Конец одиночества Велльс Бенедикт
Он заговорил сам с собой по-русски, произносил какие-то горькие слова. Я догадывался, что он мог сказать. Происходящее напоминало перевернутые с ног на голову песочные часы, и он не мог этого предотвратить: каждую секунду все больше песчинок пересыпалось из его половины в мою.
Я медленно подошел к нему:
– С одиннадцатилетнего возраста Альва была самым важным человеком в моей жизни. Я не мог…
Инстинктивно я решил не говорить ему, что Альва хотела отослать меня домой.
– Мне очень жаль, Александр, – сказал я. – Но речь идет не только о нас с вами, речь идет и об Альве. О том, чего она хочет.
Романов не ответил, его взгляд был обращен мимо меня. Наконец он кивнул в сторону моего письменного стола:
– Я хочу прочесть обе ваши истории.
– Ничего моего вы еще никогда не читали. Моя интонация может оказаться не в вашем вкусе, вам может не понравиться.
– Вы спите с женщиной, которую любите, – сказал он устало. – Все, что вы сейчас пишете, должно получаться ужасно или очень хорошо.
Между Романовым и Альвой произошло долгое объяснение. Я слышал голос Альвы, он становился все более энергичным. Она и без того уже с трудом переносила его постепенный упадок, она плохо спала, под глазами у нее появились темные круги, и она ходила по дому как привидение, еле таская ноги. Казалось, она с каждым днем все больше страшится необходимости принять какое-то четкое решение и в то же время стремится к нему.
Низко нависший на вершинах деревьев туман, над горами серое небо. В конце октября уже выпал первый снег, и это еще больше ограничило нас домашними стенами. Я, правда, по-прежнему продолжал каждое утро свои круговые пробежки, но холодный воздух так и сек лицо, а холод пронизывал меня до костей.
Романов дал знать, что ему понравились мои истории, и больше уже ни разу не возвращался к этой теме. Вместо этого он медленно, но упорно продолжал стучать на своей машинке. Мне чудилось, что своим бесконечным тюканьем он хотел постоянно напоминать нам о своем присутствии.
Как-то раз мы любили друг друга у меня в комнате и вдруг опять услышали жалобный и настойчивый стук его машинки. Мы пытались не обращать внимания, но постукивание не прекращалось, и в конце концов Альва оттолкнула меня. На грани слез она молча оделась и пошла к нему.
Продолжал ли Романов злиться на меня, я сказать не могу. Но однажды утром он заблудился внизу возле дороги и при этом упал, а когда я поднял его, он меня обнимал, чего раньше никогда не делал.
В последнее время он повсюду носил с собой книжку Набокова. Куда бы он ни шел, она всегда оставалась при нем, и только один раз он забыл ее на кухонном столе. Я хотел отнести ее к нему наверх и тут обнаружил записку, засунутую между страниц. Мне тотчас же бросилось в глаза мое имя. Рядом еле разборчивыми каракулями было накарябано краткое описание моей внешности и слово «друг». Под ним: «Альва, рыжие волосы, очки, молодая. Моя жена» – и еще несколько описаний, например его кабинета и спальни, или дата рождения и крупными буквами «Швейцария, 2006». Но больше всего я содрогнулся от двух слов, которые он нацарапал справа на полях:
1. Писать.
2. Подвал.
Я отнес книжку «Память, говори» и записку на второй этаж. Романов взял их, не говоря ни слова. Я опасался, что предстоит говорить с умственно помраченным человеком, но он сразу же понял. Это стало нашим последним разговором.
– Как вы наверняка заметили, я болен, – сказал он, сидя за письменным столом. – Моя жена сначала думала, что мою жизнь изменила операция по поводу простаты, но предварительное общее обследование выявило нечто другое. Болезнь Альцгеймера, тогда еще в ранней стадии. Сначала я пытался утаить это от нее, но она очень скоро все поняла.
Он поник.
– С головой у меня неладно, я и сам это чувствую. Я решил уехать в деревню, потому что в городе уже с трудом мог справляться. Вначале еще приезжали погостить родные и знакомые, но мне хочется покоя. Здесь, в горах, не так много нужно держать в памяти. Я, моя жена, вы. Вот эта комната, моя книга. Но распад моего разума все ускоряется.
– Почему вы не обратитесь за помощью? Можно было бы нанять человека, который помогал бы вам.
– Мы говорили с Альвой. Я не хочу всего этого: постоянные визиты к врачу, таблетки и упражнения памяти. Мое лечение – это литература. – Он отвернулся. – И я не хочу, чтобы Альве пришлось за мной ухаживать. Я хочу, чтобы моя жена оставалась свободной.
