце вместе с семьей Савинкова, см. в письме Рутенберга Савинкову от 21 декабря 1914 г.: «У вас живет Ксен<ия> Ксеноф<онтовна> <…»>40 (полностью приведено в II: 4). В Святую землю, где жили родственники ее мужа, она – не без помощи Рутенберга – перебралась в 1931 г. В один из своих приездов в Европу из Палестины Рутенберг встречался с ней в Париже и тогда же обсуждал вопрос об ее эмиграции, гарантируя свою помощь. В RA сохранилось письмо, которое она спустя некоторое время после их парижской встречи, 17 июля 1930 г., адресовала ему:
Дорогой Петр Моисеевич, очень не хотелось мне беспокоить Вас моими делами: знаю ведь как много на Вас лежит серьезных трудных дел и ответственности. И все же не могу обойтись без Вашей помощи и, помня, что Вы ее мне предлагали, пишу Вам.
Вы знаете, что сейчас трудно получить право на въезд в страну, да еще с нансеновским русским паспортом; у меня нет другой возможности, как хлопотать из самой страны. Говорят, что Вашего слова достаточно, чтобы получить такое разрешение, но именно поэтому я и не хотела злоупотреблять Вашим «всемогуществом». Но иначе нельзя, ничего не выходит. Я хочу уехать в сентябре или октябре, т. е. этой осенью. Не сможете ли Вы достать мне это разрешение? Для этого надо, чтобы Вы (Ваш секретарь) подали заявление Chief Immigration Officer Immigration Dept, в Иерусалиме, что Вы меня требуете для какой-либо работы (это, конечно, Вас не обязывает эту работу мне дать!), думаю, что если бы Вы, будучи в Иерусалиме, сказали бы два-три слова лично, то дело бы устроилось сразу. Вы говорили мне, что не знаете формальностей, необходимых для въезда, потому я и пишу Вам те справки, которые я получила из Палестины. Я Вас очень прошу, сделайте это, чтобы, наконец, мое ожидание окончилось и перешло в исполнившееся желание. Я непременно хочу этой осенью уехать, не тянуть больше это неопределенное ожидание, а потому надо добиться разрешения на въезд и на проживание в стране.
Я очень рада, что повидалась с Вами в Париже, и надеюсь скоро видеть Вас в Тель-Авиве.
Сердечный привет.
Ксения Памфилова
В хлопотах по переезду Памфиловой в Эрец-Исраэль участвовал также хорошо ее знавший врач и писатель Моше Бейлин-зон (Бейлинсон; 1889–1936)41. 18 мая 1931 г. он писал Рутенбергу (RA):
Многоуважаемый г. Рутенберг,
Снова по тому же делу – визы для Кс<ении> Кс<енофонтовны>. Накануне Вашего отъезда из страны у здешних родных Кс<ении> Кс<енофонтовны> случилась беда – скоропостижная смерть одного из членов итальянской семьи. Они должны были сейчас же уехать в Италию. Посылать в иммиграционное бюро их «требование» не имело смысла, и я решил повременить до их возвращения (они должны вернуться осенью). Сегодня прочитал в газете, что Хаимсон уезжает на днях в отпуск – на 4 месяца. Такая отсрочка слишком длинна, т. к. письма, что получаю от Кс<ении> Кс<енофонтовны>, очень тяжелые (чтобы зарабатывать на хлеб, ей пришлось пойти прислугой). Решил поэтому отправить «требование» от моего имени – с приложением Вашего письма. «Требование» мое в известном смысле «никакое» – без указания родства. Написать неправду не мог – и из-за Вас, и из-за себя. Графу родства оставил поэтому незаполненной. Таким образом, есть снова опасение отказа. Может быть, имело бы смысл, если бы Вы, в дополнение к Вашему письму, лично снеслись бы с Хаимсоном, еще до его отъезда. Простите за беспокойство, Вам причиняемое.
