Аппетит Казан Филип
– Фонари догорают, – наконец сказал я.
Сколько мы здесь пробыли? Я потерялся в странном полусне из лиц и цветов, но сейчас фонари дымили и слабели. Словно лунатики, мы двинулись в обратный путь по залам – туда, в изысканно расписанный склеп, где веревка свисала из маленькой трещины, через которую проглядывала полоска солнца, похожая на грубый ухмыляющийся рот. Я держал веревку, пока Лето подтягивался кверху, куда медленнее, чем спускался, а потом вылез наверх сам. Затем мы просто сидели на древнем древесном стволе, слушая, как дрозды щелкают улиток о камни бань Траяна.
С этих пор обязанности стали поглощать последние остатки моей свободы, и я больше никогда не участвовал в других изысканиях Лето, хотя ушедшие под землю залы начали являться мне во снах и я часто думал о них.
Кардинал Борджиа поднял голову от книги в пурпурном переплете. Меня вызвали в его Ватиканские покои, в чем не было ничего необычного, но я удивился, обнаружив Паголини, стоящего в углу кабинета с другой книгой в руках. У меня сложилось впечатление, что ни один из них не читал, они просто ждали меня, поскольку что-то явно промелькнуло между ними, когда я вошел: движение бровей или едва заметный кивок моего хозяина.
– Нино… – Кардинал откинулся на спинку своего стула и медленно и аккуратно сложил руки на краю стола. – Кажется, я был прав в своем мнении о вас, хотя случилось нечто, заставившее меня чуточку – да, это должно быть сказано, – чуточку возревновать. Слухи о ваших талантах дошли до кое-чьих ушей.
– Как это лестно, – отозвался я. – Но я работаю только на вас, ваше высокопреосвященство.
– Конечно, конечно. Но как бы вы себя почувствовали, если бы я сказал, что я вас… хм… одолжу.
– Если вашему высокопреосвященству это требуется.
– Браво, Нино! Браво! Я благодарю вас за преданность, но, разумеется, она никогда не ставилась под сомнение. А в том случае, если вы сомневаетесь в моей преданности…
– Совершенно не сомневаюсь, ваше высокопреосвященство!
– В том случае, мессер, если вы вдруг вообразите, что я одалживаю вас другу, как обычного раба, – продолжал он, отмахиваясь от моих слов, – я, честно говоря, неохотно расстаюсь с вами ради одного пира, и только потому, что человеку, который попросил об этом одолжении, невозможно отказать.
– Очень хорошо.
Это, очевидно, должно быть что-то значительное, но я уже давно прекратил предсказывать какие-либо желания хозяина: лучше было вообще не думать, просто делать. Паголини сдержанно кашлянул.
– Ваше благоразумие достойно восхищения, стольник, – сказал он. – И я буду откровенен: именно ваше благоразумие, как и ваше мастерство, принесли это довольно деликатное дело к вашим дверям.
– Это верно, – сказал Борджиа. – Дело в том, что вас попросил сам Папа.
– О! – сказал я. Вот это было удивительно. – Я весьма польщен. Чрезвычайно. – Сам я думал: «Господи, в каких же вещах мне требуется быть благоразумным? Неужели Папа тоже занимается всей этой ерундой?»
– Так и должно быть. Большая честь, очень большая честь. Что, конечно же, хорошо отразится на нас, о чем не забудут. Но это другой вопрос. С одной стороны, его святейшество желает дать небольшой пир для самого близкого круга. Буду с вами откровенным, подробности чуточку… – Борджиа помахал рукой, казалось, он и сам в искреннем замешательстве. – Да, чуточку загадочны. Но я не расспрашиваю его святейшество о его делах. Не осмеливаюсь.
– Я понимаю, ваше высокопреосвященство.
– Понимаете? А я нет. Но это не важно. Его святейшество наслышан о вашем благоразумии, конечно, но также и о вашей репутации в области полетов фантазии – о вашем воображении. Итак, суть в том, что этот пир должен оказаться простым делом: простая еда…
– Простые развлечения? – рискнул я.
– Вообще никаких развлечений, – ответил Борджиа, выглядя еще более озадаченным, чем раньше. – Его святейшество желал бы определенного ощущения классики в процедуре и выборе блюд – вы знаете, он большой поклонник древних, – но превыше всего должна быть обстановка полнейшей тайны.
– Тайны, ваше высокопреосвященство? В каком смысле? В смысле темы вечера? Интриги и всего такого?
– Нет, сам пир должен быть тайным, – уточнил Паголини. – Глубоко тайным. Подальше от пытливых глаз. Ради вящего эффекта, вероятно.
– Что ж, Нино? Могу я сказать его святейшеству, что вы согласны? – Борджиа опять откинулся на спинку стула, зная, каким будет мой ответ.
– Конечно, ваше высокопреосвященство.
– Превосходно. Паголини расскажет вам все об этом. Боюсь, вам не удастся встретиться с его святейшеством, поскольку он пробудет в Кастель-Гандольфо до дня пира. И еще одно, последнее, Нино. Ваше благоразумие для меня несомненно. Но мне бы не хотелось, чтобы вы думали, будто я настаиваю на вашем благоразумном молчании в отношении меня. Я был бы рад считать, что вы сможете найти в себе силы рассказать мне все, что угодно. Вы понимаете? Не позволяйте делам его святейшества отягощать вас. Я буду счастлив разделить груз вашего благоразумия.
– Как пожелаете, ваше высокопреосвященство.
Меня отпустили, и мы покинули кардинальские покои вместе с Паголини, который рассказал мне, на что рассчитывать: не более десяти человек, включая его святейшество; безопасность – приоритет, в моем распоряжении будут папские солдаты. Никакой обслуги, кроме личных камердинеров Папы. Повар? О, это буду я, и я один. От меня потребуется принести клятву о сохранении тайны, каковая неприменима, конечно, если речь зайдет в беседе с его высокопреосвященством кардиналом, который, как князь нашей Церкви… Я понимаю? Я понимал.
Почти сразу же ко мне пришло решение воспользоваться подземными залами Помпонио Лето. Есть ли лучшее место? Охранять нужно только один вход, если его святейшество и гости пожелают спускаться по веревочной лестнице. Нет, их можно спустить с помощью лебедки, какими строители пользуются, чтобы перемещать камни. Второй зал легко будет чисто подмести и осветить факелами. Столы на козлах, складные стулья… С готовкой будут проблемы, потому что если внизу зажечь настоящий огонь, то всех удушишь. Но возможно, я сумею установить маленькую походную кухню наверху. На Эсквилине ночью слоняться никто не будет, и если солдаты поставят какой-нибудь кордон, или как это там называется… Все получится.
И все получилось. Я установил свою маленькую кухню в укрытии бань Траяна, не больше двух огней, железная подставка, одолженная у папской стражи, которая позволила мне подвесить два котла и несколько вертелов, и тренога для горшков и сковородок. Это соответствовало меню, которое я собрал на скорую руку из пары страниц Апиция, скопированных из рукописи Лето. Я с восторгом думал о воскрешении этих античных блюд, но на деле все оказалось довольно загадочно. Предками владели, как мне показалось, маниакальные пристрастия к любистку (он был во всем – зачем?), к дефрутуму и гаруму[31]. И в результате вкус у всех блюд оказался примерно одинаковым. Но все же, возможно, внизу, в гроте, в этом будет больше смысла.
Большую часть двух дней я провел под землей, прибираясь и украшая залы. Во-первых, пол был подметен. Под толстым ковром пыли стражник, которого я подрядил на это и который поклялся хранить тайну, за что получил хорошую плату, обнаружил великолепный мозаичный пол, более-менее неповрежденный, равный любому виденному мною в римских церквях. Я завесил двери портьерами и поставил столько канделябров, сколько смог добыть. Свечи давали меньше дыма и вони, чем факелы, и заставляли краски на стенах и потолке сиять и переливаться. Как странно, что никакой свет не касался их тысячу лет или даже больше… Стол на козлах установили посередине зала, с лучшими складными стульями из дворца кардинала Борджиа и шелковыми подушками, красной дамастовой скатертью и серебряной посудой, сделанной златокузнецом, который часто работал для кардинала, а недавно создал полный сервиз на основе нескольких блюд и кубков, найденных, когда рабочие копали яму под фундамент. Я взял посуду внаем за гигантскую сумму и еще больший залог – кузнец хотел, чтобы я их купил, но возможно, в результате сделки он получит папский заказ. Это не значит, что я сказал ему, зачем мне нужен его сервиз. Я никому этого не говорил.
