Ваал Маккаммон Роберт
— Могу я поговорить с вами? Всего минуту.
Она не ответила.
Он стоял перед ней, пока она не подняла глаза. Поймав ее взгляд, он сказал:
— Сестра Розамунда, вас что-то беспокоит?
— С чего вы взяли?
— Я не утверждаю , что вас что-то беспокоит, — мягко заметил он. — Я только спросил. Некрасиво отвечать вопросом на вопрос.
— На свете много некрасивого, — проговорила она и сразу опустила глаза.
Отец Робсон уловил сарказм в ее голосе и понял, что беспокойство сестер относительно ее поведения в последние недели не беспочвенно.
— Нет, — возразил он. — Я так не думаю. Вы не хотели бы об этом поговорить?
— Вы путаете меня с детьми. Вас кто-то просил поговорить со мной? Отец Данн?
— Нет. Я заметил резкую и внезапную перемену в вашем поведении. Все заметили, даже дети. И мне захотелось узнать, не могу ли я чем-нибудь помочь.
— Нет, — решительно отрезала она. — Не можете.
— Что ж, ладно, — сказал он. — Простите, что побеспокоил. Еще один вопрос, и я уйду. Вы помните наш разговор о Джеффри Рейнсе?
Она оторвала взгляд от бумаг, и отец Робсон заметил, что ее лицо на несколько секунд побелело. Это встревожило его.
— Прошу прощения, — сказала сестра Розамунда после минутной паузы. — Я совсем забыла, что вы просили меня присмотреть за ним.
— Нет, нет, ничего страшного. Я понимаю. У вас и без того довольно работы. К тому же взять на себя ответственность за этого ребенка следовало бы мне.
Она открыла ящик стола и принялась убирать туда листки.
Ну-ка, копни здесь поглубже, сказал себе отец Робсон. Тут что-то очень неладно.
— Ваше отношение к мальчику изменилось? Вы по-прежнему полагаете, что контакт с ним возможен?
Она закрыла ящик стола:
— Он… очень трудный ребенок.
Отец Робсон хмыкнул, соглашаясь. На лице сестры Розамунды так отчетливо проступило напряжение, словно по ее чертам прошелся резец скульптора; пальцы ее постоянно то сжимались, то разжимались. Он заметил в ней странное сходство с ребенком, о котором шла речь, — отстраненность, отчуждение, язвительную холодность — и вдруг испугался.
— Этот ребенок как-то связан с вашей проблемой, сестра? — спросил он и тотчас пожалел о грубоватой прямолинейности вопроса.
В глазах сестры Розамунды блеснул огонек, но она быстро справилась с собой, и отец Робсон почувствовал, как утихают ее гнев и смятение. Ему показалось, что она не ответит, но сестра Розамунда вдруг сказала:
— Почему вы так думаете?
— Вот, пожалуйста, — он попытался изобразить улыбку, — вы вновь отвечаете вопросом на вопрос. Я попросил вас поговорить с ним, и почти сразу после этого вас… как подменили. Подавленность, замкнутость, отчужденность… Мне кажется, от мальчика исходит некая тревожная сила. Поэтому…
— Я же вам сказала, — ответила сестра Розамунда, — я еще не говорила с ним. — Она попыталась посмотреть священнику прямо в глаза, однако ее взгляд ушел в сторону.
— Вы уклоняетесь от разговора, сестра, — сказал отец Робсон. — Раз вы не можете выговориться передо мной, поговорите с кем-нибудь еще. Мне больно видеть вас такой грустной и подавленной.
В класс уже заходили дети. Заточив карандаши в точилке, укрепленной на стене, они рассаживались по местам.
— У меня контрольная, — снова напомнила сестра Розамунда.
— Что ж, хорошо, — вздохнул отец Робсон, предпринимая заключительную попытку разглядеть, что скрыто в глубине ее глаз. — Если я вам понадоблюсь, вы знаете, где меня найти. — Он в последний раз улыбнулся и направился к двери.
Но, когда он потянулся к дверной ручке, сестра Розамунда сказала:
— Отец Робсон…
Отчаяние в ее голосе остановило его. В нем было что-то, готовое сломаться, как хрупкий осколок стекла.
Держа руку на ручке двери, он обернулся.
— Как по-вашему, я привлекательная женщина? — спросила сестра Розамунда. Она дрожала; ее нога под столом нервно постукивала по деревянному полу.
Он очень мягко ответил:
— Да, сестра Розамунда. Я считаю вас привлекательной во многих, самых разных, отношениях. Вы очень добрый, чуткий, отзывчивый человек.
Дети притихли и слушали.
— Я имею в виду не это. Я хочу сказать… — Но она вдруг перестала понимать, что же она хочет сказать. Незаконченная фраза умерла на ее дрожащих губах. Сестра Розамунда залилась краской. Дети захихикали.
Отец Робсон спросил:
— Да?
— У нас контрольная, — проговорила она, отводя взгляд. — Прошу прощения, но…
— Ну конечно, — воскликнул он. — Простите, что отнял у вас столько времени.
Сестра Розамунда зашелестела бумагами, и он понял, что больше ничего не услышит.
В коридоре он задумался, не оказалась ли работа с детьми непосильной ответственностью для сестры Розамунды; возможно, сироты угнетающе действовали на ее чувствительную натуру. Впрочем, это могло быть и нечто совершенно иное… Он вспомнил, как посерело ее лицо при упоминании о Джеффри Рейнсе. Что-то произошло — страшное, возможно, непоправимое. Это только кажется, сказал он себе. Только кажется. Он сунул руки в карманы и пошел по тускло освещенному коридору, машинально пересчитывая квадратики линолеума на полу.
