Лучшая фантастика XXI века (сборник) Уильямс Лиз
– Это предрассудки, – сказал он.
Он повернулся ко мне спиной, сунул руку в карман, вытащил кулак, раскрыл его и показал груду маленьких конфеток в ярких обертках. Трина протянула пухлые пальцы к ладони Бобби и взяла одну ярко-оранжевую конфетку. Тут же возникло множество торопливых рук, и ладонь Бобби опустела.
Родители стали звать детей домой. Мама стояла в дверях, но она была слишком далеко, чтобы увидеть, что мы делаем. По тротуару ветер гнал синие, зеленые, красные, желтые и оранжевые обертки.
Обычно мы с мамой ели отдельно. Когда я бывала у папы, мы ели все вместе перед телевизором, но мама говорила, что это варварство.
– Он пил? – спрашивала мама. Она была убеждена, что папа алкоголик; она думала, я не помню тех лет, когда ему приходилось раньше уходить с работы, потому что я звала его и говорила, что мама еще спит на диване в пижаме, а кофейный столик заставлен пивными банками и бутылками; папа с мрачным выражением лица молча все это выбрасывал.
Мама стоит, прислонясь к косяку, и смотрит на меня.
– Ты сегодня играла с этими девочками?
– Нет. Бобби играл.
– Ну, это похоже на правду: за этим мальчишкой никто не следит. Я помню, как его отец учился со мной в школе. Я тебе рассказывала об этом?
– Угу.
– Он был красивый парень. Бобби тоже красивый, но держись от него подальше. Думаю, ты слишком много с ним играешь.
– Я почти совсем с ним не играю. Он весь день играл с этими девочками.
– Он что-нибудь говорил о них?
– Сказал, что кое у кого предрассудки.
– Он так сказал? От кого только он это услышал? Должно быть, от своего деда. Послушай меня. Теперь никто так не говорит, кроме сущего сброда, и на то есть причины. Из-за этой семьи погибли люди. Ты просто не помнишь. Много-много людей умерло из-за них.
– Ты про Бобби или про девочек?
– О них обо всех. Но особенно о девочках. Он там ничего не ел?
Я посмотрела в окно, притворяясь, что меня что-то заинтересовало во дворе, потом, слегка вздрогнув, словно проснувшись, снова на маму.
– Что? Нет-нет.
Она искоса смотрела на меня. Я делала вид, что ничем не озабочена. Мама красными ногтями постучала по кухонному столу.
– Послушай, – резко сказала она, – идет война.
Я закатила глаза.
– Ты ведь даже не помнишь? Да где тебе помнить, ты только училась ходить. Но когда-то эта страна не знала войн. И люди даже то и дело летали в самолетах.
У меня вилка застыла на полпути ко рту.
– Да это же глупость?
– Ты не понимаешь. Все так делали. Это был обычный способ перебраться с одного места на другое. Твой дедушка часто так делал, и мы с твоим отцом тоже.
– Ты бывала в самолете?
– Даже ты бывала. – Она улыбнулась. – Так что вы не слишком много знаете, мисс. Мир был безопасным, а потом однажды перестал. И все начали эти люди.
Она показала на кухонное окно, прямо на дом Миллеров, но я знала, что она имеет в виду другое.
– Да это просто две девочки.
– Ну, не они, но страна, откуда они приехали. Вот почему я хочу, чтобы ты была осторожна. Невозможно сказать, что они там делают. Пусть маленький Бобби и его дед-радикал говорят, что у нас предрассудки, но больше сегодня так никто не говорит. – Она подошла к столу, пододвинула стул и села рядом со мной. – Я хочу, чтобы ты поняла: невозможно распознать зло. Поэтому просто держись от них подальше. Обещай.
Зло. Трудно понять. Я кивнула.
– Ну, ладно. – Она снова отодвинула стул, встала и взяла с подоконника сигареты. – Постарайся не оставлять крошек. Не время приманивать муравьев.