Когда его святейшество, человек не то чтобы незначительной комплекции, не говоря о весе и объеме, был опущен в корзине через узкую щель, в которую та едва пролезла, – отряд солдат потел над лебедкой наверху, едва слышно бормоча придушенные молитвы, – я уже стоял внизу во главе маленькой фаланги слуг. На каждом была простая белая льняная тога, металлический обруч на голове, сандалии. Но, спустившись, его святейшество должен был увидеть четырнадцать одинаковых лиц, смотрящих на него снизу вверх: зная, что наряду с Древним Римом темой этого пира является таинственность, я заказал для всех нас маски. Нашел одного старика из мастерской, встроенной в стену храма Адриана, который делал маски для карнавалов. Я думал, это будет сложной и дорогостоящей работой, но мастер изготовил их всего за пару дней: ничего не выражающие белые лица с пустыми миндалевидными глазами и Купидоновым изгибом губ. Возможно, юноша, послуживший моделью древнему скульптору, ходил по этим самым чертогам.
Папа Сикст выглядел как сын лигурийского рыбака, которым он когда-то и был: тяжелое мускулистое тело, заплывшее жиром, большие руки, толстая шея и широкое лицо с мощной челюстью, разрезанное острым крючковатым носом. Издали он не казался человеком, способным оценить что-либо более сложное, чем крыша из дрока, и все же это был тот самый Папа Римский, который вознамерился восстановить величие Рима, утраченное много долгих веков назад, и чей интерес к писателям и художникам прошлого превосходило только желание сделать свою семью самой могущественной в Италии.
Его святейшество тут же уселся, и гости без всяких церемоний набросились на еду. Один из них был высок и довольно красив в изнеженной, немного женоподобной манере. Папа называл его племянникои, и сходство имелось. Двое других оказались флорентийцами: человек в последних годах зрелости в рясе архиепископа и куда более молодой мужчина, казавшийся смутно знакомым. Был и совсем старик, синьор Монтесекко, с прямой спиной солдата, к которому Папа, как я услышал, фамильярно обращался Джованбаттиста. Одного из оставшихся, с сильным акцентом Урбино, вроде бы звали Ортона.
Никого из них, кажется, не побеспокоил особенно любисток или дефрутум – они набросились на еду с изрядным аппетитом, хотя больше все-таки интересовались вином, великолепным греческим вином, ароматизированным персиковыми листьями. Я разместил небольшую группу угольных жаровен в дальнем зале, где вроде бы имелась тяга, чтобы дымы уносило, а пища оставалась горячей. И поскольку я был и стольником, и виночерпием, и нарезателем мяса, помимо главного повара, то большую часть вечера провел, бегая туда-сюда, раскладывая еду, бросаясь вперед подавальщиков, чтобы стоять с ножами наготове, когда принесут мясо и рыбу, и проверяя, нет ли в вине пауков. Мне бы хотелось изучить Папу Сикста, сделаться ему полезным, потому что вот он я, сын мясника из округа Черного Льва, готовлю и подаю еду самому его святейшеству, но времени на это не оставалось. Внизу, в гроте, было удивительно жарко, а свечи и жаровни только добавляли тепла. Я весь вспотел в своей тоге.
Я находился в дальнем зале, раскладывая, нетрудно догадаться, любисток вокруг фаршированного поросенка, когда меня вызвал стражник и сообщил о прибытии запоздавших гостей. Я поспешил в пиршественный зал, опуская маску на лицо, – как раз вовремя, чтобы увидеть, как корзина проходит последние пьеды до мозаичного пола. Прутья корзины бугрились, веревка протестующе трещала, потому что опускала массивную тушу – лысого человека в похожей на шатер красной одежде, бранившего на все корки солдат наверху. Корзина дернулась, пролетела добрую пьеду, повернулась в мою сторону. Лицо человека оказалось на свету. Это был Бартоло Барони.
Он рявкнул на меня и подозвал раздутым, нетерпеливо согнутым пальцем. На меня накатил беспредельный, одуряющий ужас, но только на мгновение, пока я не вспомнил о маске. Я заставил себя подойти, с дурманной медлительностью, туда, где Барони пытался подняться на ноги. Я ухватился за край корзины, остановил ее. Барони выпростал красную распухшую руку, и я помог ему, отдувающемуся и пыхтящему, спуститься на пол. Младший флорентиец уже спешил ему навстречу.
– Франческо! – буркнул Барони, и они дружески обнялись.
Корзина позади нас стремительно понеслась вверх. Храня молчание, молясь, чтобы моя маска прочно держалась на голове, я провел Барони к его месту. Затем, посреди нового града ругательств, скрипа, падающих камешков и пыли, корзина опять начала опускаться. Убедившись, что кубок Барони полон и что кто-то из моей труппы масочников его обслуживает, я вовремя обернулся, чтобы увидеть, как корзина приближается к полу грота. Хмурый мужчина взмахнул короткими ногами над краем корзины, пока она еще опускалась, и спрыгнул. Это был Марко Барони.
Мертвец в этом жилище призраков. Кровь бросилась мне в лицо, шрам на виске начал пульсировать и гореть. «Тебя нет», – прошептал я. Но Марко, в чьем мастифовом лице тоже было слишком много крови для призрака, помедлил, отряхнул колени, протопал к единственнму свободному стулу, уселся и тут же бросился в приглушенный спор с человеком, названным Франческо.
Он выглядел примерно так же, как в ту ночь в Ассизи, два года назад, почти ровно день в день. Его волосы по-прежнему были густы и острижены по кругу, что придавало его жесткому лицу обычный тупой и грубый вид. Пожалуй, прибавилось морщин на лбу, собранном в вечную злобную гримасу. «Не корчи рожи, – снова и снова говорила мне Каренца, когда я был маленьким. – Петух закричит, и навсегда таким останешься». Что ж, для Марко петух, похоже, прокричал, хотя не видно было никаких признаков того, что я когда-то проткнул его грудину насквозь. Грудь его по-прежнему торчала, как у бентамского петушка, и он, опершись на локоть, зыркал на всех и каждого, в масках и без, как будто только и ждал, что его спустят с поводка, чтобы разорвать нас в клочья.
Я ускользнул обратно к своим жаровням, где заново затянул завязки маски и попытался отогреть дрожащее тело. Марко жив и стал еще ужасней прежнего. А это означало, что Тессина оказалась в один миг вырезана из моего будущего. Фортуна отсекла ее от меня, как разделяют сросшихся близнецов. Бартоло – он тоже выглядел вполне здоровым, на свой манер, – рано или поздно умрет, но Марко ни за что не отпустит Тессину. Она потеряна – и Флоренция тоже, как будто карта разорвалась и Рим вдруг оказался на другой стороне мира.
Мне пришло в голову, что я могу просто повернуться и уйти в темные туннели, которые вели прочь, под холм, чтобы потеряться там навсегда. Но даже тогда я не смог бы стать более потерянным, чем сейчас.
Вбежал слуга. Марко требовал мяса – громко, грубо. Я снова вышел, взял свой нож для мяса – длинный, с узким лезвием и ручкой из куска нарвальего рога – и начал, с обычными выкрутасами, отрезать куски от поросенка. Я ловко пожонглировал одним куском, как тысячу раз видел у Орландино, опытнейшего слуги Борджиа, и изящно опустил мясо на тарелку Марко. Он фыркнул и обозвал меня гнусными словами на языке флорентийских улиц.
Было бы так просто поднять тонкое лезвие, острое и гладкое, как лист ириса, и вонзить в его горло, в ямку под адамовым яблоком, или в один из его маленьких, обведенных красным глаз. Куда сложнее было сделать то, что вместо этого сделал я: отрезать еще один безупречный кусок мяса, покрутить его секунду на плоскости ножа, демонстрируя слои – золотой обруч кожи, бледное мясо и темную, набитую орешками пинии фаршировку, – заставляя пар с его деликатным, аппетитным ароматом соблазнительно заклубиться перед ноздрями Марко, и положить еду столь же почтительно, как кладут на тарелку просфору. Потом я проделал то же самое для его отца.
После этого вечер стал более пугающим, более неотвратимым, чем худший ночной кошмар, от какого я когда-либо страдал. И весь ужас и отчаяние были заперты за холодной невыразительной маской, которую я затягивал на своем лице все крепче. Это заставляло меня бродить и скакать вокруг стола, отрезая и подавая мясо с еще более изысканными трюками. Изучать каждое слово, которое я произносил, в поисках мельчайшего следа Флоренции. Молиться Господу, Богоматери и, в конце концов, любым демонам, которые могли жить в этом гроте, – возможно, тем самым, что смотрели на нас с каждой стены, – чтобы сделаться невидимым. Я был слишком перепуган, чтобы осознать, что таковым, в общем-то, и был.
