Пинхас Рутенберг. От террориста к сионисту. Том I: Россия – первая эмиграция (1879–1919) Хазан Владимир
Я убеждена, – говорила Шохат, спустя многие годы, – что то, что с ним произошло, основано на недоразумении или на провокации кого-то другого. Не думаю, чтобы это мое мнение было бы принято, ведь мы привыкли на протяжении многих лет видеть в нем провокатора. Однако мой моральный долг – рассказать то, что мне известно (там же: 142-43).
О том, как она впервые столкнулась с Гапоном, Вильбушевич поведала Рахель Янаит Бен-Цви, жене И. Бен-Цви, а та, в свою очередь, воспроизвела этот рассказ в книге о ней. Впервые Маня увидела Гапона при следующих обстоятельствах:
В Петербурге Маня познакомилась с о. Г. Гапоном. Их первая встреча произошла на улице. Она сопровождала свою сестру, которая должна была выполнить ряд поручений. Сестра вошла в магазин, а Маня осталась ждать ее на улице. Стояла и разглядывала прохожих. Вдруг она услышала крик и увидела, как городовой пытается задержать старика-еврея. В тот же самый момент откуда-то появившийся молодой священник схватил городового за руку и попытался воспрепятствовать этому. Когда городовой гневно заявил, что это еврей, а евреи не имеют права свободно разгуливать по столице, священник пришел в ярость и назвал стража порядка антихристом, поскольку Господь создал мир для всех людей. Предъявив городовому паспорт, священник сказал, что берет старика под свою персональную ответственность. Растерявшийся полицейский отпустил еврея, а освободитель, взяв того под руку, пошел вместе с ним своей дорогой.
Маня почтительно и с изумлением глядела священнику вслед и сожалела только о том, что не спросила его имя. Совершенно случайно, однако, она встретила его вновь несколько дней спустя на небольшой студенческой вечеринке. Когда Гапона ей представили, она напомнила ему о произошедшем на улице инциденте, и между ними завязалась беседа. Во всем облике Гапона было нечто необычайное, что в особенности произвело впечатление на Маню: он воплощал само благородство, чистоту и честность (Yanait Ben-Zvi 1989: 26-7).
Вообще не испытывавшая к Рутенбергу особой симпатии, Шохат считала, что весь его рассказ о Гапоне представляет чистое измышление. В интервью 1942 г., где она делилась этими откровениями, нет даже попытки объяснить, зачем понадобилось Рутенбергу возводить напраслину на Гапона и порочить его «честное» имя. Есть лишь сопоставление его, Рутенберга, морали (точнее, в глазах Вильбушевич, «аморальности») с аморальностью коммунистов:
<…> Он знал лишь одну цель и ради нее был готов на все: убивать, порочить и пр. Здесь даже не то чтобы «цель оправдывала средства», поскольку с самого начала нет такого средства, которое не годилось бы для его целей (там же: 164).
В отличие от Рутенберга, Вильбушевич-Шохат через Зубатова реально была связана с охранкой (см.: Заславский 1918), и в ее защите Гапона вольно или невольно проявлялось корпоративное братство и желание отстоять правоту собственных увлечений зубатовской теорией «полицейского социализма», которой она отдала в молодости щедрую дань. Впрочем, независимо от этого, ее отношение к Рутенбергу складывалось как сплав сразу нескольких мотивов, и всех как на подбор недоброжелательных, о чем у нас еще будет случай поговорить.
Положение, в котором оказался Рутенберг после убийства Гапо-на, терзало своей неопределенностью: с одной стороны, он вроде бы действовал по поручению и следовал инструкциям руководящего органа своей партии, с другой – ЦК не желал признавать ни юридической, ни моральной причастности к казни Гапона, снимая с себя всякую ответственность за нее. Рутенберг квалифицировал поведение ЦК как «коллективное предательство». 19 февраля 1908 г. он писал Савинкову (этот фрагмент цитируется в ДГ, полностью письмо приведено в Приложении И. 1):
Если ЦК не хотел этого дела, он имел ведь возможность вернуть меня, остановить. А если он «в конце концов примирился», то взял, следовательно, на себя ответственность за все последствия. И за успех, и за неудачу, и за Озерки. <…> Но придраться к тому, что я ступил правой ногой, а не левой, зная, что левой ступить не могу, зная, что доказательства виновности Г<апона> я достал, и замолчать, когда заговорили «маски», – отказаться от меня, – ведь это предательство. Предательство со стороны ЦК как коллегии, предательство со стороны отдельных лиц и с твоей в частности (ДГ: 102).
Политический вакуум, сложившийся вокруг этого дела, не мог, естественно, не возбудить нездоровых, подозрительных реакций со стороны рабочих, некоторая часть которых, несмотря ни на что, продолжала относиться к Гапону с прежним доверием.
Долго еще ЦК, – рассказывает Рутенберг, – не мог собраться заявить что-нибудь о смерти Гапона, рассеять росшее в рабочей среде недоразумение, что народный защитник – Гапон – убит мною – правительственным агентом (ДГ: 95).
«Правительственный агент» – прозрачный намек на нашумевшую статью Манасевича-Мануйлова «К убийству о. Гапона», которую мы приводили выше. В части, посвященной Рутенбергу, автор писал:
…Георгий Гапон находился в постоянных сношениях с одним из членов «боевой организации», инженером Рутенбергом, известным в революционном мире под псевдонимом Мартына… За последнее время Гапон имел с ним несколько свиданий, причем разговор коснулся желания Рутенберга перейти на сторону правительства и сообщить департаменту полиции все происходящее в боевой организации. Гапон, узнав о желании Мартына служить правительству, обещал ему поговорить с одним лицом, с которым ему приходилось иногда сталкиваться. В средних числах марта Гапон к этому лицу явился и заявил ему, что Мартын соглашается стать секретным сотрудником департамента, но желает получить за свою «измену» партии 100 тысяч рублей… Сумма эта была найдена слишком большой, и Гапон был уполномочен предложить члену боевой организации 25 тысяч… За несколько дней до рокового случая Гапон является к лицу, переговорившему с Мартыном, и сообщил ему, что решительный разговор должен произойти на сих днях в окрестностях Петербурга, причем почти с уверенностью можно предсказать успех делу… Нет сомнения, что свидание состоялось, и тут-то Мартын решил покончить со своим «демоном-искусителем»… Весьма возможно, что они виделись в Озерках, так как Гапон спрашивал одного из рабочих, сколько езды в Озерки и т. д. Знаменитый Мартын и его товарищи исчезли из Петербурга и находятся теперь за границей… (Маска 1906: 3).
За честь мужа вступилась О.Н. Хоменко – в газете «XX век» было опубликовано ее возмущенное письмо (1906. № 22. 18 апреля (1 мая). С. 6):
М. Г. В воскресном номере газеты «Новое время» помещена статья «К убийству о. Гапона», подписанная псевдонимом «Маска».
Маска заявляет, что Гапона убил инженер Рутенберг как своего «демона-искусителя», предлагавшего ему перейти на сторону правительства.
Считаю заявление г. Маски клеветой, требую доказать, что им было сказано, в противном случае я буду иметь право назвать публично клеветниками и провокаторами и автора, и редакцию «Нового времени», которая ему так услужливо предоставила для этой гнусности свои столбцы.
Жена инженера Рутенберга Ольга Рутенберг.
Состояние нервной издерганности, в котором пребывал в это время Рутенберг, достигло своего пика. Свидетелей его разговора с Азефом не было, никаких докуметальных подтверждений о том, что он получил санкцию на ликвидацию одного Гапона, не существовало. Доказать собственную правоту было почти невозможно.
Представим на мгновение, что никакого разрешения Азеф Рутенбергу не давал, и последний действовал в силу своего разумения – от отчаяния ли или хорошо сознавая, что возложенное на него задание невыполнимо (или даже более того – втайне надеясь тем самым избежать столкновения с Рачковским, которое, по всем признакам, не могло завершиться успехом лишь одной стороны). Из всего этого, безусловно, вытекает факт грубого нарушения Рутенбергом партийной дисциплины. Но даже при этих – крайних (и тем более условно-предполагаемых) – обстоятельствах действия высшего органа партии эсеров невозможно квалифицировать как адекватные. Превратить партийную акцию – ликвидацию тайного осведомителя, предателя – в частное, персональное дело можно было только как наказание, как месть тому, кто отступил от буквы постановления. Все последующие действия ЦК по существу и были такой местью, причем направленной против человека, чья личная честность, по утверждению самих же цекистов, – и это самое поразительное во всей этой истории – была выше всяких подозрений.