Ваш Бейлинзон
Вероятно, после этого письма Рутенберг отправил жившей в Париже Амалии Осиповне Фондаминской, жене известного эсера И.И. Фондаминского, 1000 франков для передачи их К.К. Памфиловой. 18 сентября 1931 г.42, она писала Рутенбергу (RA):
Дорогой Петр Моисеевич, уже давно Амалия Осиповна передала мне полученные ею от Вас тысячу франков. И давно следовало мне написать Вам за это спасибо. Но я была очень тяжело больна, теперь поправляюсь, очень медленно, и все еще не пришла в себя. Болезнь, конечно, захватила меня врасплох, и пришлось очень трудно. Теперь, слава Богу, вопрос идет о том, чтобы поправиться и уехать из Парижа. К счастью, моя виза и сертификат действительны до конца года, так что надеюсь успеть их использовать.
С сердечным приветом, Кс. Памфилова-Зильберберг
По всей видимости, обращение Рутенберга стало решающим, и русская К.К. Памфилова поселилась в Эрец-Исраэль, в кибуце Наан (примерно в 20 км южнее Тель-Авива), основанном незадолго до ее приезда, в 1930 г. Она выучила иврит (об этом, в частности, свидетельствует ее письмо жене Рутенберга Пине Рутенберг-Левковской, написанное по-русски, но с ивритскими вставками, говорящими о знании языка, RA43) и стала полноправным членом еврейского ишува.
Помогал Рутенберг и Евгении Ивановне. В RA имеются три ее письма к нему, свидетельствующие об их давнем знакомстве и дружбе: первое написано еще при жизни Савинкова, два других относятся ко времени, последовавшему за его загадочной смертью на Лубянке. Все три рождены малоутешительным материальным положением, в котором оказался их автор, и содержат просьбы о денежной помощи:
37, rue Poussir XVI-e 12 Octobre 1923
Милый Петр Моисеевич, где вы и что с вами? Не знаю, дошло ли до вас письмецо, которое я вам писала уже? Вы смешной человек – вдруг вырастаете из-под земли, обрадуешься вам, а вы уже провалились! По-моему вы скоро явитесь, правда?
Чем вы увлечены? Делами или маленькими живыми существами? Но все же можно вспомнить старого друга.
Я живу сейчас совсем одна. Жду своих, которые приедут через месяц или два.
Можете ли вы, милый друг, дать мне на coup de main44? Я буду богата, но сейчас этого еще нет. А у меня неотложные долги и необходимость вытащить Ксению, которая совсем больна и в глубокой нищете. Очень трудно, вы знаете, быть рёге et mere de famille45! Я знаю, что я вам уже должна, но разбогатею и отдам все, а сейчас одолжите мне, пожалуйста 4 тыс<ячи> франков. Постарайтесь это сделать, и вы мне очень поможете.
Я вам шлю сердечный привет и хочу, чтобы вы приехали.
Ваша Евгения Савинкова
У нас нет свидетельств, помог ли Рутенберг Евгении Ивановне, однако судя по тому, что через несколько лет, в положении еще более отчаянном, она вновь обратилась к нему, эта просьба была им удовлетворена. Второе ее письмо, как было сказано, содержало еще более пронзительный крик о помощи:
15 декабря 1926 57, rue des Galous Meudon (S.O.)
Я пишу вам, Петр Моисеевич, как человеку, который долгие годы считал себя другом Бориса Викторовича. Вы знали, что последние годы мне самой приходилось зарабатывать, чтобы содержать семью. Я очень трудно справлялась с этой задачей. В трудные минуты мне все же помогал покойный Николай Васильевич46.
Сейчас у меня почти безвыходное положение, т. к. на днях оперируют мою мать (у нее та же болезнь, что была раньше) и очень серьезно я заболела и должна выбыть из строя жизни на 2–3 месяца. Значит, я не только не буду зарабатывать, но еще должна иметь деньги на лечение.
В этих условиях я сочла возможным обратиться к вам прийти мне на помощь, т. к. вопрос идет о существовании моей семьи.
Очень много времени прошло с тех пор, что мы с вами виделись. Может быть, не столько внешне, сколько внутренно для меня. Я очень выросла за это время, и, видно, надо было пройти все то трудное, что прошла я, надо было окунуться в тьму, чтобы увидеть свет. Зато теперь на многое смотрю сверху вниз, потому что пройденные во тьме ступени далеко внизу. Когда получила в <19>24 году письмо от вас, вы были в Париже, не могла с вами видеться. Теперь если приедете и увижусь с вами, то о многом, очень важном и нужном поговорим с вами.
