Бес в ребро Вайнер Георгий
— Нет, — усмехнулась она, подумала мгновение и твердо запечатала: — Ничего я не видела. Это меня не касается.
Я стала ее уговаривать:
— Ну, как же не видели? Это рядом с вами случилось! Подумайте, бабушка, ведь из-за этого может быть невинному человеку плохо.
Бабка сказала:
— А об том — чтоб плохо не было — раньше думать надо! Драться не нужно. Я в этом не участвую. Мое дело — людям радость устроить: цветы продавать, а остальное меня не касается.
— Ну как не касается! Вы же живой нормальный человек!
Ларионов молча стоял чуть поодаль. Бабка показала на него рукой и веско сообщила:
— Ты ему, дураку своему, растолкуй дома: коли трое на тебя с кулаками, бери ноги в руки. Если у них сила, уходи по-хорошему, пока дают уйтить. А мое дело тихое, мне ни к чему в чужие дрязги лезть, по судам да милициям ходить…
Глаза у нее были желтые, как ее осенние нарциссы. Она неожиданно засмеялась и передразнила меня:
— «Живой человек»! Потому и живой, и нормальный потому, что в чужие дела не лезу…
Недалеко от дома я спросила Ларионова:
— Вы подолгу в плавании находитесь? Сколько рейс длится?
— По-разному. Иногда по полтора-два месяца землю не видим…
— Скучно, наверное?
— Скучно? Да что вы, Ирина Сергеевна! На вахте не заскучаешь, некогда. А в свободное время пишу письма, читаю. Я как-то даже подсчитал: за год я прочитываю штук сто книг. Глупо, конечно, считать книги на штуки, — смутился он. — Но я этими подсчетами занялся, задумавшись однажды: а что осталось от этих книг во мне…
— И что осталось? — требовательно спросила я.
— Не знаю, — пожал он плечами. — Надеюсь, что-то осталось… Я сочинил для себя множество книжек. О морях, о кораблях, о людях, которые первыми прошли этими неведомыми дорогами, о замечательных моряках, которых я сам знал… Приду в каюту, сяду перед листом бумаги — только записать осталось, все продумано и придумано!.. Взял ручку, и все слова сразу — пшик! Перемешались, растворились, исчезли… Ушли, как сон… Так ничего и не написал никогда…
Я сразу догадалась, что это Шкурдюк. Так он и должен был выглядеть — здоровенный модный парень с мясистой головой, похожей на маску из театра «Кабуки». У него было большое количество щек, губ, две круглые скважины ноздрей и наливная бульба носа, над которой светились безнадежно голубые глаза.
Шкурдюк вещал, объяснял, инструктировал. Он проводил, видимо, производственное совещание с дюжиной тихих старушек и безвозрастных мужчин — смотрителями и контролерами на бездействующих сейчас аттракционах. Служащие расположились под тентом детского автодрома, и слова Шкурдюка гулко разносились в тишине утреннего осеннего парка:
— Погода не балует! И сезон на исходе! Однако мы все должны соответствовать! Развлечение населения, как искусство, должно быть классовым! Потому что классовость — это массовость! А массовость — это кассовость! А тугая касса — радость рабочего класса! Понятно говорю вам, недоумки? Га-га-га!..
Он гоготал оглушительно, как гусь перед студийным микрофоном. И настроение у него было, очевидно, хорошим, поскольку он, работая, развлекал себя.
Подчиненные ему недоумки, стараясь не встречаться с ним взглядом, покорно-согласно кивали головами. Только одна старуха пискнула неуверенно:
— Игорь Михалыч, дождь ведь скоро пойдет… Не будет посетителей сегодня…
— А это, дорогая коллега, не вашего ума дело… Сидите, зарплату свою хоть отработайте… И так держу вас, пенсионеров, на свой страх, вопреки закону… Так что не вякайте лишнего… Правильно я говорю, Мракобес?
Из-за заборчика автодрома я разглядела, что у ног Шкурдюка примостился рыжий толстый бульдог.
— Правильно, Мракобес? — схватил Шкурдюк его за холку.