– То есть лучше в клинику?
– Вы не поняли. – Романов заговорил, делая остановку после каждого предложения и мысленно взвешивая слова. – У моей матушки очень рано началась деменция, она умерла в приюте для больных. Под конец она превратилась в бормочущее, бессмысленное существо и радовалась, когда ей давали посмотреть кукольное представление. Это притом что моя мать была поэтессой, интеллектуалкой с острым умом. Но она не смогла покончить с этим, вовремя принять решение. У меня есть еще пара недель, в которые я сам в состоянии распорядиться своей жизнью. Знаю, что недалек тот момент, когда мой мозг окончательно откажет и я не буду сам себе хозяин. Тогда я уже не смогу как следует довести дело до конца, а останусь доживать растительной жизнью в приюте для больных и престарелых.
Он выдвинул ящик стола.
– Но до того мне нужно кое-что урегулировать. Вот это, – он достал большой конверт, – для вас. Прочитайте после моей смерти. Не ранее.
Нехотя я взял у него конверт:
– Почему вы все это мне рассказываете? Почему еще хотите довериться мне?
– Потому что вы, Жюль, передо мной в долгу. – Романов сделал глубокий вдох и выдох. Его рука потянулась к моей. – В последнее время я снова отчетливо вижу свое детство. Холодные зимы, ужин в Америке, разговоры с родителями, казалось бы давно забытые. Все эти эпизоды ясно всплывают передо мной, они преследуют меня, – он помассировал рукой затылок, – пора их отпустить. Вы хоть понимаете, как это – знать, что твоя жизнь скоро будет кончена? Что нужно распроститься с разумом, потому что он покидает меня и никогда не вернется? – Он покачал головой: – Я еще помню, как был таким же, как вы, вся жизнь была впереди, и я мог противостоять смерти. И вот я тут, среди охваченной пожаром библиотеки, и ничего из нее не могу спасти.
Его губы задрожали.
– Дайте мне уладить еще одно дело, – тихо проговорил Романов. – Пока я не могу оборвать нить своей жизни, но сумею сделать это вовремя.
В следующие недели, когда Альва заговаривала о будущем своего мужа, я всегда уводил разговор в сторону. Я хотел выиграть для него время, стирал белье, выполнял поручения и, как мог, поддерживал обоих. Романов всегда гордился тем, что может во всем обходиться без посторонней помощи, но теперь даже одевание стало для него трудной задачей, и ему приходилось принимать помощь Альвы.
Время от времени он принимался строить планы, относившиеся к прошлому. Как-то вечером он стал говорить, что надо бы навестить брата, который давно умер в Америке. Заметив наши взгляды и поняв, что допустил ошибку, он нахмурился.
– Не может этого быть, – пробурчал он себе под нос.
У него появились непривычные и пугающие приступы ярости.
– Не нужна ты мне, – с криком набросился он однажды при мне на Альву, и, прежде чем я успел вмешаться, он крепко ее потряс. – Я и без тебя это сделаю.
Альва не защищалась. Я вмешался и схватил его за руки. Романов вырывался и кричал что-то по-русски, чего я не мог понять. Потребовалось много времени, прежде чем нам удалось его утихомирить, но вскоре он как будто позабыл об этом происшествии и с нежностью взял руку Альвы в свою.
Позже, когда мы вместе обедали, Альва заявила, что больше так не может. В своем рассказе она тактично опустила некоторые подробности, чтобы не обременять меня полной картиной его распада.
– Можно нанять приходящую прислугу, она будет за тобой ухаживать, – сказала она.
Романов ничего не ответил. Боясь допустить какую-нибудь промашку, он почти перестал разговаривать и отказался даже от чтения утренней газеты. Только за едой он становился самим собой, и я наблюдал, как он отрезает кусочек мяса, вдыхает его пряный запах, кладет себе в рот и жует, прикрыв от наслаждения глаза.
– Можно ведь как-то облегчить твою жизнь, – снова начала Альва, – да и нашу тоже.
Уставив взгляд в тарелку, Романов сказал:
– Никаких нянек. Я не желаю тут никого чужого.
Он взял ее руку и поцеловал, затем просто встал и, шаркая ногами, потащился к себе наверх. Сидя в столовой, мы слушали, как он медленно и упорно продолжает стучать на машинке. Это были порождения страха. Я перерыл его корзину для ненужных бумаг. Казалось, он не может уже написать ни одной связной фразы, получался, скорее, перечень имен или непонятные заметки:
Monday rain…[37]
Вечером игрок. Уходит, когда он остается.