Если вы захотите помочь мне, то сделайте это сейчас же, не откладывая. В конце недели мать ложится в клинику, ей придется пролежать 2–3 недели. Я достала только на одну неделю клиники и уже следующую неделю не могу платить. Если можете – переведите сколько-нибудь телеграфом.
Сын мой – большой мальчик, очень хороший и талантливый47. Мне надо поставить его на ноги и еще потому надо самой быть крепкой, а я сейчас совсем больна.
Е. Савинкова
На сей раз мы в точности знаем, что Рутенберг внял просьбе Евгении Ивановны и переслал сумму по тем временам не маленькую – 1225 франков, которая, увы, не решила ее проблем. Об этом свидетельствует следующее письмо Савинковой-Зильберберг Рутенбергу:
Я получила, Петр Моисеевич, 1225 fr., присланные вами.
К сожалению, эта сумма не могла мне помочь справиться с трудностями жизни. Когда я поправлюсь и начну работать – моей первой заботой будет вернуть вам присланные деньги с благодарностью.
Е. Савинкова
А что же Дымов, рассказом которого мы воспользовались в этой главе, чтобы связать Рутенберга-террориста и его круг с Рутенбергом – будущим еврейским деятелем? Ни в Эрец-Исраэль, ни в Израиле Дымов никогда не бывал, но с «отцом электрификации» Святой земли встречался в Америке и после их первого знакомства в 10-е гг. В очерке «Беседа с Пинхасом Рутенбергом», опубликованном в варшавской идишской газете «Hayant», он описал одну такую встречу, которая произошла в Нью-Йорке в 1930 г. Описал, правда, несколько по-парадному, с выплатой дани привычным газетным штампам, однако не без заботы о будущих биографах – добавив ряд небезынтересных биографических штрихов как к портрету своего героя, так и к своему собственному:
В моей комнате зазвонил телефон. Было уже довольно поздно. «Кому это я понадобился в такое время», – удивился я.
Знакомый голос:
– Приходите сейчас же к нам. Рутенберг хочет вас видеть.
– Пинхас Рутенберг? Из Эрец-Исраэль?
– Ну да. Он только что прибыл.
Сажусь в первый попавшийся автомобиль, и через 20 минут я на месте. П. Рутенберг подает мне широкую ладонь и своим бесцветным, монотонным голосом произносит:
– Мы оба стали несколько шире.
Эта фраза в точности характеризует меня, еще более – его. Он стал намного шире, тяжелей, но это ему идет. Что-то импозантное появилось теперь в его фигуре. Он никогда не был мелких размеров, но нынче привлекает к себе внимание с первого взгляда.
В последний раз мы встречались с ним в Нью-Йорке восемь лет назад. Он тогда приезжал в Америку со своим грандиозным планом строительства электрической станции в Эрец-Исраэль. Я хорошо помню большую комнату, снятую им в отеле «Pennsylvania», стены которой были увешаны его чертежами и графиками. Гигантский проект. Однажды вечером мне и редактору «Форвертса» Абраму Кагану48 он прочитал целую лекцию о своем проекте. Мы тогда ушли от него, зараженные энергией, которая бурлила в этом человеке. Тогда, восемь лет назад, план Рутенберга казался мечтой или почти мечтой, теперь это – явь, реальность.
– Как далеко вы продвинулись в своей работе? – спросил его я.
– Мы близки к завершению. Через несколько месяцев дело будет закончено. Уже сейчас сокращаем количество рабочих мест, в которых нет необходимости.
– Сколько было необходимо людей, чтобы поднять ваш проект?
– Около тысячи.
– Все евреи?
– Нет, среди них были и арабы, но немного.
– Вы были довольны рабочими-евреями? – обращается к нему с вопросом присутствующая при беседе женщина-нееврейка.
Рутенберг улыбается, и его лицо принимает совершенно новое выражение. Что-то детское, плутовское появляется в его глазах, скрытых за стеклами очков.
– Я думаю, что во всем мире нет лучших рабочих, чем те, которые были у меня. Знаете, среди них было 15 музыкантов.
– Что это значит?