Бульдог поднял на него морщинистую морду с грустными, налитыми кровью глазами и отчетливо прорычал-промычал:
— …М-м-а-м-а-а… ма-а…
— Молодец, псина! — пришел в восторг Шкурдюк. — Если бы ты, пес, умел отрывать билеты, я бы тебя на кассу посадил — больше толку было… Га-га-га! Ну-ка, все на рабочие места!..
Бабки испуганно тронулись по своим местам, и та, что сомневалась насчет посетителей, проходя мимо меня, не удержалась и сказала тихо, ни к кому не обращаясь:
— Свиноморд несчастный… Наглец, медная харя…
Шкурдюк вышел из-под тента и воззрился на затянутое тучами небо. Руки в боки, ноги врозь, голова запрокинута, я была уверена, что сейчас схватит он шапку и расшибет ею тусклое небо над нами. И Мракобес прижался к нему и тоненько завыл.
Но Шкурдюк не стал кидать в небо свой кокетливый цветной картуз с надписью на тулье «Микозолон — лучшее средство от грибковых заболеваний». Он сплюнул на землю и сказал с большим чувством:
— Ну и климат — едрёна вошь! Десять месяцев — зима, остальное — лето…
И тут увидел меня.
— Вы ко мне, гражданочка?
— Да, я к вам, гражданинчик, — кивнула я. — Вы Шкурдюк?
Лицо его сразу стало настороженным и замкнутым, лишь бездонная льдистость мерцала в голубых глазах прохиндея.
— Это вы точно угадали — я уже шесть пятилеток Шкурдюк. — А глазками своими незабудковыми щупал меня, раздевал, скидывал ненужное, оценивал и прикидывал. — А вы-то кем будете?
— Кем буду? — засмеялась я. — Со временем буду бабкой, пенсионеркой, к вам сюда приду отсиживать зарплату… А сейчас я журналистка, корреспондент городской газеты…
Шкурдюк взглядом быстро одел меня снова. Щупание оказалось неуместным, и он растянул в улыбке свой огромный мокрый рот слабого человека.
— О, для нас это большая радость! Внимание прессы к отдыху трудящихся — это первейшее дело…
— Ну да, я уже знаю: массовость — это кассовость!
— Истинно сказано! Га-га-га! — радостно загоготал Шкурдюк. — Давайте я вам продемонстрирую наши достижения. У нас новый аттракцион — потряс! Собирались открыть к началу сезона, да сами знаете, как работают наши герои-строители. Пустили еле-еле в сентябре, а тут и посетители иссякли… И кассовость наша под угрозой!
Шкурдюк показал на циклопическое сооружение, похожее на огромную карусель, но вместо привычных деревянных зверюшек висели на кругу обтекаемые капсулы вроде маленьких самолетных кабинок.
— Давайте я вас прокачу, чтобы вы со знанием дела могли описать наши будни и победы, как полагается настоящему журналисту.
Он быстро взял меня под руку и, не давая возразить, повел к помосту аттракциона.
— Смотрите, это лицензионный аттракцион, «Энтерпрайз» называется. По-американски обозначает «предприятие». Заплатили за него тысячи несчитанные, а он полгода простоял зазря, окупаемости фондов нет, омертвление капитала налицо, один я душой болею за это. Сколько недокатанных людей осталось! Да кто же у нас с деньгами-то народными считается!
Шкурдюк щелкнул замком, распахнул стеклянную дверку капсулы, посадил меня в тесное креслице, застегнул на мне ремень безопасности и стал орать куда-то вниз, в машинное отделение:
— Дарья! Дарья Васильевна! Включай, давай прокати нас…
— Сщас! Сщас! — услышала я голос давешней старухи, называвшей Шкурдюка свиномордом.
Свиноморд, как бывалый пилот-инструктор, уверенно сел на заднее сиденье кабинки, и в это время раздался мощный тяжелый гул. Озноб вибрации передался мне, я ждала с нетерпением, когда двинется в свой круговой быстрый путь карусель, лихо раскручивая кабинки на разных уровнях. Вообще-то эти нынешние аттракционы очень мало походили на невзрачные развлечения нашего детства в парке культуры — иммельман, гигантские шаги, качели. Мрачно гудящий «Энтерпрайз» напоминал не столько развлекательное сооружение, сколько мощную индустриальную конструкцию.