Но внезапно все закончилось. Папа выпрямился и поманил меня.
– Отпусти своих людей, – коротко велел он.
– Все ли было к удовлетворению вашего святейшества? – промямлил я.
– Что? Да, да. Очень хорошо. – У него оказался удивительно сильный генуэзский акцент, а его брыли и подбородок будто еще больше обвисли, чем в начале трапезы. – Но ты отошлешь своих людей… – Он уставил палец вверх поразительно образным жестом, учитывая, кто это говорил.
– Очень хорошо, ваше святейшество. А я вам потребуюсь?
– Нет! – рявкнул он. – Можешь подождать нас наверху.
Я позвал стражников и велел сбросить веревочные лестницы, которые они принесли с собой. Мы, слуги, поднимались и спускались по этим узким неустойчивым конструкциям, но для гостей я их счел неподобающими. Капитан стражи спустился, и мои работники в масках полезли, один за другим, наверх, к бледному просвету луны в потолке. Я уже собирался присоединиться к ним, когда вспомнил про жаровни. Их нельзя было оставить гореть, потому что рядом лежали сухие как порох деревянные балки, а кроме того, мне внезапно остро потребовалось опорожнить кишки.
Папа и его гости стояли тесным кружком спинами ко мне. Подумав, что они ждут, когда капитан стражи вызовет корзину, чтобы поднять их, я проскользнул мимо, убедился, что жаровни более-менее остыли, и бросился искать местечко, где присесть. В комнате было три выхода, каждый вел куда-то в полную темноту, но света от свечей, расставленных мной вокруг кухонного пространства, было достаточно, чтобы отбрасывать слабый отблеск на покрытые фресками колонны ближайшего проема. Я заглянул туда: ничего, кроме впечатления обширной пустоты, поднимающейся вокруг меня. Я вошел, осторожно ступая, чтобы не запнуться, если попадутся упавшие плиты или балки, и когда отошел достаточно далеко, полностью погрузившись в тишину и ночь, стянул исподнее и присел.
Слава Богу, что напряжение этого вечера, страх и беготня иссушили мои кишки. Было ощущение, что нужно облегчиться, но облегчения не наступило. Так что я сидел молча, тужась без всякого результата. Ничего не выходило: ни дерьма, ни даже звука заднего ветра. И пока я так сидел, в соседнем зале раздались голоса. Папа стоял рядом с жаровнями, идеально очерченный рамкой маленького прямоугольника оранжевого света. Потом появился молодой флорентиец, потом Бартоло Барони, архиепископ и, наконец, племянник Папы и солдат.
– Джироламо, я понимаю, – нетерпеливо сказал Папа племяннику. – Ни один человек в мире не желает уладить это дело больше, чем я. Но такие вещи нельзя поощрять.
– Мы не намерены проливать кровь, – сказал племянник. – Но если нужно…
– Джироламо, я не позволю этого! – Голос Папы отражался и отдавался эхом от стен.
Я встал на четвереньки, едва дыша, не осмеливаясь даже натянуть белье.
– Ваше святейшество, будет практически невозможно повлиять на результат без смерти по самой меньшей мере Лоренцо и его брата.
Это вмешался солдат. Он говорил терпеливо, и взвешенно, и немного неодобрительно, хотя я не мог понять, что он осуждал: тему или публику.
– Дядя, это может оказаться неизбежным, – сказал Джироламо.
– Бога ради, племянник! Ты что, свой разум погулять отпустил? Мы же часто обсуждали, как удачно будет, если что-то – революция, скажем, или счастливая случайность – сумеет избавить Флоренцию от этого негодяя Лоренцо. Без семьи Медичи Республика станет нашим другом…
– Конечно, конечно, – ровно вмешался архиепископ. – Мы всё контролируем, ваше святейшество. Ничего не случится, если вы этого не пожелаете.
– Сальвиати! – Папа испустил вздох: он явно был здорово пьян. – Не пойми меня неправильно. Результаты описанного мной очень нас порадуют. Но я не буду – не могу – поощрять лишение жизни кого бы то ни было.
– Тогда мы здесь закончили, – произнес солдат Монтесекко с явственным облегчением.
– Вы должны нам доверять, ваше святейшество! – Молодой флорентиец, переминавшийся с ноги на ногу, стиснул руки в мольбе.
Однако было ясно, что он в бешенстве. Бартоло Барони сильно ткнул его под ребра.
– Пацци, его святейшество устал, – твердо сказал он. – Мы должны поблагодарить его за… занимательный вечер. Не надо больше этого. Я прибыл из-за сына и определенных интересов, которые мы разделяем с архиепископом. Но Лоренцо де Медичи – человек разумный. Я уверен, у его святейшества должны быть более мягкие методы убеждения, чем это… это…
– Ваша гуманность делает вам честь, сын мой, – сказал Папа. – Но хотел бы я, чтобы остальные здесь разделяли вашу терпеливость.
– Мы можем хотя бы еще раз поговорить? – спросил Джироламо, обменявшись взглядами с Пацци.
Пацци! Конечно же, я видел этого человека раньше. Господи, да если это Франческо Пацци, а парень подходил по возрасту, то я не однажды игрл против него в кальчо.
– Мессер Бартоло прав, – сказал Пацци. – Мы не можем поощрять смерть, чьей бы она ни была. Я уверен, собственные пороки Лоренцо вскоре доведут его до беды. А тогда мы будем готовы.
– В этом есть здравое зерно, молодой человек, – сказал Папа. – Теперь нам пора по кроватям. Я уже слишком стар, чтобы спать в пещере.
Они ушли. Только после того, как их голоса затихли в отдалении и я услышал, как корзина опустилась и поднялась, а потом еще восемь раз, я осмелился встать; и щелчки моих коленных суставов зашептались, разбегаясь по невидимым стенам. Теперь зазвучали другие голоса: солдаты и слуги спустились, чтобы приступить к уборке. Я снял маску, поправил тогу и вышел на свет, где начал собирать вещи.
Я вылез по лестнице наверх и встал на краю расселины, глядя вокруг на слабый свет костров для готовки, на слуг, которые сидели на поваленном дереве и допивали остатки вина. Все казалось чудовищно обыденным после странных ощущений грота и ужасных, похожих на сон вещей, которые там произошли. Я видел, как мертвец воскрес и украл мое будущее. Я видел, как немые статуи подавали ужин Папе Римскому. Я слышал, как гости Папы горячо обсуждали смерть людей, которых я знал. Но что вышло из всего этого? Какая-то глупость, замысел злобных пьяниц, которому Папа ни за что не позволит осуществиться. Однако моя собственная история закончилась. Я никогда не чувствовал себя более одиноким, чем в этот миг, слушая треск огня и тихую болтовню слуг.
За последующие пару недель я очень хорошо узнал девушек седовласой дамы – ее звали донна Эуфемия. Иногда все десять приходили в палаццо Борджиа и танцевали, как они всегда это называли, а иногда требовались только три или четыре. Маленькая рыжая Магальда оказалась даром Небес или, возможно, другого места, потому что она описывала мне подробности любых других танцев, в которых принимала участие, рассказывала, что требовал предыдущий стольник, что вроде бы понравилось кардиналу – понравилось, говорила она, не было приятно, потому что мой наниматель, очевидно, получал больше удовольствия от наслаждений своих гостей, чем от собственных. Например, он никогда не брал девушку для себя. Благодаря Магальде я смог сложить все пиры в одну картину, как будто занимался этим всю жизнь, как будто мой отец был содержателем борделя, а не мясником. Однако с течением дней я обнаруживал, что все дальше и дальше отхожу от кухни. Я теперь бывал с многими людьми – как стольнику, мне приходилось быть политиком, учителем танцев, постановщиком спектаклей, сводником, пожалуй, в наибольшей степени, – но поваром почти никогда. Я проводил больше времени в борделях и домах куртизанок, чем на рыбных рынках, потому что девушек для палаццо Борджиа поставляла не только донна Эуфемия, но еще два десятка хозяек и хозяев.
Иногда требовались светские дамы, куртизанки, как называл их обычай, чьими сокровищами были ум и остроумие, начитанность и то, насколько хорошо они знали самые свежие танцы из Флоренции или Неаполя. В другие времена мне приходилось нанимать уличных шлюх, причем обоих полов, из самых сомнительных кварталов города. Все зависело от гостей, вокруг которых строился каждый конкретный пир. Паголини сообщал мне в своей взвешенной маловыразительной манере о пристрастиях и слабостях каждого почетного гостя.