Вскоре сестра Розамунда, отгородившаяся невидимой стеной от любопытных взглядов и шепотков окружающих, начала бояться себя. Она плохо спала; ей часто снился Кристофер — облаченный в белые одежды, он стоял среди высоких золотистых барханов в курящейся песком пустыне и протягивал руки навстречу ей, нагой, умирающей от желания. Но, едва их пальцы сплетались, кожа Кристофера приобретала холодный серый оттенок сырого песка, а губы кривились в непристойной гримасе. Он сбрасывал одежды, являя карикатурную, фантасмагорическую наготу, и, швырнув Розамунду на золотистое песчаное ложе, грубо раздвигал ей ноги. И тогда медленно, очень медленно черты его менялись, Кристофер превращался в кого-то другого, в кого-то бледного, с горящими черными глазами, подобными глубоким колодцам, где на дне развели огонь. Она узнавала мальчишку и просыпалась, затрудненно дыша: он был такой тяжелый, когда лежал на ней, щекоча слюнявым языком ее набухшие соски.
Многоцветье осени сменилось унылым однообразием зимы. Деревья с отчаянной, безнадежной решимостью сбросили последние листья и стыли в своей хрупкой наготе под хмурым низким небом. Трава побурела, стала жесткой и ломкой, а сам приют превратился в искрящуюся инеем темную каменную глыбу.
Сестра Розамунда заподозрила, что теряет рассудок. Она делалась все более рассеянной и порой посреди фразы забывала, о чем говорит. Ее сны стали ярче, живее; мальчишка и Кристофер слились в одно. Иногда ей казалось, что лицо Джеффри знакомо ей с незапамятных времен; ей снилось, что она садится в городской автобус, а когда тот отъезжает, оборачивается и видит мальчика, как будто бы машущего ей с края тротуара — но в этом она не была уверена. Никогда. Она содрогалась, сгорала и знала, что безумна.
Было принято решение перевести сестру Розамунду из приюта. Отец Робсон считал, что ее мрачные настроения, отрешенность и замкнутость сказываются на детях. Ему стало казаться, что дети о чем-то шепчутся у него за спиной, словно за какие-то несколько месяцев они вдруг повзрослели, стали более скрытными. Шумные игры, естественные в их возрасте, полностью прекратились. Теперь дети разговаривали и держались как почти взрослые, зрелые люди, а в их глазах светилась нездоровая сообразительность, по мнению отца Робсона, чудовищно — чудовищно! — недетская.
И отдельно от всех, над всеми, был этот мальчик. Сейчас он в одиночестве гулял на морозном ветру по детской площадке, медленно сжимая и разжимая кулаки. Отец Робсон не видел, чтобы он с кем— нибудь заговаривал, и никто не заговаривал с ним, но священник заметил, как мальчик обегал глазами лица воспитанников. Под его взглядом дети ежились, старались уйти в сторону — и отец Робсон сам опустил глаза, притворившись, что ничего не видел.
Этому существовало лишь одно определение, и отец Робсон знал его. Власть. Сидя за столом в своем заваленном бумагами кабинете, он, задумчиво покусывая карандаш, листал читанные-перечитанные журналы по психологии. Власть. Власть. Власть. Растущая подобно тени, неосязаемая, неуловимая. Быть может, схожая (тут по спине у него пробежал холодок) с той тенью, которую он заметил в глазах сестры Розамунды.
Власть, сила мальчика росла с каждым днем. Отец Робсон чувствовал, как она поднимается, точно кобра из плетеной корзины, покачиваясь в тусклых, пыльных солнечных лучах. Она неизбежно должна была напасть. Но на кого?.. На что?..
Он отложил журналы и выпрямился, скрестив руки на груди. На него вновь нахлынули парализующее изумление, которое он испытал, когда мальчишка одной фразой отшвырнул его от себя, и холодный ужас, обуявший его при виде следа ладони, выжженного на книжном переплете зловещей, необъяснимой силой. Пожалуй, пора отправить мальчика в Нью-Йорк на обследование к психиатру, имеющему опыт общения с трудными детьми, и получить ответы на свои вопросы. И, пожалуй, пора отпереть сейф и сделать обгорелую Библию достоянием гласности. Да. Пора. Давно пора.
Во дворе приюта, особняком от всех, стоял под ударами ледяного ветра Ваал.
Он смотрел, как к нему через площадку идут двое. Один хромал. Они дрожали в своих пальтишках, сутулясь, чтобы уберечь от ветра хоть каплю тепла. Он ждал, не шевелясь.
Погода была отвратительная. Сплошной облачный покров то светлел до грязноватой белизны, то наливался чернотой бездонной пропасти. Ребята подошли к Ваалу. Ветер ерошил им волосы.
Молчание.
Ваал посмотрел им в глаза.
— Сегодня вечером, — сказал он.
10
Сестра Розамунда вся взмокла. Она резко откинула одеяло, хотя в окна комнаты скребся резкий холодный ветер. Только что сестра Розамунда ворочалась и металась в сырой от пота постели: ей снились прекрасные звери, они расхаживали по клетке из угла в угол, но о них забывали, и их плоть превращалась в тлен. О Боже мой, Боже, как я ошиблась, как я ошиблась, где моя вера? Где моя вера?
Твоя вера , послышался чей-то голос, сейчас ищет, как спасти тебя. Твоя вера крепнет, крепнет. Вне этих стен ты будешь сильна и свободна.
Неужели? Возможно ли?
Да. Но не здесь. О заблудшая, о сбившаяся с пути истинного, приди ко мне.
Она зажала уши руками.
Кто-то, теперь совсем близко, продолжал:
Ты пытаешься спрятаться. Твой страх взлелеет новую ошибку. Есть тот, кому ты нужна. Он хочет забрать тебя отсюда. Его зовут…
Кристофер.