— Готово, — сказал Шкурдюк и крикнул Дарье: — Поехали!..
Медленно завертелись опорные спицы карусели, с нарастающим ревом кабинка поехала по кругу, и вдруг сердце провалилось куда-то вниз, потому что с пол-оборота капсула резко полетела вверх. Мы стремительно описывали восходящую круговую траекторию, от которой у меня все замирало внутри. И когда я взглянула вниз, то с ужасом увидела, что диск карусели неудержимо поднимается на ребро и становится вертикально, превращаясь из карусели в чертово колесо. Кабинка вращалась одновременно в двух плоскостях, и вместе с этим чудовищным воем росла ее скорость, сиденье ушло из-под меня, и я вдруг увидела, что земля оказалась у меня над головой — я висела вверх ногами…
А потом я уже ничего не видела — где земля, где небо, вверх, вниз, только ухающее ощущение ужаса и уверенность, что сейчас вся эта завывающая воздушная колесница с ревом и лязгом обрушится вниз, размозжив меня на кусочки. Сзади что-то кричал мне Шкурдюк, но я совершенно ополоумела от страха, потому что это было какое-то неведомое ощущение полной беззащитности перед погибелью…
Почему это — развлечение? Ничего развлекательного и приятного я не испытывала, а только бесперечь падала наземь, взрывоподобно взлетала куда-то вверх, меня крутило вокруг себя самой, я знала — вот это и есть полная потеря себя, я не принадлежала себе нисколько. Меня не было, я превратилась в маленькую живую клетку этой ревущей машины, и воли моей не существовало…
О, жалкая участь куска фарша внутри раскручиваемой на веревке мясорубки.
Не знаю, сколько это длилось. Я чувствовала, что если еще хоть один оборот совершит этот проклятый «Энтерпрайз», меня вырвет. Но неожиданно ужасающий вой и гул, начавшийся таким безобидным густым жужжанием, стал стихать, кабинка в полете выровнялась, и я увидела, что постепенно опорное колесо круговерти стало опадать, опускаться, склоняться к смиренной горизонтали, скорость гасла, пока шум двигателя не стих совсем, и кабинка наконец замерла.
Провальное безвременье обморочного состояния. Не понимаю — где я, что со мной, куда подевался Шкурдюк. Подбитое серой ватой облаков низкое небо, раздерганные ветром мокрые кроны деревьев и участливое лицо Дарьи Васильевны, которая мне говорит:
— Непонятные радости нынче у людей стали…
Оперлась на ее руку, вышла на дощатый помост, как сильно пьяная, — все кружилось перед глазами, меня качало, я бы наверняка упала, если бы не держалась за руку старушки. Пока наконец услышала где-то высоко над собой голос Шкурдюка:
— Э-э, гражданочка, да вы совсем не приспособлены для острых ощущений! Идемте, я вас напою чаем, сразу придете в себя…
Не помню, как мы дошли с ним до алюминиевого вагончика, где размещалась контора Шкурдюка. Он усадил меня за белый пластмассовый стол, на котором стоял китайский термос — недостижимый и розовый, как тропическая птица фламинго.
Я пила горячий крепкий чай, восстанавливалось дыхание, мир прекратил свое безумное кружение вокруг меня. Теплым пыхтящим половиком привалился к моим ногам Мракобес.
А Шкурдюк сетовал на жизнь:
— Нет, что там ни говорите, а в нас, людях образованных, нет прочности наших предков. Чуть что — и в ауте!..
— Это точно, — согласилась я. — Наши предки с утра до ночи гоняли на «Энтерпрайзе» — и хоть бы хны…
— Да разве в этом дело? — махнул рукой Шкурдюк. — Жизненной силы нам не хватает. Мой дед с утра чугун картошки с салом съедает, а мы уже — не тот компот! Эх, разве бы я тут сидел, если бы меня здоровье так не подводило… Нервы совсем ни к черту!
