Я не ушел Караченцов Николай
Так школа Астапова получила статус государственного учебного заведения. Месяца через четыре звонит мне Коля: «Слушай, ты бы приехал, посмотрел, что в твоей школе делается». (Он даже хотел ее назвать моим именем. Так и сказал: «Давай назовем школу именем Караченцова». Я отбоярился: «Не надо, я живой… пока». Но моя именная стипендия в школе есть.)
Поздней осенью я приезжаю во Дворец культуры города Красноармейска. Нетопленый зал, обшарпанное здание. Битком забитые людьми ряды, все сидят в пальто. Контингент – от шпаны до их родителей. Сажусь в зрительном зале, начинается представление. Гаснет свет, и под потолком в осветительских ложах появляются ангелы божьи – дети от шести до двенадцати лет – и начинают из-под потолка прыгать в оркестровую яму. Мне становится худо. Ничего, все живые, все повылезали на сцену. Дальше на подмостках вместо высокого искусства началась чума, как сами дети говорят. Что они вытворяли, описать невозможно.
Выяснилось, что спектр обучения искусству в школе более чем широк: от конного спорта до живописи, от фехтования до акробатики, от степа до актерского мастерства, от хореографии до вокала. К тому же еще и гимнастика плюс обычные школьные предметы. Самых больших успехов дети почему-то добились в степе. Вероятно, оттого, что сам Николай Александрович Астапов им хорошо владеет. Поскольку он каскадер, то прилично показывает довольно широкий эстрадный спектр: от фокусов с картами до жонглирования. Дети его боготворят.
Со степом они вначале победили в «Утренней звезде», потом стали выступать на разного рода фестивалях – сперва отечественных, затем международных. В Болгарии на каком-то «Танцующем дельфине» жюри остановило выступление ученицы Астапова: «Мы не знаем, как судить эту девочку. Сегодня в Европе так никто не стучит, ни мужчины, ни женщины, никто». Фантастика!
Я начал к ним в Красноармейск по возможности приезжать, помогать. Астапов воспитывает детей в спартанском духе. Сам он родом из печально известного города – из Грозного. Один из его вгиковских учеников, Сережа Роженцев, ставший режиссером, снял фильм под названием «Молитва». Фильм об Астапове и его школе. О матери Николая, которой давно нет в живых. Вроде бы Николай в кадре разговаривает со своей ушедшей мамой. Я этот фильм озвучил. На детском фестивале визуальных искусств в «Орленке» картина получила Гран-при, чем я очень горжусь.
К тому же, как я говорил, детей Коля воспитывает по-спартански. Я видел разные видеоматериалы о школе, когда готовился фильм. К сожалению, не все в него попали. Есть смешной сюжет, как Коля требует, чтобы мальчишки приходили стриженые, никаких патлатых.
Девочки, наоборот, никаких стрижек, все должны быть длинноволосые, с косами. Так его воспитывали в детстве в Грозном. Ребята обязаны быть мужественными и терпеть боль. Я смотрю, на пленке он затаскивает ребенка, девочку лет пяти-шести, под ледяной душ. Так плачут только коверные в цирке. Она орет благим матом, я не знаю, ну… как визжит поросенок или свистит маневровый паровоз. Страшный звук, уши в прямом смысле вянут. Николай Александрович рассказывал, что мать девочки, увидев эту съемку, вскочила и бросилась его избивать. В конце концов ограничилась заявлением: «Я на вас в суд подам». Он успел попросить: «Подождите, посмотрите дальше». В следующем кадре эта девочка через день стоит под ледяным душем и твердит: «Не уйду, не уйду, не уйду».
Как он с детьми разговаривает, передать не могу. Они на него молятся, а он в них – растворяется. Больше ничего делать не умеет, организатор никакой. Только одно: от Бога уникальный педагог. Я ему сказал, что если лучшая ученица твоей школы не попадет в ГИТИС, ныне РАТИ, грош тебе цена. И девочка попадает. На следующий год туда поступает еще один его выпускник. В 2002-м сразу три девочки приходят на факультет эстрады. Он просит: «Коля, детям нужна концертная практика. Понимаешь, Коля, мы напишем на афише: «Школа искусств Красноармейска – ШИК», вряд ли полный зал будет. Лучше напишем: «Николай Караченцов», а дальше: «В концерте принимает участие школа искусств». Я ему втолковываю: «Как же мы можем быть в концерте связаны друг с другом? Я готов ради детей – за копейки, бесплатно, пожалуйста. Но как соединиться? Сам посуди. Они что, отдельно танцуют, а я отдельно от них пою?»
С этого дня начинается ужасный процесс под названием «обучение народного артиста». Дети меня учат степу. Все это снято в кино, как я обнимаю какого-то ребенка: «Теперь она будет меня учить, будет моим строгим преподавателем». Для степа, как выяснилось, мало быть более или менее способным, координированным, танцевальным. Его надо ж…й брать. То есть необходимо две тысячи восемьсот тридцать два раза все повторить, тогда элемент может выглядеть неплохо. Со мной и сам Николай Александрович занимался, не только его воспитанницы. Одна девочка потрясла меня точными замечаниями, не знаю, откуда у нее такой глаз? Вероятно, она, как и ее воспитатель, педагог от Бога?
– У вас руки, – говорит она, – не ваши, Николай Петрович. Они у вас, как тряпки, болтаются, они вам мешают. Попробуйте ими тоже танцевать. В степе не только ноги участвуют…
– А теперь сделайте то же самое, но так, чтобы я увидела: вы это делаете в удовольствие, вам самому нравится, как вы работаете.
Такие подсказки, прямо Станиславский. Вдруг: «Что-то я вас перехвалила». Я ей: «Ты с кем разговариваешь, мамаша, опомнись. Как так себя можно вести с народным артистом?»
Та первая девочка, что поступила в театральный, действительно невероятно талантлива. Я заранее предупредил: «Коля, выясни, кто в ГИТИСе набирает курс? Кто там сейчас завкафедрой? Я обо всем договорюсь, чтобы потом не было прокола». А ей толкую: «Подготовьте стих, прозу, басню. Я сам с вами позанимаюсь».
Я в кресле у зубного врача: бормашина во рту. Сижу в шортах. Жара, лето. Звонит мой мобильный телефон. И Коля Астапов рыдающим голосом: «Там всего четыре места, и все они уже куплены». Представляете, что я кричу в ответ. Вырываю изо рта бормашину.
В майке и в шортах приезжаю в ГИТИС-РАТИ. Астапов с девочкой сидят с трагическими лицами в коридоре. «Что, – говорю, – доигрались! Я вас предупреждал. Кто хоть там командир?» «Шароев, народный артист Советского Союза». Я поднимаюсь. Абитуриенты по пятеркам на экзамен заходят. Одна пятерка выходит, я вклиниваюсь со следующей: «Одну секундочку, извините». Вхожу, становлюсь перед комиссией: «С чего начать?» С комиссией – легкий шок. А Шароев говорит: «Вот кто должен у нас преподавать. Я вас умоляю, Николай Петрович, возьмите курс. Вы же то, что называется высокая эстрада». Я в ответ: «Здесь в коридоре сидит очень хорошая девочка. Она мне нравится, и ей нужно на заочное». Почему на заочное? Легко объяснить.
Заочно этот факультет оканчивали Пугачева, Лайма, Долина, все, кому не лень. Смысл в том, что Коля не хотел девочку терять, не хотел ее ухода из школы, надеялся, что она и дальше будет работать вместе с ребятами. Заочников собирают на сессию всего два раза за год, забирают на месяц.
Причем месяц предельно насыщен, они, бедные, после него остаются без рук, без ног, башка отваливается. Зато получают те же знания, что и очники. При этом остаются в режиме: работают и учатся.
Шароев помялся, помялся: «В общем, считайте, девочка принята».
Я спускаюсь вниз, они у меня в машине сидят. «Ну что, Николай Александрович? Вы мне обещали, что за два месяца сообщите об экзамене, чтобы я успел договориться, дабы не случилось какой-то неожиданности, ненужного прокола по причине, не зависящей от дарования вашей девочки. С вами, Марина, я тоже говорил, вы обещали мне позвонить, договориться о встрече, что мы будем заниматься, готовиться. Вы ничего этого не сделали. Теперь получайте то, что заслужили. Вас приняли». Она как заревет. И этот великий педагог тоже на меня кидается. Я: «Тихо, но чтобы больше такого не было».
Потихонечку, сам не знаю как, я в дело Астапова влип и этой школе помогаю. Теперь уже я хочу, чтобы о ней узнали. И когда мне приходили подходящие предложения, я устраивал так, что выступал вместе с ее учащимися. Мы уже появлялись на главных площадках России. Выступали во Дворце
съездов, в Кремлевском дворце. Ребят показывали на телевидении. Сейчас снимают еще один фильм про нашу школу искусств, точнее – телевизионщики хотят снять о них большую передачу. Если есть малейшая возможность, я с ними еду в этот Красноармейск.
Наши средства массовой информации вываливают нам на башку одни ужасы. Любую газету раскрой или телик включи, получается, что поколение, которое следует за нами, сплошь моральные уроды: наркоманы, насильники, убийцы, бандиты, ворье, книг не читают. Неправда! Посмотрите в глаза детей из школы искусств! Они такие же дети, как и другие: хулиганистые и азартные. Но глаза чистые, умные. Образованные, интеллигентные дети. Город Красноармейск имеет, наверное, такую же шпану, как и везде… Вероятно, и там дискотеки не проходят без драки. Наверное, так. Скорее всего, они ходят на эти дискотеки, но они нормальные, здоровые дети.
Красноармейск – это город, где делают «катюши» (не знаю, как они сейчас называются). Он и был ради них построен, по сути дела – «почтовый ящик», к тому же еще и с полигоном. Но контингент, который живет в городе, все-таки отличается от других жителей маленьких городков: военная косточка там преобладает, инженерная и научная интеллигенция. Как бы ни сложилось дальше, я благодарю судьбу и Николая Астапова, что с этими детьми связался.
Еду я, предположим, в город Геленджик. Выступаю там, даю концерты. Директора местного пансионата, милейшую даму, я уговариваю на то, чтобы на следующий год оплатить приезд десяти-пятнадцати детей и чтобы в течение двух недель они жили на полном пансионе. Для них подобная поездка – как для спортсменов сборы. Но за столь любезное приглашение я обязан дать хотя бы один бесплатный концерт в пансионате. Строго говоря, его можно устраивать каждый месяц, поскольку контингент отдыхающих через три недели на любом курорте меняется.
Я приезжаю в Геленджик, отрабатываю концерт и в пансионате, и в Летнем театре. Это основная площадка города. На ней же мы даем еще и совместный концерт, поскольку у нас уже собралось несколько общих номеров. Я с ними стучу степ, а они заняты в подтанцовке на моих песнях.
Почему именно Геленджик? В Геленджике есть своя школа искусств. И жили ребята в общежитии этой школы, а точнее – просто в помещении школы. Астапов мне позвонил: «Коля, ты можешь приехать на несколько дней, пусть на три-четыре. Я договорился о твоем концерте в одном заведении». Он далее не знал, пансионат это или санаторий. «Комнату тебе они резервируют, оплачивают проезд, но главное – с детьми можно устроить первый концерт». Для меня такая ситуация – что называется форс-мажор. Я же приезжаю в Красноармейск всего на пару дней, позанимаюсь с детьми, а дальше мы месяцами не видимся. Пару раз они ко мне в Москву приезжали.
Никакой общей программы нет. Мне пришлось пять дней подряд с утра до ночи буквально сбивать себе в кровь ноги. Но никуда не деться, такого-то числа надо выйти на сцену с детьми. Мы это совершили.
Дальше – День города в Красноармейске. Коля Астапов не раз снимался у Суриковой, и он ее приглашает к себе на вечер. Я тащу в Красноармейск Инну Михайловну Чурикову, которая долго сопротивлялась:
«Что я там забыла, в вашем Красноармейске? Тебе это, Коля, надо?» Последний аргумент на ее жалобы прозвучал по-солдатски: «Да». Инна покорно: «Хорошо, я поеду». Сурикова взяла с собой кинооператора с камерой.