В кухонное окно я видела, как мать сидит у столика для пикников, окутанная серым облаком дыма; дым спиралями поднимался над ней. Я очистила тарелки, положила их в посудомоечную машину, вытерла стол и вышла, чтобы посидеть на ступеньках крыльца и подумать о мире, которого я никогда не знала. Дом на вершине холма блестел на солнце. Разбитые окна закрыли каким-то пластиком, который поглощал свет.
Той ночью над Оукгроув пролетали. Я проснулась и надела шлем. Мама плакала в своей комнате; она слишком испугалась, чтобы помочь. У меня руки не тряслись, как у нее, и я не лежала в кровати и не плакала. Я надела шлем и слушала, как летят мимо нас. Не мы. Не наш город. Не сегодня. Я уснула в шлеме и утром проснулась со следами от него на щеках.
Теперь, когда лето близко, я считаю недели до той поры, когда расцветет дикая яблоня, когда зацветут лилии, и тюльпаны, и нарциссы, и будут цвести, пока лепестки не опадут от летней жары, и думаю, как это похоже на то время невинности, когда мы просыпались и входили в яркий мир, прежде чем покорились и стали тенями, как сейчас.
– Тебе стоило узнать мир тогда, – говорит отец, когда я навещаю его в доме престарелых.
Мы слышали это так часто, что слова потеряли для нас смысл. Пирожные, деньги, бесконечное разнообразие всего.
– Тогда у нас было шесть разновидностей мюсли, – отец поучительно поднимает палец, – в сахарной глазури, можешь себе представить? А когда они лежали слишком долго, мы их выбрасывали. И самолеты. В небе их было полно. Правда-правда. Люди регулярно так путешествовали, целыми семьями. И неважно, если кто-то уезжал. Достаточно было сесть в самолет, чтобы снова увидеться.
Когда он так говорит, когда все они так говорят, в их словах слышно удивление. Отец качает головой, вздыхает.
– Мы были так счастливы.
Я не могу слушать о тех временах, не думая о весенних цветах, детском смехе, звуках колокольчиков и блеянье коз. И о дыме.
Бобби сидит в тележке, держа вожжи, хорошенькие смуглые девочки – по бокам от него. Все утро со смехом и слезами они ездят по улице, и пестрые шарфы развеваются, как радуга.
Флаги безжизненно свисают с флагштоков возле крылец. По садам летают бабочки. Близняшки Уайтхолл играют у себя во дворе, и над соседними дворами разносится скрип их несмазанных качелей. Миссис Ренкот в свой выходной отводит нескольких детей в парк. Меня не приглашают, наверное, потому, что я терпеть не могу Бекки Ренкот и много раз говорила ей это в школе и таскала за волосы, такие золотистые и яркие, что я не могла удержаться. День рождения Ральфа Паттерсона, и большинство маленьких детей проводит время с ним и его папой в парке развлечений Снежного Человека, где они делают все то, что можно было делать, пока снег был еще безопасным: катаются на санках и лепят снеговиков. Лина Бридстор и Кэрол Минстир ходили в кино со своей няней, чей бойфренд работал в кинотеатре и мог их бесплатно провести, так что они смотрели кино весь день. Город пуст, если не считать малышей-близнецов Уайтхоллов, Трины Нидлз, которая, посасывая большой палец, читает книгу на качелях у себя во дворе, и Бобби, который гоняет взад-вперед по улице с девочками Менменсвитцерзендер и их козами. Я сижу на пороге и срываю коросту с царапины на колене, но Бобби разговаривает только с девочками, притом так тихо, что мне ничего не слышно. Наконец я встаю и преграждаю им путь. Козы с тележкой останавливаются, колокольчики звенят, и Бобби спрашивает:
– В чем дело, Вейерс?
Недавно я обнаружила: у него такие голубые глаза, что я не могу на них смотреть больше тридцати секунд, они меня обжигают. Вместо этого я смотрю на девочек. Они обе улыбаются, даже та, что плачет.