Глядя на эту сбитую из дикого мяса и лошадиных костей фигуру, было трудно поверить, что там внутри еще есть и нервы.
— А чем же это вы страдаете? — спросила я вежливо.
Шкурдюк подобрался, как для декламации стихов, и значительно, с выражением сообщил:
— У меня вегето-сосудистая дистония с вазомоторными кризами…
Он говорил это старательно, будто долго разучивал по бумажке свой диагноз.
— Это у вас, наверное, от излишнего образования, — предположила я.
А он легко согласился:
— Наверное, скорее всего. — После чего спросил: — А к нам-то вы пришли зачем?
Я допила остаток чая из чашки, потому что знала — теперь уже, не предложит, и как можно спокойнее сказала:
— Я бы хотела, чтобы вы мне рассказали о драке, которая произошла несколько дней назад в такси…
— А почему это вас интересует? — спросил Шкурдюк с напором, и глаза его мгновенно выгорели, став из голубых белыми.
Я вздохнула:
— Вы не мальчик, должны понимать, что драка на улице имеет не только личный, но и общественный интерес. Как я слышала, вы избили и оскорбили человека.
— Это я избил человека? — искренне возмутился Шкурдюк. — Да он, подлюга, мне весь хребет переломал, от загривка до унитаза! Его не то что оскорбить, его лучше всего убить надо было!
От нахлынувших воспоминаний, от ярости у него на губах закипали слюни, как пена на краях суповой кастрюли, серые и жирные.
— Если бы не люди вокруг, я его, гадину, вообще бы убил там! Шнифты ему нужно было вырвать на месте!
— А вы еще жаловались на вазомоторную дистонию, — сочувственно сказала я.
— Когда меня обидят, мне на дистонию наплевать, — чистосердечно заявил Шкурдюк.
— Но ведь это же вы первый плюнули ему в лицо, — напомнила я.
— Во-первых, я не плевал, — сказал он быстро и твердо, как отрубил. — А во-вторых, если даже и плюнул, то он тоже мне врезал, подлюга. Вот же придурок, рольмопс малохольный, ему все говорят: «Что ты прешь, как бык на демонстрацию? Давай помиримся по-людски и все закончим». А он вопил: «Я добьюсь, я вас посажу, я вам — то, я вам — се!» Ну вот пусть он теперь отбрехивается…
Я спросила его спокойно:
— А вас не смущает, что вы и ваши приятели говорите неправду? Вы ведь врете следствию…
Он весело загоготал:
— Га-га-га! Это все пустые разговоры! Не соврешь — не проживешь! Знаете, есть такая детская считалочка, на спряжение или на склонение, не помню уж как там: я иду по ковру, ты идешь, пока врешь, он идет, пока врет… Га-га-га-га…
Видимо, сознание, что они крепко, со всех сторон обложили Ларионова, вернуло ему душевное спокойствие. И дистония улеглась.
Понимая, что я задаю ему дурацкий вопрос, я все-таки не смогла удержаться:
— Скажите, Шкурдюк, а может быть, лучше вам пойти в прокуратуру и рассказать все как было? Это повлечет гораздо меньшие последствия, чем то, что вы заварили…
Шкурдюк вывязал из своих толстых узловатых пальцев замысловатый фигурный кукиш и доброжелательно предложил:
— Накось, выкуси…
Выкусить это было невозможно.
Шкурдюк покачал головой сострадательно и сказал:
— Мы ему с самого начала предлагали: давай закончим по-хорошему! А он все упирался, понт свой козлиный давил. Вот, пусть теперь попляшет, пусть знает: первый раз прощается, второй запрещается, а на третий навсегда закрывает ворота. Га-га-га…
Я вздохнула и сказала примирительно:
— Ладно, Шкурдюк, хватит. Нам бессмысленно говорить об этом, мы явно не договоримся. Скажите мне, вы женаты?
Шкурдюк обрадовался:
— Бог миловал! Зачем мне жениться? Сейчас настоящему мужику жениться нет резона. Все, что можно хорошего от бабы получить, она и без женитьбы тебе даст…
— А кто ж эта женщина была с вами в такси?