В конечном счете не важно,
Чего ты хотел.
Но вопрос стоит
С той же упертой гордостью, с какой он все еще садился за пишущую машинку, он противился Альве, когда та пыталась ему помогать. Каждый день происходили громкие скандалы со взаимными обвинениями, и, когда он однажды снова заблудился во время прогулки и сильно простыл, Альва сказала, что лучше всего будет отправить его после Рождества в цюрихский частный пансионат для беспомощных стариков. Она уже описала тамошнему директору создавшееся положение, и ей обещали немедленно предоставить там для него место.
Романов принял это объявление без каких-либо признаков душевного волнения, но теперь я часто видел его в глубокой задумчивости и с устремленным в пространство взглядом.
А затем настал день рождения моей покойной тетушки Хелены.
«Ровно за неделю до Рождества, – говорила она нам, детям, когда мы в очередной раз забывали эту дату. – Это очень легко запомнить».
Все утро меня не отпускало тягостное чувство тревоги. Что-то в этот день переменилось по сравнению с обычным ходом жизни. Только вот что? Альва уехала в город, я позвонил сестре и брату. Два месяца назад я звал их приехать на Рождество, но теперь пришлось отменить приглашение. Лиз сказала, что они с Тони будут встречать праздник у брата в Мюнхене. Я ответил, что приеду к ним на денек, если смогу вырваться.
– Уж ты постарайся, – сказала сестра, прежде чем положить трубку.
Я подошел к окну. Сад и лужайка у дома исчезли, передо мной расстилалась покрытая снегом долина. И тут я понял, чего не хватает. Стука пишущей машинки на втором этаже.
Я бросился в кабинет – пусто. Через пару секунд я уже распахивал дверь подвала. Перед собой я увидел Романова с сеткой белья в руке. Восковые бледные щеки, покрытые седой щетиной. В первый миг он меня, кажется, не узнал. К моему облегчению, он обратился ко мне по имени.
– Жюль, ты должен мне помочь, – дружелюбно произнес он, неожиданно снова заговорив на «ты». Он вынул из кармана сложенную записку, на ней было только одно слово – «подвал».
– Зачем я сюда пришел?
Я подумал об Альве, которая уехала в город за припасами и должна была встретиться с директором дома престарелых, чтобы обсудить с ним дальнейшие действия. А в это время я стою здесь лицом к лицу с ее мужем, который хочет выяснить, собрался он постирать или покончить с собой! Мне вспомнилась записка, где рядом с описанием моей внешности стояла пометка «друг». Кровь прилила к голове так, что застучало в висках, когда я подошел к любимому ружью его отца и дотронулся до тяжелого металлического ствола.
Я сунул ружье Романову в руку.
Много лет спустя эта сцена в подвале все с той же отчетливостью стояла перед моими глазами, да и сегодня она мне иногда снится.
– Наш браунинг, – тотчас же произнес Романов.
– Помните отца?
– Конечно же помню!
– Вы помните, как он умер?
– Он застрелился. Хочешь верь – хочешь не верь, из этого самого ружья. Я раньше ходил с ним на охоту. Мой отец тоже страстно увлекался охотой.
Романов задумчиво глядел на ружье. Затем выражение его лица изменилось. Я увидел, как в нем поднимается панический страх. Его рот скривился, руки задрожали.
– Господи боже! Я вспомнил, зачем пришел, – прошептал он.
Это открытие потрясло его. Он уставился на меня расширенными глазами, и я понял, что сейчас, возможно, настал последний момент, когда он еще способен сознательно распоряжаться своими действиями. Дальше перед ним простирается только пустыня безумия.
– Я делаю то, что нужно? – спросил он все еще с ружьем в руке. – Скажи, Жюль, это правильно?
– Ваша жена в городе. – Во рту у меня все пересохло. – Она встречается с директором дома престарелых. Она…
Романов вопросительно смотрел на меня.
– Вы же не хотите в клинику, – сказал я. – Не хотите, как ваша матушка. Вы меня понимаете?
Было прямо-таки видно, как отчаянно он старается отыскать это воспоминание.
– Нет, я так не хочу, – произнес он наконец.
Я шагнул к нему:
– Вы сможете покончить с этим? Александр, сможете?
Романов, казалось, не слышал меня.
– Моя матушка под конец стала совсем на себя не похожа, точно поддельная, – сказал он как-то даже по-ребячески. – Она сделалась как животное. Она уже не узнавала и не понимала, ни кто ее сын, ни кем она была раньше.