– Настоящие, профессиональные, дипломированные музыканты, окончившие консерватории. Я купил для них пианино. После работы они переодевались и садились играть. Я нигде не слышал такой игры.
– Между вами и рабочими возникали какие-нибудь трения?
Были ли волнения, забастовки?
На его лице вновь улыбка. Отвечает:
– Забастовки? Нет, этого не было. Но недовольство в самом деле было.
– Из-за чего?
– В этом-то вся суть. Знаете из-за чего? Из-за того, что я не разъяснил им свой план. Они хотели знать весь технический проект полностью. Слышали ли вы, чтобы где-нибудь, в другой стране, рабочие были бы из-за этого недовольны?
С гордостью и глубоким удовлетворением он взглянул на нас, и глаза его заблестели. Но я-то знаю Рутенберга не первый год.
– И вы, конечно же, не объяснили им свой план?
– Нет, у меня для этого не хватает времени.
Рутенберга охватывает лирическая стихия, но это человек, проживший не одну, а три жизни. Его лиризм, так сказать, «практический», земной, не витающий в облаках. Наполненный плотью и кровью.
– Однажды, – рассказывает он, – мне пришлось работать допоздна. Около двух часов ночи я вышел из своего дома, чтобы немного прогуляться. Все вокруг меня давно уже спало. Обворожительная тишина царила на земле. Неописуемо красивая луна лила свой свет с неба на землю. Я задумчиво блуждал. Вдруг услышал голос. Одно окно большого одноэтажного дома было освещено и открыто. У стола сидел еврей и вслух читал Мишну. Керосиновая лампа освещала его лицо. Я вспомнил, что он читает это в память об умершем – имя умершего я уже забыл. Не могу передать вам, какое глубокое впечатление произвела на меня эта картина. Без преувеличения, я стоял в течение двух часов, прислонившись к забору и впитывал в себя мелодию, красоту древних слов, всю картину целиком – ночь, луну, открытое окно и человека с его старой, но вечной книгой. Я думал: здесь рождается религия.
– Здесь рождается народ, – сказал кто-то из нас.
Рутенберг увлечен своей работой, которая продолжается уже годы. Он погружен в нее, однако его зрение и слух открыты для всех происходящих в мире событий. Он всегда помнит о своих друзьях, разбросанных по всему свету.
– Пару лет назад, – рассказывает он, – я встретился с русским писателем Мережковским49. Очень интересный, по-своему очень глубоко религиозный человек. Он говорил со мной о евреях и еврейском вопросе. «Весь мир, – сказал Мережковский, – разделен на две части: евреи и неевреи: мусульмане, буддисты и т. д. Сейчас между двумя этими лагерями в различной форме идет большая война. В Америке это – биржа и деньги, в Европе – политика, в России – социальная жизнь. Кто победит – не ясно. «Мы победим», – сказал я ему…50
– Что вы думаете о событиях, которые произошли осенью в Эрец-Исраэль? – спросил я Рутенберга51.
– Вы имеете в виду столкновения между евреями и арабами? Это эпизод. Печальный, но не более. Это проходящая вещь. Возможно, это еще повторится, но препятствовать нашей работе это не будет и не может. Там, где евреи оказались организованны, было тихо. Значит, необходимо теснее и крепче организовываться.
Было уже поздно. Рутенберг встал.
– Завтра я должен лететь в Лондон, – сказал он, – пробуду там дней 10–12 и затем возвращаюсь в Иерусалим.
– Газеты писали, что вы были больны.
– Всего несколько дней, все из-за многочисленных совещаний. Сейчас я вновь здоров. Вообще-то я был против того, чтобы газеты обо мне писали.
– Хорошо, – пообещал я ему, – я об этом тоже напишу.
И мы сердечно расстались (Dymov 1930: 3).