Для одного вечера мне пришлось приготовить то, что я ненавидел больше всего: «летучий пирог». Однако этот нужно было заполнить девушками. Подходили только невысокие и худенькие, так что я нанял Магальду, а потом принялся рыскать по борделям и улицам в поисках самых маленьких шлюх. Я уже завоевывал репутацию истинного князя разврата, и в некоторых частях Рима я и шагу не мог ступить без того, чтобы десяток женщин не начали умолять меня выбрать их для любого замысла, который у меня будет. Так что не возникло трудностей с тем, чтобы найти шесть крошечных женщин приятной внешности, которых не смущала идея, что их обмажут медом, утыкают перьями и засунут в большую деревянную ванну под крышу из выпеченных черепиц.
В тот вечер от гостей, мужчин и женщин, требовалось прийти в костюмах кошек. Когда кардинал вонзил в пирог деревянный меч и девушки выпрыгнули наружу, кошки принялись гоняться за ними вокруг стульев и под столами. Сомневаюсь, чтобы кто-нибудь из кошек запомнил вкус хоть одного блюда того вечера, кроме пота разгоряченных, испуганных женщин, смешанного с медом и поломанными куриными перьями.
Какие-то ночи пиров я проводил один, но не многие. Пользовался ли я услугами донны Эуфемии или других хозяек и хозяев, они всегда, похоже, старались оставить одну девушку для меня. Поначалу мне было неловко от таких порядков: я находил пиры и так называемые танцы безвкусными и вульгарными и лишь устраивал и проводил их, а потому воображал, что девушки чувствовали себя еще хуже. Но с течением месяцев я понемногу отпускал свою прежнюю жизнь повара и начинал получать удовольствие от сложной задачи устройства одного чудесного, запоминающегося пира за другим – только задачи, заметим. Я убедил себя: суть вся в том, чтобы сделать невозможное реальностью, и что в этом смысле я по-прежнему остаюсь художником, в чьем распоряжении просто-напросто больше красок. Моя привилегия как стольника стала тем, что я, по моему ощущению, заслужил. А почему нет? Я знал, что никогда не полюблю снова. Фортуна не сможет сотворить со мной ничего худшего, чем уже сделала.
Со временем, когда хозяйки лучше узнали мои пристрастия и антипатии, девушки стали более соблазнительными, более жаждущими, более искушенными телом и умом. И я этого ожидал; я начал этого требовать. Мужчины дворца теперь мне завидовали. Они разглядывали меня, когда я спускался поутру, и все гадали, чем я занимался прошлой ночью и как они могут хотя бы надеяться на такую удачу и мужскую силу. Это была мечта юнца, сбывшаяся во всех возможных смыслах, – находить в постели женщину, когда бы ты ни захотел, и чтобы все вокруг тобою восхищались. Счастливчик – вот бы им всем тоже так повезло. Я, однако, не был счастлив. Я был просто пуст.
Чем дальше, тем более странное воздействие на меня оказывали эти удовольствия. Вместо того чтобы наслаждаться самому, я как будто стал актером. Потеряв все, что мне было дорого, я боялся теперь только одного: увидеть неудовольствие или разочарование на лице его высокопреосвященства или на лицах шлюх, которых брал в постель.
Мне доставались все утехи, каких я только мог потребовать, но у них была своя цена. Хозяйки борделей и сводники меня испытывали, пробовали на прочность: сейчас я считался их господином, но все могло перевернуться за одну ночь, и многие стольники в конце концов становились развращенными марионетками собственных жадных поставщиков – таким получился и закат моего предшественника. У меня была лучшая должность в Риме: каждый хотел быть на моем месте или же мной управлять. И чтобы этого никогда не случилось, я сам начал принимать свои индийские листья. Бетель не оказывал никакого воздействия, насколько я мог судить, кроме онемения языка. Но каннабис, настоянный в вине, заставлял все мое тело петь, словно колокол. Были и другие средства: дикий мак приносил спокойствие и давал мне просто потрясающую выносливость в постели. Девушка из одного борделя, которую ребенком работорговцы привезли с побережья Гвинеи, познакомила меня со сладким пурпурным орехом, который она называла «кола»: если пожевать его в достаточном количестве, он принуждал проснуться, а голова начинала гудеть, как осиное гнездо. Чем больше я работал, тем больше принимал; и чем бльшую дозу отмерял себе, тем больше тревожился из-за возможности провала. Но все это оставалось внутри. Снаружи я с каждым проходящим днем становился все больше похожим на Паголини. Ничто меня не удивляло, никакое мое желание не было слишком сложно удовлетворить. У меня не осталось своего «я». Я жил ради услаждения Родриго Борджиа.
Но сам его высокопреосвященство: ради чего жил он? Ради власти, очевидно, потому что ее трепетание ощущалось в стенах палаццо Борджиа. Но в отличие от других великих людей, которых я знал, Борджиа, хоть и держался за ласть безжалостно жесткой хваткой, не позволял этой власти давить на себя. Я никогда не слышал, чтобы он произнес злое слово или сделал что-то причиняющее боль другим. У него только что родился сын Чезаре, и с младенцем и своим старшим сыном Джованни, славным мальчуганом лет трех, кардинал вел себя мягко и терпеливо.
Поначалу я чуть было не поверил, что эти пиры и танцы – целиком творения Доменико Паголини, а кардинал просто с ними мирится. Но чем больше я за ним наблюдал и чем больше он мне доверял, тем более странным казался. Потому что именно Борджиа знал каждый секрет, каждый зарытый грешок, каждую потребность и желание своих друзей, врагов, коллег, соседей, слуг и родственников. У него словно было тайное окно в каждую спальню Италии, и во все денежные места тоже, потому что, хотя с каждым из его гостей обращались в соответствии с его положением, в первую очередь деньги определяли, будете ли вы наслаждаться сладострастными утехами стола его высокопреосвященства.
Казалось, у него было совсем мало собственных желаний. Кардинал ел обычно с аппетитом, пил не слишком мало и не слишком много. Хотя прекраснейшие женщины Рима проходили через его покои практически бесконечной чередой, он вроде бы оставался всецело преданным донне Ваноцце. А на своих пирах он наблюдал. Существуют люди, которые заплатят, чтобы посмотреть, как шлюха занимается этим с другим мужчиной, или будут шнырять вокруг женской бани, пытаясь найти открытое окно или щель в стене. Кардинал был не из таких. Пока шлюхи плясали, а куртизанки обольщали, Борджиа наблюдал не для собственного возбуждения, но, как мне казалось, дабы учиться узнавать что-то. Он был философом в своем роде, возможно, одним из величайших философов своего века. И предметом его изучения было человечество: поведение людей, их мотивы и, превыше всего, их слабости.
Шла четвертая неделя после Пасхи 1478 года. Я был в своем кабинете, проверяя бесконечные счета, когда получил вызов от его высокопреосвященства.
– Я вчера разговаривал с его святейшеством, – сообщил кардинал. Джованни играл в углу кабинета, и Борджиа больше внимания обращал на сына, чем на меня. – О художниках. Я упомянул, что вы племянник Филиппо Липпи, упокой Господи его душу, и что у вас много друзей среди художников Флоренции.
– Было много друзей, ваше высокопреосвященство. Я уже давно не получал вестей ни от кого из них.
– Стыд и позор! Кстати, кто, по-вашему, лучший художник в Риме?
– Мелоццо да Форли, – тут же ответил я. – В городе нет никого лучше. Думаю, его бы оценили даже во Флоренции.
– Хм… Что ж… Джованни, не рви это, ангел мой… его святейшество, как вы знаете, весьма интересуется классической скульптурой. Он показывал мне кое-что выкопанное на Кампо Вакино – Форуме, как он упорно продолжает называть это место. Совершенно изумительно: мастерство настолько велико, что смущается глаз. Можно почти поверить, что камень – просто кожа поверх плоти и крови. Что привело нас к вопросу анатомии. Древние, очевидно, не видели ничего плохого в том, чтобы разрезать мертвых и смотреть, как именно все устроено и работает, без сомнения, поэтому их статуи столь необычайно точны.
– Я слышал такие разговоры, ваше высокопреосвященство.
– Это заставляет меня задуматься: что там внутри.
– Внутри, ваше высокопреосвященство?
– Да. Внутри нас. Почему мы дышим? Почему есть разные органы выделения? Куда – и это уже должно было озадачивать вас как повара, – куда девается еда, а?