Естественно, что у эсеровских вождей были свои резоны требовать от рядовых членов железного подчинения единой партийной воле, поскольку «террористический искус» мог привести к абсолютному хаосу и потере элементарного контроля. Проблема здесь, безусловно, была, и прежде всего проблема партийно-организационная. Однако отказ эсеровского руководства нести ответственность за те действия, которые в целом были им самим же санкционированы и одобрены, но осуществление которых – по неизбежности – «редактировалось» сложной и непредсказуемой действительностью, выглядел, в особенности в ситуациях трагических, связанных с безабстрактными испытаниями перед лицом смерти, пролитием крови или когда дело касалось имени и чести исполнителя, и бесчеловечным, и циничным политическим формализмом.
На вопрос – смалодушничал ли в самом деле Рутенберг, как казалось Чернову, получив задание убить одновременно Гапона и Рачковского, мы едва ли найдем ответ. Это было действительно испытание – задание почти невыполнимое, а если выполнимое, то лишь при редком и счастливом стечении обстоятельств могущее завершиться для Рутенберга благополучным исходом. Разумеется, он не мог не сознавать того, что, идя на него, в каком-то смысле подписывал себе смертный приговор. Итак, что же, Рутенберг, как считал Чернов (а это была версия, внушенная ему поведением Азефа и отчасти Савинкова), дрогнул? Ему недостало мужества? Или цекисты, спасая честь мундира, уже задним числом пытались выгородить себя из всей этой неприятной истории и избрали Рутенберга в качестве искупительной жертвы за их далеко не безупречные и не безошибочные расчеты и решения?
Малодушие в кругах «бомбистов» почиталось тягчайшим из грехов и едва ли не самой страшной формой позора. Оно приравнивалось к измене, предательству, и кара за него, в особенности по слухам, гулявшим за пределами самой эсеровской организации, была беспощадной. Мифо-демонизация суровости этой кары по отношению к исполнителям «акта», в последний момент дрогнувшим и проявившим человеческую слабость, свидетельствует об острой реакции общественного мнения, пусть и сильно преувеличенной, на моральные нормы, будто бы существовавшие внутри «ордена» террористов.
Так, к примеру, смерть примкнувшей к эсерам Марии Добролюбовой (1880–1906), сестры поэта Александра Добролюбова (1876–1945?), скончавшейся, скорей всего, от сердечного приступа во время припадка эпилепсии53, была воспринята как самоубийство из-за невыполненного ею задания боевиков54. О разбившемся из-за технической неисправности аэроплана летчике, члене эсеровской партии Л.М. Матыевиче-Мациевиче говорили как о жертве акта возмездия: за два дня до этого, 22 сентября 1910 г., на празднике воздухоплавания, взяв на борт премьер-министра П.А. Столыпина, он летал с ним пять минут, но якобы смалодушничал и не воспользовался столь удобным случаем погибнуть вместе с ним. Тогда, по слухам, «организация» предложила ему покончить с собой, в противном случае он будет убит (см.: Гальперин 1990: 36). Наконец, – случай по-осо-бенному знаменательный – из рефлексии на циркулирующее в обществе представление о страхе перед возмездием за отступничество вырос «Петербург» А. Белого, в котором Аблеухов-младший как бы продает душу дьяволу – некой «легкомысленной партии», под которой легко угадывается партия эсеров.
О том, что среди преследовавших террористов психологических маний был и опыт позорного малодушия, свидетельствует такой многознающий и многоопытный человек, как Савинков. В его не опубликованной при жизни рукописи «Утром подхожу я к окну», примыкающей по содержанию к «Коню бледному» (являющейся его продолжением?), имеется эпизод, в котором герой-рассказчик переживает душевные терзания от внезапно проявленного малодушия:
Однажды в жизни я был обманут.
Я стал предметом насмешек. Мишенью для остроумия. Я оказался бездарен, малодушен и туп. Я не сумел предвидеть. Не сумел
победить. Я, как мальчишка, позволил играть собой.
Мне говорили, что на мне «лежала обязанность», что я «не оправдал общественного доверия», что я «не взвесил ответственности», что я – «моральный банкрот». Я слышал брань и упреки. Пристрастные приговоры. Товарищи намекали, что мне «надлежит умереть».
Сколько на свете мудрых людей, прозорливцев и не искушенных змием пророков… все «предсказывали», «не сомневались», «предчувствовали», «предупреждали». Только я был неисправимо слепым. Я промолчал на скучные обвинения.
«Тот подлец, кто скажет о другом человеке, что он подлец»… Я твердо помню эти слова. Во мне нет злобы. Нет гнева. Я даже не удивляюсь. Так должно было быть. Люди – дети. Они не ведают жалости. Справедливость им недоступна. Да, я виновен. Но ведь есть и праведный суд.
С того дня прошло много лет. И все-таки я дрожу, когда вспоминаю этот предательский день. Почему я оставил ему его несчастную жизнь. Может быть, я любил его в эту минуту?
Вы не понимаете? Нет? А когда вам женщина изменяет, – вы перестаете любить?
Теперь не то. Из горячей золы разгорелось буйное пламя. Он мне снится во сне. Во сне я убиваю его. Как я мечтаю встретиться с ним… Я бы поставил его у голой стены, так, чтобы видеть его лицо. Я бы отвернулся к окну. Я бы внимательно, осторожно, как драгоценную чашу с вином, поднял мой спасительный браунинг. И украдкой бы, точно случайно, взглянул на него. Я бы ничего не сказал. Я бы целился долго, чтобы продлить эти единственные мгновения. Я бы целился в сердце. И, убитого, я бы бросил лежать на полу. Я был бы счастлив… Вы не верите мне? (Савинков 1994: 162-63).
Трудно сказать, описал ли здесь Савинков некое проявление человеческой слабости вообще или ориентировался на чей-то персональный случай? Например, поведение Куликовского, который должен был выполнить роль второго метальщика в акте покушения на великого князя Сергея Александровича (первым был Каляев) и в последний момент отказался принимать в нем участие. Этого случая Савинков коснулся в ВТ, воздержавшись, кстати сказать, от каких-либо оценок проявленного Куликовским малодушия.
Следует заметить, что литература извлекла из этой человеческой драмы – не только проявления «чистого» малодушия, но и пограничной ему гаммы чувств и психологических состояний – массу разнообразных конфликтов и сюжетных коллизий. Так, Дикгоф-Деренталь посвятил целую повесть «В темную ночь» тому, как долго и тщательно готовившийся теракт срывается из-за того, что в последний момент у его исполнителя дрогнули нервы и воля (Деренталь 1907). А А. Грин уловил в фатальности выбора и назначения того, кто должен привести в исполнение приговор «организации», противный самой природе ритуал кровавого жертвоприношения. Герой его рассказа «История одного заговора» опытный революционер Геник накануне покушения на губернатора фон Бухеля отсылает из города восемнадцатилетнюю Любу Аверкиеву, назначенную на роль исполнительницы «акта». Спасая ее, он срывает операцию. Совершив этот беспрецедентный поступок, Геник пытается объясниться перед изумленными и кипящими от гнева и негодования комитетчиками:
…но ей восемнадцать лет… Я не знаю, как вы смотрите на это… но молодость… то есть, я хочу сказать, что она еще совсем не жила… Рассуждая хорошенько – жалко, потому что ведь совсем еще юный человек… Ну… и как-то неловко… Конечно, она сама просилась и все такое… Но я не согласен… Будь это человек постарше… взрослый, даже пожилой. Определенно закостенелых убеждений… Человек, который жил и жизнь знает – другое дело… Да будет его святая воля… А эти глаза, широко раскрытые на пороге жизни – как убить их? Я ведь думал… Я долго и сильно думал… Я пришел к тому, что – грешно… ей Богу. Ну, хорошо, ее повесят, где же логика? Посадят другого фон Бухеля, более осторожного человека… А ее уже не будет. Эта маленькая зеленая жизнь исчезнет, и никто не возвратит ее. Изобьют, изувечат, изломают душу, наполнят ужасом… А потом на эту детскую шею веревку и – фюить. А что, если в последнее мгновение она нас недобрым словом помянет? (Грин 1909: 50-1).
В отличие от литературных интроспекций писателей, своих современников, обнаруживших в «револьверном» или «динамитном» терроре колоссальные потенции человековедческой проблематики, Рутенберг имел дело не с фиктивной, а с подлинной реальностью. Он был поставлен в ситуацию нарушителя партийной дисциплины, причем такого, кто якобы совершил наиболее тяжкое и непростительное деяние: подменил самоуправством ясные и четкие инструкции, данные ему свыше. Такие действия члена партии вызывали наиболее суровую реакцию: в них виделся не просто организационный проступок, но некий преступный умысел подрыва идеологических твердынь (об основах партийной эсеровской дисциплины, основанной на подчинении всех периферийных частей центральному органу, см. в статье В.М. Чернова «Террористический элемент в нашей программе», претендовавшей в своем роде на роль теоретического манифеста: Чернов 1902: 2–5). В особенности это касалось, как в данном случае, акта кровопролития.