Отношения Дымова с Рутенбергом на этом не прервались. В 30-е гг. Дымов подолгу жил в Европе: много писал для театра и в особенности для кино. Его финансовые дела складывались успешно, но беспокоила судьба единственной дочери Изадоры52, по-видимому не пожелавшей возвращаться в Америку и решившей навсегда остаться в Европе. 18 октября 1932 г. датировано письмо Дымова Рутенбергу, которое он пишет из Берлина и в котором проверяет возможность отправить Изадору в Палестину. В конце концов это намерение в жизнь не претворилось, но здесь крайне небезынтересно само наличие такого плана у далекого от сионизма Дымова (RA):
Дорогой, хороший друг мой, Петр Моисеевич, Ваше письмо, Ваша сердечная отзывчивость и готовность помочь мне – меня глубоко тронули. Спасибо Вам от сердца. Но – обстоятельства изменились, я более или менее окреп в финансовом смысле и Вашей добротой не воспользуюсь. В последнюю минуту мне повезло: я продал в «Berliner Tageblatt» свой только что законченный роман, у меня крупный успех в фильмовой работе. И хотя все это далеко не богатство, но на поездку в Америку хватило. Уезжаю я – уплываю – 20 октября <из> Hamburga (Kukhaven) на пароходе «Albert Balin», буду в New York 28 октября. Там думаю-мечтаю устроиться, свою дочь я оставляю здесь, в Германии. Это тяжело! Забота о ней все время не оставляет меня. Она лишается американск<ого> гражданства и остается Staatenlos53. Что с нею будет? Еще и сами не знаем. Возможно, что она подумает уехать в Палестину. Может ли она рассчитывать на что-либо там? Она знает английск<ий>, немецкий (очень хорошо), французский (средне), русский (средне). «Стено», машинка, кроме того, изучила individual Psychologie (воспитание детей и пр.). Может ли она рассчитывать на Вашу помощь? Можете ли Вы, дорогой друг, что-либо сделать для нее, в случае ежели она поедет? Очень прошу Вас: не оставьте ее советом и делом. Она совершенно одна и беспомощна – почти. Никогда не забуду, ежели поможете ей устроиться в Палестине.
Еще раз: горячее спасибо за дружбу. Крепко жму Вашу руку. Жена сердечно кланяется Вам.
Ваш всегда
Осип Дымов
На полях письма следовала приписка, свидетельствующая о том, что Дымов был знаком с историком Б.И. Николаевским (1887–1966) и даже, возможно, служил связующим звеном между ним и Рутенбергом:
Вам скоро напишет Б. Николаевский, автор книги «История одного предателя» (Азеф).
Письма Рутенбергу высланного из Советской России в 1922 г. Б.И. Николаевского, основателя уникальной архивной коллекции в Гуверовском институте войны, революции и мира, нам неизвестны, однако книгу эту он определенно читал. О самом Рутенберге речь идет в главе 10 («Измена Гапона»), в которой автор на основе широко известных к тому времени источников – воспоминаний A.B. Герасимова, самого Рутенберга и пр. – подробно реконструировал сюжет о том, как Гапон был обработан заграничным отделом российской политической полиции, превращен в агента Рачковского, как он безуспешно пытался найти в Рутенберге партнера по провокаторской деятельности и как, наконец, поплатился за свое предательство. Реакция Рутенберга на Николаевского отражена в его дневниковой записи от 12 ноября 1932 г. (.RA):
Прочел книгу Николаевского об Азеве. Он имеет в распоряжении своем полицейские материалы тоже и личные показания начальства Азева.
В наше время ничто не поражает, ничто не страшно. Но картина игры этого еврея, сына ростовского портного, даже в наше время «производит впечатление». Гением он не был. Но какие-то сентиментальные гены все же вокруг него были. Включая умных несомненно евреев. Картина получается кошмарная. По своей дикой нелепости. С обеих сторон. Правительства и революции. Кошмар – в фатальности, обреченности. Неизбежности процесса разложения огромного строения могучей империи. При помощи маленькой, немного сообразительной, физически и нервно крепкой вши. Избранной судьбой, Богом, природой, историей, не знаю кем, своим инструментом. Упорно, систематически разносящей заразу.
Николаевский не прав в своих настойчивых обвинениях всех поступков Азева стремлением к «заработку», продавать все на деньги. Им же приводимые факты доказывают неправильность этого утверждения. Азеву несомненно нужны были не только деньги. Игра его была больше денег54. Патология, размах его – были чисто еврейскими. По-моему. По существу он ничем не отличался от Троцкого напр<имер>. По существу, крупный человек, как Савинков, был ребенком в сравнении с ним.