Шкурдюк оборвал резко смех, как топором отрубил, наклонился ко мне через стол и сказал отчетливо:
— Никакой бабы с нами не было! Нечего выдумывать!
Я встала и сказала:
— Спасибо за катание на «Энтерпрайзе». Мы еще с вами, безусловно, увидимся. Вы идете, пока врете…
Из парка я мчалась в прокуратуру на такси — так не терпелось мне сказать следователю Бурмистрову, что я думаю о Шкурдюке. Я не сомневалась: он меня поймет. Я смогу объяснить ему то, что не может сказать о себе Ларионов, он как-никак участник драки. Я скажу ему все, что я думаю о соблюдении достоинства, о пределах обороны человеческой чести, я скажу ему…
— …Не жмите мне на сердечные клапаны, Ирина Сергеевна, — сухо улыбнулся Бурмистров. — Вот, взгляните, в протоколе фиолетовым по белому ясно написано: «Ларионов нанес дважды удары тяжелым тупым предметом в лицо Шкурдюку, после чего приемом силовой рукопашной борьбы перебросил через себя Чагина, выбившего головой витрину радиомагазина…»
— Каким еще тяжелым тупым предметом? — насторожилась я.
— А у нас все, что не нож. — тяжелый тупой предмет, — снисходительно пояснил Бурмистров. — Кулак тоже тяжелый предмет. Экспертиза судит по характеру повреждений… Так о какой еще там обороне вы ведете разговоры?
Он улыбнулся, глядя на меня, но улыбка у него была не ехидная и не добродушная, не веселая и не злая — она у него была дрессированная. По незримой команде растягивались бледные полоски губ, обнажая ряд ровных зубов с золотой коронкой сбоку, и эта улыбка не имела отношения ни к настроению, ни к теме разговора, а включалась скорее в его синюю форму с петлицами и зелеными кантами. Когда улыбка изнашивалась, он получал ее вместе с новым кителем на вещевом складе.
— Простите, Николай Степанович, мне захотелось вас спросить: а как бы вы сами поступили на месте Ларионова? Вы нарядный, с букетиком в руках собираетесь в гости или, пуще того, вы с дамой — и какой-то пьяница плюет вам в лицо?
Он насупился и провел рукой по своей тщательно организованной прическе — волосы были выращены в длинную косу на правой стороне головы и бережно разложены волосяной попонкой на гладком куполе плеши. Получался канцелярски-служивый оселедец.
— Я хочу вам напомнить, Ирина Сергеевна, что следственный кабинет не место для строительства беспочвенных гипотез…
— А все-таки? Ведь в жизни всякое может случиться… — напирала я.
— Со мной подобного случиться не может! — отрезал Бурмистров. — Я этого не допущу! Такая ситуация для меня — вещь исключенная!..
От нахлынувшего возбуждения волосики на его макушке растрепались. Я механически подумала, что ему уже давно пора отрезать оселедец и стать нормальным лысым. А может быть, он думает, что все принимают его протезную прическу за настоящие волосы? Может, он уверен, что такая ситуация — быть лысым — для него вещь исключенная?
— Я не понимаю, как вы можете не допустить этого, — сказала я тихо. — Инициатива всегда у хулигана. Или вы утерлись бы тихо? И молча ушли?
Бурмистров наконец рассердился.
— Мне кажется, что вы задаете эти бессмысленные вопросы только для того, чтобы уверить меня в существовании каких-то мифических плевков! Вы хотите затвердить у меня в сознании и в уголовном деле эти несуществовавшие, никем не засвидетельствованные плевки, чтобы вместо реальных обстоятельств и правовых норм мы стали на путь рассуждений об оскорбленных достоинствах, поруганных честях и моральных травмах!
Я смотрела на него и удивлялась: у него не было лица, только металлическая оправа очков на костяной подставочке носа.
— Николай Степанович, а разве закон не стоит на охране достоинства, чести, морали? Разве нет статей в кодексе, которые бы обеспечивали человеку на улице их неприкосновенность?