Убийство Гапона лишний раз подтвердило одну из фундаментальных максим, на которой строилась идеология эсеровского террора: легитимным и морально оправданным считалось такое насилие, которое несло на себе печать высшего партийного благословения, т. е. как бы было включено в план организованной борьбы. Человеческая жизнь – и того, чья кровь проливалась, и того, кто ее проливал, – становилась тем самым элементом в борьбе политических интересов, а сама ее стоимость определялась внешними по отношению к ней целями и ценностями (о связи «высших» партийных целей террора с конкретными мотивами исполнителей в прозе Савинкова см.: Beer 2007). Столкновение Рутенберга с ЦК с предельной ясностью обнажило существование этого института управления жизнью и смертью, сообразуясь с высшими партийными расчетами и интересами.
Из всего этого вытекает, что вопрос об адекватности/неадекватности поведения Рутенберга (то ли проявленном им малодушии, то ли, напротив, принятии единственно возможного здравого решения) отходит на второй план перед моральной и политической неправомерностью действий самого ЦК. Весь ход и последствия этого дела показывают, что «преступление» Рутенберга никак не соответствовало мере его «наказания». Даже если стать на черновско-азефовскую точку зрения и признать его нарушителем партийной дисциплины, то и в этом случае реакция цекистов оставляет впечатление какой-то нарочитой и чрезмерно завышенной суровости. По крайней мере, попытка представить дело таким образом, будто бы Рутенберг совершил нечто беспрецедентное, не укладывающееся в некие представимые и приемлемые рамки, подрывающее самые организационно-идеологические основы эсеровской партии, означала бы откровенную и неприкрытую ложь. Никто иной, как Савинков, принимавший непосредственное участие в вынесении смертного приговора Гапону, а впоследствии, хотя и в меньшей степени, чем Азеф и Чернов, защищавший честь партийного мундира, рисует сцену, где он говорит М. Швейцеру о том, что «царя следует убить даже при формальном запрещении центрального комитета» (ВТ: 87). Допускаемое отступление от дисциплинарного канона (и этот случай в его воспоминаниях не единственный) существует здесь, разумеется, только в потенции, однако сам прецедент тем и интересен, что в сознании одного из ведущих деятелей российского террора понятие «антинормы» имеет, собственно, такие же законные основания, что и понятие «нормы».
Поведение ЦК в случае с Рутенбергом выразительно продемонстрировало те самые качества, в которых Чернов обвинит исключительно левых эсеров: в будущей рецензии на книгу И. Штейнберга «Нравственный лик революции» (1923) он в полемической манере отметит, что в этом сочинении левые эсеры
…открыто каются в том, что виновны в трех грехах: систематического попустительства человеконенавистнической демагогии; принижения этики перед политикой; заклания независимости мнений и личности в революции (цит. по: Морозов 1998: 19).
Между тем все перечисленные здесь грехи, присущие, в глазах Чернова, левоэсеровским лидерам, в истории с Рутенбергом разоблачают его собственный и его единомышленников (М.А. Натансон и др.) партийный стиль. Мы далеки от мысли о каких-либо широких обощениях относительно личных качеств старейшего партийца; вне всяких подозрений остается его отношение к еврейскому вопросу вообще и евреям-эсерам в частности (см. в этой связи, например, недавно изданные мемуары Чернова о восьми евреях – лидерах партии социалистов-революционеров: Чернов 2007); вряд ли также в рутенберговском инциденте играли какую-то роль осложняющие «личные обстоятельства». Как показывает вся эта история, речь в первую очередь следует вести о «кризисе гуманизма» в столкновении верховной партийной воли и конкретно-индивидуальной человеческой «правды».
Спустя некоторое время всем участникам этого столкновения станут понятны мотивы поведения Азефа. Чернов же и после разоблачения «генерала БО» и одновременно крупнейшего полицейского агента будет продолжать упорствовать и отстаивать некую «вину» организатора казни Гапона. В этом странном и явно пристрастном поведении эсеровского идеолога с особой отчетливостью проявится инерция «комитетческой» психологии. Кроме того, вероятно, как реакция на неукрощенного и в конце концов доказавшего свою «правду» «нарушителя партийного устава» в поведении Чернова станет ощутимой его личная неприязнь к Рутенбергу. Так, имя последнего почти не упоминается в черновских воспоминаниях, написанных по прошествии лет («Перед бурей»), равно как в них напрочь отсутствует обращение к «гапоновскому» эпизоду и всему тому партийному скандалу, который он вызвал. И это несмотря на то, что, как свидетельствует опубликованное О.В. Будницким письмо Чернова к Б.И. Николаевскому (см.: Будницкий 1996: 432-39), он и годы спустя не утратил интереса к этой теме. Впрочем, антирутенберговские разоблачительные (или, как сам Чернов их определяет, «оскорбительные») характеристики высказывались им в том письме «не для печати» (там же: 439). В печатной же версии истории эсеровской партии имя Рутенберга бегло связано лишь с боевой подготовкой петербургских «рабочих дружин» (Чернов 1953: 234; Чернов 2007: 383).
Рутенберг, безусловно, хорошо ощущал недружелюбие Чернова и платил ему той же монетой. 25 мая 1913 г. он писал Савинкову:
Когда был у Нат<альи> Сергеевны55, пришел знавший о моем приезде «товарищ» Чернов. Я сказал ей, что не хочу с ним иметь никакого дела и что мне неприятно было бы встретиться с ним. От чего она гениально и тактично сумела меня избавить56.
И даже тогда, когда суд над Гапоном и предательство Азефа стали далеким историческим прошлым, Рутенберг хранил память о перенесенных обидах и унижениях со стороны эсеровского ЦК, которые не в последнюю очередь шли от «товарища» Чернова. Когда в 1934–1935 гг. Чернов совершил поездку в Палестину (см. об этом: Хазан 2004b: 324-32), Рутенберг, поддерживавший тесные связи со многими эсерами-эмигрантами, демонстративно проигнорировал этот визит. Из действующих лиц прошлого Чернов встретился в Палестине даже с Маней Вильбушевич, о которой сам же писал как о «главной печальной героине зубатовской эпопеи» (Чернов 2007: 305 и след.), а вот всесильный и влиятельнейший Рутенберг, который вроде должен был проявить приличествующее случаю гостеприимство в отношении бывшего «товарища по партии», от заведомо неискреннего жеста радушного хозяина уклонился.
После этого визита Рутенберг получил письмо от старейшего участника революционного движения Е.Е. Лазарева (датировано 26 сентября 1935 г.), в котором тот писал (RA):
Поездка Чернова в Палестину открыла нам многое. Чернов немало мутил в нашей партии и после революции здесь, за границей. Окруженный маленькой группой его поклонников, он признал всех нас, остальных эсеров, «отработанным паром русской революции» и вышел из заграничной организации, образовав особый «Союз с.-р.». Но за ним никто не пошел. Областной комитет у нас до сих пор существует, объединяющий всех эсеров за границей. Палестинцы осенью прошлого года пригласили Чернова к себе в гости. Три месяца он пребывал у вас с супругой. Приехал, нагруженный всякими материалами о Палестине и ее обитателях, особенно о еврейской молодежи, полной высокого энтузиазма, подобного энтузиазму русской молодежи времен ее «хождения в народ».
К этому письму мы в дальнейшем еще вернемся.
50 лет спустя с воспоминаниями об истории, произошедшей в послегапоновское время, но тесно с ней связанной, выступил эсер М.М. Шнееров. Описываемые события – встречу с Гутенбергом в Париже – он относит к концу лета 1906 г., хотя о смерти Гапона ему, по его словам, ничего известно тогда не было. Шнееров пишет, что получил от эсеровского ЦК задание раскрыть через российскую печать место гапоновской казни. Вот что буквально говорится в этих воспоминаниях:
В конце лета 1906 года я опять был в Женеве. Приехал узнать, куда меня приткнут? Созвана Дума. Литература полусвободно печатается в России. Как можно использовать меня? Я привык получать распоряжения…
На квартире М.Р. Гоца встретил Азефа. «У нас для вас небольшая работа. Поезжайте в Париж. Там узнаете». Дал адрес О.С. Минора, который в это время жил в Париже.
Осип Соломонович не был предупрежден о моем приезде, но совершенно неожиданно ко мне явился старый знакомый по Петербургу, инженер Мартын Рутенберг.
Я не знал, что Мартын является членом ЦК57. В течение нескольких дней Мартын ко мне присматривался. Получилось впечатление, что он меня «ощупывает». Ходили по музеям, паркам, соборам, он даже достал билеты в Гранд Опера, где мы слушали «Пророка» и ничего не видели с задних скамей галерки.