– У меня есть приблизительная идея, ваше высокопреосвященство…
– Я бы хотел, чтобы ваша идея стала точнее. На следующей неделе я даю пир для его святейшества, и я подумал, учитывая наши беседы и его интересы, есть ли лучший предмет, чем «что там внутри?».
– Чрезвычайно увлекательно, ваше высокопреосвященство. У вас есть какие-то особые пожелания?
– Нет, вовсе нет. Все в ваших руках, дорогой Нино. У меня нет сомнений, что вы приведете его святейшество в восторг.
Он отвернулся к Джованни, поднял сына на колени, поцеловал в нос. Я повернулся, чтобы уйти.
– Ах да! Вот что вам поможет, Нино: ваш Мелоццо да Форли завтра проводит анатомирование.
– Анатомирование? – нахмурившись, обернулся я. – Но ведь Церковь, конечно же, запрещает такие штуки.
– Запрещает, запрещает, по крайней мере сейчас. Хотя рассказал мне об этом его святейшество. Он дал свое благословение: он считает, это невеликая цена за знание для наших молодых художников – то знание, которое для художников древности было обязательным. В общем, возможно, вам захочется туда сходить.
– Я не думаю… – Но к тому времени я знал Борджиа достаточно хорошо, чтобы понять, что это предложение – приказ. – То есть я уверен, это будет увлекательно и полезно, – соврал я.
– Великолепно! Подробности у Паголини.
– Что со стоимостью?
– Мой дорогой Нино, не думайте об этом.
В то время боттега Мелоццо да Форли была самой известной в Риме. В общем-то, это была единственная по-настоящему хорошая боттега к югу от Перуджи. Этим утром передний вход был закрыт, и когда я постучал, открылась смотровая щель. Мгновение спустя щелкнул запор и меня впустили.
Мастерская была длинным сводчатым помещением: она занимала всю длину здания, и ее загромождали всевозможные вещи, обычные для профессии художника, не говоря уже о коллекции римского мрамора. Маэстро Мелоццо жил наверху. Впустил нас мальчик, из младших помощников Мелоццо, одетый в ветхие обноски, с фонарем в руке. Он выглядел испуганным, но боялся не нас. Он указал на дальний конец помещения, освещаемый высоким окном и огромным количеством ламп и свечей. Там плясало множество теней, отбрасываемых вверх, на стены и своды крыши, и слышались приглушенные голоса.
В мастерской оказалось около двенадцати человек. Было трудно точно разглядеть в трепещущем свете свечей, но некоторых я узнал: приличный художник по имени Антониаццо, Марко, ученик Мелоццо, и один из друзей Помпонио Лето, врач по имени Леонарди, – все они собрались вокруг обычного деревянного стола, а на столе лежал труп. Как ни странно, он будто заполнял собой пространство, он был больше и реальнее, чем полувидимые картины, статуи… Даже просто сам факт: мертвый человек. Смерть: единственная несомненная и неизбежная вещь в жизни… и все прочие очевидные утверждения, что вид трупа всегда словно ворошит воспоминания. Беда в том, что все это правда. Голый мужчина – он был не слишком высок, по возрасту подбирался к тридцати, с жидкими светлыми кудрями и редкими желтоватыми волосами на груди и в паху – сделался центром всего в мастерской силой только лишь того, что был мертв. Я чувствовал, как кто-то кривится рядом со мной, и понимал чувства этого человека. На столе все-таки лежала не корова – рядом с набором ножей, зондов и пил. Это был практически я сам. Я поблагодарил Богоматерь за то, что удосужился утром подлечиться каннабисом: хорошая доза, смытая в желудок aqua vitae[32] с большой щепотью мускатного ореха.
По другую сторону стола я увидел маэстро Мелоццо и помахал ему. Но жест показался мне настолько неуместно чрезмерным, что я тут же опустил руку.
– Маэстро, – позвал я громким шепотом, словно находился в церкви, – вы как?
Мелоццо перегнулся через труп ко мне. Странное освещение сделало его похожим на ожившее резное надгробие, потому что рассекло его длинное лицо, большой кривой нос и лысый куполообразный лоб на белую и черную половину.
– Счастлив вас видеть, стольник. Надеюсь, у вас пустой желудок.
– Моя семья – мясники, – не раздумывая, ответил я. – Так что мой желудок достаточно крепок.
– Мясники? Ну-ну. – (Ходили слухи, что семья самого Мелоццо была богата и не одобряла его карьеру.) – Значит, у вас уже имеется некоторое представление о том, что происходит под кожей. Нет большой разницы, говорите ли вы о человеке или… об осле. Мышцы, сухожилия, кости.
– Да. Каркас из костей, остальное вылеплено из… ну, как видит это мясник, из мяса. Хотя есть люди, которые назовут это кощунством.
– Его святейшество не верит, что Господь одобряет невежество, и я тоже. А вы? – спросил Мелоццо.
– Нет, – сказал я. – Я не одобряю. Знание ведет нас к Богу, а не от Него.
– Именно. Итак, это Антонио Бенивьени. – Художник указал на человека примерно тридцати лет, с широко поставленными дружелюбными глазами. – Флорентиец, как и вы. Известный хирург. Он будет мне помогать. А теперь начинаем.
Антонио Бенивьени взял узкий, слегка изогнутый нож и сделал длинный разрез вдоль руки мертвеца. Крови не было. Вместе со всеми я вытянул вперед шею, чтобы лучше видеть, и уставился на то, как Бенивьени отогнул кожу, открывая темное красное мясо, пересеченное белыми сухожилиями и подушками желтого жира. Мелоццо начал расплетать жгут мускулов, а Бенивьени называл их: flexor carpi radialis, palmaris longus, flexor carpi ulnaris, pronator teres…[33] Моя память вернулась в тот день, давным-давно, когда я смотрел, как мой отец разделывает свиную ногу, отделяя темное от светлого, мягкое от плотного. «Вот это делает это, – демонстрировали двое мужчин ножом и указкой. – А вот это – то». Кости кисти, цветом похожие на пахту, раскладывали веером на крышке стола, словно знак смиренной капитуляции. Кожу оттягивали дальше, выставляя на всеобщее обозрение секреты плеча, потом шеи, потом груди. Кто-то шумно развернулся и исчез в тенях.
Двое ведущих перекатили труп на живот и продолжили работу. Большой веер трапециевидной мышцы, а под ней rhomboideus major и minor[34]. Смотрите, как splenius capitis[35] удерживает голову! Взгляните на протяженность latissimus dorsi[36]. Вниз, к бедру, движется Бенивьени с ножом, к мясу, которое я узнаю. В конце концов, разница между животным и человеком, между мясником и хирургом невелика. Потом тело перекатывают обратно, влажное, только наполовину человеческое: будто некий гротескный венецианский образ, труп облачен в восковую кожу с правой стороны и ободранное, растерзанное мясо с левой. А в центре всего этого – лицо мертвеца, никак не изменившееся. Неужели я ожидал, что оно будет дергаться? Или, может, что он сядет и завоет на нас, негодуя из-за своего осквернения? Но это была смерть, и даже когда Мелоццо разрезал восковой торс и оттянул широкие складки кожи и мышц, чтобы показать поблескивающие органы и бледные мотки кишок, мертвец продолжал переносить свое расчленение молча.
Все это было мне слишком знакомо. Дважды знакомо, можно сказать. Зрелище меня на самом деле не беспокоило, отчего я чувствовал себя неловко. Но потом Бенивьени продолжил работу щипцами, раскрыв грудную клетку с каждой стороны со звуком, с каким подрезают старые виноградные лозы, а Мелоццо поднял перевернутую костяную корзинку, чтобы показать розоватые легкие. Внезапно волна печали накатила на меня. Теперь бесполезны все эти вещи: легкие, сердце, потроха. Вот он весь человек, показалось мне. Таков и я сам. Кем бы ни был этот бедолага, что бы ни делало его живым, самим собой, оно скрывалось посреди мягких выпуклостей внутренних органов, которые сейчас Мелоццо вынимал, словно яйца из гнезда.
Бенивьени показал печень, почки, зобную железу, поджелудочную – «сладкое мясо», как я знал их, – и красный паутинчатый мешок желудка. Вот он, привратник желудка, который так тревожил кардинала Гонзагу. Но где же огонь, который должен бы гореть под сосудом пищеварения? Не было ничего, кроме большой бухты кишок. Я хотел спросить, но Мелоццо держал сердце с короной отрезанных артерий и вен, пока Бенивьени называл каждую часть: vena arterialis, arteria renalis[37]. Гален говорит нам, что эта штука выполняет такую и такую работу. Сюда входит воздух из легких, а здесь, в левом желудочке, превращается в животворный дух. Сердце – это мышца, она и раненая может продолжать биться, как, на свою беду, обнаружили те, кто дерется на дуэлях, но перережьте вот это – изящные сосуды голубого и розового цвета, разветвляющиеся, как драгоценный коралл, – и смерть придет мгновенно, потому что жизненный дух не сможет циркулировать. Сколько раз я разрезал сердца – сердца свиней, овец и быков – и превращал в руины всю эту алхимию, эти тонкие механизмы.