Кристофер. Он ждет тебя, но он не может ждать долго. Его срок отмерен, как и твой. А в этой обители тлена, в этих мрачных стенах тебе и вовсе не отпущен срок. Приди ко мне.
Липкие простыни опутали ее, не пускали. Сестра Розамунда рванулась, и треск полотна разбудил ее. Она лежала неподвижно, пока дыхание не выровнялось, не стало размеренным. Кто зовет меня? Кто?
Ответа не было.
Она знала, что голос шел из противоположного крыла здания, где спали дети. Поднявшись с постели (тихо, чтобы не разбудить остальных), она потянулась к выключателю, но одернула себя. Нет, нет, подумала она. Они станут допытываться, в чем дело, помешают мне, скажут, что я сошла с ума, что по ночам надо спать. Сестра Розамунда нашарила в ящике комода свечу и спички и запалила фитиль. Маленький огонек вытянулся белым острым язычком. Босиком, в одной серой сорочке, держа перед собой свечу, она двинулась по коридорам к детской спальне, к… Кристоферу. Да, да. К Кристоферу, который пришел, чтобы увести ее отсюда. Свеча трещала, горячий воск капал на руку, но сестра Розамунда не чувствовала боли.
Отец Робсон допечатал последнюю страницу своих заметок и потер глаза. Он потянулся за кофе и, к своему разочарованию, обнаружил, что чашка пуста. Однако он не зря засиделся в своем кабинете допоздна; обобщающая докладная о поведении Джеффри Харпера Рейнса и сестры Розамунды закончена и утром ляжет на стол к отцу Данну. Он заранее знал, как отреагирует отец Данн: что? Вздор! И тогда придется убеждать его, что лучший способ помочь сестре Розамунде — это перевести ее из приюта и что мальчику необходимо тщательное обследование у специалистов. В его пользу будет свидетельствовать обгорелая Библия — поистине, с фактами не поспоришь. Даже такой твердолобый упрямец как Данн при виде отпечатка руки на Библии поймет: необходима помощь извне. Им придется на несколько недель отправить мальчика в город; обследование займет не один день. Отец Робсон почувствовал облегчение от того, что наконец решил эту проблему положительно. В то же время он с неудовольствием сознавал, что не имеет возможности заняться ею так, как хотелось бы. Впрочем, нет, лучше прибегнуть к услугам специалистов и отослать мальчика в город. Тогда, возможно, мрачное уныние, спустившееся на приют с приходом зимы, отчасти рассеется. Да, наконец сказал он себе, выключая свет и запирая двери кабинета, так будет правильно.
Выйдя из кирпичного домика, он пошел на стоянку к своей машине. В лицо дул холодный ветер. Утомительные полчаса езды, и он дома; взявшись сортировать и записывать свои соображения, он потерял счет времени. Отец Робсон вдруг понял, что по-прежнему знает не больше, чем в начале работы, только теперь пугающие вопросы были черным по белому отпечатаны на бумаге. Он пожалел, что не может выпить еще кофе, прежде чем сядет за руль.
На полпути к машине он вдруг остановился.
Что это он сейчас увидел? Там, наверху, за окнами? Четвертый этаж, спальни детей. Темные окна; в этот ранний предутренний час все, разумеется, крепко спят, и все же… все же…
Кто-то прошел мимо окна, мелькнул огонек. Фонарик? Свеча? И сразу — или это разыгралось его воображение, разбуженное пляской теней, которые отбрасывали в лунном свете, качаясь под ветром, голые ветки? — он увидел за темными стеклами стремительное движение множества фигур. На миг отец Робсон замер, но сразу озяб и поплотнее запахнул воротник пальто. Да! Вот оно! За окном плыл огонек свечи!
Он снова пересек стоянку, поднялся на крыльцо приюта, где в щелястых досках свистел ветер, и отпер дверь универсальным ключом.
Первый этаж был погружен в тишину. Когда глаза отца Робсона привыкли к темноте, пустые классы и коридоры вдруг заполнили длинные тени; они внезапно выскакивали у него из-под ног или бесшумно скользили по обоям. Он пошел по лестнице, миновал площадку третьего этажа, где лежал рваный ковер, пропахший нафталином, и поднялся на четвертый этаж. Одной рукой он держался за гладкие деревянные перила и осторожно ступал в темноте, стараясь производить как можно меньше шума. По некой причине, какой — он не хотел признаваться даже себе, отец Робсон не желал объявлять о своем присутствии тому, кто сейчас бродил среди спящих детей.
На четвертом этаже он сразу определил, где прошел неизвестный со свечой; сильный запах воска вел в глубь коридора к закрытым дверям спальни. Отец Робсон двинулся вперед. Один раз он, вздрогнув, остановился — под ногой скрипнула половица, — потом его рука коснулась дверей спальни. Снизу не пробивалось ни лучика света, не слышно было и движения. Он прислушался. Он надеялся столкнуться здесь с сестрой, которая, возможно, поднялась в столь ранний час, чтобы взглянуть на прихворнувшего ребенка, но безжалостный стук сердца и оглушительный шум крови в ушах напомнили отцу Робсону, что он уже знает — дело в другом.
За дверью кто-то или что-то ждало его. За дверью был мальчик.
Отцу Робсону показалось, что руке его передалась слабая дрожь, словно кто-то (или их было несколько?) стоял за дверью и слушал, как бьется его сердце, считал удары, хихикая в кулак. Уходи, сказал он себе, уходи. Уйди от этой двери, из этих стен. Поезжай домой, а утром вернись как ни в чем не бывало, словно ты никогда не видел мелькающего в окне белого огонька свечи. Уходи. Уходи, пока не поздно.