Алла Ильинична потом говорила, что после начала концерта скепсис ее полностью испарился. Сперва она смотрела только на Инну Михайловну. Та вначале, когда вышли дети, окаменела, потом стала рыдать, потом – подпевать. Затем у обеих началась тихая истерика. Сурикова вышла из зала вот с такими глазами: «Коля, эффект именно от того, что на сцене мастер и ученики. Детишки вместе с тобой – до мурашек на коже. Невозможно, как действует. Надо делать шоу».
Но для шоу нужны деньги – во-первых – и мое время – во-вторых. Хотя неизвестно, что во-первых. Тут все непросто. Но тем не менее идею Аллы Ильиничны мы не отвергаем. И во всех поездках идет наработка на будущее, потихонечку копилка наполняется.
Аргентинская миссия
Как-то обратился ко мне один человек, некто Александр Андреевич Самошин, с идеей повезти спектакль «“Юнона” и “Авось”» в Латинскую Америку. Идея хорошая. Он оформил ее таким образом: «Кончита – испанка. А континент испаноговорящий». Самошин – предприниматель, я его давно знаю, несколько раз мы с ним общались по поводу разных продюсерских идей. Иногда задумывали полубезумные проекты. Тем не менее они, как ни странно, получались. Александр Андреевич или находил деньги, или вкладывал их сам. Мы и кино снимали, и клипы с ним делали. Этому человеку я доверяю абсолютно, ему и рассказал про школу искусств. Самошин: «С ними и пройдет первый этап завоевания Латинской Америки».
В Аргентине большая русская колония. Причем русские там из первой волны эмиграции, осколки революции. Это не Брайтон и не Израиль. Люди большей частью пожилые, их дети, уже третье-четвертое поколение, к России многие равнодушны – большой прокол нашей прежней внешней политики, предпочитающей подкармливать местных коммунистов с их подозрительно вечной нехваткой денег. Эти люди находятся в подвешенном состоянии, потому что если раньше существовало общество «Родина» или общество «Дружба», то теперь ничего похожего нет. Забегая вперед, скажу, что им общество «Родина» хотя бы пианино когда-то подарило. А теперь они никому не нужны, российского телевидения там нет, и они почти ничего о России не знают или знают плохо. Все их сведения о родине – из местных газет. Поэтому мы рассматривали поездку не как обычные гастроли, а как некую миссию – рассказать, чем живет их родина. К тому же показать, что связь поколений не умерла в стране после всех пертурбаций. Вот живой мастер, а с ним рядом – будущее.
К сожалению, всю школу вывезти не представлялось возможным. Поэтому собрался руководитель, а с ним две старшие девочки – Марина Ширшикова и Елена Терехова. Ненормальный Александр Андреевич Самошин нашел где-то деньги, и мы поехали. Черт-те знает куда.
Один из мальчиков нашего интерната, где я учился, стал руководителем департамента Латинской Америки в Министерстве иностранных дел. Уровень замминистра. Зовут его Валерий Иванович Морозов – он классический карьерный дипломат. Мне кто-то объяснял, что дипломат, если он приезжает в страну, должен ее полюбить, даже если это недружественная нам держава. Иначе у него ничего не получится на работе. Точно как у нас: я должен влюбиться в роль, иначе она у меня не выйдет.
Первой страной, куда попал Морозов после окончания МГИМО, оказалась, по-моему, Боливия. Что обычно сотрудники посольства в такой стране делают? Не надо никому рассказывать, и так все знают. Жара, во-первых. Во-вторых, высоко над уровнем моря. Одна улица в этой столице под названием Богота. Но водку в этой жаре все пьют почти ледяную. Может, еще пиво какое-нибудь добавляют. А больше там нечего делать. Морозов же успел за год написать книгу о Боливии, которая сейчас – учебное пособие для тех, кто изучает Латинскую Америку. Классный парень! Но ненормальный. Он уехал во вторую командировку, когда жила еще КПСС, а он в ЦК этой КПСС руководил отделом Латинской Америки. Казалось, сиди, высиживай в Москве светлое будущее. А он уехал снова в Латинскую Америку. Стал послом в Аргентине. Теперь я не знаю, дальше его куда будут двигать, может, в замминистра? А может, ему это уже и не надо. Латино – его главная страсть.
Когда нам потребовалась поддержка в МИДе, я тут же вспомнил, что у меня есть Валера. «В чем дело, Коль?» – он нажимает на кнопку, и сразу три российских посла готовы с нами работать: аргентинский, уругвайский и еще какой-то. «А ты, – он мне говорит, – такой же хрен, только не с «Дымком», а с «Примой». Кстати, на «Люфтганзе» теперь запрещено курить». Я говорю: «Блин, не поеду». «Слушай, а давай через Кубу? «Аэрофлот» – обкурись. И на Кубе два денька отдохнешь. Там мой сын сейчас работает». Сын тоже окончил МГИМО, пошел по папиным стопам. «Он покажет вам Гавану. Полчасика с посольскими ребятами пообщаешься, просто так, никаких концертов не надо. Просто полчаса. Потом садишься на кубинские линии, летишь в Буэнос-Айрес – кубинцы с детства все курят, поэтому там разрешено в самолетах смолить. Я: «Годится, поехали». Прилетаем на Кубу, везут к послу! А на входе в посольство читаю объявление: «Сегодня в 19.00 творческая встреча-концерт Николая Караченцова». Я захожу, посол: «Кофе, чай, как вы долетели, как самочувствие?» А я все про полчасика «просто так» вспоминаю. Российское посольство на Кубе – одно из самых крупных по численности персонала в мире. Крути не крути, Куба столько десятилетий – наш форпост перед Америкой. Оттого и отгрохали громадное здание посольства с большим концертным залом. Но он все равно не мог вместить всех желающих. Стояли вдоль стен. Мы отработали серьезно, дали полный концерт. Заодно провели генеральную репетицию перед Аргентиной. Вижу слезы у женской части дипмиссии. Дальше в Буэнос-Айресе – «белый пояс» и «красный пояс» эмиграции. Половина из них языка почти не знает – их еще детьми вывезли – позабыли. Какая-то незначительная часть, те, что попозже туда попали, еще меня вроде помнят, для остальных я – полная неизвестность. Работаем мы в русском клубе. Что означает «клуб»? Небольшое здание, на втором этаже – зал, точнее, большая комната. В половине комнаты поставили стулья, а в остальной микрофон – значит, это сцена. Вот тебе и концертная площадка аж на сто мест! А на ней произошло такое – я прежде ничего подобного не испытывал. Тридцать человек сидят на стульях, максимум сорок. А остальные, из-за того что «зал» на втором этаже, расположились на лестнице, они меня только слышали. Посол приехал за десять минут до начала, но не мог пройти на свое место. Сопровождавшие его сзади подталкивали, чтобы начальник поместился в зале.
Перед началом представления он, бедный, не выдержал и объявил (он после не пропустил ни одно мое выступление, а их было несколько): «Завтра Николай даст такой же концерт в час дня в клубе имени Островского». Объяснили, что это уже для «красного пояса» эмиграции. Не поймешь, откуда такое деление… Посол, которого звали Астахов Евгений Михайлович, – милейший человек, супруга у него замечательная, естественно – вечерами вместе. Тут подтвердилась теория о том, как мир тесен.
В свое время, когда театр ездил на гастроли в Португалию, у Люды там случился приступ аппендицита, наша семейная болезнь, как у аристократов, по наследству. Люде операцию делали в Лиссабоне. По советским законам, если наш человек попадал в их больницу, посольство брало над ним опеку. И Люду каждый день навещали девочки из нашего посольства. Выяснилось, что с ними приходила и нынешняя супруга нашего посла в Аргентине.
Посол объявил «завтра в час дня» специально для тех, которые давились на лестнице, мол, «приходите туда, что же вы, «бедные», мучаетесь». У меня обычно за два часа до начала концерта – репетиция. Приезжаю к одиннадцати в клуб: зал уже битком. Я в шоке: «Вы чего?» – «Мы места занимаем». Они с утра расселись. Я выгнал всех из зала. «А потом наши места займут?» – «Договоритесь как-нибудь, оставьте ваши пончо, пледы, не знаю что»… В час мы начали. И опять в два раза больше народу, точно так же, как на вчерашнем концерте. Они не сразу понимают, о чем я пою. Но слушают. Потом принимаются плакать. В конце – зал встал, и меня не отпускают. А дальше мне совсем плохо стало, потому что на мне повисли тети. Одна кричит: «Коленька, ты приедешь в Шереметьево, ты России от меня поклонись». То есть поклониться надо именно в Шереметьеве. Другая: «Нет, ты землю поцелуй, землю поцелуй!» Третья вопит: «Мы все равно вернемся!» Куда она вернется, еле ходит. Я сам чуть не реву, не могу, невозможно такое выдержать. Слезы душат. Они на мне висят, они меня обнимают, целуют! В девчонок, что приехали со мной, они влюбились без памяти.
За эти концерты я не заработал ни копейки. Но в итоге получил нечто большее. Я почувствовал себя участником некоей великой миссии. А от того, что в газете напишут, или написали, или никогда не будут писать об этой поездке, мне ни тепло ни холодно. Не прибавит и не убавит мне популярности, ничего. Зато в душе останется, что я сделал, наверное, что-то очень важное.
Спектакль в спектакле
Пересеклись мы где-то с Сашей Галиным. Он мне сообщает: «Я написал пьесу. Почитай. Я бы хотел, чтобы ты в ней сыграл. Партнером у тебя будет Саша Калягин».
Я спрашиваю: «А кто будет ставить?» Он без тени сомнения: «Я сам». Меня это слегка напрягло, я совершенно не знал и ничего не слышал о нем как о театральном режиссере. Правда, Саша имел успешную режиссерскую работу, но в кино. Он снял хороший фильм – «Плащ Казановы» с Инной Чуриковой.
Следовательно, «Чешское фото» – его первый театральный опыт. Во всяком случае, на родине. Та же Инна Чурикова у него что-то сыграла в Италии. Чуть ли не на итальянском языке. Он почему-то там ставил. Она мне сказала: «Было интересно». Ну и интересно… Ладно, говорю, давай.
Собрали худсовет театра. Меня на нем не было, но говорят, что его члены без большого восторга приняли идею, озвученную Марком Анатольевичем: «Есть предложение пригласить в театр Александра Александровича Калягина и драматурга Галина, спектакль которого уже есть в нашем репертуаре. Пришел к нам хороший автор со второй своей пьесой. Есть «Sorry», а теперь будет еще и «Чешское фото». Но хочет сам ставить». Некоторые члены худсовета проголосовали против. Их аргументы: во-первых, Галин, конечно, хорошо, но не Шекспир и даже не Чехов. Что ж такое, у нас галинский театр получается? И потом, кто знает, какой из него режиссер? И, наконец, а почему, собственно, Калягин? У нас есть свои замечательные актеры. Почему Калягин-то? Да, прекрасный актер. Но почему? Если б Марк Анатольевич ставил спектакль и сказал бы: «Дорогие друзья, у нас роль старика, деда Федота или деда Акима, – будет играть Михаил Александрович Ульянов», – тут бы труппа поняла: надо. Но здесь? Были справедливые голоса: что, извините, в этот вечер будут делать остальные артисты? У нас есть молодежь, им надо выходить на сцену, становиться на крыло. Как мне сказали, Марк Анатольевич несколько «надавил» на худсовет, чуть ли даже не сославшись на меня. Мол, ведущий актер театра Николай Караченцов хочет в этой пьесе сыграть. Давайте не отнимать у него такую возможность. Вроде так это прозвучало. Не могу отвечать за то, что изложил, потому что, повторяю, отсутствовал. Передаю с чужих слов. Но, вероятно, что-то подобное происходило.
Я, когда прочитал пьесу, посчитал, что моя роль – это Дроздов. Я не сомневался, что хорошо сыграю уверенного в себе, наглого «нового русского». Человека, кто через все в этой жизни прошел, все испытал, но остался сильным и мужественным. А потом, спустя много лет, перед ним появляется даже не напоминание о юности, а живая боль. Здесь я как раз не понимал: как подобное сыграть? От Алексея в «Оптимистической трагедии» до графа Резанова в «Юноне», я – весь из мышц сотканный, я – здоровый мужик и буду ущербного изображать?