– Что с тобой? – спрашиваю я.
Темные глаза девочки округляются, молочные белки вокруг радужки увеличиваются. Она смотрит на Бобби. Блестки на ее шарфе сверкают на солнце.
– Боже, Вейерс, о чем ты?
– Просто хочу знать, – говорю я, продолжая глядеть на девочку, – почему ты все время плачешь. То есть это болезнь или что-то другое?
– О, ради бога. – Козы поднимают головы, колокольчики звенят. Бобби натягивает вожжи. Козы под топот копыт и скрип колес наступают, но я продолжаю преграждать им путь. – А с тобой-то что?
– Совершенно законный вопрос, – кричу я его тени, стоя против яркого солнца. – Хочу знать, что с ней.
– Не твое дело! – кричит Бобби, и тут начинает говорить младшая девочка.
– Что? – переспрашиваю я.
– Это все война и страдания.
Бобби удерживает коз. Вторая девочка протягивает руку. Она улыбается мне, продолжая плакать.
– И что? С ней что-то случилось?
– Просто она такая. Все время плачет.
– Это глупо.
– Да ради бога, Вейерс!
– Нельзя все время плакать. Так не живут.
Бобби объезжает меня на тележке, запряженной козами. Младшая девочка поворачивается и смотрит на меня, потом, отъехав на некоторое расстояние, начинает мне махать, но я отворачиваюсь, не отвечая.
Большой дом на холме, до того как он опустел, а потом в него заселились Менменсвитцерзендеры, принадлежал Рихтерам.
– О, конечно, они были богаты, – говорит мне отец, когда я объясняю ему, что провожу расследование. – Но знаешь, мы все были богаты. Видела бы ты торты! И каталоги. Мы получали эти каталоги по почте, так можно было купить что угодно; тебе все присылали по почте, даже торты. Как же назывался каталог, которым мы пользовались? «Генри и Дэнни»? Что-то в этом роде. Имена двух парней. Когда я был молод, там были только фрукты, но потом, когда страна разбогатела, можно было заказать бисквитный торт с кремом, или присылали целые башни пакетов с конфетами, орехами, печеньем и шоколадом, и, бог мой, все это прямо почтой.
– Ты рассказывал о Рихтерах.
– С ними, со всей семьей, произошла ужасная вещь.
– Это был снег, верно?
– Твой брат Джейми, вот когда мы его потеряли.
– Не надо говорить об этом.
– Понимаешь, после этого все изменилось. Вот что заставило твою мать так себя вести. Большинство кого-то потеряли, но ты же знаешь этих Рихтеров. Этот большой дом на холме. Когда выпадал снег, они все катались на санках. Тогда мир был другим.
– Не могу себе представить.
– Ну, мы тоже. Никто ни о чем не догадывался. Но поверь, мы старались догадаться. Все пытались угадать, что еще они учинят. Но снег? Я хочу сказать, как можно быть таким бессовестным?
– Сколько?
– О, тысячи! Тысячи.
– Нет, я имею в виду Рихтеров.
– Все шестеро. Сначала дети, потом родители.
– Но ведь необычно, что и взрослые заразились?
– Ну, мы не играли в снегу, как они.
– Значит, тебе удалось что-то почувствовать.
– Что? Нет. Мы тогда были слишком заняты. Очень заняты. Хотел бы я вспомнить. Но не могу. Чем мы были тогда заняты. – Он трет глаза и смотрит в окно. – Это не ваша вина. Хочу, чтобы ты знала: я это понимаю.
– Папа.
– Я имею в виду детей. Просто мир, который мы вам дали, такой злой, что вы не поняли разницы.
– Мы поняли, папа.
– Ты все еще не поняла. О чем ты думаешь, когда думаешь о снеге?
– О смерти.
– Ну вот, в том-то и дело. А до того, как это случилось, снег означал радость. Мир и радость.
– Не могу представить.
– Об этом я и говорю.
– Ты хорошо себя чувствуешь?