Но нет. Нет.
Отец Робсон открыл дверь и переступил порог спальни.
Казалось, там было темнее, чем в коридоре. Напрягая зрение, он с трудом разглядел лабиринт железных кроватей. По полу змеилась тонкая полоска лунного света, разрезанная на трети и четвертушки тенями ветвей. Одна ветка мазнула по стеклу, и по спине у отца Робсона поползли мурашки: звук был такой, словно кто-то царапнул ногтями по классной доске.
И тут он кое-что заметил — заметил слишком поздно; от нахлынувшего страха глаза его невольно округлились, и он попятился к двери. К плотно закрытой двери.
Кровати.
Кровати были пусты.
Отца Робсона схватили за ноги; по его телу холодными муравьями заползали дюжины рук. Он споткнулся, хотел за что-нибудь ухватиться, — но уже падал, падал, падал на пол под тяжестью тех, кто кинулся на него из черноты у дверей. Он увидел блеск зубов, круглые безумные глаза, угрожающе скрюченные пальцы и хотел закричать, но ему заткнули рот кулаком. Его дергали за волосы, пытались выцарапать глаза, не давали подняться с пола. Отец Робсон отчаянно забился, пытаясь вырваться, но те, кого он стряхивал с себя, налетали снова, как разъяренные осы. Избитый, весь в синяках, он затих, понимая, что это еще не конец.
Кто-то рывком повернул его голову направо.
В углу, привалясь к стене, стоял мальчик. Он держал свечу; воск таял и капал на пол, застывая там круглой лужицей. Пламя бесшумно колебалось, отбрасывая красноватые тени на стену вокруг головы мальчишки. Тень скрывала и его глаза, тусклое сияние свечи заливало лишь плотно сжатые губы. Губы взрослого мужчины, подумал отец Робсон.
Мальчик прошептал:
— Мы дожидались тебя, сучий поп. Теперь можно начинать.
Дети ждали. Блестели в свете свечи глаза. Отец Робсон слышал их хриплое дыхание, затуманившее холодные оконные стекла. Начинать? Начинать? Он понял, что опоздал. Мальчишка подмял их своей властью, заразил безумием, околдовал, и они превратились в бледные тени его черной ярости. Отцу Робсону захотелось закричать, громко позвать на помощь, звать, звать, звать, не стыдясь. Кого угодно. Господа. Но он боялся подать голос; он боялся, что его не услышат, боялся, что поймет, какая ему уготована участь, — и тогда сойдет с ума.
Ваал наблюдал за бледным лицом человека, простертого перед ним на полу. Пламя вдруг вытянулось, как лезвие ножа, и высветило глаза, которые хищно растерзали душу священника и вырвали его сердце.
В глубине комнаты, среди кроватей, что-то пошевелилось. Трое детей кого-то удерживали там, кого-то вырывающегося, мотающего головой, кого-то с огромными блестящими глазами. Женщину. На железной койке была распята растрепанная женщина в ночной сорочке. Отец Робсон стал вырываться, чтобы увидеть ее лицо, но тщетно. Его держали чересчур крепко. Он увидел ее раскинутые руки и ноги, хрупкие, белые. Пальцы беспомощно сжимали металлические прутья изголовья.
Ваал распорядился:
— Ричард, сходи запри дверь из крыла сестер на лестницу. Живо. — Мальчик кивнул и скользнул в темноту. Через несколько минут он вернулся, и Ваал, видя, что приказ выполнен, похвалил: — Молодец, мой славный Ричард.
Взгляд Ваала уперся в отца Робсона, и священник увидел на мальчишкиных губах слабую улыбку, словно тот уже объявил себя победителем в этой гнусной игре. Ваал сказал:
— Поздно бороться, сучий поп. Что есть, то есть. С каждым днем моя сила росла. Теперь это мои чада. Здесь был мой полигон; последним испытанием стало это… — Он поднял свечу. — Детская душа проста и невинна. Взрослые… сложнее. Явился мой ангел света. Он принес дары, сучий поп. Дар жизни, дар свободы. Я дарую свободу тем, кто истинно верит в меня. Да! Одним касанием я возношу их на царский престол. Одним касанием уничтожаю. Они в моей власти. И ты тоже.
Лицо отца Робсона исказил страх. На глазах выступили слезы, из носа закапало на пол. Ваал сказал:
— К чему слезы, сучий поп? Ведь тебя ждет вечная награда. Или ты грешил, драл по углам сестер? Божий человек, где твой Бог? Где Он? — Ваал склонился к подставленному ему мертвенно-бледному лицу. — Где Он сейчас, сукин отец? Я скажу тебе. Съежился от страха и не знает, куда деваться. Прячется в темноте, загораживаясь крестом.
Ваал выпрямился.
— А теперь я возлягу с моим ангелом света и познаю его, — насмешливо проговорил он, и дети расступились, давая ему дорогу. Отец Робсон с трудом повернул голову ему вслед.
Ваал — пламя освещало его суровое, решительное лицо — остановился у кровати, на которой лежала женщина, и отдал свечу одному из детей. Отец Робсон увидел, как женщина замерла. Она не шелохнулась, даже когда дети отпустили ее. Ваал неторопливо снял трусы и жадными руками развел в стороны ноги женщины. Он пристроился сверху и вдруг, вмиг обезумев, царапая до крови, разорвал на ней сорочку. Отец Робсон заскрипел зубами и закрыл глаза, чтобы не видеть страшного мгновения, но остались звуки: шлепки, шорохи, стоны женщины, прерывистое дыхание мальчишки. Наконец Ваал выплеснул семя, издавая такие звуки, что отца Робсона чуть не вывернуло. Скрипнули пружины; мальчишка поднялся и натянул трусы. Вдруг отец Робсон в поту и слезах выдрался из державших его рук и рывком поднял голову.