Наконец подошли прямо к делу:
– Саша, мне сказали, что у вас почти фотографическая память. Мне нужно, чтобы вы поехали в Россию и раскрыли через газеты место убийства Гапона. Его убили рабочие, которые шли за ним ко дворцу 9-го января, убедившись, что он был в связи с охранным отделением…
Не будучи в курсе дела, я был ошеломлен этим коротким сообщением, «между прочим». Мне было непонятно, зачем надо было ехать в Россию и там открывать убийство и место, когда это можно сделать письмом из-за границы?
Рутенберг объяснил, что рабочие, которые шли за Гапоном, продолжали еще верить в него. Необходимо, чтобы в письме было указано, что убийство («казнь») было совершено ближайшими соратниками Гапона, которые лично были свидетелями того, как Гапон предложил одному революционеру деньги от охранного отделения. Рутенберг показал мне заготовленное письмо.
Из письма было ясно, почему состоялся суд и приговор над Гапоном. Неясно было, почему нужно посылать человека, чтобы указать местонахождение трупа Гапона через газеты. Я не знал роли Рутенберга в этом деле.
Как хороший чиновник революции, я воздержался от того, чтобы выяснить неясности, но задал вопрос, знает ли ЦК об этом и о цели моей поездки?
Рутенберг улыбнулся моей наивности:
– Откуда бы я знал о вашем приезде в Париж?.. Как бы я обратился к вам, если бы не имел полномочия? Видите ли, – сказал он, – для меня это дело имеет личный характер, и личность того, кто выполнит это поручение, для меня имеет особое значение.
В этот момент я понял только одно, что каждое слово, произнесенное им, было для него тяжело, и мне вдруг захотелось принять это поручение.
Я поехал через Женеву и там повидался с «Толстым» <Азефом>. Я сказал ему, что еду в Россию по поручению Мартына.
– Рутенберг – дурак! – сказал он.
– Значит ли это, что ЦК не имеет отношения к моей поездке и что я еду по частному делу Мартына? – спросил я.
– Ц.К. никакого отношения к этому делу не имеет, хотя знает об этом.
– Иван Николаевич, вы мне просто скажите – ехать мне с этим поручением или забыть об этом?
– …Конечно, поезжайте, но ни с кем об этом не говорите…
Прошло 50 лет с этого свидания, и только недавно, прочитав разные мемуары, я понял ту двойную игру, которую Азеф играл и с Рутенбергом, и с ЦК ПСР (Шнееров 1956:137-39).
В октябре 1906 г. на Иматре (Финляндия) собрался II Совет партии эсеров, на котором произошел роспуск Боевой организации. В. Попова вспоминала, что приехавший на Совет Рутенберг
держался отдельно от всех нас. Рутенберг был мрачен, имел вид почти трагический, что и было понятно. Он приехал на Иматру для выяснения с «Ив<аном> Ник<олаевичем>» <Азефом> и Савинковым своего ложного положения, в котором он оказался после убийства Гапона. Против него была поднята «Нов<ым> Временем» и другими газетами травля, а ЦК партии не брал его гласно под свою защиту (Попова 1927. № 5 (34): 52)58.
Рутенбергу было отчего иметь «мрачный» и «трагический» вид. Со дня публикации статьи Манасевича-Мануйлова в «Новом времени» прошло полгода, а ЦК партии не сделал ни одного официального заявления в связи с убийством Гапона. Какие-то рычаги «реабилитации» во время заседания партийного Совета были задействованы, и в № 1 «Партийных известий» (22 октября 1906 г.) появилось короткое «Заявление Центрального Комитета ПС.-Р.». В нем наконец делалась попытка отбить нападки злопыхателей и говорилось:
Ввиду того, что, в связи со смертью Г. Гапона, некоторые газеты пытались набросить тень на моральную и политическую репутацию члена Партии Социалистов-Революционеров П. Рутенберга, Центральный Комитет П. С.-Р. заявляет, что личная и политическая честность П. Рутенберга стоит вне всяких сомнений.
Никаких других, более пространных комментариев ЦК не делал, хотя сдержанность и немногословие этой формулировки, естественно, не снимали многих вопросов и продолжали держать Рутенберга в напряжении. Его «личная и политическая честность», которая, как жена Цезаря, была вне подозрений, не соответствовала, однако, формальному решению цекистов, и об этот камень преткновения разбивались все усилия яростно защищавшегося, но так и не сумевшего доказать собственную правоту организатора убийства Гапона.
В научной литературе уже проводилась параллель между «случаем Рутенберга» и другим «лживым отказом Центрального комитета ПСР от ответственности за террористическую деятельность» (Гейфман 1997: 94), так называемым «делом восемнадцати». Имеется в виду арест в ночь с 31 марта на 1 апреля (ст. ст.) 1907 г. большой группы членов Боевого отряда (28 человек), в планы которого, помимо покушений на жизнь высших государственных сановников – П.А. Столыпина, вел. кн. Николая Николаевича, входило также цареубийство. За два месяца до этого был арестован руководитель отряда А.И. Зильберберг, и его место занял Б.Н. Никитенко. ЦК, который официально объявил в это время о приостановке террористических акций, но на самом деле продолжал их готовить на тот случай, если придется дать «достойный» ответ на разгон II Думы, оказался в неудобном положении. И тогда было решено, как и в случае с Рутенбергом, снять с себя ответственность и расплатиться за внешнюю «политкорректность» жизнями боевиков. По поводу предъявленного обвинения цекисты заявили, что «никакого поручения на совершение террористического акта против царя дано не было» (Знамя труда. 1907. № 3. 1 августа. С. 16), а суд над «заговорщиками» назвали «инсценированным правительством процессом "о подготовке к цареубийству”» (Знамя труда. 1907. № 4. 30 августа. С. 9)59. Вина за самоуправство возложена была на одного Б.Н. Никитенко. Тот, верный партийной присяге, покорно принял на себя роль искупительной жертвы. В результате трое террористов – сам Б.Н. Никитенко, В.А. Наумов и Б.С. Синявский были приговорены к смертной казни и повешены, другие (всего по этому делу было предано военному суду 18 человек) получили разные сроки каторги и ссылки (см.: За кулисами 1910: 245-62 (перепечатка «Дела о заговоре» из «Знамени труда» от 30 августа 1907 г.); Спиридович 1918: 364-83; Маркелов 1925: 133-76; Никонов 1927: 212-46; Николаевский 1991/1931: 223-35; Герасимов 1985/1934: 102-08; Гусев 1975: 66; Леонов 1997: 376-77).
Одним из первых, кто провел параллель между делом Никитенко и его товарищей и делом Рутенберга по части морального (точнее, аморального) поведения эсеровского ЦК, был Е.Е. Колосов (1879–1938), сам бывший цекист, покинувший в апреле 1909 г. партийные ряды.
Что бы ни говорил ЦК и что бы ни писал в его защиту центральный орган партии, – заявлял Колосов, – но дело Рутенберга напоминает в этом отношении, напр<имер>, дело Никитенко, которое таким тяжелым укором лежит на совести партии и которое ждет еще своего нелицеприятного исследователя и историка (Колосов 1911: 24).
И далее, исполняя роль плохого предсказателя и выдавая скорее желаемое за действительное, он писал, что
может быть, как в деле Никитенко, так и в деле Рутенберга партии придется еще, в видах восстановления своего морального авторитета, поступить одинаковым образом – признать их своими и взять на себя ответственность за них, политическую в одном случае, моральную в другом. Что так должно быть поступлено с Рутенбергом, в этом теперь не может быть сомнения… (там же: 24-5).
Эти прямые обвинения бывших товарищей содержались в статье Колосова «Из области партийной этики (К делу Гутенберга)», явившейся своеобразным «не могу молчать» на ту часть резолюции ЦК по делу Азефа, где упоминалось пресловутое убийство Гапона. Статью эту Колосов отправил в главный печатный эсеровский орган «Знамя труда», откуда она была возвращена автору со следующим заключением:
Редакция не признает возможности помещать на страницах Центрального органа статьи нечленов партии по тактическим вопросам и по вопросам внутренней партийной жизни, партийной этики и т. п. Помещаются статьи нечленов партии только по вопросам теории, программы (там же: 3).
Отвергнутый «Знаменем труда», Колосов издал на свои средства брошюру, в которую, помимо данной, включил еще статью «Как нам относиться к Думе» (к этой брошюре мы еще вернемся).