— Есть! — сердито ответил Бурмистров. — Но человек, который забрасывает в витрину обидчиков своего достоинства, сокрушая попутно морды и телевизоры, нуждается не в защите, а в обуздании! Тоже мне — кавалергардские сатисфакции! Уж если вы так заступаетесь за этого Ларионова, потрудитесь ответить: почему же Ларионов, если бы я даже поверил, что они первыми обидели его, не дал оскорбителю пощечину? А ринулся убивать их?
Действительно, почему? Я представила себе, как Ларионов, утершись, перекладывает в левую руку букет, с правой стягивает перчатку и коротким несильным движением наносит демонстративный жест бесчестия Шкурдюку, секунданты которого — Чагин с Поручиковым — уже включились в дуэль с отбитой бутылкой наперевес… Зрелище, наверное, было бы столь же анекдотическое, как и маловероятное.
— Николай Степанович, мне очень жаль, но пощечины вышли из употребления навсегда. Вы когда-нибудь видели или, может быть, слышали, чтобы мерзавцу дали пощечину? Лично знакомому вам мерзавцу? Не в кино, не в книге? А в жизни? — спросила я, не его спросила, а себя.
— А нет нужды, — успокоившись, сообщил Бурмистров. — Есть милиция, прокуратура, суд. Наконец, существует общественность. А размахивать руками, как бог на душу положит, возбраняется. Нельзя этого делать. У нас суды Линча не в почете. Закон за подобные самосуды строго спрашивает…
— Наверное, закон не может предусмотреть всех жизненных сложностей, — осторожно заметила я. — Ньютон был человек неглупый, резонно говорил: при изучении наук примеры не менее поучительны, чем правила…
— А что же поучительного в нашем примере? Вы хотите, чтобы я, беспристрастный служитель закона, только из-за того, что вы, красивая женщина и корреспондентка, проявляете повышенный интерес, к этому Ларионову, наплевал на показания трех потерпевших, заключение судмедэкспертизы и трех посторонних свидетелей? Вы этого хотите?
Ему нравилось, как он говорит. Тембр голоса, формулировки, он наверняка мечтает стать прокурором и выступать в суде.
— Нет, я не хочу, чтобы вы наплевали на что бы то ни было. Мне не нравятся плюющиеся люди. Мне кажется, что трех посторонних свидетелей, которые видели драку, мало…
— Мало? А что вам еще нужно?
— Эти свидетели видели только драку, а не повод, вызвавший ее…
— А кто же видел все с самого начала?
— Таксист. Шофер, уехавший с места происшествия…
— Прекрасно, — кивнул Бурмистров и взял со стола ручку. — Записываю. Номер его машины, фамилию. Что вы еще о нем знаете?
Я покачала головой:
— Ничего не знаю. Я хочу, чтобы вы нашли его…
— Ах, вот как! И много у вас еще подобных указаний для меня?
— Нет. Нужно допросить старуху, продавщицу цветов, она стояла около самой машины и все видела…
— Слушаюсь! Еще? — спросил он, я видела, как у него багровеет кожа на лысине, я боялась, что этот неопрятный пух вспыхнет от раскаляющего Бурмистрова гнева. Но мне уже некуда было отступать.
— Надо разыскать спутницу Шкурдюка и Чагина. С ними была девушка, ее зовут Рита. Она после драки бесследно исчезла, в милиции ее уже не было. Она пропала не случайно…
— Ага! — крякнул Бурмистров. — Звучит внушительно. А главное, легко исполнимо. В нашем городе живет, наверное, не больше пары тысяч Рит. Ведь нетрудно проверить, кто из них был в машине со Шкурдюком. Но это неважно. У вас все?
— Пока все, — сказала я обреченно, догадываясь, что сделала все возможное, чтобы навредить Ларионову.
— А теперь послушайте меня. Вы отдаете себе отчет в том, что ваше поведение — вопиющая бестактность на грани наглости?
— Почему? — поразилась я.