Мы работали непросто, потому что я действительно не очень понимал, как Саша Галин ставит собственную пьесу. Мне казалось, он поступал непоследовательно. То, что он просил вчера, сегодня вдруг, оказывается, нужно сделать наоборот. Потом я догадался: во-первых, Саша Галин – сам актер, у него актерское образование; во-вторых, он прекрасный драматург, но пишет пьесы как режиссер, то есть близко к режиссерской разработке. Он, похоже, по-режиссерски видит спектакль. И как актер его чувствует.
А мой костюм в «Чешском фото»? Я протестовал до скандала. В нем мне все казалось неправдой. Любого бомжа возьми, даже они в таких сандалиях уже не ходят. Мы два месяца не могли плащ-болонью найти, нет их уже в Москве. Хотя, казалось, совсем недавно полстраны в них ходило. Откуда он, мой герой, из какого века? Все, по моему разумению, должно быть правдиво, точно. Сигареты «Прима» – да, это принимается. Но костюм? Я искал аргументы. Мой герой – такой человек, что будет носить тот самый болоньевый плащ, в каком ходил двадцать лет назад. Причем будет носить с гордостью. Надеюсь, Галин меня не за сигареты на эту роль выбрал? Не из-за того, что я всю жизнь «Дымок» курил, а когда он исчез, перешел на «Приму»? Вероятно, он почувствовал, что я могу сыграть ущербного. Сигареты, если писать честно, родились в процессе работы над спектаклем.
Кстати, и в «Sorry», и в «Чешском фото» я курю не тогда, когда мне хочется затянуться. Каждый раз в определенный режиссером момент. Есть такое правило, что, если артист закурил на сцене, значит, он не знает, что ему делать. Не знает, куда руки девать, да просто не знает – что играть? Сигарета – как прикрытие. Здесь же затяжка – естественное завершение эмоционального состояния. Или он волнуется, или, наоборот, расслабился. У меня расставлены осмысленные точки, вплоть до реплики, после которой я должен закурить. Ни секундой раньше, ни секундой позже. Но в «Sorry» я курю «Мальборо», а в «Чешском фото» – «Приму». «Мальборо» я курю напоказ, когда я трезвый, когда я – Шика Давидович. А когда я пьяный, я – курилка Звонарев и совсем иначе дорогими сигаретами затягиваюсь. Вроде бычок между пальцев. Мне такая мелочь важна. Кто не заметит, тот не заметит. Если не заметит, еще лучше, значит, органично лежит краска. В «Чешском фото» сигареты родились в процессе работы, потому что там по роли я мог и не курить. А со временем они уже стали необходимы.
В результате постановка Галину удалась, и роль у меня получилась, и мы с Сашей остались в дружеских отношениях. Несмотря на то что моя душа, выпестованная во МХАТе, восставала постоянно. Значит, прав оказался Галин, что настоял на своем, итог, прямо скажем, превзошел все ожидания.
Мне в «Чешском фото» интересно играть, излишне говорить о том, что вместе с Сашей Калягиным интересно вдвойне. Мы с ним сильно сдружились. Но репетировали долго. Саша – человек в жизни обычно мягкий, но, когда нужно, жесток, а может сделаться и психом. Он способен запросто устроить скандал, но никогда не будет настаивать, чтобы ему дали дополнительных десять-двадцать репетиционных дней. Калягин из-за своей общественной загруженности ничего не успевал, «ну ладно, мы и так сыграем». Милый, интеллигентный человек, который никогда и ничего не будет отвоевывать. Ему подобное делать неловко. Или, скажем иначе, он побережет себя.
Полгода отрепетировав, мы с Сашей случайно выяснили, что наши дачи стоят друг от друга буквально в пяти минутах очень медленной ходьбы. Я действительно не знал, что Калягин рядом с нами живет. Я знал, что в Валентиновке имел дачу Пров Садовский, знал, что там была дача у Михаила Ивановича Жарова. Знал, что рядом Ефремов, Валера Леонтьев, наши друзья из Малого театра, завтруппой Алла Бузкова и ее муж – Михаил Шпольский, ученый-химик. Мы дружим еще со щелыковских времен, а значит – с детства. Вроде рядышком, за забором, Саша, но никто нам не сказал: «А здесь дача Калягина». Никто. Вроде не было необходимости.
В Валентиновке жили Юрий Владимирович Никулин, Николай Николаевич Озеров. Причем, как только Озеров умер, в Валентиновке сразу появилась улица Николая Озерова. Официально, по постановлению местных властей. Но почему Третью Фрунзенскую в Москве до сих пор не могут назвать улицей Евгения Леонова? Кто такой Фрунзе был для славы Отечества – сложно сказать, но если даже он умница, прекрасный человек и герой, зачем третья Фрунзенская? Уж третью-то можно было отдать памяти приличного человека, вложившего навечно и не в одно поколение заряд доброго и хорошего. Нет, ни в какую!
Однажды мы решили: «Завтра репетируем на даче». Первый акт мы прошли у Калягина, под холодненькое. А дальше уже под шашлыки, у меня. Компанию нам составил, помимо автора-режиссера, милый человек, чудный режиссер Петр Фоменко. А драматург, он же режиссер Александр Галин, в конце репетиции, точно как в стихах, целовал на моем участке березку и говорил ей: «Я тебя люблю». В общем, напились до поросячьего визга, зато погуляли здорово. Кто-то вспомнил: «А репетировать?» Я гордо ответил: «Сейчас вторую картину проходим. Хватит на всех».
Работать с такими людьми, как Чурикова или Калягин, – блаженство. У меня есть такая манера: чтобы партнер поточнее понял, что я от него жду, рассказываю историю, которая вводит его в шок. «Саша, это же должно тебя дернуть. Ты приходишь домой, открываешь дверь. И вдруг растрепанная Женюга, а с ней твой товарищ». – «Почему Женюга-то?» Актриса Евгения Глушенко, жена Саши, сразу краснеет: «Ну да, приводи пример на своей Людке». Я говорю Калягину: «Подожди, я для того говорю такое, чтобы ты понял, чтобы внутри у тебя дернулось». Обиженный Калягин: «Что-то у тебя примеры м…цкие какие-то!» Я стою на своем: «И совсем не м…цкие». Но работа с ним – это гроссмейстерская игра, что с Чуриковой, что с Калягиным. Это высшая лига.
С Калягиным у нас своя забава. Устраиваем в «Чешском фото» спектакль в спектакле. Но до конца раскрывать наши карты, наверное, нельзя. В общем, мы забавляем друг друга. «Ну клоун… твою мать», – говорит он мне так, чтобы публика не слышала. Я отвечаю: «Ты на себя посмотри». Он: «Смотри, как я сейчас элегантно эту штуку сделаю». Он элегантно что-то делает. Смех в зале, аплодисменты. «Ну что?» Я: «Теперь поклонись». Он кланяется, но так, что публика не замечает, вроде… он что-то роняет на пол.
Саша на удивление смешливый. Я произношу реплику: «Вспомни, что нам тогда шили», он в ответ кричит: «Вспомни, что на нас вешали». Я в этот момент, когда слышу «вешали», показываю вешалку, а когда «шили», я тихонечко «штопаю». С ним сразу истерика. Однажды он говорит: «Ну, клоун, ты еще п…ни на сцене». Я тут во время спектакля пукнул. Он упал. А потом вообще уполз.
Мы с ним редко такое себе позволяли. Но один раз Саша вдруг разозлился: «Ты что? Зрители слышат». Я: «Ничего они не слышат». Публика так устроена, что, если что-то ей показалось, она так и будет думать, что показалось. Декорации валиться начнут, зритель отметит: «Какой интересный прием!» Все! Горит полтеатра, они будут думать, что бежать надо только тогда, когда кто-то крикнет: «Пожар!».
Роман с кинематографом
Наверное, с роли Бусыгина в фильме «Старший сын» ко мне пришла удача в кино. Но была и предыдущая картина, она же первая большая, которая называлась «Одиножды один». Снимал этот фильм Геннадий Иванович Полока, автор известных фильмов «Республика Шкид», «Интервенция».
До встречи с Полокой я пытался начать роман с кинематографом, но дальше фотопроб дело не шло. Иногда случались даже кинопробы, мне говорили: «Мы вам позвоним», и на этом все заканчивалось. Я и сам понимал, насколько фотогенично мое лицо, а для ассистентов, помощников режиссера помимо прочего я – «кот в мешке».
Но вот меня пригласили к Полоке на пробы в «Одиножды один». Я поехал, не очень веря в успех. Моей партнершей оказалась Валя Теличкина, она меня перекрестила перед пробой, что для меня оказалось легким потрясением.
Теличкина – чистой воды киношная актриса, хотя оканчивала ГИТИС. Огромный опыт подсказывал ей трепетно относиться к акту кинопроб. Я же считал иначе: «А-а, плевать, будет – не будет, не больно-то хотелось». Такую себе защитную стеночку поставил. Мне потом рассказали, что утверждали меня на роль довольно сложно.
Выбирали из пятнадцати претендентов. Трудно такое говорить, но пробовался и Андрей Миронов. Сам Полока хотел, чтобы играл Высоцкий. Но Высоцкого ему запретили. Не знаю, пробовался в картину Золотухин или нет? Почему я вспомнил о Золотухине… именно они – Володя и Валерий – снимались в «Интервенции», Полока их знал и, вероятно, хотел продолжать с ними работать. Но его желание уперлось в худсовет, который поделился ровно пополам. Объявили обед. После обеда худсовет собрался вновь, тут подъехал человек высокого звания, который не присутствовал на первой части этого собрания. Опять посмотрели пробы. Начальник высказался: «А что вы думаете про этого молодого парня? Мне кажется, это его роль». Геннадий Иванович мне рассказывал: «После того как отклонили Высоцкого, я тоже хотел, чтобы тебя утвердили».
Первый съемочный день. Где-то в Подмосковье. Мой партнер Анатолий Дмитриевич Папанов. Слова я выучил. Я ждал съемок спокойно, знал, что кое-что умею, в театре уже играл большие роли, играл много и шибко верил в себя. Плюс опыт работы с камерой, пусть и телевизионной. Но я жестоко ошибался, выяснилось, что у меня ничего не получается.
Есть такая байка. Актера просят: «Можете спокойно, предельно органично взять и поздороваться? Больше ничего не надо, только: «Здравствуйте, товарищи!» Просто поздоровайтесь. Хорошо. А теперь посвободней, полегче, чтобы зритель увидел этих товарищей». «Здравствуйте, товарищи». «Ну лучше. А если это не товарищи, а один товарищ, близкий ваш друг, Вася, предположим». «Здорово, Вася». «Ну, поживей». «О, здорово, Вася». «Сейчас лучше. А теперь вы спешите, а этот Вася: «Здорово, давай поговорим». Понятно, что так на полчаса. Вы: «Привет, чуть позже, ладно, давай через часок. Мотор, камера, начали!» Артист делает так: «Здра-а-а-авствуйте!» – «Что такое, блин, подождите, вы же должны здороваться на ходу».
Со мной начинается приблизительно то же самое, не выходит ни черта. Причем чувствую, что не просто плохо говорю свой текст, а завально. Геннадий Иванович, кроме того что он талантливый и знаменитый режиссер, оказался хорошим педагогом. Он меня повел под белые руки в ближний лес. Говорит: «Коленька»… и дальше начал меня погружать в новый для меня мир, чудо-сказку под названием «целлулоидная лента».