Предательство ЦК по отношению к Никитенко и его товарищам было столь вопиющим антигуманным актом, что еще долгое время сохранялось в памяти тех, кто был хорошо осведомлен о том, как велись закулисные политические игры в эсеровской партии. Впоследствии, находясь на Лубянке и делая себе новую биографию, Савинков в связи с антиправительственным поведением эсеров уже в советское время (московский процесс над эсерами 1922 г.) как бы подвергал ревизии всю историю партии социал-революционеров. В письме к сестре Вере от 24 октября 1924 г., наряду с действиями эсеровского ЦК в деле покушения на Главнокомандующего Черноморским флотом вице-адмирала Г.П. Чухнина (1848–1906) (несмотря на «официальное» объявление о прекращении террора, Савинков был послан в Севастополь ликвидировать вице-адмирала и после неудачи был арестован), он вспоминал и процесс Никитенко:
Прочел я и процесс эсеров Гоца, Тимофеева и К°. Не скрою, что все мои симпатии на стороне не ЦК, а «предателей», т. е. Дашевского и др. Господи, сколько было по поводу этого процесса вранья! На суде выяснилось, что эсеры устраивали покушения на Ленина, Троцкого и др. Но ЦК от покушений этих отказался: я не я, и лошадь не моя. Обычное лицемерие и обычное малодушие ЦК ПСР. Помню 1906 г., первую Думу и постановление Совета партий о прекращении террора. Террор на словах прекратили, а мне шепнули: «поезжайте в Севастополь, на Чухнина». Поехал, провалился. Из тюрьмы запросил, как быть. Ведь санкции не было, наоборот, было постановление о «прекращении». Ответ: «Чернов целует Вас в лоб…» Помню и царский процесс Никитенки, Прокофьевой и др. Провокация, провал. Никитенку вешают, а ЦК объявляет печатно: «ЦК никакого отношения в делу не имеет». Это к покушению-то на царя! (Борис Савинков на Лубянке 2001: 131)60.
Присказка «я не я, и лошадь не моя» звучит и в другом письме кающегося и перековывающегося террориста, написанном тому же адресату днем раньше. В этом письме, перечисляя старые грехи бывших эсеровских сотоварищей, он упоминает и дело Рутенберга:
Помню еще. Дело попа Гапона. Гапон убит Рутенбергом.
ЦК молчит: Рутенберг заявляет, что убийство это было ему поручено, и требует печатного заявления ЦК
ЦК отказывается: «я не я, и лошадь не моя» (Савинков 1926: 26).
К этому следовало бы присовокупить «Заключение» судебно-следственной комиссии по делу Азефа, в котором уже сам Савинков оказался жертвой произвола своей партии и познал на себе всю прелесть якобы объективного суда, за которым стояли определенные субъективные политические конъюнктуры и интересы (см. об этом содержательную публикацию: Городниц-кий 1995: 198–242).
Савинков, наиболее тонкий психологический эксперт истории Гапона-Рутенберга уже хотя бы потому, что как писатель размышлял над проблемами моральных издержек террора, оказался, вопреки этому статусу, на стороне ЦК:
Я считал, что центральный комитет действовал правильно: я хорошо помнил, что Азеф и Чернов высказались против убийства одного Гапона, – писал он в своих воспоминаниях (ВТ: 211).
Вместе с тем герои савинковского романа «То, чего не было», далеко не трусы и не «человеческая слякоть», повторяют проблематику героев реальной действительности и даже некоторые их жесты. Например, сравним сходные жесты одного из персонажей романа – Давида (в сцене убийства террористами жандармского полковника), и Рутенберга в момент казни Гапона:
Болотов видел, как Василий Григорьевич <жандармский полковник уткнулся носом в занавески окна и как Давид отшвырнул свой револьвер, и закрыв руками лицо, выбежал вон (Ропшин 1990: 82).
А вот как Дикгоф-Деренталь в «Последних минутах Гапона» описывает Рутенберга:
Его <Гапона> потащили в соседнюю комнату.
Рутенберг закрыл лицо руками и вышел (<Дикгоф-Деренталь> 1909: 119).
Жест доведен до полного сходства: Давид перед лицом кровавого испытания – убийства, пусть ненавистного врага, но человеческого существа, ведет себя столь же негероически, как и Рутенберг на даче в Озерках. Вне всякого сомнения, эпизод с Рутенбергом был хорошо известен Савинкову: его роман и воспоминания Дикгофа-Деренталя хотя и появились в печати почти одновременно, однако автор «Того, чего не было» наверняка слышал этот рассказ от своего друга и однокашника задолго до публикации (записки Дикгофа-Деренталя были сделаны в 1906 г.). Из этого, впрочем, не вытекает с обязательностью, что приведенная романная сцена имеет «рутенберговский» гене-ь зис. Для Савинкова-писателя, в определенной мере обладавше
го тем, что М. Алданов называл «подкожным чувстом», и, стало быть, способным синтезировать художественные образы и идеи из многих подмеченных в жизни событий, была крайне существенна иная прототипическая стратегия – охватывающая генеральные моральные вопросы и человеческие типы. А вот в этом отношении гапоновско-рутенберговский сюжет, непосредственным свидетелем которой Савинков являлся, не мог не резонировать с романом, в котором тема преодоления человеком природного ужаса убийства и борьбы естественно милосердного начала с жутковато-мрачной волей кровавого террора доведена до предельной степени выражения.
В тех же воспоминаниях Дикгоф-Деренталь описывает пережитую Рутенбергом уже после того, как Гапон был повешен, душевную конвульсию:
Но тут лицо его исказилось, и, весь дрожа, он неожиданно произнес:
– Ведь друг он мне когда-то был!.. Боже мой… Боже мой! Какой ужас… Но так надо было… <…> Плечи его судорожно вздрагивали, лицо было мертвенно бледно.
Я просил его успокоиться.
– Он получил то, что заслужил, – сказал ему я про Гапона.
– Да… но все-таки… какой ужас… какой ужас! Ведь сколько связано у меня было с этим человеком! Сколько крови… (<Дикгоф-Де-ренталь> 1909: 120).
Ср. в воспоминаниях Савинкова, передающих, как Рутенберг рассказывает ему о своем состоянии после убийства Гапона:
– Я вижу его во сне… Он мне все мерещится. Подумай, – ведь я его спас девятого января… А теперь он висит!… (ВТ: 211).
М. Могильнер уже обратила внимание на то, что описание приема Д. Бриллиант в Боевую организацию в тех же воспоминаниях Савинкова ведется на интертекстуальном фоне тургеневского стихотворения в прозе «Порог»: односложные ответы героини, выражающей своим скромно-сосредоточенным «да» готовность к любым физическим и моральным испытаниям, составляют разительную параллель литературному тексту. Тем самым, пишет исследовательница,
Савинков выступал в роли того таинственного, мифического Некто, кому дана власть открыть или не открыть дверь параллельного мира. Он – самый что ни на есть настоящий представитель действительного политического подполья – совершенно органично принимал мифологическую Подпольную Россию. И потому выбор революционерки он изобразил как выбор тургеневской девушки, переступающей порог между двумя Россиями (Могильнер 1999: 36).
Возвращаясь к последним месяцам и дням савинковской жизни, когда он находился в Лубянской тюрьме, следует сказать, что в приведенном его письме сестре Рутенберг используется в своем роде как одно из средств для доказательства лояльного отношения к советской власти. Если отвлечься от конкретного политического контекста этого письма и иметь в виду лишь одно бесстрастное логическое резонерство, то в позднем сведении счетов со своей партией правоты Савинкова было много больше, чем в давней попытке эсеровского ЦК представить казнь Гапона как рутенберговское самоуправство.
Другое дело, что сам этот эпизод из истории партии эсеров сделался неким демагогическим оружием в руках большевистской пропагандистской печати, в особенности в связи с упомянутым процессом над эсерами 1922 г. К нему, например, была приурочена книжка A.B. Луначарского «Бывшие люди: Очерк истории эсеров», в которой нарком просвещения старался изобразить «блудливую и трусливую» эсеровскую партию, все заслуги которой перед революцией ничтожны, а моральное падение лидеров безмерно. В этом контексте отказ ЦК признать свою причастность к убийству Гапона (Луначарский 1922: 16) лицемерно смаковался как иллюстрация эсеровского политического каннибализма, которому якобы противостоит большевистский гуманизм. В этой дистрибуции моральных свойств, пронизанной интересами политической борьбы, живший уже в Палестине Рутенберг, против своей воли превратившийся в аргумент расправы большевиков с поверженным эсеровским врагом, повинен не был.