Я пронаблюдал весь процесс, даже когда Бенивьени показывал нам мышцы лица, даже когда Мелоццо вытащил глаз и блестящая струна нерва затрепетала между белым глазным яблоком и пустой глазницей. Даже когда они отпилили крышку черепа и вытащили мозг, доказывая, что там нет ничего более необычного, чем морщинистая складчатая репа. В мастерской начинало вонять, как на бойне. Люди постепенно отходили, поодиночке или парами, пока в самом конце, когда человек на столе уже прекратил быть чем-либо, кроме останков какого-то дикого животного, зрителей осталось совсем мало. Некоторые не продержались дальше вскрытия грудной клетки.
– Твою мать! Мне нужно вина.
Это говорил Антониаццо. Он снял свою шапочку и вытирал лоб. Воздух в мастерской был удушливым и спертым, а запах мяса и содержимого желудка и кишок становился ошеломительно сильным. Антониаццо с достоинством поклонился Мелоццо и хирургу, которые мыли руки в миске, удерживаемой нетвердыми дланями ученика, который нас впустил, – теперь его лицо приобрело цвет угриного брюха.
– Друзья мои, мы благодарим вас за раскрытие перед нами этих тайн, за пролитие света во тьму этой священной формы и за совершенствование нашего ремесла. Но боюсь, мы не сможем вам помочь убрать это все. Стольник, вы идете?
– Нет, но спасибо. Думаю, я пойду в баню.
Я прочел короткую, но пылкую молитву о душе расчлененного бедняги, которого ученики заворачивали в кусок старого холста, и ушел один, гадая, как, во имя Господа, я предполагаю превратить мрачный акт разрушения, которому только что стал свидетелем, в пир, достойный Папы Римского.
Я отправился к мастеру по металлу, который и раньше делал для меня всякие вещи, – его мастерская располагалась неподалеку от рыбного рынка – и объяснил, что мне нужно: шесть позолоченных подносов в форме мужской головы, туловища, рук и ног с соответствующими крышками. Сойдет и недрагоценный металл, потому что потом мы их все расплавим. Ремесленник, курносый парень с кожей, прокоптившейся дочерна от дыма и пламени печей, решил, будто понял, что я имею в виду, но оказалось – нет. Я хотел блюда в натуральную величину человеческого тела, чтобы, когда их, закрытые крышками, поставят на стол, гостям показалось, что там лежит золотое тело. Мастер хмыкал и бубнил, пока не нарисовал мне на доске что-то приблизительно похожее.
Тем утром я проснулся рано, рядом с какой-то из девушек донны Эуфемии, и влил в себя небольшую бодрящую дозу напитка из вина и каннабиса, чтобы в голове не иссякали идеи. Парочку я сообщил мастеру по металлу, и поскольку мои заказы много раз приносили ему большой доход, бедняге приходилось мириться с моими фантазиями. Но потом я спросил, может ли он взять медные листы и обить ими старую статую. Он решил, что может, и я отвел его к месту неподалеку от Пантеона, где рабочие копали яму под фундамент нового палаццо. Там, сложенные в кучку, лежали мраморные торсы и конечности, похожие на бледные дрова. Ничто из этого не могло стоить много, и рабочие были счастливы, когда я сунул им несколько монет в обмен на куски по моему выбору. Я отвез их на телеге в мастерскую и оставил там.
Дни перед пиром у Папы почти изгладились из моей памяти. Один сводник, владелец большого и дорогого борделя возле Сан-Клементе ин Рионе Монти, очень хотел, чтобы я пользовался для танцев его девушками и мальчиками, и принялся посылать мне новую шлюху каждый вечер, кроме субботы. Довольно бессмысленная дань набожности с его стороны, потому что я сомневался, чтобы он водил своих работников к мессе. Меня тревожила мысль, что таким образом испытывают мою мужественность – по причине собственного состояния или потому, что я начинал находить столь полезными свои утренние процедуры? Мне пришлось еще глубже закопаться в свои мешочки с травами, не говоря уже о разнообразных мазях и настоях от кардинальского аптекаря, очень секретных и очень, очень дорогих. Я просыпался, выпивал стакан сырого яйца, смешанного с гвоздикой и высушенной и измельченной вульвой лани, и пока эта невообразимо мерзкая жидкость проходила по внутренностям к члену (изможденный орган был надежно заключен в модный, набитый мягким гульфик и умащен мазью, сделанной из перемолотых летучих муравьев, коры вяза, мускуса, амбры и яичек перепела), я спускался на кухню, чтобы решать все возникшие проблемы. Обедал я своей долей вчерашних вечерних остатков, что зачастую означало какие-нибудь искусно подобранные афродизиаки, вроде каракатицы с орешками пинии, трюфелей и опять перепелок, заливаемых вином, в которое я клал листья львиного зева или крапивное семя. Быстрое посещение мастерской металлиста, пробег по рынкам, чтобы убедиться в честности закупщика; возможно, торговля с поставщиками. Потом обратно, чтобы начать собирать воедино вечернюю пирушку.
Это означало найти музыкантов, применив угрозы и при необходимости подкуп (и уж слишком часто – попытки их протрезвить); наорать на кухне; наорать на слуг, накрывающих стол его высокопреосвященства; выстоять саму трапезу; провести увеселения, которые я для нее запланировал; убедиться, что наш ловкач Орландино не отрезал никому нос своими крутящимися ножами; проводить каждого гостя до его постели, с компанией или без; присмотреть, чтобы кухню убрали, пряности заперли, а мясо подвесили, где не достанут крысы; проверить, чтобы всем заплатили, если необходимо; удостовериться, что Теверино доволен, что его заместитель доволен, что девушки-судомойки довольны, что мессер Доменико доволен и что его высокопреосвященство удовлетворен тем, как все прошло сегодня вечером.
Потом я ел собственный ужин – обычно флягу вина, толстую горбушку хлеба и то, что для меня отложил Теверино, – если повезет, что-то легкоусвояемое, вроде отварного каплуна или рыбьих щечек. Немного индийских листьев в вино, возможно, что-то еще для члена, вроде жареного корня драконьего аронника. Тогда, и только тогда я смогу отправиться, пошатываясь, в свои комнаты и обнаружить там ожидающую меня девицу. Если повезло, то она развела огонь, иначе придется вызывать юного Алонсо Руиса де Бисимбре, а потом от него избавляться, потому что он будет ехидничать надо мной и пялиться с ухмылкой на мою женщину.
Но на этом мои труды отнюдь не заканчивались, потому что теперь мне требовалось доказать своей подруге на ночь, которой, как я всегда подозревал, строго наказали наблюдать за каждым моим движением (каким бы неправдоподобным этот страх ни казался при свете дня), что я мужчина – даже больше, чем просто мужчина. Намного больше: бык, жеребец, неистощимый в аппетитах и энергии; что я кондотьер, перейти дорогу которому любой мужчина сочтет безумием. Рим, казалось мне, был странно переполнен мужчинами, желавшими превзойти меня, посягнуть на мою власть и влияние, обманом заставить произвести некий роковой ложный шаг. Только когда я оставался доволен тем, что принес удовлетворение, какой бы мерой оно ни мерилось, только когда я убеждался, что не посрамил честь, что моя репутация невредима и протянет еще день, я позволял себе погрузиться в неглубокий тревожный сон.
Я расставил все на столе перед собой. Я не мог спать: до пира меньше дня, чересчур много возбуждающих средств, девушка в моей постели тихо всхлипывает во сне. Так что я спустился в кухню, чтобы кое-что сделать. У меня есть все нужное: миски для порошков – оранжевого, белого, черного, желтого, красного. Яйца. Где-то здесь должна быть кисть. И мой нож. Доска не подготовлена: грунтовки здесь нет. Но должно получиться. Я разбил яйцо, отделил желток, проткнул осевший золотой шарик и дал сокровищу вытечь в блюдце. Немного пигмента на кончике ножа, вмешиваем медленно. Плохо, порошок слишком грубый, но я капаю на отталкивающую массу уксусом и снова перемешиваю. Попробуем желтый. Лучше. Черный хорош, просто уголь из очага.