— Вы, козыряя своим удостоверением, приходите ко мне, опытному работнику, и поучаете меня, кого надо допрашивать, кого искать, кого наказывать…
— Разве я вас поучала? Я просила вас…
— Вот именно! — вознесся он серо-синим облаком надо мной. — Вы хотите заранее обвинить меня в тенденциозности и необъективности! А я, к вашему сведению, еще сегодня утром послал в таксопарки запрос с просьбой откликнуться шоферу, участвовавшему в инциденте…
— Я вас не хочу ни в чем обвинять! Я просто боюсь, что энергия искреннего заблуждения уведет вас очень далеко…
— Ага, понятно! Как раньше говорили: ваше дело — восемь, когда надо, спросим! И не учите меня жить и работать! Вы для этого еще вполне молоды! Так что идите и не мешайте мне работать…
Я катастрофически опаздывала. И хоть на посту не оказалось Церберуни — я пулей пролетела от входа до лифта и рысью мчалась по коридору, — но пяти минут мне все-таки не хватило. Ворвалась в репортерскую, а Сережка Егоров благословил:
— Ну-ка, бегом к главному! Звонил недавно, разыскивал…
— Что сказал ему?
— Мол, ты где-то здесь бродишь. Не то в машбюро пошла, не то в буфет… Он велел сразу явиться. Ты нигде не прокололась?
— Вроде бы нет. Во всяком случае, пока не знаю…
— Давай газуй тогда быстрее…
Главный говорил по телефону. Он вообще любил говорить в нашем присутствии по телефону, поскольку так уж выходило, что беседовал он по этому красивому белому аппарату только с начальственными персонами. И разговаривал он так непринужденно-товарищески с невидимыми нам собеседниками, так государственно-озабоченно, с легким вздохом и еле заметной усмешкой, что нам, не имеющим доступа к этому телефону, был очевиден привычно тяжелый груз ответственности, разложенный поровну между главным и его абонентами, и ощутимо было всесилье их власти, данной этой ответственностью, и виден масштаб дел, которые обсуждались по этому телефону, — всегда спокойно-дружески, доверительно, с ясным пониманием, что громадье этих проблем не решить суетясь, азартно горячась, задышливо волнуясь.
Главный ни с кем по телефону не ругается, он и нас не ругает, а зловеще журит и грозно-ласково жучит. Этот тон соответствует его внешности — величественного седовласого красавца, донжуира и успешливого ходока по бабам…
— Ты, Полтева, чем занимаешься? — спросил он меня, договорившись по телефону увидеться с кем-то завтра на активе.
— Сдала в секретариат статью о новой коллекции Дома моделей, — нерешительно ответила я. И добавила для внушительности: — А сейчас пишу статью о проблемах молодежного театра…
— Молодежного театра? — прищурился он и усмехнулся. — А мне показалось, что тебя сейчас больше волнуют проблемы юридические. Следственные, так сказать…
Что-то больно екнуло в груди, и меня охватил страх — беспричинный, панический, будто я сделала что-то ужасно постыдное, и эта стыдобушка выплыла на общественный погляд и публичное мое посрамление.
— Ну, ты что молчишь? — Убеждаясь в справедливости своих подозрений, главный чугунел от обиды. — Ты что в прокуратуре делала?
— Я хотела выяснить судьбу одного человека, — сплетающимся языком пробормотала я.
— Какого человека? — Главный говорил тоном и словами, которыми, по моим представлениям, и должен говорить следователь, — при всех обстоятельствах у него звучало все убедительнее, чем невнятное блекотание Бурмистрова. — Кто этот человек?
— Кто человек? — переспросила я и подумала, что мне никогда не объяснить ему, кто такой Ларионов, какое он имеет отношение ко мне и почему я им занимаюсь. — Человек этот штурман, приезжий, приличный человек. И влип…
— А кто тебе поручал ходатайствовать за него? — наливался пенящимся гневом, как пивом, главный. — Ты понимаешь, что всех нас подводишь?
— Почему? — запоздало возмутилась я. — Я ходила туда вовсе не от имени газеты…
— Вот это ты брось! От своего имени ты бы там с дворником говорила, а не со следователем по делу! И нечего фигурировать званием корреспондента газеты! Если я еще раз хоть что-то подобное узнаю, ты у меня, Ирина Прекрасная, в два счета вылетишь в корректоры! И не забывай никогда, что у тебя свое имя есть дома на кухне, а в любом учреждении ты представитель органа печати!