…В повести А.Н. Толстого «Похождения Невзорова, или Ибикус» (1924), описывающей эвакуацию Одессы в апреле 1919 г. и пароход «Кавказ», на борту которого среди других беженцев находились и сам автор, и Рутенберг, действует некий загадочный революционер по фамилии Бурштейн. За Бур-штейном охотится белогвардейская контрразведка, поручающая главному герою произведения Семену Ивановичу Невзорову ликвидировать его. Автор знакомит читателей с Бурштей-ном следующим образом: один из персонажей повести, военный доктор, в ночной беседе с Невзоровым среди сетований на отечественную историю и незавидную эмигрантскую участь указывает на одного из пассажиров:
Вчера я весь день веселился. Наверху, на третьей палубе, прогуливался один мужчина: шляпа с широкими полями, лицо мрачное, сам – приземистый, похож несколько на Вия. А снизу смотрят на него Прилуков, Бабич и Щеглов, три члена Высшего монархического совета. Улыбаются недобро – вот что я вам скажу – недобро. А человек этот, знаете, кто? Ну, самый что ни на есть кровавый и страшенный революционер. Совсем как в Ноевом ковчеге спасаются от мирового потопа и лев и лань (Толстой 1958-61, III: 480-81).
Похожий на Вия, «самый что ни на есть кровавый и страшенный революционер» Бурштейн – это, конечно же, некая аллюзия на Рутенберга, ср. с дневниковой записью А.Н. Толстого «Бегство из Одессы»: «Рутенберг, похожий на Вия…» (Крюкова 1985: 404). Именно таким в представлении российской интеллигенции запечатлелся убийца Гапона. Миф и история расщеплялись: то, что в реальной жизни выглядело неудачным политическим актом, за которым последовали несправедливое наказание, борьба со вчерашними товарищами за свою честь и доброе имя и наступившее в результате всего этого духовное отрезвление, в намертво прилепленной, как ярлык, легенде предстало демоническим образом сокрушителя государственных устоев.
Переживший глубокую душевную депрессию из-за предательства Азефа, который перед эсеровским ЦК не подтвердил своей санкции на казнь Гапона, и нерешительно-двусмысленных действий руководства партии, не пожелавшего провести расследование по этому вопросу, Рутенберг отходит от активной политической деятельности. Понимая, что в Россию ему возвращаться нельзя, он решает остаться за границей.
1. Пильский 1910: 2.
2. Герасимов 1985/1934: 28. Воспоминания начальника Петербургского охранного отделения (1905-09) генерала A.B. Герасимова, откуда приведена цитата, вынесенная в эпиграф, были опубликованы впервые по-немецки и по-французски (Gerassimoff 1934; Guerassimov 1934); русское издание осуществлено в 1985 г.; перепечатано: Герасимов 1991/1934 и Охранка 2004, II: 141–342; в комментариях к последнему изданию неверно утверждается, что «впервые воспоминания были опубликованы в 1985 г.» (С. 517):
тем самым игнорируются не только немецко– и франкоязычное издания, но и частичная публикация на русском языке (появившаяся фактически первой) в нью-йорской газете «Новое русское слово», см.: Герасимов 1933.
3. Разные источники называют разное число жертв – убитых и раненых в этот день: по сильно заниженным официальным данным, было убито 130 человек, ранено – 299. См. обсуждение этой проблемы современными западными историками: Sablinsky 1976: 263-68; обзор разных точек зрения представлен в: Ксенофонтов 1996:132-34.
4. В статье «Луг зеленый» (1905) А. Белый писал:
В тяжелые для России январские дни мне пришлось переживать в Петербурге весь ужас событий. Что-то доселе спавшее всколыхнулось. Почва зашаталась под ногами.
Как-то странно было идти на зрелище, устраиваемое иностранной плясуньей.
Но я пошел.
И она вышла, легкая, радостная, с детским лицом. И я понял, что она – о несказанном. В ее улыбке была заря. В движеньях тела – аромат зеленого луга. Складки ее туники, точно журча, бились пенными струями, когда отдавалась она пляске вольной и чистой.
Помню счастливое лицо, юное, хотя в музыке и раздавались вопли отчаянья. Но она в муках разорвала свою душу, отдала распятию свое чистое тело пред взорами тысячной толпы. И вот неслась к высям бессмертным. Сквозь огонь улетала в прохладу, но лицо ее, осененное Духом, мерцало холодным огнем – новое, тихое, бессмертное лицо ее.
Да, светилась она, светилась именем, обретенным навеки, являя под маской античной Греции образ нашей будущей жизни – жизни счастливого человечества, предававшегося тихим пляскам на зеленых лугах.
А улицы Петербурга еще хранили следы недавних волнений (Белый 1905: 9).
5. Игла: Литературно-политический и юмористический журнал (Санкт-Петербург). 1906. № 1. С. 6. Над стишком был нарисован Гапон, с телом в виде мешка, на котором было написано 30 ООО – сумма, которую гапоновский комитет получил от правительства С.Ю. Витте (судьба этих денег многократно становилась темой общественного обсуждения, см., к примеру, ДГ: 65-7). Впоследствии в своих воспоминаниях Витте открестился от этих денег. Об отношениях Витте с Гапоном см.: Петров 1925: 15–27.
6. По всей видимости, именно она была представлена на конкурс революционных пьес, объявленный ТЕО Наркомпроса в 1921 г. (конкурс не состоялся). В этом случае, возможно, что именно о ней писал А. Блок в рецензии на конкурсные пьесы:
Может быть, автор использовал и много источников, может быть, он неплохо распределил материал; но, изображая людей известных – Гапона, Манасевича-Мануйлова, Рачковского и др., – надо снабдить их какими ни на есть характерными чертами; это автор сделать не сумел; вообще он <…> не мог сколько-нибудь возвыситься над своим материалом. <…> Надо ли представлять на сцене повешенье Гапона? Все отвратительно, а конец – отвратительнее всего (Блок 1960-63, VI: 331-32).
7. Из работ о ней последнего времени см. содержательные статьи Г.В. Обатнина (Обатнин 2007: 32–46), О. Макаровой (Макарова 2007: 100-20), а также публикацию ее писем, хранящихся в архиве Департамента полиции (Зубарев 2007: 121–150).
8. О влиянии Гапона на основную концепцию и образный строй пьесы С. Ан-ского «Диббук» см.: Сафран 2004: 309-23; англоязычный вариант: Safran 2005: 707-22. Следует только уточнить, что переведенные Ан-ским на идиш воспоминания о Гапоне были напечатаны в варшавской газете «Der Moment» (1920. № 241. September 22. S. 5–6; № 247. October 29. S. 5–6; № 253. November 5. S. 5).
9. Здесь же были анонимно (под литерами N.N.) напечатаны воспоминания очевидца и участника гапоновской казни A.A. Дикгофа-Деренталя «Последние минуты Гапона» (С. 116-21) и редакторское послесловие (С. 121-22) (о Дикгофе-Дерентале см. прим. 7 к предыдущей главе).
10. Подготовляемые Рутенбергом для ЦК отчеты о Гапоне были еще включены в кн.: За кулисами 1910: 177–204.
11. Павел Елисеевич Щеголев (1877–1931), историк литературы и русского революционного движения. В 1906–1907 гг. вместе с
В. Бурцевым и В. Богучарским редактировал журнал «Былое» (в ноябре 1907 г. журнал был закрыт, Бурцев эмигрировал в Париж, где в 1908–1912 гг. продолжил его издание, а Щеголева выслали из Петербурга; позднее, в январе 1909 г., он был приговорен к заключению на 3 года; освобожден из тюрьмы в 1911 г. по ходатайству Академии наук). Тема русской революции и провокаторства неизменно интересовала Щеголева, см. его и А.Н. Толстого совместную драму «Азеф: (Орел или решка)» <М.,> 1926; вступительную статью «Исторический Азеф» к кн.: Провокатор 1929: 5-12; а также книги: Щеголев 1927 и Щеголев 1930 (современное переизд., объединяющее обе последние книги – Щеголев П.Е. Охранники и авантюристы. – Секретные сотрудники и провокаторы. М.: Государственная публичная историческая библиотека России, 2004).
12. Узнав о смерти Щеголева, которого не стало 22 января 1931 г., и будучи осведомленной об интересе брата к этой фигуре, Роза Моисеевна писала ему (письмо от 27 января 1931 г.) (.RA):
Читал ли ты случайно, что Щеголев П.Е. умер <?>. Интересно ли тебе газету или книжку от нас получить и какую именно? Охотно вышлю.
13. Более чем через 20 лет Горький писал в очерке «Н.Ф. Анненский»:
9 января 1905 года я с утра был на улицах, – видел жалкую фигуру раздавленного «вождя» и «героя дня» Гапона, видел «больших» людей наших в мучительном сознании ими своего бессилия. Всё было жутко, всё подавляло в этот проклятый, но поучительный день (Горький 1968-76, XX: 74).
О Горьком в день 9 января 1905 г. см. воспоминания: Каховская 1959: 218-21.
14. Ср. со свидетельством самого Гапона:
Когда Г<орький> увидел меня, он бросился мне на шею и заплакал (А. С. <Ан-ский> 1909:178).
15. Ср.:
Увлекшись окончательно своею ролью, окончательно сбитый с толку и толкаемый господами Рутенбергами и К° на безумный, но столь нужный для их революционного успеха поступок, Гапон начинает действовать как заправский революционер, и притом революционер-провокатор (Спиридович 1924:188; то же: Спиридович 1991/1930:171).