«Театр – искусство условное, – читал мне лекцию Полока. – В театре нет настоящих берез. Зато в театре есть зал, пусть он в темноте, но все равно – кто в нем сидит, тот на вас смотрит. В театре стоят фанерные деревья, на вас светит свет, и вашему психофизическому аппарату профессионально это комфортно, более того, вы к этому привыкли. В этой атмосфере вы свободны, органичны, правдивы, действенны, заразительны, обаятельны. В кино вас все сбивает. Даже что березки настоящие – сбивает. Что зрителя нет – сбивает. Куда говорить, как, кому? При этом вы понимаете, что все, сейчас отснятое, сохранится на пленке на века. От этого вы еще пуще стараетесь – это вас тоже сбивает. Муха села на листик – она вас сбивает. Вместо зрительного зала – две бабки, которые повисли на заборе, потом одна плюнула, ушла – вы это увидели и вас окончательно задергало».
«Давайте, – втолковывал мне Полока, – мы никому не скажем, но вы для себя решите, ваш зритель – вон тот осветитель, хотите – другой, но осветитель обязательно на вас будет смотреть, а вы работайте только для него, на камеру вообще плюньте». Для меня тогда монолог Полоки казался обучением удивительно тонким вещам. Стал подсказывать мне и Анатолий Дмитриевич. С упорством, достойным лучшего применения, он предельно доброжелательно помогал мне в каждом дубле, мало того что он играл идеально и органично плюс еще и смешно. Но прошли первый, второй, третий, потом пятый, седьмой, восьмой дубли – сколько можно? Где-то в районе девятого дубля: «Коленька, поздравляю, наконец вы поймали жар-птицу, получилось, ура, с первым съемочным днем вас».
Дальше дело пошло полегче. Через несколько дней – совсем легко. Наконец фильм сняли. Вызывает меня Геннадий Иванович: «Коленька, теперь я вам скажу правду: все, что вы сделали в первый день, получилось крайне погано. Но теперь вы, надеюсь, освоились и готовы к тому, чтобы ту сцену сделать хорошо. Завтра будет пересъемка, мы будем заново ставить то, что снимали в первый день».
Для меня это Поступок с большой буквы, потому что Полоке проще всего было снять меня с роли, чем так со мной мучиться. Кто я? Никто, ноль. Ну не получилось, ну ошибся, взял другого артиста, вызвал бы кого-нибудь. Андрея, например, чем мне про осветителей объяснять.
Нет, он в меня поверил, он мне доверил своего ребенка, так что именно Геннадий Иванович – мой крестный отец в кинематографе.
Параллельно с «Одиножды один» я начал сниматься у Юрия Николаевича Озерова в картине, которая окончательно называлась «Солдаты свободы», а ее рабочее название было «Коммунисты». Продолжение киноэпопеи про Отечественную войну. Озеров собрал миллион действующих лиц, мне же досталась небольшая роль солдата Сашко. В «Солдатах…» у меня все легко получалось. Особенно главный геройский поступок. По горной дороге идут немецкие танки. Партизаны сделали завал. Я поджигаю завал, а потом от него отходит огненный факел-человек навстречу немецким танкам. В основном снимали кино в Чехословакии, и мне все в этом процессе ужасно нравилось.
Но, с другой стороны, рядом все-таки находился Юрий Николаевич Озеров, профессор в кино, к тому же он очень тепло со мной работал, и до его последнего дня мы находились в чудных отношениях. Недавно я встретил его супругу, и мы обрадовались друг другу, вспоминали о Юрии Николаевиче.
«Одиножды один» – история (ее написал Витя Мережко) немолодого человека, по профессии – полотера, по положению – многоженца. Он всюду, где жил, сумел «наследить»: везде детей нарожал. А на склоне лет вдруг у него «совесть заговорила», и он решил найти себе тихую гавань, причем найти подле кого-нибудь из его детей.
Я один из них. Фильм состоит из трех новелл. Но все дело в том, что мой герой почти повторяет жизнь своего отца. Плевать хотел на несчастную Валю Теличкину, по сценарию – мою жену. Хотя у нас маленький ребенок, но мне это тоже до фени. Встреча с отцом дала ему повод осознать свою жизнь. В некой степени она и для одного, и для другого превратилась в нравственный урок. И я, и он что-то переоценили в своей жизни, что-то переосмыслили.
Когда картина была готова, она сдавалась тому же худсовету. Фильм снимался на «Ленфильме», на этой же студии худсовет заседал. На него заглянул Юра Векслер, известный оператор, которому предстояли съемки «Старшего сына». Юра посмотрел фильм Полоки и отправился к Виталию Вячеславовичу Мельникову: «Там неплохой парень снялся в «Одиножды один», не знаю точно, какой он актер, но выглядит необычно, у нас в кино так не играют». Уговорил. Виталий Александрович тоже посмотрел «Одиножды один» и пригласил меня на кинопробу «Старшего сына».
Вполне вероятно, что он сперва проконсультировался с Евгением Павловичем Леоновым, тому в картине предназначалась главная роль. Потом прошли пробы уже на всю «семью», когда мы, актеры, собрались вместе. Я познакомился с Мишей Боярским, со Светой Крючковой.
До сих пор картина мне невероятно дорога, и не только потому, что она получилась, – такой потрясающей атмосферы на съемочной площадке я потом не встречал. Леонов с нами возился, как настоящий папа, мы очень сдружились во время съемок. До сих пор я встречаю того же Мишу Боярского, Свету Крючкову, Наташу Егорову как родных людей. С Мишей у нас произошло полное единение: съемка кончается, а мы расстаться не можем: ходим по Питеру до глубокой ночи. Благо молодые, сил полно, спать много не требуется. Честно скажу, не просто бродили, еще и какой-то фигней занимались. А Евгений Павлович нас, оборванцев, даже немного подкармливал.
Мы с Леоновым служили в одном театре, он меня более или менее считал за своего и иногда вел со мной откровенные беседы. Однажды мы едем с ним на съемку. Билеты у нас в одно купе, но надо еще провезти с собой Наташу Егорову, у нее билета нет, тогда с ними существовали большие сложности. Наташа Егорова, актриса МХАТа, много снималась в кино. Недавно она сыграла Екатерину Первую в «Тайнах дворцовых переворотов» у Светланы Дружининой. Жену Петра, первую даму, а далее императрицу России. Но в ту пору Наташа ни высоких званий, ни всеобщей узнаваемости не имела, мы решили провезти ее зайцем. Точнее, меня – я прятался на полке для чемоданов. Евгений Павлович сидел набычившись, красный как рак. Я помню, он мне сказал такие слова: «Коля, понимаешь, я не могу изменить жене, это мне будет стоить инфаркта. Я буду так бояться, так переживать, что ничем хорошим поход налево не закончится». И как все это звучало трогательно, передать невозможно. Евгений Павлович нам с Людой, молодоженам, не просто помог в Питере с гостиницей, он сходил к начальству, провел «творческую встречу» для сотрудников «Ленинградской». Я отправился на «встречу» с ним и впервые подыгрывал ему в концерте. Мне было уже под тридцать.
Пьеса, угадавшая время
История «Шута Балакирева» – притча о том, что ничего в России не меняется. История – она же, как нас учили, идет по спирали. Она повторяется, но повторяется на новом качественном уровне. Мы, рассказывая в «Шуте» об эпохе Петра, наверное, над чем-то в ней смеемся, тем не менее это один из самых мощных периодов России, огромный и страшный скачок вперед.
Петр, безусловно, – самый большой реформатор за всю историю страны. Что касается сегодняшнего дня, мне трудно оценить переустройство государства. Хотя бы потому, что меня, как и всех моих сограждан, поставили в неизвестное положение в ту минуту, когда Борис Николаевич объявил о своей отставке. Вместе со мной и все наши политические партии растерялись, потому что этим ходом он лишил их возможности бороться за власть. А как, скажи на милость, бороться? Никак времени не найти, чтобы начать. Первая неделя выпадает из-за новогоднего праздника, потом гуляем Рождество, после мужских и женских дней не успели оглянуться – май, и пришла пора избирать президента, никто ничего сделать не успел, значит, будет уже только тот человек, кого назвал Ельцин, и никакой другой. Более того, человек, который почти не имеет политического опыта.
Если смотреть на другие цивилизованные страны, то там невозможно стать президентом, не побывав губернатором, сенатором. Надо пройти долгую карьерную лестницу, чтобы добраться до этой высшей ступеньки. У нас же – плюх, и все. До этого неизвестный никому человек был назначен премьер-министром, потом вдруг на тебе – президент. Сегодня я сижу в Кремле на приеме, смотрю на остальных, у кого есть опыт, кто был и сенатором, и губернатором… И понимаю, что нынешняя политическая жизнь никак не связывается с той, в которой я представлял себе своего Меншикова.
На сцене нельзя ничего делать буквально, иначе получится иллюстрация. Другое дело – рад, если у зрителя возникнет хоть какая-то ассоциация. Мы живем в России в момент очередной ломки, и, думаю, пьеса угадала время.
Но ежели бы мы только об этом и говорили, получился бы какой-то другой театр, публицистический, что ли, не знаю, может, агитбригада. Несмотря на то что «Шут» – историческая пьеса, мы занимались взаимоотношениями между людьми, их душами, их нервными системами, никого не имея в виду. Время эзопова языка прошло. На сегодняшний день, во всяком случае. Ассоциации, если они и есть, должны возникать сами по себе, их не надо выдавливать. Их нельзя демонстрировать. Если возникает второе дно, третий пласт, они не выпячиваются.
У меня, например, была реплика, сейчас вспомню точно (эта сцена не вошла в спектакль):
– А кого на троне пожелаешь увидеть?
– Петра.
– Второго?
– Первого.
– Так он же умер.
– Это для тебя он умер, а для нее живой.
– Нет, он и для меня в какой-то степени тоже живой. Потому что Ванька Балакирев с того света нам чего-то принес.
– Вот видишь, ты уже и согласен.
А дальше новая реплика:
– А народ и вовсе возрадуется, для России всегда мертвые главнее живых.
Но эти реплики Марк Анатольевич выбросил. Во-первых, сцена стояла на месте, а во-вторых, уж слишком лобово и слишком тривиально. Так уже сто раз говорили. Нет открытия. У меня осталась репличка, что времена устоявшиеся: переходим от одного к другому, потом обратно, ну как всегда. И то я фразу упаковывал во что угодно, только чтобы она не выглядела лозунгом, публицистикой, давиловкой на зал. Но, с другой стороны, давиловка – это одна из черт характера моего героя. К тому же он немножко привык выступать на народе, то есть на публике.
– Спасать страну надо, Катя. Державу нашу. Все надеюсь, просклизнем. Не просклизаем.
Тут, естественно, зааплодировали. Пусть политика в нашей жизни пока дело первое, но зато второе уж точно любовь.
К несчастью, я всегда опаздываю. И для Захарова это уже привычно, хоть на пять минут, хотя бы на три, но обязательно опаздываю. Он традиционно: «О-о, кто к нам явился!» Если я не опаздываю – событие. Он, задумчиво: «Не может быть». И вот я решил: сегодня ни за что не опоздаю. Люда всегда уезжает за полчаса до назначенной явки, а я – в последние пять минут. Она там разговаривает с коллегами, подготавливается к репетиции, спокойно переодевается, уже нормально дышит, сидит. Без двух минут одиннадцать я вхожу в театр. Так не бывает. Почти вовремя. О, я молодец, молодец. Иду, навстречу Марк. Входим в лифт. Я ногу через порог переношу и говорю:
– Твою мать, ох-х, вот я м…к!
– Что, Коля, случилось?
– Я ж вчера сам у вас почти час выпросил. У меня явка сегодня не в одиннадцать, а в одиннадцать сорок пять.
– Ну что ж так переживать?! Сальвини, знаменитый трагик, вообще за четыре часа «заряжался».
– Сальвини, – говорю, – хороший артист, ему готовиться надо, а мне не надо! Я и так могу.
«Оревуар!»
Я уже вспоминал, как один из лучших ленфильмовских операторов Юра Векслер (царство ему небесное, я его хоронил) случайно попал на сдачу картины «Одиножды один». Он меня рекомендовал Виталию Мельникову, режиссеру картины «Старший сын»: «Странный парень. И внешность необычная. Но он – Бусыгин». Мельников вызывает меня на пробы. Евгений Павлович Леонов, узнав про такое, дает мне рекомендации, уверяет режиссера, что я способный парень. Но Мельников – дотошный режиссер, он решил перед пробами, чтобы его ассистент неизвестного артиста посмотрел, он даже тут не хотел рисковать. Не в его характере покупать кота в мешке.