— Хорошо, не буду забывать, — покорно кивнула я. — У меня к вам просьба…
— Слушаю…
— Вы не можете сами поинтересоваться судьбой этого дела у следователя Бурмистрова?
— В этом нет никакой необходимости. Бурмистров — опытный специалист и объективный человек…
— Понятно, — кивнула я. — Тогда разрешите мне взять интервью у Барабанова…
Он посмотрел на меня с сочувствием:
— Ты, наверное, с ума сошла…
О, великое кошмарное празднество Труса! Я ехала на свидание к Ларионову и чувствовала, что весь мой организм отравлен ядом страха. Меня снедал стыд за это позорное самочувствие, но ничего не могла я с собой поделать — тошнило просто, как с похмелья. Всасывающая пустота под ложечкой, и сердечный ритм — как рваная перфорация.
Глупость, конечно, но главный меня напугал. Я знала, что, если он захочет, вышибить ему меня со службы ничего не стоит, не такой уж я незаменимый работник редакции. А работой своей — какая там она ни пустяковая — я очень дорожила. А теперь, когда Витечка ушел от нас преодолевать с Гейл Шиихи свой кризис, моя микроскопическая журналистика — единственный источник кормежки для нас всех.
Я стыдилась своего страха, а пыталась уговорить себя, что стыжусь за поведение главного. Так было морально легче, и ненависть к своей физиологии, не подчиняющейся соображениям о собственном достоинстве, становилась меньше.
Страх и стыд можно уговорить, как разбаловавшегося ребенка.
И поэтому решила позвонить Чагину. Скажу, чтобы они угомонились, а я по-хорошему постараюсь уговорить Ларионова. Кончать надо это дело. Иначе они походя оторвут приличному мужику голову. А если я буду и дальше путаться у них под ногами — отшвырнут пинком. Или наступят.
Когда следователь Бурмистров еще не понял, что я пришла защищать Ларионова, он широко раскладывал на столе бумаги из папки, и на милицейском протоколе опроса Чагина я рассмотрела телефон. Их там было два номера, но один был прикрыт верхним листом. А второй я разглядела хорошо. Неизвестно только, служебный или домашний?
А, неважно! Или сейчас, или вечером, или завтра я застану его по этому номеру и постараюсь прекратить эту историю. И поймала себя на мысли, что ни на секунду не сомневаюсь: если Чагин со своей гопой попросит Бурмистрова не очень сильно наказывать Ларионова, то следователь, безусловно, прислушается.
Сошла с троллейбуса и рядом с остановкой увидела пустую телефонную будку. Вот и позвоню прямо сейчас, нечего откладывать. Я шарила по карманам, в кошельке в поисках двушки, не нашла и опустила в щель гривенник.
В трубке металлически-сочно чвакнуло, и женский голос ответил:
— Слушаю…
Гривенник нырнул в щель, и я попросила:
— Позовите, пожалуйста, Владимира Петровича…
— Слушаю вас… Говорите…
— Владимира Петровича…
— Я вас слушаю… Говорите…
Реле не замкнулось, соединения не произошло, меня там не слышали, но я знала, что у меня больше нет монет, и кричала в микрофон, надеясь преодолеть электронное упрямство машины:
— Владимир Петрович мне нужен…
— Алло… Алло… Вы чего молчите?..
Как мне дать знать, что я не молчу, а кричу? Что это меня просто не слышат? Может быть, действительно рубль, если он даже давно устарел, и не бумажный, а металлический и называется гривенник, может, он не соединяет?
А на том конце провода женский голос окреп и налился яростью:
— Ты чего там дышишь? Ты что молчишь, гадина? Ты думаешь, я не знаю, кто звонит? Грязная тварь!.. Сколько раз тебе говорили, чтобы ты номер этот забыла? Если ты, мерзкая подстилка, еще раз позвонишь сюда, я тебе морду разобью… Дрянь подзаборная!.. Потаскуха!..