Он подошел к шкафу и достал коробку с патронами, затем зарядил ружье. Один патрон упал, он с трудом поднял его с пола.
– Передать что-нибудь вашей жене? Я передам ей, что вы ее любите.
Романов не отвечал. Дрожащей рукой он провел по ружью. Я видел его широко раскрытые глаза.
– Маленьким мальчиком я всегда любил наблюдать за перелетными птицами, – сказал он. – Куда они летят? – думал я. – И куда они летят?
Какой-то голос в моей голове приказывал мне позвонить в службу спасения и отобрать у него ружье. Но я обнял Романова и без слов удалился из подвала.
Я торопливо зашел в свою комнату, схватил куртку и бегом кинулся вниз по склону в долину. Один раз я поскользнулся и упал в снег. Вскарабкавшись на ноги, я побежал дальше. Все это время я ждал, когда раздастся выстрел, но его не было. Я представил себе Романова, как он стоит с ружьем в подвале, одинокий перед решением – потерять рассудок или жизнь. Еще несколько последних моментов, несколько раз проститься со всем, затем, воспользовавшись секундой мужества, собраться с силами и отпустить.
Я уже спустился к дороге и тут услышал выстрел. Стайка растревоженных птиц взлетела над макушками деревьев, и снова опустилась тишина.
Зарождение страха
(2007–2008)
Для поездки в Италию мы взяли в аренду машину. Перед самым отправлением мы еще раз оглядели нашу новую гостиную. Свежеокрашенные стены, натертые до блеска полы; все это было закончено всего несколько часов назад. Альва говорила о том, как мы по возвращении обставим комнату, и не знаю, потому ли, что у меня снова появилось свое жилье, или потому, что она была на шестом месяце беременности, но от счастья на глаза навернулись слезы. Я смущенно отвернул лицо.
Мы вели машину, по очереди сменяя друг друга.
– Знаешь что? – Альва барабанила пальцами по рулю. – Я подумала, что все-таки продолжу учебу в университете. Я очень соскучилась по занятиям. Ну буду на курсе самой взрослой, ничего страшного!
– И куда ты пойдешь? На литературу?
Она решительно замотала головой:
– Нет уж, слишком долго я была занята писателями. Теперь мне хочется позаботиться о своем разуме.
Глаза Альвы сверкнули за стеклами очков, и я, заглядевшись на ее лицо, нежную белую кожу, тонкие черные ресницы и яркие рыжие волосы, на секунду замер в восхищении от вида ее красоты.
Мы заговорили о поездках, которые совершали в молодости: на дальние озера, на разные фестивали. Я так разошелся, что сказал нечто вроде: «Ну разве это не безумие, что мы столько лет не виделись?»
Альва пожала плечами:
– Когда мы были молоды, я думала, что у нас все чересчур сложно. Только потом я поняла, что всегда любила тебя. – Она перестраивалась в другой ряд и не смотрела на меня. – К тому времени я уже была в России. Тогда я часто о тебе вспоминала, но думала только о том, как бы тебя забыть.
– Так, значит, ты по мне скучала?
– Да, иногда, – сказала Альва. – Но по большей части я радовалась, что отвязалась от тебя.
Она улыбнулась. Я приложил ладонь к ее животу. Мы все еще не выбрали имена для близнецов. Сначала Альва хотела назвать дочку в честь своей сестры, но потом передумала: «А вдруг Фина где-то жива?»
В поисках подходящих имен я узнал, что у скандинавов «Альва» означает «лесной дух». Мне это понравилось. Альва стережет лес, в котором я душой оставался с детства.
Впереди десятки грузовиков, запах бензина, бесчисленные фары. Мы переехали через итальянскую границу и не могли дождаться, когда окажемся в отеле на побережье Амальфи, где нам предстояло провести две недели. Я заплатил за поездку из своих сбережений, но в этом не было особой необходимости. После смерти Романова Альва получила в наследство колоссальную сумму денег, вдобавок от продажи шале и участка мы выручили еще миллион швейцарских франков. Так что независимо от того, нравилось мне это или нет, деньги для нас не играли никакой роли.
– Тебе удалось переговорить с издательством?
– Да, – сказал я. – Они запланировали выпуск его книги на весну следующего года.
– А ты успеешь?
– Все почти готово.