С Сашей Муратовым был случай, когда на кинопробах артист буквально летал. Он, естественно, утверждает артиста. Первый съемочный день – из рук вон плохо. Ну, может, позже наберет. Второй – еще хуже. Ему пришлось вырезать из картины всю роль. Но, говорит, на пробах происходило что-то фантастическое. Бывает и такое.
Меня ожидали и вторые кинопробы в Ленинграде, но уже для того, чтобы соединить всех вместе, всю «семью». Срастается или не срастается, получается семья или нет.
Но эти пробы происходили уже после того, когда второй режиссер, Валера Апананский, отправился в «Ленком» с напутствием Мельникова: «Поезжай в театр, посмотри, чего он там играет. Все-таки роль через всю картину, большая, можно сказать, главная. Я не могу рисковать. А что он за артист – не знаем».
Вот дословно то, что мне сам Валера рассказывал: «Приезжаю в Москву, в этот день в «Ленкоме» идет спектакль «Тиль». И играли вы, – говорит, – тогда не у себя, на улице Чехова, а где-то… по-моему, в театре Ермоловой.
Толпа у театра – пробиться невозможно. Я со своей корочкой «Ленфильма» к дверям с трудом протырился. Кое-как уговариваю администратора пустить меня на самый верх, на какой-то там ярус, на последний ряд. Начинается действие, а я даже не знаю, играешь ты в этом спектакле или нет? Но еще когда только приехал в Москву, решил: все равно пойду, поскольку слышал, что модный спектакль. Знал только то, что его в «Ленкоме» поставил Марк Захаров. Думаю, посмотрю модный спектакль и, скорее всего, увижу молодого артиста, он же хоть какую-нибудь рольку в массовке должен играть». И Апананский торжественно заканчивал: «Я, как только тебя увидел, все понял, сразу после спектакля позвонил Мельникову: «…Только его и надо снимать!»
Валерка мне теперь напоминает: «Это я тебя вытащил в кино. Мельников ведь сомневался». Мельникова на «Ленфильме» звали «самурай». Маленький, чуть-чуть раскосые глазки и железная воля – как скажет, так и будет.
На «Ленфильме» вторым режиссером работал Игорь Мушкатин. Через некоторое время он ушел из игрового кино в дубляж. Именно Мушкатин первым рискнул использовать мой голос. Значит, и он вроде как мой крестный. Благодаря ему я попал на дубляж. То, чем я никогда в жизни не занимался. Мало, что ли, артистов, кто может дублировать в Ленинграде? Один Саша Демьяненко – гений, ас.
Первая картина, что мне досталась, называлась «Следователь по прозвищу Шериф», главную роль в ней играл замечательный французский актер Патрик Деваэр. К сожалению, он рано умер. Наркотики. Значит, Игорь Мушкатин предпочел родным ленинградцам меня, москвича.
Я, правда, на «Ленфильме» к тому времени знал уже все закутки и коридорчики, наступил момент, когда я в Ленинграде по числу работ в кино лидировал среди московских артистов. «Ленфильм» меня открыл как киноартиста, так и пошло, я там так и снимался, переходя из картины в картину. А в Москве история с кино у меня стопорилась. Почему-то на «Ленфильме» меня могли снимать в положительных ролях, а на «Мосфильме» я рассматривался исключительно как уголовник.
Я у Игоря интересовался: «Дорогое ведь удовольствие со мной возиться?» Одно дело – сниматься в кино, а на дубляж вызывать – надо же оплатить артисту дорогу, гостиницу. И если он работает не в театре-студии киноактера, а артист театральный, то он не приедет сразу на неделю, а будет между спектаклями мотаться. Игорек, конечно, молодец: «Никого другого я в этой роли «не слышу». Хотя чесал этот Патрик Деваэр как пулемет, испанцам такое и не снилось. Замечу, что с той поры я полюбил дубляж и считаю его хорошей актерской тренировкой. С одной стороны, ты обязан сыграть роль. Какая бы она ни была. Но играть не так, как ты бы хотел. Играть так, как уже сыграл другой артист, нередко совсем неплохой, а то и звезда. Ален Делон или Бельмондо. Французская речь быстрее русской в четыре раза. Но я обязан попадать во все смыкания, при этом не потеряв органики существования, правды, свободы. Играть. Мне это так понравилось, что до сих пор интересно, и к тому же, повторюсь, дубляж – отличный тренинг.
Когда в Москве я начал дублировать Бельмондо, то, конечно, чувствовал на себе неласковые взгляды. Я же у артистов, «набивших руку» на дубляже, хлеб отбираю. Здесь мало ходить в известных артистах, здесь полагается иметь специфическое мастерство, чтобы доказать, что я умею это делать ничуть не хуже, чем они. И вот я стою в семи потах, в мокрой майке, передо мной экран, на мне наушники, а сзади я чувствую, как меня сверлят глазами. Без права на ошибку я должен попадать в каждый вздох. Я научился это делать довольно лихо. Но один раз случился позор. Пожилой артист озвучивает небольшую роль начальника полиции.
И вот я вхожу к нему в кабинет, не я, конечно, а мой герой, и он мне закатывает выговор. Причем на страницу текста. В конце его монолога мне полагается только сказать: «До свидания» – и уйти. А тогда писали «кольцами», то есть от начала до конца весь эпизод. Это сейчас запись идет на компьютер, а в нем подвинуть произносимые слова, слоги, буквы можно куда угодно и как угодно. Прежде записали одну реплику – пауза. Сейчас: хотите по одной фразе – давайте. Хотите по пять – давайте. Можете по целой странице – давайте. Как угодно. Прежде полагалось идеально, что называется, «попасть в рот». Один раз ошибся, давай все сначала. Снова ошибся – еще раз сначала. Случился ступор, никак они с этим артистом до меня-то доехать не могут, до моего «до свидания». И вот получилось! У актера пошло. Он – совсем немолодой человек, вдруг идеально и точно поймал ритм. Кладет очко в очко, каждое словечко, все идеально. Попадает, попадает, попадает. Доходят до меня. Я: «Оревуар». Пауза. Он: «Коля, сука!» Я говорю: «Почему?» Режиссер: «А на кой я тебя звал, по-французски разговаривать? Француз и без тебя на родном языке может попрощаться. Надо было по-русски сказать «до свидания», м…ло!» Я-то расслабился, настолько обрадовался, что у них все идеально покатилось, все сложилось! Сказав «оревуар», попал один в один с французским актером. Кстати, «оревуар» и «до свидания» губами совпадают, потому что и там, и там одно смыкание. О-ре-ву-ар. Смыкание на «в». «До-» – ничего не смыкается, «-сви-» надо в «в» попасть.
Игорь Мушкатин – второй мой кинокрестный, живет ныне в стране Израиле, работает там на радио. Если я на Землю обетованную попадаю, то честно и регулярно иду к нему на передачу: мне никуда не деться. У Игоря замечательная семья. Жена Люба в свое время была совершенно роскошной, именно так, актрисой дубляжа. Работала в Свердловске. У них две дочки-красавицы, замечательно поют. По-моему, одна окончила Школу-студию МХАТ. Все в Израиле. Игорь еще руководит каким-то детским театром. Главное – жив-здоров. Приезжаю я в Израиль довольно часто, поэтому мы видимся, будто не разъезжались, рассказываем друг другу новости про общих знакомых. Когда один из самоубийц взорвал автобус, у них в квартире на полу лежали «человеческие фрагменты» вперемешку с кусками стекол. Мушкатины живут в самом центре Тель-Авива.
Против течения
Воспоминания о маме проходят красной нитью через все мои рассказы. Мамы давно уже нет, а я сам не замечаю, как, двумя словами описывая девушку, которая понравилась, не забываю упомянуть: я ее даже познакомил с мамой. Мои чувства к маме – это больше, чем обожание. Какое счастье, что мама застала Андрюшку, увидела моего Тиля.
Она не носила фамилию Караченцова. Ее звали Янина Евгеньевна Брунак. Польский старинный дворянский род.
Мама с отцом разошлась, я уже говорил, еще до того, как я родился. Может быть, формально развод и был оформлен позже, но я не помню, чтобы папа даже один день жил с нами в одном доме. Не было такого и в помине, чтобы я проснулся, а папа гулял по квартире в пижаме. Я видел папу по утрам лишь в тех случаях, когда мама меня отпускала к нему в гости. Обычно я уезжал на целый день и оставался у него ночевать. Жил я всю жизнь до женитьбы вдвоем с мамой. У нас с ней сложились обожествленно-восторженные отношения, к тому же мы были очень близкие друзья. Никаких секретов друг от друга.
Мама со мной делилась абсолютно всем. Я находился в курсе всех ее профессиональных дел. Она со мной советовалась, и мне это было важно. Когда мама уезжала, мы переписывались. Я ждал и хранил ее письма. Я пытался писать в ответ умно и содержательно, потому как знал: если письмо получится удачным, она обязательно прочтет его друзьям и будет мною гордиться. Я старался в своих письмах выглядеть остроумным, парадоксальным и, как минимум, небанальным.
Я никогда не вижу лиц в зрительном зале. Нас так учили. Другое дело, что я умею хорошо и точно чувствовать зал, но я его ощущаю целиком. А так, чтобы «О, Марья Ивановна пришла! Здрасте, Федор Иванович!» – нет, никогда. Но маму я видел всегда, даже если не знал, в каком ряду она села, – мои глаза сразу находили. Кстати, при ней я всегда играл хуже, уж очень старался. Старался для того, чтобы мама восхищалась мною, старался, чтобы она видела, как меня здорово принимают. Мама дожила до того времени, когда я стал очень популярным. Думаю, что она мною гордилась. Для меня ее радость, что сын удался, бесконечно дорога.
Наверное, не было дня, чтобы я не вспоминал маму. Отношения наши, мне кажется, сложились уникальными. Представить себе не мог, что продолжу жить и работать, когда мамы не станет. Я понимал, по-другому не произойдет – это закон природы, его не переделать, но подобное не укладывалось ни в одной клетке моего мозга.
Представители моего поколения выросли, как правило, атеистами, и только после смерти мамы я начал узнавать, что некоторые религиозные обряды имеют глубинный смысл. В том числе отпевание. В нем заложена великая мудрость! Я сперва хотел сказать покой, но это неверное слово. Слушаешь его сосредоточенно, и тебя наполняет ощущение возвышенного. Снимается стрессовая ситуация, вызванная ужасной потерей.
Для каждого человека мама – всегда единственная. Но у большинства, то есть у нормальных людей, с возрастом остается только чувство дома. Я же не мог не звонить маме ежедневно. Каждый день возникала потребность поделиться с ней новостями, рассказать, как прошли сутки, а порой просто услышать ее голос.
Мама была властным и довольно жестким человеком. Как же получилось так, что она не раздавила мой характер? Обычная ведь схема: единственный сын и властная мать. По ней вырастают «маменькины сынки». Я не знаю, как мы избежали такого. Знаю другое, если во мне и есть что-то хорошее, то точно от мамы. Она часто повторяла – первое: «Ты не имеешь права плыть по течению, ты должен сам создавать свою жизнь». Второе: «В этой пьесе дали роль, а в этой не дали, но театром надо дорожить». Третье: «Умей выбирать друзей». Конечно, советов куда больше, и все они у меня в душе. Притом что я маму, бывало, годами толком не видел, она только в отпуск приезжала в Москву. Я один входил во взрослый возраст. Жизнь, как и всем, преподносила мне свои сюрпризы, но мне, в отличие от множества сверстников, приходилось идти по ней самостоятельно.