Дерево гладкое от долгих лет использования в работе и ошкуривания песком. Я быстро сделаю набросок, а потом раскрашу. Желтые волосы, розовая кожа, зеленое платье. Фигуры, обретая форму, вставали за сучками и стыками досок. Мальчик, протягивающий руку. Девочка… Как она вообще выглядела? Я помнил ее волосы, все эти упругие кудряшки, и изящный скат носа. Какие смешные вещи застревают в моей голове. Я крепко зажмурился, пытаясь вспомнить что-нибудь еще: запах, вкус. Тессина…
– Маэстро!
Шаги по плиткам. У меня остается достаточно времени, чтобы бросить на стол мокрую тряпку и все стереть.
– Маэстро! Это вы? – Это Барди, ночной стражник. – Что вы делаете?
– Ничего, Барди! Просто навожу порядок. Завтра пир… Нужно нарезать кое-какого мяса. Мой отец был мясником, знаешь ли.
Но он не слушает. Он уже ушел. Я постукиваю по мискам, чтобы пряности осели. Вглядываюсь в воздух в поисках чего-то: воспоминания, еще одного призрака. Ее нет. Я шлепаю на стол кусок влажного алого мяса и склоняюсь перед работой.
На семнадцатый день апреля все было готово для пира. Все получилось именно таким, как я воображал. Проходя мимо меня в палаццо Борджиа, Папа Сикст чуть кивнул мне – мы уже встречались, хотя он не видел моего лица. Как и его племянник, граф Джироламо Риарио, горделиво выступающий позади его святейшества. Граф, однако, меня проигнорировал, глядя мимо кончика своего длинного носа на собственные щегольские туфли. Никто из прочих не был мне знаком: трое вельмож с супругами и французский кардинал. Я провел гостей в пиршественный зал, и хотя Папа не ахнул (другие ахнули), я отметил с некоторым удовлетворением, что его тяжелая поступь на мгновение сбилась, когда он увидел, что ожидает на столе.
Потому что это выглядело точь-в-точь как голый золотой мужчина, лежащий на спине, или, скорее, труп: мастер призвал все свое искусство и сделал лицо с полуоткрытыми глазами и губами, обнажающими зубы. Все было как в жизни: от жил, выпирающих на мышцах рук, до крайней плоти на члене. Я поставил свечи в ногах и головах, а вместо столовых приборов подал гостям Борджиа хирургические инструменты.
Гости расселись. Две женщины неистово краснели и обмахивались веерами, не то с отвращением, не то с восторгом, а мужья подталкивали их и указывали на детали, задерживаясь, естественно, на пенисе. Орландино начал свой привычный танец вокруг стола, поднимая крышки и размахивая ножами и вилками всевозможных форм и размеров. Когда все крышки сняли, я с облегчением увидел, что гости наклонились вперед и смеются – от восторга, не отвращения, – потому что я не был полностью уверен, насколько точно представил себе вкусы публики. Я стоял в конце зала, чуть дрожа. Днем я почувствовал себя настолько чудовищно изможденным, что принял настойку дикого мака – довольно крепкую настойку, и довольно много. Я выдохнул, глубоко и неровно, когда подняли крышку-голову, открыв небольшую горку превосходно зажаренных ягнячьих мозгов, припущенный телячий язык, по бокам два свиных уха в желе и два глаза, сделанные из языков нерожденных ягнят, обернутых вокруг вареных и разрезанных пополам перепелиных яиц.
Потребовалось двое слуг, чтобы поднять крышку с золотого туловища. И тут я получил от стола настоящее «ах!». Две бараньи грудные клетки стояли вертикально, ребра сходились в середине. На горле – несколько блюд из зобных желез: жареные, в пироге, перемешанные с розовыми лепестками – в античном стиле. Я сделал сердце из листьев красной капусты, заключающих в себе начинку из постной свинины, ветчины, телячьего вымени, орешков пинии, чеснока, шафрана и прочих специй, все вместе сварено в ткани, словно клецка. Легкими служили отваренные крылья гигантского ската. Ниже – смесь жареной печени и почек, а под ними огромная спираль дымящейся кровяной колбасы. Наконец, прекрасная минога, вместе с круглой тупой головой (с которой я осторожно оттянул кожу, чтобы открыть идеальный круг усеянного зубами рта), возлежала между двух припущенных в вине и покрытых сахарной корочкой фиг. Одна из женщин указала на это пальцем и взвизгнула.
Но теперь гости громогласно требовали, чтобы подняли все крышки, и я подал знак. Послышалось еще больше восклицаний, и мне показалось, что я увидел редкую улыбку, скользнувшую по обычно бесстрастному лицу Борджиа, когда его гости принялись указывать на все составляющие по очереди. В одной руке прятался жареный морской угорь с жареными артишоками в качестве пальцев, а в другой – ряд фаршированных гусиных шей. Бедрами служили куски косули, голенями – зайцы с вынутыми костями, фаршированные и зажаренные на вертеле, а каждую ступню представлял омар в панцире.
Орландино оказался вовсе не хирургом. Было неприятно видеть, как он бахвалится и крутит инструментами, встряхивая золотыми кудряшками и расчленяя мой съедобный труп: вот он ободрал угря, чья темная до синевы шкура разошлась над истекающим паром белым мясом. Ребра, разделенные коротким ножом, сердце, разрезанное на тонкие кружки. Прошло совсем немного времени, и тело оказалось таким же разодранным, как бедняга, которого при мне резали в боттеге Мелоццо. Его святейшеству, отложившему парочку мозгов, накладывали второе блюдо – бараньи ребра и кусок колбасы. Его племянник подъедал угря-руку. Кардинал Борджиа повернулся и наградил меня еще одной едва заметной улыбкой.
Это был вечер без танцев, хотя кардинальские музыканты все время пиликали и дудели модные пьесы, так что мне не очень-то много пришлось делать – истинная удача, потому что я едва стоял на ногах и старался как можно больше прислоняться к стене. Буфетчик подал сахарные скульптуры гербового дуба делла Ровере, скрещенные ключи Папства, и – я настоял на этом, даже снабдил его моделью – прискорбно примитивный человеческий скелет, в половину обычного размера, сидящий на сахарном троне и подносящий сахарный нож к собственной руке. Послышалось еще больше возгласов, а потом – треск сахарных костей и плеск вина, наливаемого в кубки.
Пир его святейшества продолжался допоздна, потом Папа, его племянник и кардинал Борджиа удалились во внутренние покои кардинала, а остальные гости отправились по домам. В моих услугах больше не было нужды, но еще многое требовалось сделать. Я сжевал еще чуть-чуть орехов кола, что вполне меня взбодрило. Удостоверился, что кухня заперта, пиршественный зал вычищен, дорогая посуда убрана. Съел пару оставшихся мозгов, хотя они и кремовые внутренности стали скользкими и чуть отдавали мокрой собакой. К тому времени, как я сел проверять дневные счета, мои глаза болели и пульсировали, а по углам поля зрения мелькали неприятные вспышки. На шее билась жилка, а волосы чувствовали себя так, будто я пытался выпрыгнуть из собственного скальпа.
Но мой день пока еще не закончился. Я знал, что наверху меня ждет девушка, присланная ублюдком из Рионе Монти. Он почуял слабину, потому что недавно ночью я немного увял – временно, конечно, и все исправило быстрое втирание мускатного ореха, который щипался как черт, но привел член в чувство. После этого проблем не было, но с той ночи хозяин борделя взял меня в осаду всерьез. Еще провалы – и он примется забрасывать удочку насчет исключительных привилегий, официального представления и покровительства, иначе моя репутация начнет подгнивать, как некупленная скумбрия на ступеньках Портико д’Оттавиа. Моя рука дрожала, пока я готовил себе небольшую дозу тонизирующего из запертого аптекарского ящичка под моим столом: каннабис, шафран, настойка окопника, мед, гвоздика и калган. Любой из ингредиентов мог сработать и один, но зачем рисковать? Я добавил чуть больше каннабиса, просто для надежности.
Девица, довольно плотная, с копной намасленных и завитых волос, убранных золотыми лентами, дремала, когда я вошел, что меня вполне устраивало. Но когда я закрыл за собой дверь, она сонно приподнялась на локте. На ней была только свободная кисейная сорочка, и одна большая веснушчатая грудь выпала из выреза. Я поклонился, как ни нелепо это выглядело, и прошел к очагу, встал на колени, взял полено… Внезапно мое лицо оказалось совсем близко к огню. Как это случилось? Я помотал головой, бросил полено на угли, осторожно подул. Очень осторожно. Угли засветились – каждый как дверь в чудесный раскаленный, расплавленный мир. Я наклонился ближе. В этом угольке люди или птицы? Цветы зазмеились по дымящемуся полену.