16. Очерк о Савве Морозове (1863–1905), текстильном фабриканте, меценате, одном из директоров и пайщиков МХТ, написан Горьким в 1923 г., но напечатан не был; в 1926 г. он включил в очерк «Леонид Красин» начало о С. Морозове; впервые, с некоторыми сокращениями, опубликован после смерти писателя (Октябрь. 1946. № 6. С. 3–16).
17. «Парикмахерскую» процедуру с бородой и волосами организатора народного шествия завершил в тот день на квартире Горького Савва Морозов (см.: Горький 1968-76, XVI: 523).
Не только волосы Гапона «хранились как реликвия», но и ряса приобрела музейную ценность. В дневнике переводчика и коллекционера Ф.Ф. Фидлера имеется такая небезынтересная запись (от 30 сентября 1913 г.):
<Издатель> Котылев кое-что рассказал о <журналисте и писателе> Соломине. Он был близким другом загадочного Гапона, и у него (Соломина) была ряса Гапона с пятном крови одного рабочего (9-е января на Дворцовой площади). Эту рясу взял к себе Брешко-Брешковский и – продал какому-то англичанину, собирателю редкостей, а сам уверяет, что ее кто-то у него украл (Фидлер 2008: 610).
18. На «своевременные» ножницы Рутенберга обращает внимание и Л.Г. Дейч (Дейч 1926а: 56).
19. В этой брошюре, между прочим, читателю сообщался замечательный по своему содержанию «факт» еврейского происхождения Гапона (С. 4–5). Упомянем попутно другую антисемитскую фантасмагорию, принадлежащую Г. Бостуничу, – «посвящение» Гапона в масоны, «над которым было даже проделано отвратительное сатанинское контртаинство: смытие Св. Крещения». Тот же автор под несомненным влиянием упомянутой выше Шабельской превращает попа-растригу в любовника жены российского премьер-министра С.Ю. Витте (Бостунич 1922: 121).
20. Книга Н.В. Насакина (наст. фам. Н. Симбирского), дразнящая своим названием – «Правда о Гапоне и 9-м января», представляет собой некое «кустарное» психологическое исследование «рабочего вопроса» и сведение воедино достаточно пестрых фактов. Не случайно рецензент, определяя ее как плод «наивной фразеологии и претенциозного невежества», писал о том, что
книжка г. Симбирского, носящая крикливо-рекламное заглавие, есть не что иное, как беспорядочная рыночная стряпня, рассчитанная на недоразумение и сенсацию (Русское богатство 1906. № 12. С. 137–38).
Рецензентом был В.Г. Короленко (в самом журнале имя не названо), его авторство установлено A.B. Храбровицким по гонорарным ведомостям «Русского богатства» (см.: Петрова 1978: 241, п. 17).
21. Гапон написал свои «Записки» после бегства за границу, но до 1918 г. они появлялись в России только в отрывках, см. рецензию А. Кизеветтера в «Свободе России», в которой автор замечал, что «Гапон изображает себя наивным, доверчивым идеалистом, младенчески не понимавшим всей предосудительности начатой им двойной игры», и одновременно подчеркивал, что «хорошим коррективом к этому автопортрету могут служить воспоминания о Гапоне Рутенберга, напечатанные в “Былом”», где «герой 9-го января 1905 г. выступает совсем в ином свете» (1918. № 32. 23 (10) мая. С. 6).
22. Противоречивая личность Гапона отразилась, например, в том, с какой разительной степенью несходства воспринимали его современники. Так, по мнению Савинкова, который сам считался хорошим оратором (Фигнер 1932, III: 174), у Гапона был живой, быстрый, находчивый ум; прокламации, написанные им, при некоторой их грубости, показывали самобытность и силу стиля; наконец, и это самое главное, у него было большое, природное, бьющее в глаза ораторское дарование (ВТ: 111).
Примерно о том же пишет С.Д. Мстиславский – человек образованный, библиотекарь Академии Генерального штаба:
…умел брать рабочих словом Гапон. Сколько месяцев прошло, а помню до мелочей: в пивной, в задней, особливой комнатке, под замком; стол клеенчатый, липкий от пролитого пива; моченый горох на блюдечке с ококанным краем; узкие горла пустых, для счета отставленных бутылок, и качающаяся бородатая голова с острыми и быстрыми глазами.
Хорошо говорил в эту ночь Гапон. С верой говорил. Сильно. И потому, что он говорил нам здесь, на тайном свидании, то самое, что каждый день открыто слышали от него рабочие в клубах его «отделов», казался он мне чем-то выше нас, в нашем быту, в нашем «наружном», надежно укрывавших мудрой наукой подполья революционную нашу работу (Мстиславский 1928b: 23).
Близко знакомый с Гапоном и наблюдавший за ним С. Ан-ский его ораторские способности оценивал прямо противоположным образом:
Гапон не только не обладал ораторским талантом, но прямо-таки не умел «двух слов связать». Говорил он сбивчиво, заикаясь и повторяя по два-три раза одно и то же слово, одну и ту же фразу. Большей частью трудно было даже сразу понять, что он хочет сказать. Принимаясь говорить о предметах, совершенно ему неизвестных, он часто проявлял глубокое невежество (А. С. <Ан-ский> 1909:192).
23. В этом месте автор делает сноску:
Л. Дейч в своей книге «Провокаторы и террор» (Тула, 1927 <нужно: 1926>, с. 43) называет двух человек (неких Степана и Павла), участвовавших в убийстве Гапона (Ксенофонтов 1996: 308).
24. По измышленности и неточности нарисованная картина может сравниться разве что с рассказом о Гапоне Н. Нира-Рафалькеса (см. о нем прим. 3 к III: 1), который хотя и знал Рутенберга лично, но о том, как в точности было покончено с провокатором, имел весьма смутное представление. После расстрела мирного шествия, рассказывает Нир-Рафалькес,
Гапон, спасая свою шкуру, сбежал и укрылся в надежном месте. И только после этого связался с эсерами, но одновременно связался и с охранкой. Эсеры прознали об этом и приговорили его к смерти. Пинхас Рутенберг пишет в своих воспоминаниях, как он отправился в ту самую деревню, где укрылся Гапон, и вместе со своим напарником привел приговор в исполнение (Nir 1958: 59).
25. См., к примеру, рассказ Савинкова членам Судебно-следственной комиссии при ЦК партии эсеров по делу Азефа: Рутенберг отправляется за границу и спрашивает, что передать Азефу (Морозов 1998:168).
26. Партия активного сопротивления, созданная в 1903–1904 гг. и боровшаяся против царской власти на территории Финляндии, находилась в тесном контакте с эсерами.
27. Конрад (Конни) Виктор Цилиакус (1855–1924), финский политический и общественный деятель; один из активнейших борцов за независимость Финляндии от власти России; автор книги «Das revolutionre Russland: Eine Schilderung des Ursprungs und der Entwickelung der revolutionren Bewegung in Russland» (Frankfurt am Main: Literarische Anstalt, 1905), через год вышла в переводе на русский язык: Цилиакус Кони. Революционная Россия. Возникновение и развитие революционного движения в России (СПб., 1906). Гапон получил от него 50 ООО франков (ДГ: 59). Эта фамилия почему-то не расшифрована в книге В. Кавторина «Первый шаг к катастрофе», который пишет:
По некоторым данным, которые у нас нет оснований ни убедительно подтвердить, ни опровергнуть, Соков был японским агентом и действовал по указаниям посланника Японии в Париже (Кавторин 1992: 394).
28. Вокруг японских денег сложилось немало мистифицированных сюжетов. Например, о том, что на них были подкуплены авторы журнала «Русское богатство». Позднее И. Ясинский писал в воспоминаниях о В. Розанове:
Любопытный был человек этот Розанов. О нем начальник печати Соловьев говорил, что вся его мудрость заключается в мизинце и что он с большим талантом умеет высасывать ее оттуда. В «Новом времени», подделываясь к общему направлению газеты, Розанов, при всем его кажущемся прямодушии и «необыкновенной откровенности», ухитрялся писать прямо иногда невозможные вещи. Так, вдруг появилась его статья в «Новом времени» о том, как «Русское богатство» было подкуплено японцами, которые заплатили народным социалистам, работающим в этом органе, сто тысяч рублей. Такой извет или донос на «Русское богатство», которое только что обрушилось на меня как на писателя другого направления, не признающего авторитета Михайловского, показался мне, тем не менее, крайне гнусным. Я при встрече с Розановым объявил ему, что дальнейшее сотрудничество его в «Новом слове» не может быть терпимо и по какой именно причине. Розанов сконфузился и оправдывался:
– Помилуйте, мне говорил Струве!