Я пытаюсь равнодушно относиться к званиям, чинам, медалям. «Чины людьми даются, а люди могут обмануться». И потом я слишком хорошо знаю, как это делается. Но было время, когда я открывал газету «Комсомольская правда» и искал свою фамилию в списках лауреатов премии Ленинского комсомола. Так было обидно, что не нашел. В молодые годы я не сомневался, что награда в искусстве – это выдающееся и заметное событие, потом понял, что относиться к ним следует совсем иначе. Награды раздаются там, где фестивали, там, где суета. В былые времена человек мог стать народным артистом РСФСР, будучи вполне средним актером, только потому, что его «выбрали» секретарем парторганизации театра. Звания в семидесятых-восьмидесятых расходились направо и налево в большом количестве по всем месткомам. Оставался бы сейчас Советский Союз, я, вероятно, давно б носил гордое звание народного артиста СССР. Олег Янковский успел в последнем указе, естественно, находясь в последней строчке, его получить. По-моему, Олег попал в один список с Аллой Пугачевой. После чего, а может, из-за этого Советский Союз развалился. Они – великие артисты, но все же многое в раздаче званий зависело от конъюнктуры. И все же когда я сам получил звание народного артиста России, то был рад этому событию только по одной причине: моя мама знает, что ее сын – народный артист, а для нее это было важно. Я счастлив, что смог доставить ей такую радость.
Из жизни Мили
Пусть мы с мамой виделись редко, но, когда существует такая связь у матери с сыном, чаще всего выросший в молодого мужика ребенок женится не скоро или вообще остается холостяком.
Маме, естественно, никто из моих подруг не нравился. Стандартный, в общем-то, расклад. Однако мы с Людой не только тридцать лет вместе, но даже ни разу не разводились. Мамы не стало в девяностом году. Мы с Людой поженились в семьдесят пятом. Отношения свекрови и невестки сложились нормальные, хотя, конечно, бывали сложности. У меня же с моей тещей отношения просто прекрасные, наверное, прежде всего потому, что мы с Людой почти с самого начала жили отдельно от мам. Поначалу мы поселились у ее родителей и вроде все шло хорошо, но в какой-то момент стало душно. В полчаса Люда собрала вещи, и мы переехали в коммунальную квартиру. Спустя несколько лет нам с Людой дали квартиру на юго-западе, а дальше улучшение жилплощади происходило исключительно благодаря Людмиле Андреевне. Мама расстраивалась, что она живет в центре, причем живет одна, а мы на окраине (тогда юго-запад считался окраиной, теперь престижный район). Тем более Людины родители – рядом с нами, на проспекте Вернадского, и переживала, что ее маленький внук не с ней, а с родителями Люды. Но на Вернадского нам было удобнее его сбрасывать, рядом же. Там и бабушка, и дедушка, оба на пенсии, оба могут с Андреем заниматься, оба – хорошие воспитатели. И пока мы носимся от съемок до театра, от одних гастролей до других, они избавляют нас от большей части домашних забот. Мама с Андреем виделись нечасто. Он знал, что у него есть бабушка Яна, она приходила его проведать. Я немного опасался, что сын у Людиных родителей растет балованным, у мамы такое бы не прошло, тут я судил по себе. То воспитание, что дала мне мама, я считал самым правильным. Хотя, возможно, оттого, что другого я не знал.
У моего отца всегда водились собаки, но ни одна из них никогда не пыталась подойти к столу, не говоря уже о месте в спальне: запрещено. Точно такой же распорядок существовал у мамы. У нее тоже жили собаки, и ни одна не попрошайничала за обедом. У собаки своя еда, своя миска, со стола она есть не должна – это закон, иного быть не может. Во многом у отца характер был такой же твердый, как и у мамы. Отец увлекался охотой, и собаки у него всегда были легавые, то есть существовали для работы, следовательно, соответственно воспитаны. Но точно так же, как рабочие псы отца, вели себя и домашние мопсы мамы.
Наша с Людой собака Миля, лабрадор, прожившая с нами все свои пятнадцать лет, получилась совсем другой.
Хотя жизнь у Мили начиналась так же строго, например, я не позволял собаке лежать на кровати. Несмотря на то что многие наши друзья даже гордились, что собачка спит у них в ногах: «И мне приятно, и она иначе не заснет».
Я этого не понимаю. У Мили есть свое место. Когда Люда с Андреем начали меня «душить» по поводу «надо взять собаку», я был против, я считаю, что, раз в доме появляется живое существо, оно требует соответствующего внимания, следовательно, им полагается постоянно заниматься. В конце концов мне сказали: «Ладно, мы тебя освобождаем от забот, связанных с собакой, и мы тебе клянемся, что будем ее воспитывать так, как ты считаешь нужным». Так в доме появилась Миля.
Андрей дисциплинированно ездил с ней на занятия. Она прошла весь курс дрессировки, как школу молодого бойца: «сидеть», «стоять», «лежать», «апорт» – все это Миля знает до сих пор, но не больно применяла в жизни.
Характер у нее есть. Она пытается в своем крайне преклонном возрасте сама по лестнице в дом вползти, хотя Люда помогает, за хвост ее тянет. На даче – проще. Там всего лишь крыльцо в три ступени. Сын ее продолжает воспитывать, заставляет: давай, Миля, сама. Хочет, чтобы старушка разминалась. Я ему: «Балбес, она уже одной ногой в могиле».
Обычный вопрос: кто для Мили в доме главный – я, Люда или Андрей? Тут четко распределены роли. Собака понимает, что я – хозяин дома. Она ни с кем так не ласкается, как со мной. Притом что я ни разу ее не покормил. Люда, мало того, что ее кормит, она ей спасла жизнь. Поэтому Люду она боготворит. Если бы собака умела молиться, она бы на нее молилась. Миля все время ее ищет глазами: где мама? И для жены она тоже не просто собака. Люда с ней постоянно разговаривает: «Ах ты, господи, еда не понравилась, а почему, милая моя? Ну не обижайся, ну иди погуляй в сад». И Миля отправляется гулять. Они понимают друг друга даже без слов, но все-таки часто по-женски разговаривают – Люда с Милей Абрамовной, так ее уважительно зовет моя жена.
Абрамовна она потому, что мама у нее Агава, а папа Мур. Правильно она Мильва Аговна Мур. Аговна – некрасиво звучит, похоже на другое слово. Поэтому лучше – Миля Абрамовна. Кстати, Мильва сразу стала Милей, что похоже на ту же Милу, Людмилу.
«Дорога к Пушкину»
…Я легко записал совершенно не знакомую для себя вещь, ту песню, что потом крутили во «Взгляде», теперь мы приступаем к основному. Выбрали одно из многих произведений цикла. И часа через полтора я уже думал о том, как грамотно построить фразу: ну не получилось, ребята, такое бывает, не срослось, что же делать, на нет и суда нет. Спасибо, до свидания, ребята, я это не потяну, не чувствую материала. Потом Володя Быстряков мне сказал, что и он последние полтора часа готовил приблизительно такую же фразу, но со своей стороны.
Пушкинский цикл все же, им необходимо проникнуться.
Новую песню я записал для разминки без всяких проблем, а тут начали работать, и, черт возьми, я не могу сдвинуться с первой строки. Давай, предлагают авторы, насквозь пропишем два первых куплета, но я вижу, как поэт, лицо которого обычно красноватого цвета, становится багровым и он тихо на цыпочках выходит из студии.
Наверное, размышляю, рванул домой сказать жене, что она может обратно все в холодильник убирать, актер не приедет, ребенок его, слава богу, запомнил.
Поэт исчез, а мы все мурыжим какое-то место, но уже понятно, что никуда двинуться не можем, все выглядит как бессмертное: «Пилите, Шура, пилите»… Хорошо бы до поезда дотянуть… Начали в два дня, а где-то в половине девятого Быстряков сказал: «Вруби еще разок. Где-то здесь, Коля…подожди, давай еще раз, три-четыре». Потом как начал орать: «Давай, пишем, все сходится!» Звоним поэту. Едем к нему. Ставим кассету. Все это чуть ли не ночью. Он в трансе: «Такого не бывает, ничего похожего ведь не происходило, откуда?»
Значит, надо было прожить эти пять часов, надо было отмучиться, чтобы свершилось. Так мы на радостях всю ночь и проотмечали. А дальше пошла серьезная работа. Вплоть до того, что я срывал голос. Я болел этим циклом. Я все время хотел в Киев, чтобы окунуться в материал. В нем есть тема Натальи Николаевны. Принято называть весь цикл романсами, но я не уверен, что такое обозначение правильное, а как иначе говорить, не знаю. Итак, Натали.
- Наталья Николаевна Гончарова.
- Ослепителен бал средь улыбок, колье и медалей,
- Только скрипка грустит, и ее утешает фагот…
А дальше я всегда заканчивал:
- О… Мадонна, ты мой ангел небесный,
- Если можешь, прости, если можешь, прости…
Он мог не стреляться, но наползало предчувствие беды, что-то должно разразиться. И все вокруг хотят этого несчастья. Падает снег на лицо, он ничего не чувствует, потому что уже почти умер.
Я записал романтическую часть цикла, но после смены не отправился, как всегда, в гости, к традиционному столу, а сразу на поезд и уехал в Москву. Володя Быстряков остался сводить фонограмму. Вчерне наложил мой голос на разные инструменты. А потом вместо того, чтобы вернуться домой, почему-то поехал к поэту. «Выпить есть чего?» Поэт: «Ничего, только ящик шампанского, но жена в отъезде, поэтому закусить нечем». Они просидели вдвоем всю ночь и раз четыреста слушали запись. «Так не бывает, давай еще раз послушаем?» – «Давай». – «Вот смотри: здесь безграмотно, здесь плохо. Здесь бездарно. А все вместе – гениально! Давай еще раз поставим». Шарики за ролики зашли.
Мы действительно эту работу выстрадали. Потом через несколько лет стали снимать на этом материале кино, когда Володя Ровенский дал на него деньги.
Но если фильм музыкальный, прежде чем его снимать, полагается записать звуковой ряд, саундтрек. А потом уже точно под него снимать.
Мы же жили в разных городах. Где записывать? Одно дело работать над диском, но, когда подошли к кино, появилось три новых номера, изменилась музыкальная эстетика, саундтрек полагалось записать в новых звучаниях, более того, для кино требовался качественно иной уровень звука.
Работать над звуком в Москве – то же самое, что в Киеве, если не хуже. В Киев я приехал, и, кроме записи, других дел у меня нет, а в Москве репетиции, съемки, записи, встречи – все что угодно. Значит, в лучшем случае в день по полчаса можно вырывать. Но предлагается поработать в отпуске, более того, за рубежом. Банк, наш спонсор, на такое предложение идет, тем более оказалось, что все не так уж и дорого. Выясняется, что есть во Франции, по-моему, в Бургундии, замок Валотт. Хозяйка замка – очаровательная принцесса, у нее на конюшне отстроена студия. В ней записывались Джулиан Леннон, «Пинк Флойд», другие знаменитые и серьезные музыканты.
Володя Ровенский, наш спонсор, хотя и дал денег, но поездка получилась почти нищенская. Прилетаем в Париж. Денег в кармане хватает лишь на то, чтобы добраться до замка, что дальше – полная неизвестность. По плану следом должен приехать с деньгами режиссер и рассчитаться с принцессой. Первое, что мы делаем в Париже, едем в посольство. Я иду на поклон к послу. В то время им был Юрий Алексеевич Рыжов, замечательный человек. Прошу, чтобы он как-то расселил троих соотечественников, свалившихся ему на голову из Москвы. Мы застряли в Париже не случайно, предполагалось в нем подснимать героическую историю главного действующего лица.
Без меня меня женили: написали Пьеру Кардену, что начинаются съемки фильма, где главную роль играет Николай Караченцов. На что от Кардена, правда, не сразу, пришел ответ: «Господин Караченцов, жду Вас с визитом». Когда мы свалились в Париж, он находился в Милане, но через день вернулся. Карден разрешил оператору снимать там, где никто никогда не снимал. Он разрешил залезть с камерой к себе в дом, разрешил снимать в театре «Эспас Карден», где несколько лет назад «Ленком» показывал «Юнону». Я вошел в гримерную, где когда-то готовился к выходу на сцену. Не знаю, сколько стоит одна минута съемок в этом «Эспас Кардене», наверное, сумасшедшие деньги. Но нам хозяин позволил крутиться с камерой бесплатно. Вытащили из нафталина какого-то князя, чтобы он порассуждал о том, как для него прозвучит Пушкинский цикл. То есть пытались связать вместе несовместимые истории, поэтому ничего из снятого в Париже в фильм не попало.