Последнее произведение Романова «Время, ты улетаешь» должно было состоять из пяти новелл. Три из них он сам отдал на хранение нотариусу в Люцерне, уберегая от самого себя. Время действия первой повести относилось к сороковым годам прошлого века, речь шла о представителе торговой фирмы в Польше. Его семья погибла в войну, и он проезжает зимой по холодной, оскуделой стране, в которой у него ничего не осталось, кроме воспоминаний. Действие следующей новеллы, «Любовь на просвет», происходит в Америке, в ней повествуется о разводе супружеской пары из Орегона. Жена узнает, что муж годами ей изменял, по ее счастливым воспоминаниям проходит неизгладимая трещина. Героем третьей истории был он сам – забытый всеми писатель Александр Николаевич Романов. В ней рассказывалось о том, как он лишился разума, попал в дом престарелых и, беспрестанно разбирая свою жизнь по кусочкам, никак не мог сложить их в правильную картину. Далее шла моя любимая новелла «Несгибаемое сердце».
Две заключительные повести были написаны мной.
В конверте, который вручил мне Романов за несколько недель до своей смерти, находилось тридцать страниц, наполненных отдельными сценами, заметками и воспоминаниями. К ним также было приложено письмо.
«Мы оба воры, Жюль, – писал он. – Поэтому я хочу предложить вам сделку. С вас книга в обмен на женщину. Вы мой должник».
Он хотел получить с меня плату в виде двух историй, написанных мною в Швейцарии, которые я должен был переработать согласно его указаниям.
– Я по-прежнему не могу понять, почему ты собираешься сделать это для Саши, – сказала Альва. – Ведь это была только просьба, тогда он находился уже не в себе.
– С этой просьбой он обратился всерьез.
– Пускай так! Но для тебя же это означает отказаться от собственной карьеры писателя! Почему ты это делаешь?
Я покачал головой. Сказать ей почему, я не мог.
Вживлять в мои новеллы то, что предлагал Романов, иногда удавалось с неожиданной легкостью, а иногда оказывалось почти невыполнимой задачей. Встраивание в собственную рукопись чужих сцен напоминало трансплантацию. Иногда, для того чтобы ввести предложенные им идеи, мне приходилось заново придумывать целые сюжетные линии. Но проходило немного времени, и я уже сам переставал отличать, где его сцены, а где мои собственные. Его последняя книга, как и все предыдущие, полна трагизма, но Романов как-то сказал, что никогда не драматизировал жизнь, никогда не добавлял ничего лишнего. Он только никогда не отводил взгляд.
Альва вздохнула:
– А что ты будешь делать, когда закончишь его книгу?
– Подыщу что-нибудь и устроюсь на работу.
Она махнула на это рукой:
– Когда я поступлю в университет, ты будешь смотреть за детьми.
– А что я буду делать?
– Тебе надо снова писать свое. Я с радостью потрачу деньги на поддержку подающего надежды писателя. Можешь считать это стипендией.
– Очень забавно.
Я припарковал машину возле бензозаправки.
Альва придвинулась ко мне:
– Я всегда мечтала о собственном, зависящем от меня придворном поэте! – Она поцеловала меня. – Мой домашний раб.
– Что-то ты больно нахальничаешь, кривозубка! – Я поцеловал ее в ответ, укусив за губу. – Смотри, чтобы такие деньжищи тебя не развратили.
– Опаздываешь с предупреждением. Это уже давно случилось.
Мы запаслись едой – кофе и трамеццини[38] – и поехали дальше. Небо было черное-черное, приборная доска светилась в темноте, и вдвоем в машине было очень уютно. Всю ночь мы разговаривали, слушали по радио итальянские песни и валяли дурака, и Альва снова сказала, что у меня очень маленькие ушки – самые маленькие из всех, какие она видела в жизни, а я уверял ее, что это признак выдающегося ума.
– Когда приедем, то первым делом позавтракаем на берегу моря. – Она устало потянулась и поудобнее примостилась на сиденье.
На горизонте показалась полоска солнечного света. Мы молча смотрели, как постепенно из тьмы проступала дорога. Кончиками пальцев Альва водила по моей руке от кисти до локтя туда и обратно, и, пожалуй, начиная с этого момента я больше не хотел менять свою жизнь на другую, даже на ту, в которой были живы мои родители.
Когда через девять месяцев швейцарское издательство выпустило книгу Романова, газеты дали в отделе культуры рецензии. Часть из них представляла собой обзор его творчества в целом, но рейтинги продаж были до обидного низкими. Имя А. Н. Романова в последний раз появилось в печати, и на этом все кончилось.
– Хорошо хотя бы, что он этого не видел. – Альва огорченно посмотрела на белую книжицу в своей руке. – Через пять лет ее уже никто не будет читать. Слишком уж она мрачная.
– Я буду читать.
– И когда же, позволь полюбопытствовать?
– Когда мне придется плохо. Она меня утешит.
Альва подошла к детской кроватке:
– С какой это стати нам придется плохо? – Глядя на детей, она продолжала: – Пожалуйста, я могу составить расчет, как ни мрачно это выглядит! Жизнь – это игра с нулевой суммой. Под знаком минус за мной уже числится исчезновение моей сестры, мое детство, моя мать, Сашина смерть и, главное, – такая. Значит, теперь с нами должно случиться много хорошего, чтобы этот счет уравнялся.
– Жизнь – это не игра с нулевой суммой. Есть люди, которых всегда преследует невезение, которые постепенно теряют все, что любят.
– И ты, конечно же, думаешь, что сам относишься к ним? Милый мой Иов! – Она провела рукой по моим волосам.
«Бережно», – произнес я мысленно.
– Поверь мне, – сказала она, целуя меня. – Следующие годы будут нашими.
Я взял из кроватки дочку и погрузился в новое потрясающее ощущение, когда держишь на руках одного из младенцев. Словно светлая часть моего существа сияет уже не во мне, а в них.
– Ты слышала? – шепнул я Луизе. – Следующие годы будут нашими.
К тому времени мне уже исполнилось тридцать пять, почти столько, сколько было родителям перед смертью. Вскоре мне предстояло перешагнуть порог, за который им вход был заказан. Мне было больно думать, что проведенное с ними время осталось где-то в далекой первой трети моей жизни. Видя Альву в образе молодой матери, я часто вспоминал о собственной маме и сожалел о том, как мало о ней знаю. Мои воспоминания хранили, скорее, ощущение: ее тепло, ее несокрушимую жизнерадостность. Однако как человек она осталась для меня незнакомкой, и я только сейчас понял почему. Я ни разу не видел ее в момент слабости. При мне она ни секунды не бывала подавленной или расстроенной. Словно актриса, скрывающая свое истинное «я» под маской счастливой матери, она как тень скользнула передо мной в детстве, оставив на память лишь несколько повторяющихся историй.
– Вообще-то, ваш отец был совершенно не того типа, который мне нравился, – сказала она однажды. – Но он просто не позволил мне пройти мимо него. Он был предводителем небольшой студенческой компании. Каждый день они поджидали меня перед университетом, и он спрашивал, не соглашусь ли я с ним куда-нибудь пойти. «Ну, тогда до завтра», – говорил он и с улыбкой во весь рот раскланивался. Мне понравилось, что он такой упорный. И он всегда так смешно произносил мое имя.
При этих словах она посмотрела на отца, который сразу отреагировал на поданную реплику и с подчеркнутой старательностью произнес: «Магдалена Зейтц».
Вспоминая рассказы, где отец представал бойким молодым человеком, я с трудом верил, что он, в отличие от последующих боязливых лет, раньше был настолько другим. Вероятно, тогда он обладал заемной самоуверенностью, присущей почти всем молодым людям в двадцать с небольшим лет. Или же, напротив, это была единственная аутентичная фаза его развития, после которой события его молодости накинули на него свою сетку.
Чтобы пролить свет на его прошлое, я перерыл склад. Здесь хранились все коробки с памятными вещами из Бердильяка, Мюнхена, Гамбурга и Берлина. В одной я обнаружил вместе со старыми фотографиями и красную записную книжку, куда я в детстве записывал свои истории, а также сломанную «Лейку» и написанное по-французски письмо.
Дорогой Стефан!
Эта камера – тебе. Пусть она напоминает тебе, кто ты есть, чтобы ты не поддавался, если жизнь захочет тебя сломать. Постарайся, пожалуйста, меня понять.
Я отложил письмо в сторону. Что я, в сущности, знаю о своем отце? Что в ранней юности он любил играть в футбол и хотел стать фотографом, но на это у него не хватило духа и чьей-то поддержки. Доподлинным казалось и то, что их с дядей Эриком бил отец, особенно когда приходил в подпитии. На это когда-то намекала тетя Хелена. Все остальное я должен был восстанавливать из того, чего нам не говорили. Почему его старший брат Эрик умер таким молодым? Эта смерть была трагической тайной, о которой в семье принято было молчать. А теперь уже и спросить некого. Мой отец сознательно задвинул свое прошлое на задний план, и мне уже не удавалось восстановить резкость.
Я принялся убирать вынутые вещи, как вдруг мне попалась на глаза одна семейная фотография. На ней мои родители были засняты с Ленерами, супружеской парой, с которой они одно время водили близкую дружбу. Дипломат Ханно Ленер, умный человек с красивым лицом, часто рассказывал нам, детям, о своих поездках в Судан или Иран. Его жена Элли Ленер, как и мама, работала учительницей. Между нашими семьями, по-видимому, случилась размолвка – в последние годы перед смертью родителей Ленеры внезапно перестали у нас появляться. На фотографии они вчетвером сидели за обеденным столом. Мой отец смотрел на Элли Ленер, которая что-то говорила, сопровождая свой рассказ выразительной жестикуляцией. Ханно Ленер тоже как зачарованный смотрел на свою жену. Только мама на нее не смотрела. Глядела она не на отца и не в объектив камеры. Она глядела на него. Этот взгляд был мне слишком хорошо знаком. Это был тот жадный, обожающий взгляд, какой и моя сестра бросала на тех мужчин, которые ее привлекали. Но так ли это на самом деле? Кто рассказал мне эту историю – фотография или я выдумал ее сам?
Я заварил кофе и сел за свой роман. В последнее время дело шло туго. Магическая энергия, посещавшая меня в шале, куда-то исчезла, а смерть Романова оставила в душе ощутимый след, который еще не изгладился. Альва не знала о том, что это я вложил ружье в руки ее мужа. А я иногда упрекал себя в изящном устранении соперника, хотя и знал, что поступил так не по этой причине.
Какое-то время я печатал, как вдруг мои мысли снова вернулись к отцу. К нашей последней встрече. Несмотря на то что много лет она выглядела в моей памяти иначе, я начал верить впечатлениям, всплывшим во время «путешествия» под воздействием ЛСД. Эту правду я долго вытеснял из сознания, но она засела во мне, как ядовитый шип, и из глубин подсознания управляла моим существом.
Действительно, в тот вечер я говорил с отцом о подаренной на Рождество камере, которой никогда не пользовался. Правда и то, что после спора мы пришли к согласию и он предложил мне показать, как правильно пользоваться «Мамией». Отец говорил, что будет очень рад, если я займусь фотографией, поскольку у меня хорошо получается ухватить сюжет, он не раз это замечал.
Однако на том наш разговор не закончился.
У нас тогда были сложные отношения, и не только из-за камеры. Мама всегда держалась с нами решительно и ровно, мне и в голову не приходило с ней препираться. Когда же отец говорил мне, что пора спать, я только пожимал плечами, а если он пытался настаивать на своем авторитетным тоном, я в ответ только смеялся. Он показывал мне свой страх и неуверенность, и этого я не мог вынести.
В тот выходной, когда родители уезжали во Францию, я хотел непременно пойти на вечеринку к мальчику старше меня. Он уже курил и выпивал, и его приглашение казалось мне большой честью. Но отец запретил мне оставаться у него на ночь.
– Но там же будут все, папа! Я обещал, что приду.
– Мы уже однажды говорили с тобой об этом мальчике, он для тебя неподходящий приятель. И я ни за что не позволю тебе остаться там на ночь без взрослых.
– Но если я туда не приду, меня будут считать трусом.
– Ну, будут и будут, пускай себе так считают.
Для него все обсуждения на этом были закончены, он застегнул молнию на чемодане и стал набивать трубку.
– Понятно! – сказал я. – Я так и знал, что тебе все равно. Ты же сам трус.
В тот же миг я почувствовал, что совершил ошибку. Отец обернулся, такой же перепуганный, как и я, все еще держа в руке трубку:
– Что ты только что сказал, Жюль?
– Что ты трус, – услышал я свой запинающийся ответ.
Меня кидало то в жар, то в холод. Я зашел слишком далеко, но не мог остановиться.
– Ты сам ничего не смеешь. Ты запрещаешь все, потому что всего боишься. Ты – трус и хочешь, чтобы мы тоже стали такими, как ты.
Слева обрушилась звонкая пощечина.
Из глаз хлынули слезы.
– Да пошел ты знаешь куда! – заорал я. – И ты, и твоя паршивая камера! – Я смотрел на него с яростью. – Ненавижу тебя!
Наступила мгновенная тишина.
Я отшатнулся назад. Меня вдруг охватило ощущение, что я впервые по-настоящему увидел своего отца. Казалось, он глубоко уязвлен, у него было такое же лицо, как тогда, после телефонного разговора по поводу его увольнения. Какая-то часть меня тотчас его пожалела. Затем я убежал к себе в комнату.