До последнего времени я считал, что Розанов просто клеветник. Но в «Былом» в 1917–1918 годах были напечатаны воспоминания Бориса Савинкова. Он подробно рассказал историю своих сношений с Азефом и, между прочим, упомянул как о факте неоспоримом о ста тысячах, полученных сотрудниками «Русского богатства» за статьи против войны и за соответствующую революционную пропаганду в стране. Между прочим, на эти деньги был снаряжен пароход, а на пароход погружено огнестрельное оружие, которое должно было быть доставлено в Россию, но судно потерпело крушение в Балтийском море… (Ясинский 1926: 308).
Между тем Савинков в своих воспоминаниях ничего подобного о «Русском богатстве» не писал, да и писать не мог: в 1909 г., когда он завершил свои воспоминания, это могло прозвучать именно как донос на либеральный журнал.
29. См. в воспоминаниях В.Н. Фигнер рассказ о Н.В. Чайковском, который в 1910 г. заявил на суде, что он не принадлежит к партии эсеров:
В брюссельской социалистической газете появилась соответствущая статья, где «Бабушка» превозносилась, о Чайковском говорилось вскользь, а секретарь Международного бюро говорил с насмешкой об этом «дедушке революции» (Фигнер 1932, III: 214).
Ср. также: Поссе 1923:135.
30. Татаров предал и другого будущего «палестинца» – Моше (Моисея Абрамовича) Новомейского (1873–1961). Новомейский в партии эсеров не состоял, но был близок к ней (псевдоним: Михаил Шергов), включая и террористическую деятельность (он был готов доставить из Сибири несколько пудов динамита). Как и Рутенберг, Новомейский провел в тюрьме несколько месяцев до амнистии 17 октября (ВТ: 148). Воспоминания Новомейского об истории с Гапоном см.: Novomeiskii 1962: 3-10.
31. Эту дату называет Горький в письме Е.П. Пешковой (около 2 сентября 1905 г.), см.: Горький 1997-(2007), V: 82.
32. Ко всему этому следует добавить еще агентурную деятельность небезызвестного «русского Рокамболя» – чиновника по особым поручениям при Департаменте полиции и профессионального авантюриста И.Ф. Манасевича-Мануйлова, который, собирая информацию, связанную с деятельностью Акаши-Циллиакуса, телеграфировал, по собственным словам, из Парижа в Петербург о груженном оружием пароходе, «но не получал надлежащих указани» (цит. по: Приключения Мануйлова 1917:255). Игнорирование сведений, сообщаемых Манасевичем-Мануйловым, было, по всей видимости, напрямую связано с негативным отношением к нему П.И. Рачковского, занятого поиском и собиранием «компромата» против своего агента для его «разоблачения» перед начальством и удаления в отставку.
33. Петр Иванович Рачковский (1851–1910), один из столпов российской политической полиции. Родился в семье потомственного дворянина Дубоссарского уезда Херсонской губернии Ивана Петровича Рачковского и Магдалины Матвеевны (урожд. Лисовской), поляков по национальности. Версия о еврейском происхождении будущего начальника зарубежного отделения, а затем – вице-директора Департамента полиции по политической части (см.: Дудаков 1993: 229, прим. 22) документально опровергается в: Брачев 1997: 291-92, где подробно изложена его биография; об участии Рачковского в подготовке скандально знаменитой фальшивки – «Протоколов Сионских мудрецов» см.: Бурцев 1938; Кон 2000/1981: 26–55; Дудаков 1993 (по индексу имен); De Michelis 2004/1998 (по индексу имен).
34. Очевидно, предупреждения о смертельной опасности этого свидания поступали к Рачковскому из разных источников. Существует также свидетельство A.B. Герасимова о том, что это он предупредил шефа о готовящемся покушении на его жизнь:
Один из моих агентов доложил мне в наиболее существенных чертах об этом плане двойного покушения – на Рачковского и Гапона. Я позвонил Рачковскому и осведомился, насколько двинулся вперед Гапон со своей работой. Рачковский ответил: – Дело идет хорошо, все в порядке. Как раз сегодня условлена моя встреча с Гапоном и Рутенбергом в ресторане Контана. Хотите и вы придти?
– Нет, я не приду, – сказал я, – и я советую также вам не ходить. Мои агенты сообщили мне, что на вас организуется покушение.
Рачковский:
– Но… как можете вы этому верить? Прямо смешно!
– Как вам угодно будет, – сказал я.
Я повесил трубку, но какое-то внутреннее беспокойство побуждало меня еще раз позвонить Рачковскому. Его не было дома. У телефона была его жена, француженка. Со всей настойчивостью я предложил ей удержать мужа от посещения Контана. Там грозит ему несчастье. Она обещала мне. Вечером я отправил в ресторан сильный наряд полиции и чинов охраны. Они видели, что Гапон и Рутенберг вошли в отдельный кабинет ресторана, специально заказанный Рачковским. Соседний кабинет был занят каким-то подозрительным обществом. Рачковский не явился (Герасимов 1985/1934: 65-6).
35. Ошибается и исследовательница проблем взаимодействия революции и литературы, полагая, что Рутенберг должен был явиться для совершения двойного убийства Гапона и Рачковского в Департамент полиции (Петрова 1978: 241, п. 17).
36. Розанов путает ресторан Контана (наб. Мойки, 58) с рестораном Кюба (Б. Морская, 16, угол Кирпичного пер.); о встрече в последнем речь шла в записке Гапона Рутенбергу от 27 марта 1906 г., накануне его казни.
37. Заметим, между прочим, что если бы Рутенберг убил Рачковского, антисемитские силы наверняка не преминули бы воспользоваться этим для распускания слухов о том, что одного из организаторов «Союза русского народа» и вдохновителей «Протоколов Сионских мудрецов» уложила вражеская рука, и связали бы это с актом, благословленным «Сионскими мудрецами». Ведь евреи, согласно антисемитским сплетням, оказались примешаны даже к факту естественной смерти Рачковского (Кон 2000/1981: 32).
38. Относительно того, как могла быть «артикулирована» эта санкция, Л. Прайсман пишет:
Наверно, теперь трудно установить точно, что произошло на самом деле между Азефом и Рутенбергом. Видимо, Азеф дал разрешение на убийство одного Гапона, но сделал это в настолько завуалированной, скрытой форме, что нужно было очень сильно желать убить Гапона, чтобы понять этот намек. Это мог быть ленивый кивок головой, столь присущий Азефу, или брошенная в разговоре, может быть даже телефонная, фраза Азефа о том, что Рутенберг может убираться к черту <…> Так, что я полагаю, что Рутенберг до разоблачения Азефа фактически не обвинял его в том, что он разрешил убить одного Гапона, поскольку не мог привести никаких доказательств этого разрешения. Прямого распоряжения Азеф ему не давал, а кивок головой или «пошел к черту» никто бы не воспринял как разрешение на убийство (Прайсман 2001:174).
39. Историк A.B. Чудинов, ссылаясь на семейное предание, пишет об участии в казни своего прадеда Александра Игнатьевича Чудинова (1885–1923), см.: Чудинов 2000: 173-74 (здесь же его биографическая справка).
40. Правда, в следующем номере газеты (№ 10808. 17 апреля. С. 2) исчезнувшей слушательнице сельскохозяйственных курсов возвращена ее «законная» (?) фамилия Бельштейн.
41. Сам Л.Г. Дейч придерживался мнения, что Гапона можно было не убивать и совершивший этот акт Рутенберг действовал как авантюрист:
Нельзя поэтому признать, – писал он в книге «Провокаторы и террор», – что роль Рутенберга в Гапониаде безукоризненна: будучи спасителем Гапона 9-го января, он же, всего год и два месяца спустя, взялся организовать его убийство, исполняя волю гнусного провокатора Азефа. В качестве предателя Гапон ни для кого не был опасен, поэтому достаточно было опубликовать о том, что он продался полиции. Его можно было пощадить, в особенности ввиду несомненных его заслуг в январе 1905 г.
Конец Гапона вызывает к нему презрение и отвращение. Трудно помириться с мыслью, что этот столь стремительно поднявшийся на неимоверную высоту человек так быстро и низко пал. Долю вины в последнем <…> Рутенберг пожелал взвалить на «заграничную интеллигенцию», но в действительности она целиком принадлежит ему и его товарищам. Если даже судить только на основании его собственной исповеди, надо признать, что в его поведении было немало авантюризма, но он, конечно, этого совсем не замечает (Дейч 1926а: 79–80).
42. Не исключено, что роман С. Мстиславского вольно или невольно перекликался с памятным для его поколения «Конем бледным» Савинкова, где в одном из монологов Жоржа есть также сравнение революционного террора с трагическим балаганом и отсылка к блоковскому «Балаганчику»: