Особый отдел Чадович Николай
Первым делом дядя Яша извлёк из шкафа (прежде являвшегося стендом «Когда Ильич был маленьким, он старших уважал») схему внутренних коммуникаций дома, представленных в первозданном виде, и долго водил по ней пальцем, выискивая нужный санузел.
– Всё верно, – сказал он затем. – Вот это та самая сто шестая квартира, про которую вы говорили. Оборудование так себе. Унитаз с трещинкой. Сливной механизм изношенный. Ванну поменяли в семьдесят пятом году. Сняли жестяную, поставили чугунную, югославского производства. Здесь у меня отметка, что сифон нестандартный. Тогда же и смеситель заменили. С доплатой… А что вас конкретно интересует?
– Кто в этой квартире проживал?
– Сейчас посмотрим… У меня тут всё карандашиком помечено, – пояснил дядя Яша. – Ответственная квартиросъёмщица Бурак Ядвига Станиславовна, а при ней сынок. Кажись, Рудольфом звали… Когда я дом на обслуживание принимал, ему лет двадцать пять было. Попозже к ним девица подселилась. Но прожила недолго, даже документы на прописку не сдавала. Примерно через годик съехала и после того я её больше не видел.
– Имя этой девицы вы не помните?
– И не интересовался даже. Тихая была. Краны не ломала, нижних жильцов не затопляла, мимо унитаза не делала, как некоторые. Пришла и ушла. Только люди говорили, что ушла она с пузом.
– А мужа у Ядвиги Станиславовны, стало быть, не имелось?
– Да разве этих мужей на всех напасёшься? Ребёнка в свое время нагуляла – и то слава богу! Другим после войны и этого счастья не досталось.
– Бураки дружили с кем-нибудь из соседей?
– Одинокие бабы по себе подруг выбирают, а таковых в подъезде больше не водилось. К сынку друзья частенько наведывались, но я у них документы не спрашивал.
– Та-аак… – Кондаков задумался. – А что ещё интересного вы можете рассказать об этой семье?
– В те времена в доме около трёхсот квартир было, – дядя Яша развёл руками, – а семей и того больше. Одна другой интересней. Особенно по праздникам. Разве всё упомнишь… Впрочем, надо в кладовке глянуть. Авось там какой-нибудь сувенирчик из сто шестой имеется. Пошли за мной.
Сантехник привёл Кондакова в узкую нежилую комнату, оборудованную стеллажами, переделанными из стендов «Ильич в Разливе», «Ильич и дети», «Свет Ленинских идей дарует миру мир».
Стеллажные полки были завалены какими-то полотняными мешочками, коробочками разного размера, свёртками, пластиковыми пакетами и конвертами, склеенными из плотной коричневой бумаги. Каждая отдельная вещь была снабжена бирочкой с номером. Всё это, взятое вместе, напоминало камеру хранения, которой пользовались исключительно лилипуты.
Видя, что Кондаков сгорает от любопытства, дядя Яша пояснил:
– Тут я храню некоторые забавные образчики, извлечённые из засорившихся унитазов. Одно время даже собирался создать музей, но начальство эту идею не поддержало. Дескать вам, сантехникам, только волю дай – сразу музей говна устроите и будете по полтиннику за вход брать.
– Мысль, между прочим, любопытная, – заулыбался Кондаков. – Взять да выставить на всеобщее обозрение экскременты разных знаменитостей – певцов, спортсменов, актеров. Какашки Элизабет Тейлор, говнецо Марадоны, понос Сальвадора Дали, свежая куча от Пласидо Доминго… Публика валом повалит. Ажиотаж будет похлеще, чем в музее восковых фигур. Это ведь не подделка какая-нибудь, а неотъемлемая часть живого организма… Но если серьёзно, то я согласен с вашим начальством. Мудрое решение. Весьма сомнительно, чтобы предметы, извлечённые из унитаза, могли представлять интерес для широкой общественности.
– А не скажите! – дядя Яша прищурился, что, учитывая дефект его зрения, выглядело, словно первые признаки надвигающейся агонии. – Забавные встречаются экземплярчики. Вот полюбуйтесь! Добыча из двадцать пятой квартиры.
Он взял пластиковый пакет с соответствующей биркой и вывалил на нижнюю полку что-то похожее на клубок дохлых, бледных аскарид.
– Что это? – брезгливо скривился Кондаков.
– Презервативы, – хладнокровно пояснил дядя Яша. – Больше сотни штук. Так слиплись, что хоть топором руби. А в той квартире, между нами говоря, проживала одинокая пенсионерка, председатель нашего домкома.
– С выходом на пенсию у людей частенько прорезаются самые низменные страсти, – сообщил Кондаков. – По себе знаю. Потому и на пенсию не тороплюсь.
– Это сорок шестая, – дядя Яша снял с полки увесистый розовый свёрток, который в его руках сразу превратился в затрапезный, изношенный бюстгальтер. – Одно время считалась квартирой образцового порядка. Даже соответствующий знак на дверях имела. И вот что я однажды достал из унитаза. Как видите, лифчик. Примерно шестого размера. Каждая чашечка, как моя кепка. А законная супруга хозяина носила в лучшем случае второй номер. И то со вкладышами.
– Надеюсь, вы не предъявили ей эту загадочную находку?
– Конечно, нет! Если муж с женой ссорятся, мне это потом боком вылазит. И сантехнику крушат, и в унитаз чего ни попадя запихивают… Как пример, могу привести пятьдесят вторую квартиру.
Теперь дядя Яша продемонстрировал ситцевое платьице, севшее до такой степени, что нельзя было даже понять – взрослое оно или детское. На груди имелось несколько ровных, коротких разрезов, вокруг которых ткань выглядела более темной.
– Не иначе, как ножиком пырнули, – приглядевшись повнимательней, констатировал Кондаков.
– И я так думаю. Да только ничего не докажешь. Хозяева квартиры перед этим съехали. Как говорится, ищи ветра в поле.
– Криминальный был у вас домишко.
– Да я бы не сказал. Вполне обыкновенный. Другие сантехники и не такое находили. Вот этот экспонат мне один дружок для коллекции презентовал, – дядя Яша открыл коробку, в которой лежал плотный ком линялой бумаги.
– Кроме подтирки, ничего не вижу, – поморщился Кондаков.
– Только мне и не хватало подтирку собирать! – обиделся дядя Яша, отчего его глаза окончательно разъехались в разные стороны. – Этим добром все стояки были забиты. Газетная бумага – это ведь не пипифакс. Ею патроны пыжевать, а не задницы подтирать, прости господи!.. Но тут совсем другой коленкор.
Он осторожно, ногтем отогнул уголок бумажки и на Кондакова глянул поблекший профиль Ленина.
– Денежки! – удивился тот.
– Ага, – кивнул дядя Яша. – Сотенные бумажки. Но все номера одинаковые. Фальшивки, стало быть.
– Грубая работа, – подтвердил Кондаков. – Клише, наверное, сапожным ножом резали…
– А вы сомневались, – дядя Яша удовлетворённо осклабился, причём смотрел он не на собеседника, а на кончик собственного носа. – Тут такие вещички хранятся, что волосы дыбом встают.
– Надеюсь, скелет вы мне не предъявите, – пошутил Кондаков.
– Почему бы и нет! Если надо, и скелет найдётся. Только не человеческий, а кошачий, – дядя Яша открыл другую коробку, доверху наполненную хрупкими, тонкими косточками.
– Неужели хозяева котёнка в унитаз засунули! – поразился Кондаков.
– Насчёт хозяев ничего плохого сказать не могу, но детки у них были настоящие садисты. Однажды цветочный горшок с балкона сбросили. Прямо своей училке на голову. Хорошо ещё, что балкон на втором этаже был. Ушибами, бедняжка, отделалась.
– И где же эти садисты сейчас?
– Выросли. Один, говорят, во Французский иностранный легион подался, а второй в вашей системе служит. Инспектором по делам несовершеннолетних.
– Значит, туда им и дорога. – Кондаков повернулся к стеллажам спиной, давая понять, что разговор подходит к концу. – Короче, вы меня почти убедили. Вне всякого сомнения, музей унитазных находок нужен. Но обязательно с подробными пояснениями к каждому отдельному экспонату… К сожалению, недостаток времени не позволяет мне продолжить осмотр этой весьма поучительной экспозиции. Давайте лучше проверим, есть ли здесь что-нибудь, относящееся к сто шестой квартире.
– Кажись, есть, – дядя Яша снял с полки пластиковый пакет, на котором красовалась эмблема московской олимпиады 80-го года. – Хотя и не густо.
Это опять была бумага, скомканная и выцветшая, но с официальным гербом и синим пятном печати. Словом, какой-то документ. К бумаге намертво присохла шелуха семечек.
– Я своих экспонатов не реставрирую и не очищаю, – пояснил дядя Яша. – Для сохранения, так сказать, исторической достоверности.
– Это ощущается, – понюхав находку, Кондаков невольно скосорылился.
При помощи расчёски и перочинного ножа он стал осторожно разворачивать комок, состоявший, как выяснилось, вовсе не из бумаги, а из картона.
– «Свидетельство о заключении брака», – не без труда разобрал Кондаков. – Гражданин Бурак Ру…дольф…» Дальше как сорока набродила. «И гражданке Ше…» То ли Шелех, то ли Шемет. Расплылись буковки…
– Шелест, – глядя через его плечо, подсказал дядя Яша. – Виктория Андреевна. Точно! Ту девицу, что в сто шестой жила, Викой звали. Теперь вспомнил. И ещё тут мелким шрифтом написано, что после заключения брака жена сохранила прежнюю фамилию… Разошлись, значит, голубки. Сидела она после этого в туалете, горючие слёзы лила и семечки кушала. А потом в сердцах свидетельство о браке в унитаз засунула… Разве в ЗАГСе про это нельзя было узнать?
– Было бы можно – узнали. Дело в том, что Рудольф Павлович Бурак до восемьдесят пятого года официально считался холостяком. Видимо, готовясь к эмиграции, он заранее навёл в своих документах полный ажур.
– Вот те на! – удивился дядя Яша. – Свалил-таки за бугор! А ведь на идейного был похож. Водку не пил. В праздники красный бант на себя цеплял. С дружинниками шлялся.
– Маскировался, наверное, – сказал Кондаков. – А куда денешься? Уехал он, кстати говоря, по уму. Здесь ему всё равно жизни не было.
– Что так? Земля пятки жгла?
– Нет, пятки у него не пострадали. Зато с головой проблемы. Можно сказать, улетучилась голова.
Шелестов в Москве проживало столько, что хватило бы на целое землячество. Викторий Андреевен среди них оказалось целых трое. Но все не те.
Впрочем, вскоре отыскалась и нужная. Правда, среди умерших. К счастью, её дочь, тоже Виктория, но уже Рудольфовна, ставшая недавно круглой сиротой, была жива-здорова и, согласно прописке, обитала на Краснопресненской набережной.
Туда Кондаков и направил свои стопы.
Девушка (а как ещё назвать особу тридцати лет от роду?) могла задержаться на работе, завернуть к подруге, заскочить в парикмахерскую, отправиться на свидание, уехать в отпуск, лечь в больницу или отлучиться по какой-нибудь иной надобности, однако, паче чаяния, она оказалась дома, что для Кондакова, на старости лет ставшего суеверным, значило очень многое. С первой попытки – и сразу в цель!
Предварительное знакомство состоялось через приоткрытую дверь, удерживаемую металлической цепочкой, и лишь после этого Кондаков был допущен в квартиру. Цель своего визита он охарактеризовал довольно туманно: «Надо бы выяснить кое-какие обстоятельства давно прошедших лет».
Если покойная Виктория Андреевна хотя бы немного походила на свою дочку, то Рудольфу Бураку, можно сказать, крупно повезло. С внешностью у девушки было всё в порядке – милое личико, ясные глаза, точёная фигурка, русые волосы. Открытым оставался только вопрос о наличии счастья, поскольку старшая Виктория дружбу с оным никогда не водила.
Беседовать со свидетелями вне стен своего кабинета Кондаков не любил, но тут уж выбора не имелось. Отказавшись и от чашечки кофе, и от рюмочки коньяка, и от сигареты, Кондаков повёл разговор без всяких обиняков и экивоков.
– Вы, Виктория Рудольфовна, отца своего знали? – спросил он первым делом.
– Видела в детстве несколько раз, но совершенно его не помню, – ответила девушка. – Я ведь маленькая была, когда он за границу уехал.
– А писем он вам оттуда не писал?
– Может, и писал. – Девушка задумчиво наморщила лоб, пока ещё гладкий, как фарфор. – Но мама от меня многое скрывала. Смутно припоминаю, как она в спальне читала какие-то письма, а потом плакала всю ночь напролёт.
– Почему расстались ваши родители?
– Из-за бабушки. Тёща не ужилась с невесткой. Банальная история.
– Простите за бестактный вопрос: отчего умерла ваша мать?
– Ей просто расхотелось жить. Разве так не бывает? Врачи не находили никакой болезни, а она всё угасала и угасала. Как в свое время Николай Васильевич Гоголь. Наверное, мама умерла бы и раньше, но этому как-то мешала я. Иногда она говорила: вот станешь самостоятельной, тогда и отправлюсь на тот свет. И я специально не становилась самостоятельной. Даже с мальчиками не гуляла. Постоянно сидела в четырёх стенах и строила из себя беспомощную дурочку. Но мама всё равно умерла. Даже вскрытие не нашло никакой патологии. В свидетельстве о смерти записали: сердечная недостаточность… Пока она была в сознании, всё время повторяла стихи Ахматовой:
- Уже безумие крылом
- Души накрыло половину,
- И поит огненным вином,
- И манит в чёрную долину.
– Приношу вам свои самые искренние соболезнования. – Кондаков, сражённый простотой и открытостью девушки, заёрзал в кресле.
– Спасибо. Но я уже, можно сказать, отстрадалась. А одно время мне было очень-очень плохо. Я ведь в том году не только маму, но и бабушку похоронила.
– Значит, вы поддерживали отношения с Ядвигой Станиславовной?
– Как ни странно – да. После отъезда отца две одинокие женщины потянулись друг к другу. Мы встречались не очень часто, но постоянно. Я была последней бабушкиной любовью.
– Наверное, она рассказывала вам о временах своей молодости? Ведь стариков всегда тянет на воспоминания.
– Бабушка была… как бы это лучше сказать… очень сдержанным человеком, и даже я не имела права вторгаться в её внутренний мир. Но кое-что мне известно по рассказам матери, которая за год совместной жизни наслушалась многого. Вас, как я поняла, интересует какое-то конкретное событие?
– Можно сказать и так. Кто был отцом вашего батюшки?
– Представьте себе, никто, – девушка нервно рассмеялась. – Это что-то вроде притчи о непорочном зачатии, но только на новый лад.
– А нельзя ли эту притчу послушать?
– Можно, конечно, – девушка глубоко вздохнула, словно готовясь к какому-то рискованному трюку, – только не знаю, поверите ли вы в неё.
– Это не должно вас беспокоить. Семейные предания для того и существуют, чтобы сеять сомнения у скептиков и заставлять трепетать сердца романтиков, – выпалив эту длиннейшую фразу, Кондаков удивился самому себе: даже в молодости на столь выспренние речи он был не очень-то горазд.
– Вы производите впечатление человека, которому можно доверить самое сокровенное, – сказала девушка. – Поэтому слушайте и ничему не удивляйтесь. Семнадцать лет моей матери исполнилось в сорок девятом году. Сами знаете, что это было за время. Голод, холод, разруха. Она приехала в Москву из Смоленской области, где вообще было нечего есть, и поступила в архивно-библиотечный техникум. Сама, без всякой протекции. Как я понимаю, она всегда была человеком очень обязательным и порядочным. На втором курсе всех девушек отправили на гинекологический осмотр. Дело в том, что после войны было много венерических заболеваний. Наши солдаты из освобождённых стран чего только не привезли. А нравы были очень вольные. Как же откажешь победителям? При всём при этом бабушка оставалась девственницей. Ничего, что я вам рассказываю такие деликатные вещи?
– Конечно, ничего! Это вы должны простить меня за то, что вынуждены быть откровенной.
– Ну так вот. Когда девочки в самый последний момент узнали, что осмотр будет проводить гинеколог-мужчина, пусть даже и пожилой, большинство из них разбежалось. Осталось человек пять, в том числе и бабушка. Она в жизни никогда ничего не нарушала и старательно выполняла все предписания властей. В кабинете действительно находился старичок в пенсне. Ассистентки называли его профессором. Моя бабушка ему чем-то очень понравилась. При осмотре он всё время хвалил её – и за здоровье, и за чистоплотность, и за то, что сохранила девственность. Потом бабушке вдруг стало плохо, и она потеряла сознание. Очнулась уже под вечер в палате стационара. Ей дали банку консервов, буханку хлеба, немного сахара и отпустили восвояси, велев беречь себя. Всё стало забываться, но спустя какое-то время у бабушки прекратились месячные. Ощущая в организме какие-то странные изменения, она явилась в ту самую женскую консультацию и узнала удивительную новость.
– Она забеременела? – Кондаков, уже давно догадавшийся что к чему, изобразил удивление.
– Представьте себе, да! Бабушка, конечно, от такого позора разрыдалась, но её не стали журить, а только предупредили об ответственности, которая полагается за криминальный аборт. Незадолго до родов бабушку прикрепили к какой-то закрытой столовой, что по тем временам было равносильно чуду. Там она впервые попробовала красную икру и апельсины. После рождения сына ей дали комнатку в коммуналке и какое-то время продолжали подкармливать.
– Примерно до середины пятьдесят третьего года, – подсказал Кондаков.
– Наверное. Соседи почему-то не любили бабушку и называли «чекистской овчаркой». Имя для сына она нашла в какой-то книжке, а отчество назвала первое попавшееся.
– Что вы сами думаете по этому поводу?
– Скорее всего, бабушку изнасиловали во время гинекологического осмотра.
– Кто – старый профессор?
– Ну зачем же! Могли и помоложе найтись претенденты. Тогда по Москве ходили слухи о подручных Берии, которые на усладу ему вылавливают красивых девушек.
– Разве ваш отец походил на кавказца Берию?
– Вряд ли. Мама говорила, что он был светленьким, даже с рыжинкой. Я в него уродилась.
– А на фото вы отца видели?
– Нет. После разрыва мама сожгла все семейные фотографии.
– Но ведь что-то должно было сохраниться и в бабушкином альбоме.
– Сохранилось. Но на тех фотографиях отец позирует ещё в пионерской форме.
– Кому досталось имущество вашей бабушки?
– Вы опять будете удивлены, но спустя пару дней после похорон в её квартиру залезли воры и унесли всё ценное, включая документы.
– В милицию заявляли?
– Как-то не до этого было. Я сама на ладан дышала.
– Друзья отца вас не навещали?
– Никогда.
– Находясь за границей, он поддерживал с вами связь?
– Только через бабушку. И то раз в год.
– Как относилась ваша бабушка к своей новой невестке?
– Никак. По-моему, они даже не видели друг друга.
– Если отец приедет в Россию, он навестит вас?
– Не знаю… Наверное. Адрес ведь можно узнать через справочное бюро. Вы сами как меня нашли?
– По унитазному следу. Только не спрашивайте, что это такое.
– А мне вас можно спросить? – девушка уставилась на Кондакова своими прозрачными, бездонными глазами.
– Буду весьма признателен, – он опять почувствовал себя как-то неуютно.
– Сейчас… Только выпью для смелости, – она, не закусывая, осушила рюмку коньяка, предназначенного для гостя, и сморщилась так, словно это был сок цикуты.
– Вы запейте чем-нибудь, – посоветовал Кондаков.
– Ничего, пройдёт… – девушка помахала перед лицом ладонью, словно разгоняя алкогольные пары. – С отцом случилось что-то нехорошее?
– Почему вы так решили? – чтобы избежать её вопрошающего взгляда, Кондаков принялся листать какой-то иностранный журнал, случайно оказавшийся на столе.
– Нетрудно догадаться. Вы ведь сюда не из-за бабушки пришли. А потом ещё при жизни мамы были очень странные телефонные звонки. Неизвестные люди, даже не представившись, спрашивали, что слышно об отце, не собирается ли он возвращаться, как его адрес. Маму это всегда тревожило. Она даже поменяла замки на дверях и установила цепочку.
– Какой голос был у звонившего – молодой или старый?
– Не знаю. Трубку брала мама. У нас было так заведено.
– Вы знаете, кто такая Вера Васильевна?
– Да. Вторая жена отца, про которую мы уже здесь говорили.
– Как её фамилия?
– По-моему, Пинская… Но вы так и не ответили на мой вопрос. Что случилось с отцом?
– К сожалению, пока я не могу дать окончательный ответ, – Кондаков помолчал. – Но на всякий случай готовьтесь к худшему.
– Мне не привыкать, – девушка порывисто закурила. – А где это худшее может случиться?
– Простите, не совсем понял вас…
– Где погиб или может погибнуть мой отец?
– Разве это имеет значение?
– Представьте себе, имеет. По крайней мере, для меня. Умирая, мать завещала, чтобы отца похоронили рядом с ней. Почему-то она была уверена, что он вернётся.
– Он вернётся. – Кондаков вновь зашелестел журналом, хотя не мог разобрать в нём ни единого словечка. – Но ведь многое будет зависеть от воли его нынешней супруги.
– Вера Васильевна скупа, как Плюшкин. Уж это я знаю совершенно точно. А транспортировка гроба в Канаду обойдется втридорога… Вы позвоните, когда можно будет забирать тело?
– Ну что вы в самом деле? – занервничал Кондаков. – Рано ещё говорить такое…
– Не рано, – раскрыв сумочку, лежавшую тут же, девушка извлекла карманный календарик. – Вот тут отмечено – двадцать шестое апреля. Рано утром меня словно ножом в сердце ударили. Я уже тогда всё поняла…
Глава 12
Генералы мусорных свалок
Покидая памятное совещание, на котором наконец-то прояснились имена некоторых фигурантов (этот милицейско-прокурорский эвфемизм обозначал вовсе не танцоров кордебалета и не актёров, исполняющих роли без слов, а лиц, фигурирующих в уголовном деле чаще всего как потенциальные обвиняемые), Ваня Коршун заранее решил про себя, что займётся поисками зловещего старичка, тем более что данная категория божьих тварей по степени антипатии стояла у него на третьем месте после педофилов и бездомных котов. Впрочем, здесь имелись и свои исключения, в частности, Пётр Фомич Кондаков.
Что касается «мотоциклиста Льва» и безголового мертвеца Рудольфа Павловича, то в понимании Вани их можно было вычислить чисто теоретическим методом, словно бродячий метеорит или далёкую звезду.
Конечно, он понимал всю сложность своей затеи, но ничуть не комплексовал по этому поводу. Пусть у старичка-душегуба не имелось пока ни имени, ни адреса, но он жил – и уже достаточно долго – среди людей, плёл нити какого-то заговора, беспощадно уничтожал всех неугодных, а следовательно, должен был изрядно наследить, причём в самых разных местах и временах.
Дело оставалось за малым – найти тех, кто с этим старичком соприкасался, пусть даже мимолетно. А кем они окажутся – его врагами или, наоборот, единомышленниками – особого значения не имело.
Великие боги наградили смертных даром речи, а коварные демоны, в пику им – грехом суесловия. Именно на этой человеческой слабости извечно стояли и впредь будут стоять сыскные службы.
Люди, обитавшие в мире, когда-то избранном Ваней Коршуном для своей, хоть и небезопасной, но общественно-полезной деятельности – в мире городского дна – казались безразличными и отрешёнными только внешне. На самом деле в массе своей они были как чуткие антенны, воспринимавшие малейшие сигналы большого мира, кипевшего вокруг – в особенности те сигналы, которые могли как-то отразиться на благоденствии маргинального сообщества.
Милиция ещё только планировала грандиозную облаву на бездомных и беспаспортных московских клошаров, а те уже спешно покидали опасные районы, посмеиваясь при этом над незадачливыми наследниками Ф. Э. Дзержинского. Не успевали щедрые господа и дамы из благотворительных организаций развернуть где-нибудь свои походные кухни, как оборванцы всех мастей мигом выстраивались в очередь, куда более многочисленную и дисциплинированную, чем приснопамятные очереди к мавзолею, почти на десять процентов состоявшие из тайных сотрудников КГБ.
Хотите верьте, хотите нет, но во все времена первыми опасность – а равно и поживу – чуяли бродяги и изгои.
Кем, спрашивается, был на самом деле праотец Ной, счастливо переживший всемирный потоп? Пьяницей и бездельником, первым из людей познавшим замечательные свойства виноградной лозы, а потому забросившим свою пашню. Свободного времени у него было предостаточно, вот и построил какое-то несуразное сооружение, впоследствии названное ковчегом, что по-еврейски означает всего лишь просмоленную корзинку. Да и животных он взял в плавание исключительно ради собственного пропитания. А иначе куда бы подевались мясистые мастодонты, жирные пещерные мишки и деликатесные птеродактили? Продлись потоп чуточку подольше, так, наверное, в природе не осталось бы даже гадов ползучих. Семейство Ноя пожрать любило. Один Хам чего стоил.