Несогласный с Николаевским в его объяснении Азефа, Рутенберг завершает эту запись такой подозрительно-несправед-ливой тирадой, направленной уже по отношению к самому историку:
Настаивать на таком объяснении может органически ненавидящий евреев антисемит-гой или «честный» меньшевик, бундист-еврей. Не еврей ли сам Николаевский?
Пытливая рутенберговская подозрительность на предмет национального происхождения Николаевского на два года опережала сходную сцену в Берне на суде по делу «Протоколов сионских мудрецов», где он выступал в качестве свидетеля. Участвовавший в суде Бурцев так описывал упрямый интерес подсудимого Фишера к расовой принадлежности свидетелей:
Б.И. Николаевский, известный ученый и историк.
Подсудимый Фишер вызывающе задает Б.И. Николаевскому свой обычный вопрос:
Свидетель – еврей или нет?… Прошу отвечать без уверток: да или нет?
– Мой отец и дед – православные священники, священники по отцовской линии в седьмом и восьмом поколении. Мать моя – вологодская крестьянка… (Бурцев 1938: 128).
Используемый Рутенбергом образ «вши» – несомненная аллюзия на статью Горького «О предателях» (1930), в которой упоминается брошюра Б. Николаевского «Конец Азефа» (М.: ГИЗ, 1926), а о самих предателях-провокаторах, включая Иуду-Азефа, говорится:
Когда хотят объяснить явление слишком оригинальное – сравнивают его с чем-нибудь более обычным и понятным, ищут «аналогии». Но предатель – это настолько своеобразное отвратительное создание природы классового государства, что сравнить предателя не с кем и не с чем. Я думаю, что даже тифозную вошь сравнение с предателем оскорбило бы (Горький 1949-56, XXV: 191).
Дневниковая запись Рутенберга проникнута не только несогласием с Николаевским, но и скрытым спором с Горьким, полагавшим, что «профессиональный Иуда» Азеф – «дутый» герой, что был он в сущности
чудовищно «простой человек». Он сам отлично понимал изумительную простоту своей натуры и сам в записке, поданной им президенту полиции города Берлина, протестовал против приписанного ему друзьями по партии «ореола великого вождя». Можно думать, что он протестовал не только по мотивам самозащиты, а искренно (там же).
Именно в этом месте Горький ссылается на брошюру Б. Николаевского, подтверждая авторитетом историка свое восприятие и оценку личности Азефа.
Рутенберговская рефлексия на сведение целей Азефовой провокаторской деятельности к корыстолюбию была абсолютно негативной. В этом он разделял мнение тех членов БО, кто воспринимал ее историю и руководителя изнутри, как явление во плоти и крови, а не как неосязаемую историческую абстракцию. Так, приведенная рутенберговская запись явно коррелирует с тем, о чем писал в рецензии на книгу Б. Николаевского
В. Зензинов:
В этой сложной фигуре <Азефа> провокатора и революционера остается в конце концов какая-то загадка, которую еще нужно разрешить. Пытается ли Б.И. Николаевский разгадать эту загадку? Нет. Можно предполагать, что для него этой загадки даже не существует. А между тем, казалось бы, так естественно автору было задуматься над тем, каким образом друг Михаила Гоца, Гершуни и Сазонова, к которому все они, люди бесспорно незаурядные, чуткие и умные, относились с глубоким уважением и нежной любовью, каким образом он вдруг превратился в жалкого жуирующего пошляка, вполне удовлетворенного своей жизнью в тихом берлинском квартале. Можно думать, что автор разгадку Азефа видит как будто всецело в его беспредельном корыстолюбии. Думается, однако, что одним корыстолюбием, отрицать наличность которого в Азефе было бы смешно, его психологической загадки не разрешить (Зензинов 1932: 481).
Почти с полной уверенностью можно утверждать, что рецензию эту Рутенберг читал: журнал «Современные записки», где она была опубликована, он выписывал в Палестину, с Бензиновым состоял в переписке, да и, бывая в Париже, общался с ним непосредственно; о том, что сам затронутый предмет его интересовал, распространяться вообще не приходится, – так что вряд ли эта рецензия могла пройти мимо его внимания. Тем более что в ней упоминалось его имя. Для них – Рутенберга, Зензинова и пр. – тех, кто знал Азефа лично и близко и мог наблюдать в каждодневной жизни, его разоблачение оказалось не только величайшим испытанием веры в высокие принципы морали и революционные идеалы, не только завершением целой эпохи идеализма, как об этом писал тот же Зензинов, завершая свою книгу воспоминаний55, но и неразрешимой психологической загадкой, на которую он указывает в рецензии на исследование Николаевского.
Заслуживает внимания тот факт, что разоблачение Азефа вызвало бурю не только в лагере революционеров, но и среди самих охранников, всерьез обеспокоенных тем, что страх быть разоблаченным может подорвать относительно налаженный институт провокаторства и отпугнуть функционирующих и потенциальных его агентов. Неслучайно, чтобы как-то нейтрализовать неприятные последствия азефовского скандала и укрепить веру в надежность конспиративного положения своих секретных сотрудников, Департамент полиции подготовил в 1908 г. специальный циркуляр, в котором предлагались конкретные меры для сохранения и развития агентурной сети.
Последовавшее благодаря известным условиям разоблачение услуг, оказанных делу розыска инженером Евно Азефом, – говорилось в циркуляре, – может с вероятностью вредно отразиться на приобретении новых и даже, быть может, на сохранении некоторых функционирующих сотрудников. Ввиду сего Департамент считает необходимым прежде всего разъяснить, что правильно поставленная агентура является одним из самых сильных средств борьбы с революционными выступлениями и предприятиями, а потому дальнейшее ее сохранение и развитие представляется необходимым. В случаях же замеченных колебаний в сотрудниках, ввиду раскрытия роли Азефа надлежит указывать сомневающимся сотрудникам, что розыскные органы сумели сохранить в тайне работу Азефа в течение 16 лет, и она огласилась лишь при совершенно исключительных условиях предательства, и что властями приняты все меры к полному обеспечению тайны работы сотрудников (цит. по: Жилинский 1917: 286-87).
Еще раз (в последний?) имя Азефа появится в дневнике Рутенберга в марте 1934 г. в связи с немецкой лентой «Lockspitzel Azew» (Провокатор Азеф). Причем из сделанной им беглой записи, в которой упомянуты актеры – Фриц Расп (Азеф) и Ольга Чехова (его жена), остается неясным – видел ли он сам фильм или только прочитал о нем сообщение в прессе. Однако показателен сам по себе факт, что образ Азефа не оставлял его и тогда, когда время вроде бы наглухо отделило вторую часть жизни от первой и затушевало в памяти события отшумевшего прошлого.
Удивляться этому не приходится: имя Азефа у «детей страшных лет России» стало обозначением самого черного предательства, приобрело нарицательные функции тропа, как, например, в «Облаке в штанах» Маяковского:
Эту ночь глазами не проломаем,
черную, как Азеф! (Маяковский 1955-61,1: 189).
Ср. использование метонимии «азефстовать» в смысле «двурушничать» в отзыве Мережковского о Горьком (запись в дневнике К. Чуковского от 17 ноября 1920 г.):
Был Мережковский. Жалуется, хочет уехать из Питера. Шуба у него – изумительная. Высокие калоши. Шапка соболья. Говорили о Горьком. «Горький двурушник: вот такой же, как Суворин. Он азефствует искренне. Когда он с нами – он наш. Когда он с ними – он ихний. Таковы талантливые русские люди. Он искренен и там и здесь» (Чуковский 1991: 124-25).
См. еще к этому сравнение символистов с Азефами в докладе С. Городецкого, сделанном в Литературном обществе 8 марта 1914 г. (Фидлер 2008: 630).
К этим же лексико-семантическим процессам можно отнести и «обсцентизацию» имени «великого провокатора», вызвавшего у Саши Черного (стихотворение «Единственному в своем роде», 1909) лукавую звуковую ассоциацию:
- Вам все равно —
- Еврей ли, финн, иль грек,
- Лишь был бы только не «Евно»,
- А человек
Примеры можно множить.
У разных людей Азеф вызывал разные чувства, здесь была задействована едва ли не вся возможная рецептивная палитра – от омерзения до отношения к Азефу как к дьявольской, но по-своему крупной личности56.
Как считал Г.А. Лопатин, Азеф -