Мама накладывает спагетти, пододвигает ко мне тарелку, прислоняется к кухонному столу и смотрит, как я ем.
Я пожимаю плечами.
Она прижимает холодную ладонь к моему лбу. Делает шаг назад и хмурится.
– Ты ведь ничего не ела у этих девочек?
Я качаю головой. Она собирается что-то сказать, но я говорю:
– А другие дети ели.
– Что? Когда?
Она наклоняется ко мне так близко, что я вижу резкие линии макияжа на ее коже.
– Бобби. И другие дети. Они ели конфеты.
Она сильно ударяет ладонью по столу. Тарелка с макаронами подпрыгивает, ложка тоже. Проливается немного молока.
– Я же тебе говорила? – кричит мама.
– Бобби сейчас все время играет с ними.
Она смотрит на меня, качает головой и с мрачной решимостью стискивает зубы.
– Когда? Когда они ели эти конфеты?
– Не знаю. Несколько дней назад. Ничего не случилось. Они сказали, что конфеты хорошие.
Мама, как рыба, молча открывает и закрывает рот. Она резко поворачивается, хватает телефон и выходит из кухни. Дверь захлопывается. В окно я вижу, как мама расхаживает по заднему двору, размахивая руками.
Мать созвала городское собрание, и все пришли на него, одетые как в церковь. Не было только – по очевидным причинам – Менменсвитцерзендеров. Большинство привели детей, даже младенцев, которые сосали большой палец или уголки одеяла. Я была там, Бобби со своим дедом тоже; его дедушка сосал пустую трубку и что-то шептал внуку во время обсуждения, которое быстро стало бурным, хотя особых споров не было, накал поддерживало общее напряжение; особенно горячилась моя мама – в розовом платье, с ярко накрашенными губами, даже я начала понимать, что она красива, хотя тогда я была слишком мала, чтобы понять: ее красота неприятна.
– Мы должны помнить, что мы все солдаты на этой войне! – сказала мама под аплодисменты.
Мистер Смит предложил что-то вроде домашнего ареста, но мать заметила: это означает, что кто-то из города должен будет приносить им припасы.
– Все знают, что эти люди умирают с голоду. А кто заплатит за их хлеб? – спросила она. – Почему мы должны за него платить?
Миссис Маттерс сказала что-то о правосудии.
Мистер Хелленсуэй возразил:
– Невиновных больше нет.
Моя мать, стоявшая впереди, оперлась о стол для собраний и сказала:
– Значит, решено.
Миссис Фоли, которая совсем недавно переселилась к нам из совершенно разрушенного Честервилля, встала, ссутулив плечи и нервно озираясь (из-за этого некоторые называли ее женщиной-птицей), и дрожащим голосом, так тихо, что всем пришлось наклониться, чтобы услышать, спросила:
– Кто-нибудь из детей заболел?
Взрослые смотрели друг на друга и на детей. Я видел, что мать разочарована: никто не сообщил ни о каких симптомах. Начали говорить о ярко раскрашенных конфетах, и тут Бобби, не вставая и не подняв руку, громко спросил:
– Вы про это?
Он сунул руки в карманы и вытащил горсть конфет.
Все зашумели. Моя мама ухватилась за край стола. Дедушка Бобби, широко улыбаясь и продолжая держать в зубах пустую трубку, взял с руки Бобби конфету, развернул ее и положил в рот.
Мистеру Гэлвину Райту пришлось пустить в ход молоток, чтобы восстановить тишину. Мама выпрямилась и сказала:
– Вы рискуете жизнью, лишь бы доказать свою правоту.
– Что ж, ты совершенно права, Мейлин, – сказал он, глядя прямо на мою маму и говоря так, словно они были наедине, – но я держу эти конфеты в доме, чтобы расстаться с куревом. Я заказал их через правительственный каталог. Они совершенно безвредны.
– Я никому не говорил, откуда они, – сказал Бобби, посмотрев сначала на мою маму, а потом отыскав в комнате меня, но я сделала вид, что не заметила его взгляд.
Когда мы уходили, мама взяла меня за руку, и ее красные ногти впились мне в запястье.
– Молчи, – сказала она, – не говори ни слова.
Она отправила меня в мою комнату, и я уснула одетой, все еще подбирая фразы для извинения.
На следующее утро, услышав звон колокольчиков, я схватила ломоть хлеба и ждала на пороге, пока они спустятся с холма. И встала у них на пути.
– Чего тебе еще? – спросил Бобби.
Я предложила хлеб, как малыш в церкви протягивает руки к богу. Плачущая девочка заплакала сильней, ее сестра схватила Бобби за руку.
– Что ты делаешь? – закричал Бобби.
– Это подарок.
– Какая ты дура! Убери хлеб! Боже, да уберешь ли ты его?
Я опустила руку, корзина с хлебом висела у меня в руке. Теперь плакали обе девочки.
– Я только хотела быть хорошей, – сказала я, и мой голос дрожал, как у женщины-птицы.
– Боже, ты разве не знаешь? – спросил Бобби. – Они боятся нашей еды, ты что, не знала?
– Почему?
– Из-за бомб, дура! Почему бы тебе хоть раз не подумать своей головой?
– Не понимаю, о чем ты.
Козы звенели колокольчиками, и тележка ездила взад-вперед.
– Бомбы! Ты что, не читала учебник истории? В начале войны мы сбрасывали им бомбы в такой же упаковке, как пакеты с продуктами. Бомбы взрывались, когда к ним притрагивались.
– Мы так делали?
– Ну, наши родители делали. – Он покачал головой и натянул вожжи. Тележка покатила мимо, обе девочки прижимались к Бобби, словно я была опасна.
– Ах, мы были так счастливы, – сказал папа, погружаясь в воспоминания. – Мы были как дети, такие невинные… ничего не знали.
– Чего не знали, папа?
– Что с нас хватит.
– Хватит чего?
– Всего. С нас хватило всего. Это он летит?
Он смотрит на меня водянистыми синими глазами.
– Давай я надену на тебя шлем.
Он отбрасывает шлем, ударившись слабыми пальцами.
– Перестань, папа. Хватит!
Он пытается артритными пальцами расстегнуть ремень, но не может. И плачет в ладони, покрытые пятнами.
Они пролетают.
Сейчас, когда я оглядываюсь назад, чтобы увидеть, какими мы были в то лето, до трагедии, я начинаю понимать, что хотел мне сказать отец. Он говорил не о тортах, и не о почтовых каталогах, и не о воздушных путешествиях. Хотя все это он использовал в рассказе, он имел в виду не это. Когда-то были другие эмоции. У людей были чувства. Они жили в мире, который ушел, был уничтожен так основательно, что мы унаследовали только его отсутствие.
– Иногда, – говорю я мужу, – я гадаю, действительно ли мое счастье – настоящее счастье?
– Конечно, это настоящее счастье, – отвечает он, – чем еще оно может быть?
На нас нападают, вот что мы чувствовали. Менменсвитцерзендеры с их слезами и боязнью хлеба, с их странной одеждой и вонючими козами были детьми, как и мы, а мы не могли забыть о городском собрании, не могли забыть о том, что собирались сделать взрослые. Мы карабкались на деревья, играли в мяч, приходили домой, когда нас звали, допивали молоко, но потеряли чувство, которое у нас раньше было. Правда, мы не понимали, что у нас отобрали, но знали, что нам дали, и знали, кто.
Мы не созывали городское собрание, как взрослые. Наше собрание состоялось в жаркий день в игрушечном домике Трины Нидлз, где мы обмахивались руками и, как взрослые, жаловались на погоду. Мы упоминали домашний арест, но его невозможно было соблюдать. Мы говорили о баллонах с водой. Кто-то упомянул мешочки с собачьим дерьмом, которые можно поджечь. Думаю, именно тогда обсуждение пришло к тому, к чему пришло.
Вы можете спросить, кто запер дверь. Кто сложил груды растопки? Кто чиркнул спичкой? Мы все. И сейчас, двадцать пять лет спустя, когда я потеряла способность чувствовать свое счастье и вообще чувствовать, что счастье существует, это мое единственное утешение. Мы все.
Может быть, больше не стоило ждать городских собраний. Может, этот план был таким же, какие мы составляли раньше. Но городское собрание созвали. Взрослые собрались, чтобы обсудить, как не поддаваться злу, а также возможность расширить Главную улицу. Никто не заметил, как ускользнули мы, дети.
Нам пришлось оставить младенцев, сосавших большие пальцы и уголки одеял и не участвовавших в нашем плане мщения. Мы были детьми. Нам не все удалось продумать.
Когда явилась полиция, мы не «плясали варварские танцы» и не бились в корчах, как об этом сообщали. Я по-прежнему вижу Бобби с прилипшими ко лбу влажными волосами, с ярко-красными щеками, как он пляшет под белыми хлопьями, падавшими с неба, которому мы никогда не доверяли; вижу Трину, широко расставившую руки и непрерывно кружащуюся, и девочек Менменсвитцерзендеров с их козами и тележкой, на которую нагружены кресла-качалки; они уезжают от нас, и колокольчики звучат, как старая песня. И снова мир прекрасен и безопасен. Только от ратуши, как призраки, поднимаются белые хлопья, и пламя рвется в небо, словно голодное чудовище, которое никак не может насытиться.
Тони Баллантайн
Тони Баллантайн родился и вырос на северо-востоке Англии. В 1999 году он получил гонорар за свой первый рассказ, а наибольшую известность обрел благодаря своей трилогии в жанре жесткой научной фантастики «Recursion», опубликованной между 2004 и 2007 годами. До сих пор лишь немногие его произведения издавались за пределами Соединенного Королевства, и читателей, не знакомых с его творчеством, ждет много сюрпризов и в научном плане, и в плане фантастики.
«Воды Меривы», опубликованные в 2003 году, относят к так называемой «радикальной жесткой научной фантастике». Здесь создается вселенная, в которой не только «все, что мы знаем, неверно», но неверно все, во что страстно верят читатели фантастики. Например, Вселенная не бескрайний космос, далекий от человеческих забот, – на самом деле она всего лишь около трехсот миль в поперечнике и чрезвычайно чувствительна к присутствию и ощущениям живых существ. И любопытство вовсе не движущая сила величайших достижений, но напротив – наш величайший недостаток. И все это постепенно раскрывается с точки зрения осужденного, которого используют в невообразимо ужасных экспериментах. Это один из наиболее жутких и впечатляющих рассказов современной НФ.[14]
Воды Меривы
На столе в ожидании, когда их наденут, стояла пара ступней. Серовато-зеленые ступни, с перепонками, как у утки; они походили на ласты, только живые. Очень, очень живые.
– Мы решили начать с ног, чтобы ты мог скрывать это под обувью, пока не привыкнешь. Вероятно, лучше, чтобы никто не подозревал, кто ты такой, – сначала, конечно.
– Хорошая мысль, – сказал Бадди Джо, глядя через голову толстячка доктора Флинна на ступни. Ступни чужака, инопланетянина. Их окружал легкий туман: это пот чужака выделяется сквозь поры чужака.
Доктор Флинн протянул руку, мешая Бадди Джо дотянуться до ступней, и отодвинул их подальше.
– Потише, Бадди Джо. Я должен спросить для протокола. Ты уверен, что хочешь надеть эти ступни? Ты ведь знаешь, что, когда наденешь, снять их будет нельзя.
– Да, я хочу их надеть, – сказал Бадди Джо, глядя на ноги.
– Ты ведь знаешь, что когда они присоединятся, то станут частью тебя? И что, если твое тело их отторгнет, оно отторгнет собственные ноги? Или того хуже: ноги останутся с тобой, но плохо приживутся, и ты будешь испытывать постоянную боль?