Карден дал согласие, и это самое невероятное, снимать и себя и в конце концов накормил в своем ресторане всю группу прекрасным обедом. Группа сплоченная: композитор, поэт, артист и переводчица от телевидения. К ней потом приехал ее муж, тоже переводчик. Тогда они были молодоженами: Паша и Маша. Я ее спустя семь лет встретил в Канаде. Она пришла на спектакль: «Ты меня, наверное, не узнаешь?» Я: «Почему? Узнаю, Машенька». «У нас с Пашей плохо. Наверное, мы разведемся. Родился еще один ребенок, я здесь осела, надо возвращаться, но как уехать, не знаю». Очень милая девочка и такая потерянная.
Принцесса, по-нашему – княгиня, хозяйка замка – статья особая. Звали ее Таня, тогда ей исполнилось, по ее словам, семьдесят четыре года. Но раз принцесса французская, ей на роду написано активно заниматься любовью. Любовник – внешне лет сорока. Здоровый француз, не из тех полуголубоватых парижан – не поймешь, что такое, – а настоящий мужик. Хорошо, на равных с нами пьет французское вино, весь из себя такой Атос. А самое главное – видно, что он ее действительно любит. Мало того, любовь любовью, но она неплохо пишет музыку, вполне прилично танцует, сама записывается, поскольку поет рок-н-роллы, да так, что мало не покажется. Она мне даже показала кое-какие гимнастические упражнения. Я тогда считал себя в приличной физической форме, но не мог повторить то, что она вытворяла. Семьдесят четыре года!
Мы за ужином втроем проводили разбор полетов, подведение вечерних итогов входило в мою обязанность. Оркестр – на болванках – Володя записал в Киеве. Наша задача – в студии наложить мой голос на музыку и все свести. С их стороны, то есть от студии, нам представили звукорежиссера, который в процессе работы задавал разные странные вопросы. Что, например, означает слово «наливай»? Ему говорили: «Это, грубо говоря, как слово «заряжай», но мы его нечасто используем». Профессиональный вопрос по поводу слова, произносимого перед работой? Меня принцесса называла с французским ударением на «я» – Коля. Если что-то получилось, Быстряков говорил: «Колюня – ля-ля!» Словечко жаргонное, вроде все классно! Это смешно и не перевести, а дотошный звукорежиссер: «А это что такое «ля-ля»? Увлекся, как и мы, заболел нашим делом. Боженька нас то вел, то бросал. В цикле есть номер – «Бесы». Начинаем записывать – гром, молния, гроза, разряды, вырубается вся аппаратура. Пробуем еще и еще, в конце концов кое-как записываем. На следующее утро проверяем – нет звука, все стерто!
Торчим в замке уже неделю, а денег нет и нет. Звонит из Москвы Юра Рашкин, наш режиссер: «Деньги пока не перевели, но я не могу здесь сидеть, я должен работать». На кой черт он здесь нужен? Но ему тоже хочется во Францию. Объявляет: «Я еду». Я ему: «Если ты приедешь, я тебя убью. Более того, я тебя даже встречать не буду! Вышел из самолета – иди куда хочешь! Без бабок сюда не приезжай». В этот момент на цыпочках, чтобы не мешать нашему разговору, мимо проскальзывает принцесса с цветочком в вазоне: «Несу в комнату вашего режиссера, он же завтра приезжает». Наверное, думает, он бабки привезет. Черта с два привезет. Мы сидим, пишемся «за так». Непонятно, почему нас не выгонят на все четыре стороны, давно пора платить за студию. Ответ у нас на немой вопрос один: «Режиссер подъедет и деньги привезет».
Наконец Юра приехал. Привез. Принцесса на радостях: «Коля, вы что хотите?» Я: «Кофе». «Володя, вы что?» – «Чай». «Юра?» Режиссер: «Вен руж» – то бишь красное вино. И на этом подъеме он неплохо, сука, навенружился. Мы ему объясняем: «Юра, видишь вон табличка, на ней написано, что это замок старинный, здесь вроде современный туалет, но не для всего пригоден. Смотри, нарисовано: вату, прокладки не бросать, а написано, что сюда можно только мочиться, а по-крупному нельзя». И он первые дней пять с утра проскальзывал куда-то за ограду, в лопухи.
С приездом режиссера выясняется ненужность поэта. На кой он приехал, он же все давно написал. Должен был дописать какой-то кусочек? Дописал. Свободен.
О композиторе сказать, что он рыболов, значит, ничего не сказать. Минимум один раз в году Володя Быстряков от всех и всего уходит на рыбалку, как в запой, – конечно, это болезнь. Делать ему, как он выяснил, в замке особо нечего. Посидел минут десять на записи – одно и то же, одно и то же. А в студии скучно, темно, сыро, конюшня, одним словом. Какие-то седла висят на стенах, но акустика сумасшедшая. Микрофон в виде женской головы. С ним надо поиграть, прежде чем научишься работать. Скажем, если я пою высокие ноты, попадать «даме» лучше в лоб, если надо, чтобы прозвучал шепот, аж со слюной, надо шептать ей в щеку. Если низкие частоты, звук следует посылать точно ей в рот. Ее «волосы» – это ветрозащита. Причем физиономия симпатичная. Не могу понять: не папье-маше, не восковая фигура, из чего сделана – непонятно. На пластик непохоже. Говорят, что стоит тысяч пять, и секрет, из чего это чудо сотворено. Они его не раскрывают, нельзя микрофон с подставки снять, посмотреть, как он устроен. Пожалуйста, пойте сюда, и все. Микрофон стоит на стойке.
…Короче, композитор послушал, послушал, как артист мается, и пошел рыбку ловить, а там целые рыбные угодья. Замок же настоящий средневековый, вокруг пруды. Стоит Быстряков, значит, в воде по то самое место, солнышко светит, и дергает удочку. Возвращается: «Я красноперочку поймал». Я кричу: «Убью, пора тебя выселять обратно на родину. Ты написал (показываю) хуже, чем было, больше не надо, ничего не пиши, только не появляйся в студии, не маячь перед глазами». Он все равно приходит, вроде подчиняется трудовой дисциплине.
Вечером – опять разбор полетов. Я делаю замечания. Утром Володя идет сводить то, что я записал вчера. Я же репетирую то, что запланировано на сегодня, а также занимаюсь дыхательной гимнастикой, горло полагается держать в идеальной форме. А эта сука уже опять что-то там ловит. Потом мы стали подозревать, что у него роман с козочкой, ее мы назвали Машей. «Как там Маша? Аккуратней с ней, мужик». Иногда вечно жующая Маша появлялась около конюшни. Морда очаровательная.
Трудно дело шло. Но постепенно катилось и катилось вперед. Писать любую вещь заново, как два раза в одну воду войти, я все это пережил. Я пытаюсь повторить, как делал раньше, а это всегда плохо. Правильно – забыть, что было, будто ничего прежде не происходило, пытаться двигаться с нуля. Звукорежиссер попался на редкость дотошный. Мне по роли полагается не только декламировать, но и петь, а значит, хорошо бы попадать и в ноты. Но все мимо кассы, а звукорежиссер требует каждую нотку спеть чисто, он профессионал, он иначе не может. Наконец я чисто спел. Он через переводчика: «Николя, придраться не к чему, но это барахло». – «Чего нет?» – «Изюминки нет, сердцевины нет, сердца нет. Все стерильно, чистенько».
Мы что-то по третьему разу все записали. Маша, переводчица, зашла. «Ну, что скажешь? Нам вроде нравится». Первый раз, когда хоть что-то выказалось. Маше тоже понравилось. И она стала тем ОТК, что нас оценивало. Если Маша понимала и принимала, значит, получилось. На обратном пути у нас выдался свободный день в Париже, мы сбили ноги, гуляя от Лувра до Сакре-Кёр, большой церкви на Монмартрском холме.
На Монмартре я помнил каждую улочку. Предложил ребятам: «Давайте пивка попьем». Привел их в кафе, садимся, заказали пиво. Жара, хотя уже и вечер. Рядом – забыл, как правильно называть эту тумбу. У нас раньше в Москве они торчали даже в центре города – чугунные чушки, к ним привязывали лошадей, пока извозчики ели в трактире. Я свои сбитые о Париж ноги только на эту тумбу поставил, только сел, размышляя, что рядом одни французы, никого из соотечественников кругом нет, тут же слышу: «А что здесь Коля Караченцов делает?»
С Володями я дружу по сей день, и с одним, и с другим. Работа, что мы осилили, для нас троих одинаково дорога и памятна. Она – общая часть нашей жизни. Жаль, что сейчас мы не имеем возможности из-за нашей географической разделенности замутить какое-нибудь большое-большое новое хорошее дело. Хотя Гоцуленко написал новую поэму, что может стать базой для музыкального произведения. Володя говорил, когда я в Киев приезжал на гастроли, что в ней много интересного материала, есть смысл поработать.
Теперь приходится идти обычным путем, а именно – искать спонсора.
На украинском телевидении есть канал «Интер», вроде название ничего, вполне, говорят, прогрессивный канал. Они затеяли, проигнорировав то, что снят фильм, соорудить клипы по отрывкам из «Дороги к Пушкину». «Пилот» подготовили из одного ролика, сделав его через рирпроекцию или рирэкран, – это когда ты работаешь на цветном фоне, а потом его заменяют на любую картинку. В общем, сняли прилично, но финансирование проекта прекратилось, дело дальше не пошло, что жалко.
Что значит «Дорога к Пушкину»? Рождение гения обязательно проецирует в перспективе некие революционные изменения на многие поколения. Говорю, может, и не очень вразумительно, но мысль понятна. То есть если самый-самый убогий, самый-самый дурной человек прочтет в своей жизни хотя бы одну пушкинскую строчку, он все равно станет богаче душой. Даже в обыденной жизни в каждом из нас сидит частица Пушкина. Но обычная жизнь и есть самое сложное, с чем сталкивается человек. А Пушкин у нас из резвого и живого человека постепенно превращается или в ходульно-хрестоматийного поэта, или в некую окаменелую идеологическую икону. Как пробиться сквозь толщу этого нароста, этой дурной породы? Пробиться сквозь толщу времени, череду мук, что пережила страна, пробиться к понятиям чести, порядочности, благородства, гордости, патриотизма.
В то время, когда шла в Киеве работа над «Дорогой к Пушкину», я читал «Огонек», необыкновенно популярный в те годы журнал. Прочитал большую статью о судьбе супруги Михаила Ивановича Калинина. О том, как она восемнадцать лет провела в лагерях, выковыривая из одежды заключенных гнид и вшей. Первая моя реакция вполне пионерская: как же жил-то дедушка Калинин, как же он жрал и спал в тепле и уюте, зная, что жена в ужасных репрессивных условиях. И неожиданно я начал сравнивать: у Пушкина не было ни секунды сомнений, стреляться за честь жены или нет. Дедушка же Калинин не понимал: «Она не может быть врагом народа, я с ней прожил всю жизнь». Кинуться к этому усатому тирану в ноги и сказать: «Или стреляй меня вместе с ней, или я поеду с ней на каторгу, но это моя жена, все, что пишут следователи, – вранье и чушь, она не враг». Ни хрена не бросился, не взмолился. Этот старый мерзавец, всероссийский староста, весь в орденах и с бородкой, давно уже продал душу, никаких понятий о чести он не имел.
Последнее «фото»
После того как мы узнали, что «Ленком» отказывается от «Чешского фото», сперва подумали попросить заступничества у Захарова. Потом решили этого не делать, не ходить к Марку Анатольевичу. Что выпрашивать? Договориться еще на два месяца, продлить конец? Ну сыграем еще три спектакля?