Через полчаса ко мне пришла мама. Одетая в бежевое пальто, она обняла меня на прощание. Я ощутил ее духи с ароматом сирени.
– Ну перестань, – сказала она. – Папа же не нарочно.
– Он меня ударил.
– Знаю. И он очень, очень об этом жалеет. Он и сам не верит, что мог так поступить. – Мама немного помолчала. – У него сейчас некоторые… Ему и без того нехорошо.
– Вы поэтому уезжаете?
– И поэтому тоже. – Она погладила меня по голове. – Может, все-таки скажешь папе до свидания? Он очень хочет с тобой попрощаться, такси вот-вот приедет.
– Нет, – рявкнул я.
Мама поцеловала меня в щеку, затем я услышал из коридора, как она попрощалась с Лиз и Марти. Отец спросил, как я там.
– Ты же знаешь его, – сказала мама. – Упрямится.
– Черт! – буркнул отец, но в нем все еще был заметен надлом.
Тогда он сам зашел ко мне в комнату и хотел заговорить со мной, но я молча от него отмахнулся. Тут подъехало такси, и это осталось последним, что я сказал отцу перед тем, как он умер.
Из гостиной я видел, как они садятся в такси. Стефан, мой отец, открыл дверцу машины для Магдалены, моей матери, затем они уехали, и до сих пор перед моими глазами стоит картина, как в свете уличных фонарей такси заворачивает за угол и исчезает из поля зрения.
Неизменное
(2012–2014)
Апрель 2012 года, совместное празднование Пасхи за два с половиной года до моей аварии. Крыши домов на нашей улице сверкали в лучах послеполуденного солнца медным блеском, в воздухе витал сладкий аромат свежей выпечки. За обедом Марти пытался рассмешить шутовскими гримасами моего сына, но это была безнадежная затея. В свои четыре с половиной года Винсент отличался большой сдержанностью, а мой брат отнюдь не был прирожденным аниматором.
После сладкого дети искали пасхальные яйца, спрятанные Эленой по всему дому. В обществе малышей Элена всегда расцветала, так что я часто и с охотой наведывался к ней с детьми. Но временами я заходил в ее приемную один. Эти посещения начались, как только я узнал, что скоро стану отцом. Причиной была моя неуверенность в способности справиться с этой ролью. Во время наших сеансов Элена говорила мало и только слушала мои размышления о затаенных страхах и боязни опять все потерять. Видя меня насквозь, она по большей части не высказывала этого в словах. Достаточно было одного дружеского и строгого взгляда с ее стороны, чтобы я понял, что она хочет сказать. Я все отчетливее понимал, чего искал и что нашел в ней Марти. Элена была корректором, она чутьем улавливала, когда ты сбивался с правильного пути, и с мягкой настойчивостью возвращала тебя обратно.
Тони в Мюнхен не приехал. Я решил, что лучше не спрашивать о нем сестру. В то время Тони, подцепив на представлении какую-нибудь женщину, делился потом с Лиз впечатлениями, рассказывая ей все до мельчайших деталей, и они вместе этим забавлялись. Лиз прислонялась к его плечу, брала его за руку и давала ему ласковые имена. Но дальше этого дело не шло. Когда же Лиз сама заводила очередного поклонника, она почти переставала общаться с Тони. «Садистка и мазохист», – сострил как-то мой брат, но, по существу, это не было шуткой.
Луиза подбежала к тетушке и уселась к ней на колени. Как в каждый свой приезд из Берлина, Лиз торжественно объявила, что тоже хочет детей. Ей было в это время уже сорок два года, и я думал, что вряд ли она станет матерью.
– Вот и мне надо точно такую же, – сказала Лиз. – Лучше не бывает.
Она поцеловала мою дочь в головку, обе лучезарно заулыбались.
Но хотя моя сестра и делала вид, будто наслаждается семейной жизнью, в Мюнхене она не выдерживала больше двух-трех дней. Помнится, и раньше, когда мы праздновали Рождество у тетушки, она непременно сбегала на какую-нибудь вечеринку, как только все начинало казаться слишком уж гармоничным и благостным, и я вспомнил высказывание Джека Керуака, висевшее у нее над кроватью, когда она была подростком: «Меня интересуют только сумасшедшие, те, кто ведет сумасшедшую жизнь, говорит сумасшедшие вещи, кто хочет всего и сразу, кто никогда не зевает, не впадает в банальность, а горит, горит, горит, как римская свеча в ночи».