А взять гибель Помпеи, увековеченную русским живописцем Карлом Брюлловым и голливудскими кинорежиссерами! Единственными, кто сумел спастись от лавы, удушливых газов и вулканических бомб (кроме, конечно, богачей, ускакавших на лошадях), были неимущие плебеи, заранее покинувшие это роковое место.
В Афганистане советская военная разведка предугадывала грядущий налёт душманов по поведению нищих дервишей, в преддверии опасности исчезавших, как по мановению волшебной палочки.
Возьмите списки жертв террористических актов – хоть в Москве, хоть в Нью-Йорке, хоть в Тель-Авиве. В них не найдёшь ни единого босяка. И если пресловутая мировая катастрофа, многократно воспетая в апокрифах, фантастических романах и фильмах соответствующей тематики, всё же разразится, на земле обязательно уцелеет горсточка голоштанных и бесшабашных бродяг.
Следует заметить, что люди, в разные времена называвшиеся то варнаками, то богодулами, то хитрованами, то бичами, то бомжами, становились таковыми в силу самых различных обстоятельств, причём драматические перемены в их судьбе не обязательно означали нравственное и физическое падение.
Одни превращались в бродяг вследствие болезней, долгов, войн, пристрастия к спиртному, стихийных бедствий, судебных ошибок, происков ближних и неблагоприятного стечения обстоятельств, короче говоря, помимо своей воли. Самым знаменитым из этих страдальцев, вне всякого сомнения, был ветхозаветный праведник Иов.
Для других подобный образ жизни становился средством заработка и даже – как в случае с цыганами – принимал наследственный характер. К этой категории относились и люди, у которых тяга к бродяжничеству носила патологический характер, как, например, у легендарного Агасфера.
Третьи выбирали такую участь намеренно, стремясь не только отрешиться от соблазнов роскоши и власти, но и поставить себя вне общества, отравленного ядом лицемерия, корыстолюбия и бездуховности.
В списке этих подвижников числится немало славных имён. Здесь и философ-киник Диоген Синопский, открыто насмехавшийся над самомнением земных владык, и средневековый вагант Франсуа Вийон, которого независимый нрав и острый язык в конце концов привели на виселицу, и московский блаженный Васька, не видевший особой разницы между великим князем и последним смердом, и русский император Александр Первый, сорок лет скрывавшийся под личиной бездомного старца Фёдора Кузьмича, и последний литературный романтик Александр Грин, одно время вынужденный питаться воробьями и воронами. А кем, спрашивается, был сам Спаситель, всю свою короткую жизнь скитавшийся по чужим углам? И этот перечень можно продолжать и продолжать…
Страсть к бродяжничеству обуревала и великих путешественников, раздвинувших пределы обитаемой ойкумены до её нынешних размеров.
В постоянных скитаниях прошла жизнь перса Скилака, грека Геродота, китайца Чжан Цяня, араба аль-Бируни, норвежца Лайфа Эриксона, венецианца Марко Поло, английского пирата Дрейка, тверского купца Афанасия Никитина, приказного казака Хабарова, солдатского сына Крашенинникова, друга новогвинейских каннибалов Миклухо-Маклая. Даже барин Пржевальский, возвращаясь из своих бесконечных странствий в родную усадьбу, предпочитал ночевать в шалаше, сооружённом из еловых веток.
Пролетарии всех стран так и не нашли между собой общего языка, зато бродяга любой национальности, оказавшийся хоть в Америке, хоть в Азии, хоть в Европе, всегда получит место у придорожного костра, ломоть чёрствого хлеба и стаканчик какой-нибудь местной бормотухи…
Истинная профессия Вани Коршуна была известна лишь очень немногим московским бродягам, тем более что он постоянно менял свои ипостаси, представляясь то вороватым пацаном, то девочкой-попрошайкой, то горбатым карликом, изгнанным из театра лилипутов по причине профнепригодности. Настоящие дети, которых в бродяжьей семье было немало, инстинктивно ощущали фальшь, присущую поведению Вани, но к ним у него был особый подход.
Ясное дело, что в глубине души Ваня презирал бездомную шатию-братию, среди которых иовов, агасферов и диогенов было значительно меньше, чем жадных и подлых подонков, некогда красочно описанных основоположником соцреализма Максимом Горьким, в молодые годы также отдавшим дань бродяжничеству. Однако все правила держатся на исключениях. Был промеж бомжей один типчик, которого Ваня по-настоящему уважал и считал чуть ли не своим духовным отцом.
Звали этого замечательного человека Пахомом Вивиановичем, а за глаза – Павианычем. Осознанно избрав свой удел ещё в те времена, когда бродяг и попрошаек приравнивали к врагам народа и высылали в места, где люди искривлялись, истреблялись, испарялись, но уж ни в коем случае не исправлялись – ныне он по праву считался патриархом российских люмпенов.
Несмотря на преклонный возраст, постоянные лишения и хронический алкоголизм, Павианыч сохранил и философский склад ума, и завидную память, содержавшую столько непридуманных историй, что их с лихвой хватило бы на новую «Илиаду» или нового «Бравого солдата Швейка».
Ощущая генетическое родство как с Гомером, так и с Гашеком, этими великими бытописателями смутного времени (а для микенской эпохи Троянская война была не меньшим потрясением, чем Первая мировая – для двадцатого века), Павианыч частенько упрекал их – заочно, конечно, – в грехе, которому был подвержен и сам, то есть в беспробудном пьянстве, усугублённом приступами белой горячки.
В кругу благодарных и, само собой, не совсем трезвых слушателей он нередко говаривал следующее: а кумиры-то с червоточинкой! Ну какой нормальный грек, пусть даже и античный, назовёт голубое Средиземное море «винопенным»? Для этого нужно сначала привести себя в соответствующее состояние, чтобы не только Зевс с Афиной привиделись, но и химеры верхом на горгонах прискакали.
А взять этого самого хвалёного Гашека! Разве типичный представитель чешского народа, известного своим трудолюбием, скаредностью и смирением, докатится до того, чтобы умереть прямо в кабаке? Не спорю, он оставил после себя замечательную книгу. Но полицейские протоколы, составленные на Гашека в последние годы жизни, объёмом превосходят все его литературные опусы. А это, согласитесь, кое-что значит.
Среди отечественных авторов Павианыч превыше всех ценил Александра Блока, чей подход к пьянству соединял русскую удаль и немецкую педантичность, Сергея Есенина, сказавшего о водке много прочувственных слов и, естественно, Венечку Ерофеева, с которым был знаком лично, что подтверждал малоразборчивый автограф последнего, оставленный на этикетке винной бутылки.
К другим знаменитым литературным алкоголикам – Шолохову, Фадееву – Павианыч относился с пренебрежением. «Эти пили не ради творческого процесса и не от безысходности, а со стыда, чтобы больную совесть заглушить», – говорил он.
Именно Павианыч, этот гуру сирых и убогих, должен был указать Ване наиболее перспективное направление поисков. Но сначала надо было найти его самого. Домом для Павианыча служил весь белый свет, а спальней – вся Москва и её окрестности.
Слегка загримированный и одетый в привычный для себя наряд современного гавроша – драные джинсы, поношенные кроссовки, «косуху» с чужого плеча – Ваня Коршун потолкался на Площади трёх вокзалов, посетил пару рынков, пользовавшихся у бродяг доброй славой, прокатился по кольцевой линии метро, вагоны которой служили бомжам чем-то вроде ночлежки, наведался в Сокольники, где «Свидетели Иеговы» раздавали всем желающим бесплатные гамбургеры с кока-колой, и вскорости выяснил, что Павианыч месяц назад переселился на Торбеевскую свалку, официально называвшуюся «полигоном для приёма и переработки твёрдых отходов».
Что его туда погнало, сказать было трудно, поскольку атмосфера свалки мало соответствовала тому образу жизни, которого в последнее время придерживался Павианыч. Это было одно из немногих мест, где имелась возможность без напряжения, а главное, без лишних формальностей срубить кое-какие деньги, а потому среди истинных бродяг отиралось немало барыг, лишь прикрывавшихся их честным именем. Короче, это был не скит и даже не монастырь, а некое торжище, влекущее к себе все человеческие пороки.
Впрочем, как уже успел убедиться Ваня, искать смысл в поступках Павианыча – то же самое, что с помощью карманного калькулятора вычислять дату грядущего Страшного суда.
Даже издали свалка напоминала поле недавно отгремевшей битвы. Там и сям к небу поднимались столбы дыма. Повсюду суетились оборванцы, весьма смахивающие на мародёров. Кучи мусора, значительную часть которых составляли изношенная обувь и старые автомобильные покрышки, походили одновременно на подбитую военную технику и на груды мёртвых тел. Общую скорбную картину довершали стаи воронья, искавшего здесь лёгкую поживу.
Где-то урчали бульдозеры, роющие всё новые и новые могильные рвы, а лязг пустой железной бочки, в которую стучал один из самозваных «бригадиров», созывавший своих подручных, заменял звон погребального колокола. Но сильнее всего действовал на психику запах разложения, витавший повсюду.
Ваня ещё даже не успел ступить на территорию свалки, как на него набросились местные огольцы, пытавшиеся если и не отогнать, то хотя бы припугнуть чужака. Полемизировать с ними он не стал, а подобрав с земли обрезок арматуры, преподал урок хороших манер, правда, воздержавшись от членовредительства.
Кое-кому из взрослых такая самодеятельность не понравилась, но Ваня процедил сквозь зубы: «Я к Пахому Вивиановичу по личному делу», – и этого оказалось достаточно, чтобы смирить всякие страсти.
Один из бродяг узнал гостя и с удивлением воскликнул:
– Да это же Ванька! Вот чудеса! Я его уже почти десять лет знаю, а он как был от горшка два вершка, так и остался.
– Кому Ванька, а кому и Иван Самсонович, – веско заметил гордый недомерок. – И знал ты, лапоть, не меня, а моего двоюродного братана, царство ему небесное.
– А что с ним случилось? – не отставал любопытный бродяга.
– Язык оторвали. Вместе с головой. Чтобы глупые вопросы впредь не задавал.
Свалка представляла своим обитателям не только работу, но и жильё. Те, кто считался здесь белой костью, квартировали в бытовках, имевших даже электричество. Чернь ютилась в землянках и брошенных автомобилях.
Павианыч, естественно, занимал самое лучшее помещение – стоящую чуть на отшибе сторожевую будку. Ходить в гости с пустыми руками тут не полагалось, и Ваня заранее запасся немудреными подарками – литровой бутылкой водки и потрёпанным двухтомником «Мир философии», изъятым из лап базарной торговки, которая использовала его листы для сворачивания кульков.
К вящей радости Вани, Павианыч был жив, относительно здоров и сравнительно трезв. Выглядел он примерно как бог Саваоф, каким его изображают досужие карикатуристы – лысый череп, седая борода лопатой, босые ступни, вместо приличной одежды какая-то несуразная хламида.
Впрочем, лик Павианыч имел вовсе не божественный, а скорее сатанинский – ехидные глазки, фиолетовый крючковатый нос, запавший рот, уши-обрубки. Зубы он потерял ещё на приисках Бодайбо, когда зимой сорок второго зэков косила цинга, а уши отморозил сравнительно недавно, рождественской ночью 80-го года, опрометчиво заснув на снегу.
В сторожке, несмотря на сравнительно тёплый день, топилась плита, сплошь заставленная разнообразными кастрюльками, мисками и банками, однако булькавшее в них варево распространяло отнюдь не кухонные ароматы, а какую-то едкую химическую вонь.
Схожим образом, наверное, пахло в лабораториях концерна «И.Г. Фарбениндустри», когда там создавали печально известный газ «Циклон».
Впрочем, вероятность каких-либо предосудительных замыслов полностью исключалась. Учитывая преклонный возраст Павианыча, можно было предположить, что он готовит зелье, возвращающее молодость и здоровье. Эту гипотезу косвенно подтверждало разнообразное химическое оборудование, загромождавшее колченогий стол, – реторты, колбы, пробирки, дистилляторы, горелки, аналитические весы. Имелся даже допотопный микроскоп.
Почтительно поздоровавшись и вручив подарки, Ваня уселся на перевернутый фанерный ящик – единственный не до конца загаженный предмет здешней меблировки. Павианыч, никак не реагируя на появление гостя, продолжал возиться у плиты, проверяя своё мерзкое варево и на запах, и на цвет, и на консистенцию, но только не на вкус.
Минут пять Ваня молча рассматривал босые ступни Павианыча, больше похожие на копыта какого-то малоизвестного ископаемого существа, а потом поинтересовался:
– Тут поблизости какого-нибудь кузнечного цеха нет?
Этот довольно странный вопрос застал Павианыча врасплох, но, немного подумав, он ответил:
– Кажись, на мусороперерабатывающем заводе механическая мастерская имеется… А зачем тебе?
– Попроси, чтобы тебе мозоли на ногах свели, – посоветовал Ваня. – Если «болгарка» не возьмёт, придётся гильотинные ножницы в ход пускать.
– Обойдусь как-нибудь, – ответил Павианыч. – По свалке только такими копытами и топать. Да и на том свете сгодятся – адскую смолу месить.
– На райские кущи, стало быть, не рассчитываешь?
– А на кой мне они? Что там делать? На арфе тренькать да псалмы распевать? Нет уж! Я лучше поближе к теплу… Эх, не ко времени ты явился! Сам видишь, я занят по горло.
– Видеть – вижу. Но в толк не возьму, что это за дрянь у тебя варится. То ли средство от комаров, то ли горючее для летающих тарелочек…
– Не угадал. Это я на старости лет решил врачеванием заняться. Сейчас составляю мазь, которая по идее должна заживлять любые раны. Хоть сифилическую язву, хоть газовую гангрену. Каково?
– Благодарное человечество тебя не забудет, – сказал Ваня, конечно же, ни на йоту не поверивший Павианычу – тот уже и вечный двигатель изобретал, и велосипед на атомных батарейках испытывал. – Да только место для медицинских опытов какое-то неудачное. В лесу сподручней будет. Там ведь целебные травы растут. А тут один чертополох.
– То-то и оно! Ты сути проблемы не понимаешь! – взволновался Павианыч, которого, похоже, Ваня задел за живое. – Что такое трава? Типичный продукт дикой природы, ещё мало затронутой человеческой деятельностью. Свою пользу она принесла, не спорю. И кормила, и лечила, и сладкие сны навевала. Но мы уже давно обитаем в искусственной среде, частично являющейся плодом нашей собственной жизнедеятельности. Прости за грубость, что высираем, то и едим, пусть даже в переработанном виде. Круг замкнулся… Ты про антропогенную фауну слыхал?
– А как же! – брезгливо скривился Ваня. – Вши, клопы, тараканы, крысы, вороны, коты.