Он услышал потрескивание огня. Мальчишка свечой поджег матрас. Огонь подкрадывался к истерзанному нагому женскому телу. Повалил темный дым. О Боже, подумал священник, мальчишка убьет нас. Он забился, кусая губы, но все было напрасно.
Ваал отступил от кровати. Языки пламени отражались в его красных глазах. Он перешел к другой койке и обеими руками сорвал с нее простыни. Отец Робсон в ужасе следил за ним. Ваал поджег кровать не свечой, как он подумал. Огонь пришел от рук мальчишки, от его тела. Ваал вдруг застыл, и ткань в его пальцах обуглилась. Женщина на полыхающем матрасе не шевелилась; пламя лизнуло изорванную сорочку, побежало по волосам, и отец Робсон отвернулся.
Мальчишка с торжественно простертыми руками, точно дирижируя симфонией огня, шел по спальне, касаясь одеял, подушек, матрасов, отдавая их ненасытному быстрому пламени. Отцу Робсону стало трудно дышать, он услышал, как дети вокруг закашляли — но никто не пытался потушить пожар. От жара лопнуло стекло, потолок почернел от копоти. Перед лицом отца Робсона кобрами покачивались языки пламени. Ему почудился запах горелого мяса — его мяса.
Он сознавал, что дым из-под двери сочится в коридор. Вскоре жар и запах гари поднимут сестер. Но что-то сдавило ему горло, не давая вздохнуть. Он поперхнулся своими нелепыми надеждами на спасение. Крыло, где спали монахини, было отрезано от коридора. Они не почувствуют запаха дыма, пока огонь не доберется до лестницы.
Над ним на фоне бушующего пламени встал Ваал. Все смотрели на него, их одежда дымилась. Ваал сказал, перекрывая шум: «Разорвите его на куски», — и дети кинулись на отца Робсона, как стая жадных крыс на разбухший труп, прокусывая кровеносные сосуды. Когда все было кончено, они замерли среди алых луж, искательно протягивая руки к Ваалу.
Мальчишка ходил среди них, не замечая страшного жара, и заглядывал каждому в глаза. Иногда он осторожно касался пальцем чьего-нибудь лба, оставляя там маленький ожог, затейливый узор завитков, и нарекал отмеченного:
— Верен.
— Кресиль.
— Астарот.
Они, казалось, не чувствовали боли и радовались его обжигающему прикосновению. Блестели глаза, опускался палец.
— Карро.
— Зоннейльтон.
— Асмодей.
От жара в спальне полопались окна. В комнате билось огромное огненное сердце.
— Оливье.
— Веррье.
— Карниван.
Не отмеченные Ваалом падали перед ним на колени. Он бросил последний взгляд на коленопреклоненную толпу и распахнул дверь; ветер, ворвавшийся через разбитые окна, вынес в коридор дым и искры. Девять избранных вышли следом за Ваалом из горящей спальни, и последний, хромой Зоннейльтон, которого когда-то звали Питером, хладнокровно запер дверь.
Избранные с Ваалом во главе подошли к лестнице. Из другого крыла доносились приглушенные крики о помощи; зазвенело разбитое стекло — кто-то пытался выбраться через окно. Гонимый ветром дым втягивался под запертые двери, чтобы задушить угодивших в ловушку женщин.
Дети спустились с крыльца и двинулись через двор. Там, где начинались деревья, Ваал поднял руку, остановился и повернулся, чтобы увидеть финал устроенной им огненной потехи.
Ревущий ветер швырял искры в небо. Пламя целиком поглотило четвертый этаж; на глазах у детей со страшным треском рухнуло перекрытие пятого этажа, и на месте библиотеки, где были собраны древние тома, заплясали огненные языки. Занялась двускатная крыша, запылала черепица, и на губах Ваала появилась тонкая усмешка. Внутри здания кто-то закричал, протяжно, пронзительно, на миг перекрыв треск пламени. Другой голос воззвал к Господу, и крики прекратились.
Кровля с протяжным скрипом обрушилась. В небо полетели горящие доски. Огонь перекинулся на крышу административного корпуса, и в следующий миг небольшой кирпичный домик запылал.
Ваал повернулся к девяти избранным. Позади него трещало дерево, звенели и лопались стекла, в черном небе клубился белый дым. Он не повысил голоса, но его услышали и в реве пожара. Ваал сказал:
— Мы теперь мужчины в мире детей. Мы станем учить их, что видеть, что говорить, что думать. Они покорятся, ничего иного им не остается. А мы, если захотим, предадим огню весь мир.
Черные глаза Ваала оглядывали спутников: дымящаяся одежда, алые отпечатки пальца на лбах. Ваал двинулся в глубь темного леса, и новообращенные, не оглядываясь, последовали за ним.
Приют сотрясался на подточенных огнем ногах; его кровь испарилась с дымом, который в бешеной пляске вздымался все выше, как дым языческого жертвенного костра. Здание испустило последний безнадежный стон, содрогнулось и рухнуло. К небу взметнулось пламя. Еще до рассвета оно превратит лес в золу.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
«…и кто может сразиться с ним?»
Откровение святого Иоанна Богослова, 13:4.
11
Он проснулся в шесть и сейчас завтракал в уютном уголке своей тихой квартиры, просматривая утренние газеты. Вставало солнце; внизу, на мощенной булыжником улице, лежали косые лиловые тени.
Он больше всего любил именно этот утренний час, когда город еще спал. Вскоре Бостон начнет свое шумное пробуждение, погонит его из дому с набитым бумагами портфелем. А сейчас он прихлебывал из чашки крепкий горячий чай и смотрел, как разгорается новый день, любуясь пушистыми перистыми облаками над городом — какими прекрасными и далекими они казались! В последние несколько лет оказалось, что его стали бесконечно радовать кажущиеся пустяки: терпкий вкус чая, облака на оживающей от их белизны синеве неба, мирная тишина квартиры с ее книжными полками и гипсовыми Моисеем и Соломоном… в такие минуты он жалел, что не может поделиться всем этим с Кэтрин. Впрочем, он понимал, что смерть не есть завершение. Смерть жены заставила его пересмотреть свою жизнь; теперь он знал, что Кэтрин обрела тот благословенный покой, к которому он наконец научился приобщаться.
Он пробежал глазами первую страницу газеты: отчет о том, что творилось в мире, пока он спал. Заголовки кричали о ненасытной тяге общества то ли к освобождению, то ли к самоуничтожению. Все утра были одинаковы; чего греха таить, страшное стало общим местом. В одном только Бостоне зарегистрировано больше дюжины убийств. Похищения, поджоги, ограбления, драки захлестывали нацию, как кровь из рваной раны. От взрыва бомбы в Лос-Анджелесе погибло десять и серьезно пострадало втрое больше человек (возможно, он в это самое время ворочался во сне), в Атланте произошло массовое убийство (он как раз поплотнее закутывался в одеяло), в Нью-Йорке гремела перестрелка (покуда его глаза под веками метались в погоне за снами). Верх страницы был отдан самоубийству, нижняя колонка — брошенным детям. Взрыв трамвая в Лондоне, самосожжение монаха на улицах Нью-Дели, угрозы группы пражских террористов медленно, одного за другим, убивать заложников во имя Господа.
Ночью, пока он спал, мир жил и страдал. Корчился, одолеваемый страстями. Открывались старые раны, оживала давнишняя ненависть, и становились слышны только свист пуль и грохот взрывов. Да и те нынче попритихли. Может статься, очень скоро в ночи грянет самый громкий из всех голосов, тот, что потрясет народы и обратит в пыль города. И когда, проснувшись поутру, он взглянет на газетные заголовки, то, возможно, не увидит их, ни единого, только знак вопроса, ибо тогда все слова на свете будут бессильны.
Он допил чай и отодвинул чашку. Боль минувшей ночи утихла. Но боль грядущей ночи уже была нестерпимой. Он знал, что не одинок в своих терзаниях: многие его коллеги по университету испытывали такое же разочарование от того, что их слова не находили отклика.
Много лет назад он возлагал большие надежды на свои труды по философии и теологии, но, хотя в академических кругах его книги имели успех, все они тихо почили на этой крошечной арене. Теперь-то он понимал, что никакой книге не изменить человека, никакой книге не замедлить сверхстремительный темп городской жизни, не исцелить города от лихорадки насилия. Возможно, философы ошибались, и меч сейчас был гораздо более мощным оружием, чем книга. Начертанные мечом страшные багряные строки вдруг перевесили черные буквы на белых страницах. Скоро, подумал он, размышления выйдут из моды и люди, как бездушные роботы, схватятся за оружие, чтобы оставить автограф в живой плоти.
Он взглянул на большие напольные часы в коридоре. Сегодня темой его утреннего занятия были Книга Иова и человеческое страдание. Его давно беспокоило то, как быстро бежит время; вот уже шестнадцать лет изо дня в день он вел занятия в университете и всего несколько раз нарушил заведенный порядок, посетив Святую Землю. Он испугался, что навеки обречен либо ездить, либо корпеть над очередной книгой. В конце концов, сказал он себе, мне уже минуло шестьдесят пять (через несколько месяцев ему исполнялось шестьдесят семь), а время уходит. Он боялся маразма, этого бича стариков, страшного призрака со слюнявыми губами и равнодушным, бессмысленным взглядом — боялся отчасти потому, что в последние годы у него на глазах состарилось несколько коллег. Именно ему как главе кафедры вменялось в обязанность урезать им учебные часы или возможно тактичнее предлагать заняться ненависимыми исследованиями. Ему претила роль администратора— палача, но спорить с ученым советом было бесполезно. Он боялся, как бы через несколько лет самому не положить голову на эту академическую плаху.
Привычной дорогой он приехал в университет и с портфелем в руке стал подниматься по широким ступеням Теологического корпуса, мимо потрескавшихся от времени ангелов, готовых взмыть в небо, глядя, как здание оживает в золотистом свете утра. Он пересек вестибюль с мраморным полом и поднялся на лифте к себе на четвертый этаж.
С ним поздоровалась его секретарша. Он был очень ею доволен: она всегда приходила раньше его, чтобы привести в порядок его бумаги и увязать расписание деловых встреч с расписанием занятий. Они обменялись несколькими словами; он спросил о поездке в Канаду, куда она собиралась через пару недель, и ушел за дверь с матовыми стеклами, на которой черными буквами значилось «Джеймс Н. Вирга» и буковками помельче «профессор теологии, заведующий кафедрой». В уютном кабинете, устланном темно-синим ковром, он уселся за письменный стол и принялся разбирать свои заметки к Книге Иова. В дверь постучали. Секретарь принесла расписание на сегодня.
Профессор пробежал глазами фамилии, чтобы получить представление о том, что его ждет. Встреча за чашкой кофе с преподобным Томасом Гриффитом из Первой бостонской методистской церкви; в одиннадцать заседание финансового совета университета, на котором планировалось составить примерный бюджет на следующий финансовый год; сразу после обеда — специальный семинар с профессорами Лэндоном и О'Дэннисом на тему о Распятии, подготовка к записи на телевидении; ближе к вечеру встреча с Дональдом Нотоном, представителем младшего поколения профессуры и близким личным другом. Вирга поблагодарил секретаршу и попросил оставить вечер пятницы свободным от встреч и приглашений.
Час спустя он уже расхаживал по кафедре у доски, на которой его крупным почерком прослеживалось вероятное происхождение Иова, устанавливающее его тождество с Иовавом, вторым царем Едомским.
Студенты в аудитории-амфитеатре наблюдали за ним, то склоняясь к тетрадям, то вновь поднимая головы, если Вирга подчеркивал свои слова размашистыми жестами.
— Еще на заре своего осмысленного существования, — говорил он, — человек вдруг стал задумываться над тем, почему, собственно, он должен страдать. Почему? — Вирга воздел руки. — Почему я, Господи? Я не сделал ничего дурного! Почему же страдать должен я, а не парень, который живет в пещере на другой стороне расселины?
Послышались приглушенные вежливые смешки.
— Этот вопрос, — продолжал он, — совершенно, казалось бы, логичный, люди задают себе и поныне. Мы не в силах понять такого Бога, который предстает перед нами как добрый Отец и тем не менее не делает ничего — по крайней мере, в нашем ограниченном понимании — чтобы избавить от страданий невинные души. Возьмем Иова, или Иовава. Всю жизнь он придерживался мнения, что он честный, порядочный человек, грешный, как все мы, но не более того. И тем не менее в самом расцвете его поразила проказа, осложненная тем, что сейчас мы называем слоновой болезнью. Его тело страшно распухло, и при каждом движении кожа лопалась, а ткани рвались; его верблюжьи стада угнали халдейские воры; семь тысяч его овец истребила буря; десять его детей убил ураган. И все же Иов, зная себя, заявляет, что невиновен. Он говорит: «Доколе не умру, не уступлю непорочности моей!» Поразительна глубина его веры: даже испытание не отвратило Иова от Господа.
Книга Иова, — продолжал он, — это прежде всего философское размышление о неисповедимых путях Господа. Здесь же исследуются отношения между Господом и Сатаной; Господь наблюдает за тем, как Сатана испытывает силу веры Иова. В таком случае возникает вопрос: не является ли человеческое страдание плодом вечного противобрства Бога и Дьявола? Быть может, мы лишь пешки в потрясающей воображение игре, и плоть дана нам исключительно для истязания?
Студенты на секунду оторвались от тетрадей и вновь стали записывать.
Вирга вскинул руку:
— Если это действительно так, то весь мир, вселенная, космос — все это Иов. И мы либо терпим неизбежно приходящее страдание, взывая о помощи, либо, подобно библейскому Иову, утверждаем непорочность. Вот философское ядро книги. Непорочность. Чистота. Мужество. Самопознание.
Он пообедал у себя в кабинете сэндвичем с ветчиной и выпил чашку кофе, набрасывая план семинара по Распятию. Вернувшись с последней пары, он уселся за недавно опубликованный труд «Христиане против львов», пространное исследование на тему раннего христианства в Риме, принадлежавшее перу его друга и коллеги, преподавателя Библейского колледжа. В окно за его плечом светило послеполуденное солнце. Вирга внимательно прочитывал страницу за страницей, браня себя за то, что стал так небрежен с друзьями: он ничего не слышал о книге, а вот сегодня она объявилась в утренней почте. Он решил завтра же позвонить автору.
В кабинет заглянула его секретарша:
— Доктор Вирга…
— Да?
— Пришел доктор Нотон.
Он оторвался от книги:
— А? Да. Пожалуйста, пригласите его сюда.
Нотону, высокому, худощавому, с пытливыми синими глазами, еще не было сорока, но за три года, проведенные им в университете, его светлые волосы заметно отступили от лба к темени. Человек тихий, Нотон редко бывал на кафедральных обедах и чаепитиях, предпочитая в одиночестве работать у себя в кабинете в конце коридора. Вирге он нравился своим консерватизмом, который делал его спокойным, добросовестным преподавателем. Сейчас Нотон занимался историей мессианских культов; необходимые исследования отнимали огромное количество времени, и в последние несколько недель Вирга редко виделся с ним.
— Привет, Дональд, — проговорил Вирга, жестом приглашая его сесть. — Как дела?
— Прекрасно, сэр, — ответил Нотон, опускаясь на стул возле письменного стола.
Вирга вновь раскурил трубку.
— Я собирался в скором времени пригласить вас с Джудит на обед, но, похоже, в последнее время вы так заняты, что даже жена не может уследить за вашими передвижениями.
Нотон улыбнулся.
— Боюсь, я увяз в работе. Я столько времени провел в библиотеках, что начал казаться себе книжным червем.
— Мне знакомо это чувство, — Вирга взглянул через стол Нотону в глаза. — Но я знаю, что игра стоит свеч. Когда я смогу увидеть черновой вариант?
— Надеюсь, что скоро. Кроме того, я надеюсь, что, прочитав его, вы не утратите ощущения, что работа теоретически оправданна.
— Как это?
— Видите ли, — сказал Нотон, едва заметно подаваясь вперед, — я собрал обширный материал по поздним культам, с конца восемнадцатого века до наших дней. Почти все эти культы имеют в своей основе поклонение не деяниям очередного мессии, а его личности, способности обращать иноверцев, привлекать их в свою паству; не провиденью, данному от Бога, а таланту подняться над толпой. Поэтому самые поздние культы возникали вокруг чрезвычайно волевых фанатиков, мастерски умеющих внушить свои убеждения другим.
Вирга хмыкнул.