– Ты идешь в постель? – У девицы был сонный, грубоватый голос, но ей не удалось изгнать из него скуку.
– Сейчас, моя красавица, – ответил я, вставая и чувствуя, как моя голова взмывает к потолку. – Откуда ты? – спросил я, чтобы выиграть немножко времени.
– Из Веллетри. Я ехала в такую даль, только чтобы любиться с тобой.
– Из Веллетри? Разве не из Монти?
– Поспеши, любовь моя, – терпеливо проворковала она.
Мне пришлось очень сильно сосредоточиться на своих шнурках и завязках, потому что мои пальцы отказывались выполнять приказы. Но как только мой дублет упал на пол, отброшенный в угол, и я развязал шнурок, удерживающий штаны, девушка – на самом деле женщина примерно моего возраста – с покорным вздохом выпросталась из кровати и довершила мое раздевание.
– Чего бы тебе хотелось? – шепнула она мне на ухо.
Я почувствовал, как мочка моего уха отдернулась от ее губ, как устрица, когда на нее падает капля лимонного сока. Все более озадаченный, я полез в ее сорочку за этими огромными грудями. Их я, по крайней мере, мог понять.
– Покажись мне, – сказал я, и женщина послушно стянула с плеч сорочку и легла на спину, томно разведя ляжки и сжав груди руками.
Мадонна…
Я совсем растерялся. Что вообще происходит? Она превратилась, вот ужас, в золотого человека – человека из еды, – а потом вернулась обратно в плоть. Будто подсказывая мне, ее рука передвинулась к промежности и довольно нетерпеливо показала, на чем сосредоточиваться. Хорошо. Уже лучше. Я подошел, положил руки на ее приятный круглый живот. Мой разум по-прежнему не мог ничего иного, кроме как излагать мутный перечень ощущений. Мне нужно было ощутить что-то, все равно что. Женщина убрала руки с промежности и потерла вокруг моего рта и под носом. Теперь я понял. Мое тело оживилось, и я ощутил волны… не желания, но тупой прямолинейной похоти.
Как обычно, древняя пляска плоти на плоти хоть как-то вернула меня в чувство. И там, где надо, все работало. Только время продолжало растягиваться и сжиматься внутрь себя. Ну и что с того. Я господин. Я сделан из железа. Время опять растянулось, и я радостно забылся в трещинах штукатурки на стене.
А потом я вернулся обратно, в кристальной ясности. У женщины была длинная веснушчатая спина, на которой поблескивали капельки пота. Я всаживался в нее и выходил уже Бог знает как долго, глядя вниз: на овальные, чуть волнистые половинки ее задницы, на свои руки, сжимающие пышную плоть вокруг ее талии. Она назвала мне свое имя или нет? Что это за имя?
– Фортуна? – на пробу спросил я.
Она зарылась лицом глубоко в подушку и, может быть, даже спала, потому что не шевелилась, а дыхание под моими руками было медленным и размеренным. Внезапно я оказался на огромной высоте и смотрел сверху на нас обоих: на сонную вялую шлюшку и тощего потного мужчинку, бьющегося об нее, как механический молот в кузнице.
– О Господи! – выкрикнул я в отчаянии и упал на спину, захваченный пошлостью всего этого.
Девица дремотно приподняла голову.
– Мм… Вот хорошо, – пробормотала она, перекатилась на бок и опять заснула.
Я растянулся на полу рядом с кроватью, прилипнув задницей к сарацинскому ковру и прикрыв углом простыни пах, который все еще был напряжен, хотя и совершенно онемел. В дверь постучали. Я проигнорировал стук, но он раздался опять, и дверь чуть приоткрылась. Внутрь просунулась голова: один из старших слуг, чрезвычайно расстроенный.
– С какой стати ты это делаешь? – невнятно пробубнил я, пытаясь завернуться в простыню, но не в силах прикрыть нелепое бессмысленное возбуждение.
– Мне очень жаль тревожить ваш… ваш отдых, мессер Нино, – прошипел слуга, – но я не знаю, что еще делать. Гость хозяина в ужасном состоянии.
– Найди Паголини, – буркнул я.
– Мессера Доменико нет. Я и не помыслил бы беспокоить вас, но… Он же еще и племянник Папы.
– И?..
– Пьян и беснуется. Уже избил Артуро. Мы не можем его вышвырнуть: он же граф, помоги ему Господь.
– Черт! – Я поскреб голову: ногти казались львиными когтями. – И чертов племянник Папы! Ладно. Хорошо, дьявол его побери!
Напялить одежды стоило немалого труда, но все же прошло более гладко, чем раздевание, хотя в итоге штаны болтались на заднице, а дублет застегнулся неровно. Слуга ждал меня в коридоре. Что бы он ни подумал обо мне и о том, что сейчас увидел, он оставил это при себе.
– Его святейшество уехали домой, – говорил он, – но граф Джироламо пожелал отпробовать особых вин из запасов виночерпия и после одной чаши хотел еще и еще. Начал требовать женщину. Сказал… – Слуга понизил голос. – Сказал, что знает, какие вещи здесь творятся. Всякие мерзости… прошу прощения, мессер.
– Мы все существуем, чтобы служить кардиналу Борджиа, – желчно напомнил я. В моих внутренностях будто завелся муравейник, а голова была набита тлеющими углями. – Я не задаю вопросов. И ты уж точно не должен.
Я последовал за ним вниз по лестнице, и, к моему удивлению, он привел меня в кухню. Там на любимом табурете Теверино сидел Джироламо Риарио со смертельно бледным лицом. Его котта была заляпана жиром и вином, а в роскошной золотой цепи застрял кусок баранины. Увидев меня, он сел прямо и замахал руками, чтобы удержать равновесие.
– А! Добрый хозяин борделя! – воскликнул он, указывая на меня трясущейся рукой. – Подавай мне женщину!
– Прошу прощения, ваша светлость. Боюсь, я не могу обеспечить вас необходимым. Видите ли, это дом кардинала. Возможно ли поручить кому-нибудь из ваших охранников сопроводить вас в приличный… дом развлечений?
– Как ты смеешь! Как, черт тебя дери, ты смеешь!
Риарио вскочил на ноги и пошатнулся. Подумав, что он вот-вот упадет, и решив, что лучше бы племяннику Папы не разбивать череп о плиты кардинальского пола, я бросился к нему, сам нетвердо держась на ногах, и обхватил его поперек груди. Он тут же замахнулся и ударил меня в лицо. К счастью для меня, в его кулаке не было силы, и он просвистел мимо моего уха. Мне удалось схватить его за запястье и удержать руку внизу.
– Сейчас ужасно поздно, ваша светлость, – сообщил я сквозь стиснутые зубы. – Я уверен, вы вовсе не желаете разбудить кардинала Борджиа. Я уверен, вы хотите прямо сейчас отправиться домой.
– Я… хочу… женщину! – проорал он и начал бороться со мной.
Мне удалось развернуть его спиной к себе и уложить лицом на стол, где он, к моему удивлению, обмяк.
– Я послал за вашим конем, – сказал я, надеясь, что говорю профессиональным тоном, хотя на самом деле гадал, кто из нас начнет блевать первым. – Наши самые надежные люди проследят, чтобы вы добрались до дому целым и невредимым.
– Флоренция, – вдруг сказал граф.
– Прошу прощения, ваша светлость?
– Флоренция. Ты из Флоренции. Говоришь так, будто у тебя во рту кошачье дерьмо, как все, кто из вашего поганого городишки. И Лоренцо Медичи хуже всех. Что ж, слушай меня, Флоренция. Твой Лоренцо – мертвец.
– Я так не думаю, ваша светлость, – возразил я. Слова, сказанные в пещере, вспомнились мне очень ясно. – Вы будете намного лучше чувствовать себя завтра утром.
– Я говорю, что он мертв! Мой дядя – Папа Римский! Чертов Папа Римский, ты, флорентийское дерьмо! Он сметет Медичи, как… как… – Он уставился на меня, наверное надеясь, что я поддержу его улыбку.
– Мы забудем об этом, – примирительно сказал я, испытывая некоторое искушение ухватить его за золотые локоны и хрястнуть головой о стол, всего пару раз.
– Ты не забудешь, не-ет. Ты никогда не забудешь. Франческо Пацци, который стит целой толпы Медичи, за этим присмотрит. Он уже сделал это… Какой сегодня день? Нет, еще не сделал. Но скоро, Флоренция. Очень скоро.