– Я это знаю.
– И все равно хочешь их надеть?
– Конечно. По приговору меня напичкали Согласием, и у меня нет выбора – только делать то, что вы велите.
– Да, я знаю. Мне только нужно было, чтобы ты сказал это для протокола.
Доктор Флинн отодвинулся. Бадди Джо получил возможность взять ступни и отнести к стулу. Он сел, разулся и снял носки.
Он словно сунул ноги в резиновые носки с пальцами. Он поворачивал ступни, передвигал их, направлял, чтобы они заняли нужное место. Чужим ступням он был не нужен, они сопротивлялись, пытались выплюнуть его. Он чувствовал в глубине сознания непрерывный вопль. Руки у него горели, их жег едкий пот, выделяющийся из пор чужака. Его собственные ступни ампутировали: их растворило тело инопланетянина, которое Бадди Джо должен был надеть по приказу доктора Флинна и его коман ды. Бадди Джо чувствовал страшную боль, но маленький кристалл Согласия, медленно растворяющийся в его крови, заставлял его непрерывно улыбаться.
А потом внезапно ступни встали на место и стали его частью.
– Готово! – воскликнула женщина из команды доктора Флинна. Она подняла голову от консоли и кивнула сестре: – Можете снять датчики.
Сестра сняла с его кожи липкие полоски и бросила в урну для отходов.
– Отличная попытка. У нас получилось, коллеги.
Доктор Флинн пожимал руки своим сотрудникам.
Люди смотрели на консоли, на ноги, друг на друга – смотрели куда угодно, только не на Бадди Джо. Бадди Джо стоял, с улыбкой глядя на свои незнакомые новые ступни, и испытывал странные ощущения. Пол под ним казался иным. Слишком сухим и хрупким.
Подошел доктор Флинн с улыбкой на круглом сияющем лице.
– Ладненько, а теперь походи-ка по комнате. Можешь?
Он мог. Окунуть ноги в воду и смотреть, как преломление меняет их форму. Вот что чувствовал Бадди Джо с новыми ступнями. Под углом к остальному телу, но все же часть его. Все еще часть его.
Он шагнул вперед левой ногой, и левая ступня сузилась, когда он оторвал ее от пола. Опускаясь, она растянулась во всем своем перепончатом великолепии, расплющилась и ощутила текстуру пластикового пола. И отскочила. Пол был слишком сухим, слишком хрупким. Хорошая порция кислоты растворит его, превратит в ничто. Бадди Джо шагнул правой ногой и пошел по полу.
– Никаких проблем при ходьбе? – спросил доктор Флинн.
– Нет, – ответил он, но доктор Флинн говорил не с ним.
Последняя проверка на консолях. Один за другим врачи, сестры и техники поднимали вверх большой палец.
– Хорошо, – сказал доктор Флинн. – Спасибо, Бадди Джо. Теперь можешь обуться. Обувь по-прежнему должна быть тебе впору, и если проведешь мысками ног друг по другу, сможешь скрывать свое изменение. Увидимся через неделю в то же время.
– Эй, минутку, – сказал Бадди Джо. – Вы не можете отослать меня, пока я под действием Согласия.
Доктор Флинн пожал плечами.
– Но мы не можем и держать тебя здесь. Место в лаборатории стоит денег. Через пять минут мы сами должны уйти, чтобы освободить помещение для группы историкоастрономов. До свидания.
Вот и все. Ему оставалось только обуться и выйти из лаборатории на палубу пятого этажа.
Бадди Джо прошел к лифту, который отвезет его на Вторую палубу. Пятая палуба в это время вечера пуста. Если повезет, он благополучно доберется до дома и никто не поймет, что он под действием Согласия.
Ноги его были в резиновой обуви и в носках, и требовалось все его самообладание, чтобы не выделить кислоту, которая все это растворит и освободит ступни. Не сдавайся, Бадди Джо! Металлическая решетка палубы станет для твоих ног страшным испытанием.