— Значит, вы угодили в этакое змеиное гнездо от религии?
— Именно что змеиное, — согласился Нотон. — Что бы ни двигало «мессиями», неизменно прослеживаются два общих мотива: деньги и сексуальное господство. В начале девятнадцатого столетия в Великобритании преподобный Генри Принс объявил себя пророком Ильей и возглавил религиозное движение, рассматривавшее всех своих последовательниц как огромный гарем. Алистер Кроули выстроил замок на берегу озера Лох-Несс, провозгласил себя «Великим Зверем» и сделал сотни женщин своими наложницами. Френсис Пенковик, Кришна Вента, основал в долине Сан-Фернандо Мировой источник и погиб впоследствии от рук взбунтовавшегося ученика. Пауль Бауманн, Великий Магистр Метерниты, культа, распространенного главным образом в Швейцарии, ратовал за очищение обращенных женщин посредством полового контакта. Чарльз Мэнсон удерживал в повиновении свою Семью угрозами сексуального насилия и убийства. Невероятно, но этот перечень все пополняется.
От трубки Вирги поднимался голубой дымок. Нотон продолжал:
— Возможно, вам интересно будет узнать, что Кроули однажды посреди званого обеда снял брюки, испражнился и приказал гостям сохранить его экскременты, ибо, по его словам, они имели божественное происхождение.
— Человечеством управляют безумцы, — задумчиво промолвил Вирга. — Что ж, Дональд, такая книга необходима. Боюсь только, люди сами рвутся пойти за теми, кто трубит о своей божественности, но на деле божественны не более, чем… дары господина Кроули.
Нотон кивнул. Умные серые глаза Вирги спокойно и зорко глядели на него сквозь тонкую пелену дыма. Молодой человек в который уже раз поразился тому, как мало по Вирге было заметно приближение старости. Глубокие морщины у глаз, венчик седых волос вместо былой шевелюры — но ни в выражении лица, ни в манере держаться не было и намека на непорядки с головой или здоровьем, беду многих ровесников Вирги. Всегда сдержанный, ясно мыслящий… Нотон очень уважал профессора Виргу. Вирга едва заметно улыбнулся и уперся ладонями в крышку стола.
— Вы хотели встретиться со мной по какому-то конкретному поводу? Что-нибудь срочное?
Нотон ответил:
— Да. Наш общий друг, доктор Диган из Центра Святой Католической Церкви, последние несколько недель помогал мне обрабатывать данные.
— Да что вы? Как у него дела?
— Прекрасно; просил вас позвонить. Но я вот о чем: пару дней назад он переслал мне отчет семьи миссионеров из Ирана. У них сложилось впечатление, что кувейтские нефтяные магнаты финансируют нового мессию. Они не смогли разузнать подробности, но доктор Диган утверждает, что в столицу Кувейта хлынули огромные толпы паломников.
— Я ничего об этом не слышал, — сказал Вирга, — но, полагаю, лишь потому, что я практически не отрываюсь от книг.
— Пока что миссионерам кажется, что это нелегальное движение, — продолжал Нотон, — крайне мало или вовсе не афиширующее себя. Они сами узнали о нем только тогда, когда крестьяне из их деревни отправились в Кувейт. Бросили все свое имущество и ушли. Вот так.
— Не мне вам говорить, — заметил Вирга, — что история знает множество подобных случаев. Некая влиятельная фигура получает финансовую поддержку и заражает несчастных невежд своим религиозным пылом. Это не ново. Что же проповедует ваш новоявленный мессия?
— Неизвестно, — ответил Нотон. — Миссионеры не сумели узнать даже того, как его зовут или какой он национальности. Однако очевидно, что в движение каким-то образом вовлечены дети.
— Откуда вы знаете?
— Наши друзья-миссионеры пишут, что в упомянутом районе наблюдается неслыханный наплыв детей из Ирана, Ирака и Саудовской Аравии. Однако они затрудняются объяснить, какое отношение дети имеют к движению. Впрочем, они сами отбывают в Кувейт и в дальнейшем станут давать информацию непосредственно с места событий.
— Что ж, — пожал плечами Вирга, — подобные субъекты и раньше превращали детей в передовой отряд своей паствы, подражая Христу. Здесь как будто бы видна та же схема.
— И тем не менее интригует полное отсутствие гласности. Вспомните, совсем недавно очередной мессия откупил целую страницу «Нью-Йорк таймс» под свою рекламу. А наш господин — если, конечно, это господин, а не дама — предпочитает секретность.
— Да, — согласился Вирга. Он зажег спичку и поднес ее к трубке. — Да, это весьма интересно. Это не вполне укладывается в обычную схему. Как правило, когда «мессия» приобретает определенную власть над массой, по стране внезапно прокатывается волна «духовного возрождения» и имя «пророка» гремит, слетая с губ тех несчастных его последователей, которые слишком поздно обнаруживают, что их надули.
Нотон откашлялся.
— До сих пор я хоронил себя в библиотеках, перерывая чужие труды ради чужих наблюдений касательно мессианских культов. До сих пор я мог лишь компилировать сведения, полученные из вторых рук. Сейчас я чувствую, что мне выпала великолепная возможность лично собрать материал на интересующую меня тему. Поэтому я хотел бы просить у вас разрешения отлучиться.
— Ах, вот как?
— Да, сэр. Я сам хочу съездить в Кувейт. Мне хотелось бы получить ваше разрешение сейчас, чтобы успеть все уладить до отъезда.
Вирга подался вперед, блестя глазами. Он и сам не отказался бы от такой поездки.
— А деньги у вас есть?
— Да, — ответил Нотон. — Джудит тоже хотела поехать, но я не разрешил. Вдвоем получается чересчур дорого.