Честно говоря, обидно, что «Sorry» все же имеет возрастные ограничения. Трудно себе представить, что я через пять лет буду в роли поэта Звонарева на сцене, как бы меня хорошо ни загримировали, говорить Инне Михайловне Чуриковой: «Твоя задача вернуться оттуда, приехать сюда, домой, беременной по-настоящему»? Сейчас эти слова еще как-то воспринимаются. Но пройдет несколько лет, и стоит ли беременеть в таком возрасте? В пьесе я еще говорил: «Слушай, это будет роскошно. Придем, будем хохотать, этим своим врачам скажем, деньги гоните обратно, сучары, зас…». Сегодня это еще проходит, но через пять лет грозящий врачам пенсионер будет выглядеть, вероятно, довольно странно.
«Чешское фото», напротив, можно играть бесконечно. В нем нет возрастного ценза. Я уже не говорю о том, какое это роскошное актерское упражнение. Вероятно, те же ощущения у Александра Калягина. Мне кажется, в этом спектакле сложилась не только одна из лучших его сегодняшних ролей, но, как и я, он видит в нем замечательный тренинг, позволяющий держать форму. Мы сыграли 25 июля 2002 года спектакль, которым закрывали сезон в «Ленкоме». Кто-то из друзей пришел на спектакль, сейчас не помню, Саша говорит: «Ну чего, ребята? Вот вы почли своим присутствием похороны нашего спектакля».
Фильм по пьесе «Чешское фото» мы снимали долго, чуть ли не два года. Вроде простая декорация – теплоход, можно обойтись одной экспедицией. В экспедицию мы и отправились – в Подмосковье. Как же это место называется? Порт и водохранилище. В нем и нашли ржавый старый корабль, его и использовали для съемок. Строить декорации получилось бы дороже. Да такое и не построишь. Другое дело – театральная декорация, сделанная по законам той самой условности, которую все принимают. А тут готовый пароход. Режиссер Саша Галин с оператором Мишей Аграновичем искали именно такой, помоечный. Феллиниевская эстетика. Когда среди этой ржавчины, пылищи и грязищи – накрахмаленные манишки, бабочки, это само по себе производит впечатление. Галин в сценарий вписал новые роли, следовательно, стало больше персонажей, появилась массовка, оркестр. Он и сам снялся в роли дирижера. Работали мы, работали, да вдруг, как это теперь случается, кончились деньги. Потом деньги появились, но уже нельзя было снимать, наступила поздняя осень, холодно, а действие происходит летом. Пришлось пережидать зиму. А потом выискивать для съемок окна в наших с Калягиным расписаниях на следующий год. Мало, чтобы мы оба одновременно оказались свободны. Полагалось еще собрать всех тех актеров, которые уже участвовали в процессе.
Построили в павильоне на студии Горького декорации парохода, в них и досняли кино. Выкроили время и на натуру, но всего несколько дней. Вернулись на этот ржавый корабль, там досняли воздух, природу. В результате летом 2002 года закончили озвучание. Монтировал фильм тот же итальянец-монтажер, что собирал «Сибирского цирюльника» Михалкова и «Венценосную семью» Панфилова. Мне передали, что он якобы в восторге от материала. Не знаю, комплимент это или правда, боюсь, ведь пишу эти строки во время монтажа.
Кино собирается в Италии. Все круто и высоко замешано. Звукорежиссер на картине был один из лучших в стране. Он постоянно искал, что сделать, чтобы как можно меньше оставалось на студийное озвучание. А для этого надо записывать звук так, чтобы он остался живым. Записывать не отдельно, а точно в момент игры, прямо на съемке, сохранив его естество. Иначе потом «химическое» озвучание, когда в студии копируется звук из жизни, искусственность которого скрыть очень сложно. Но как сделать, чтобы не полез брак? А он может случиться, начиная с шума камеры и кончая пролетающим самолетом, проезжающими машинами, да всем, чем угодно. Чтобы сохранились все настоящие звуки, начиная просто с ходьбы по полу, по этим железякам, и чтобы фон не перевешивал, не заглушал шепота актера – там, где важно, чтобы он звучал именно шепотом, а не чем-то другим. Большая часть звука пошла в картину естественная благодаря этому мастеру, он все здорово сделал. Мне он сказал: «Вашу картину я знаю наизусть». Он действительно знал наизусть каждый кадр, потому что озвучил все по кусочкам. В один кусочек он добавлял птичку, что прилетела, из другого убирал звук самолета.
И еще. При прямой проработке мужских персонажей женский образ никак не обозначен. Нельзя. Разрушается концепция. Любая конкретность сразу многое меняет, а так каждый зритель фантазирует свое. Но как только это «свое» станет осязаемым, тут и сказке конец… Почему ни разу не случилось ни одной актерской победы над ролью Остапа Бендера? Потому что у каждого, кто читал книжку, – свой Остап. И всегда он будет лучше, чем любой реальный актер. Может, новый Алейников когда-нибудь Остапа сыграет, причем народ его должен полюбить еще до этой роли. Может, тогда и согласится? А так… большой вопрос. Потому и в «Чешском фото» нельзя показать конкретную женщину. Как только она возникнет – пусть даже Венера Милосская, Мона Лиза, Джоконда, – конец истории.
Я видел только те куски фильма, которые мне полагалось доозвучить. И больше ничего из материала мне не показали. А Калягин смотрел полностью материал. Он имеет прямое отношение к выходу фильма. Он – сопродюсер, он участвовал в поиске денег. Саша тоже о картине хорошие слова говорил. Тьфу-тьфу!
Мысль пойти к Марку Анатольевичу довольно быстро умерла сама по себе как совершенно бессмысленная. Это стрельба из пушки по воробьям. Удар по собственному достоинству. Унизительно доказывать: «Ну дяденька, ну разреши, мы талантливые, мы хорошие артисты…» Для Саши Калягина это вдвойне унизительно, потому что у него свои отношения с Захаровым, он относит себя к другому творческому вероисповеданию. Захаров прошел школу Эфроса. Калягин – школу Ефремова. Собственно, он сам уже давно Калягин. А вы, конечно, Захаров, я к вам с уважением, но вы… так сказать, не моего романа тема. Тем не менее Калягин сказал: «Пойду, черт с ним, пойду, надо сохранить спектакль». Хотя я понимал, что для него эта ситуация – страшный удар по самолюбию. Мол, что я буду выпрашивать? Дайте мне, Калягину, поиграть, что ли?
Казалось бы, в чем трагедия, ну не будет идти на сцене «Ленкома» «Чешское фото», условно пойдет на сцене МХАТа. Конечно, это не трагедия, но большая проблема. А как там декорации встанут на сцене, и где им храниться? Во МХАТе? А МХАТ пойдет на это? Декорации же полагается где-то держать. На улице – прошел один дождик, и прощай. Кто-то должен на себя взвалить эту проблему, материально за декорации отвечать? Надо искать площадку, место, где хранить декорации.
Предположим, будем играть по средам в Театре Маяковского. Без разницы. В их выходной день. Или еще где-то. Мне все равно. Единственное, возникает некий легкий оттенок: «Понятно, когда «Ленкому» стало негоже, теперь нате, другие театры, доедайте». Мол, все сливки уже сняли. Значит, был хороший спектакль, а сейчас, скорее всего, он уже не тот. Отыгранный. Вроде как второй сорт. Не так, конечно, все не так! Но у многих мышление поверхностное, и такая загогулинка, конечно, возникнет. Конечно, самое правильное – перейти к Калягину, в его театр «Et cetera».
Но у Саши, как мне кажется, в этом варианте возникнет момент этический. Внутренние обязательства перед своим театром. Он же берет дополнительное название в репертуар – во-первых – и пришлого человека – во-вторых. Те же проблемы, что встали перед «Ленкомом». Да, он приводит хорошего актера, приводит Караченцова, они ко мне тепло относятся. Но у них театр только сейчас на ноги становится. К тому же находятся они территориально на Новом Арбате. Как говорят, ненамоленное место. В этих башнях на Новом Арбате разные министерства были: нефти, газа, химии. Каждое министерство располагало своим конференц-залом, большим, просторным, со сценой. Но совсем не приспособленным для театра. Нет кулис, нет карманов, нет колосников, нет света, звука, авансцены, рампы и так далее и тому подобное. Приходилось производить какой-то ремонт, перестройку. Но все равно любые действия могли быть только косметическими, театр оказался внутри громадного здания плюс вход, как в магазин. К ним на второй этаж надо через что-то проходить. Нет театрального подъезда!
В свое время Саше приходилось решаться: или взять кинотеатр, где есть, естественно, театральный подъезд, но где-нибудь в Выхине, или расположиться в центре Москвы, но тогда надо раскрутить это место до такого уровня, чтобы толпа стояла и гуляющий по Новому Арбату народ не мог пройти мимо. Чтобы он упирался в толпу мечтающих попасть к Калягину на спектакль. Пока такого еще нет, дай бог, будет. И соваться в новый молодой коллектив, к этому еще младенцу, со своим старым спектаклем, отыгранным в другом театре, неловко. Что же, хозяин, ты творишь? А, папа?
Я уже не говорю о том, что «Чешское фото» ставилось для ленкомовской сцены. Здесь все для него родное, здесь все вписалось. Давид Боровский – ведь не последний художник. Он продумывал декорации на конкретную сцену. Хотя мы спектакль возили и как антрепризный. Ездили с ним довольно много. За исключением Питера, куда мы доставляли и где ставили наши полные декорации, для всех остальных поездок Боровский в свое время сделал выездной вариант. Спектакль не должен был потерять в художественном качестве из-за сценографии. Сегодня дешевле и проще на месте сделать новые декорации, чем тащить их с собой. А если я их заказал, скажем, в городе Куйбышеве, ныне Самаре, то значит – рядом Саратов и Оренбург. То есть с новыми станками можно соответствующий график гастролей организовать. Почему мы с «Sorry» так легко, спустя пару месяцев, второй раз поехали в Германию – декорации там уже лежали. А насчет публики организаторы просчитывали: пойдет не пойдет? Пошла.
«Чешское фото» мы возили в Израиль. Поехали с ним на две недели. На одиннадцать спектаклей. Началось все с того, что мне позвонил импресарио из Израиля. Импресарио – громко сказано. Человек, что нас принимал, когда-то в «Ленкоме» работал администратором, Юра Хилькевич. Он мне заодно предложил: «Коль, давай я еще и твои сольные концерты сделаю». «Да ну тебя», – говорю, зная по опыту: выезжать надо в два часа дня, а возвращаться в два часа ночи. Если у меня будет три дня свободных, я лучше водки попью, позагораю, в теннис поиграю. Потом выясняется, что все-таки будет двенадцать спектаклей. Когда самолет сел в аэропорту под названием «Бен Гурион» и мы сошли с трапа, нам сказали: «Четырнадцать, ребята». Ни дня без строчки. Зато все четырнадцать – аншлаговые. Аншлаговые – не то слово! Ломали театр. Правильно назвать «битковые» аншлаги, когда народу в зрительном зале значительно больше, чем мест. По стенам стояли. Казалось бы, в чем проблема, катать и катать этот спектакль? Ездить и ездить с ним по миру. Ближнему и дальнему зарубежью. В Америку, кстати, мы его тоже свозили. Но, во-первых, мне хочется работать и в своем театре. Во-вторых, я еще немножко снимаюсь в кино. В-третьих, если говорить меркантильно-откровенно, несмотря на всю мою любовь к этим двум спектаклям (плюс «Sorry»), наибольший заработок мне дают мои сольные концерты. Их тоже интересно делать, для меня собственный сольный концерт – проверка на вшивость.
У меня нет драматурга, нет режиссера. Я один на сцене. Два часа. У меня нет ни костюмов, ни декораций. Ничего. Но я могу держать зрительный зал с первой до последней минуты в напряжении. Я один могу сделать так, чтобы они испытали ту же радость, что они испытывают после спектакля «“Юнона” и “Авось”». Не ниже. Мне ниже не надо.
Я читаю стихи.
Я не готовлю отрывки из своих спектаклей – прежде всего, сложность с партнерами, потом пьесы, в каких я занят, так закручены, что отрывок вне контекста не будет звучать. А если еще и какая-то пиковая сцена, то вообще непонятно, с какого бодуна он так надрывается. Там, в театре, зрители подключаются и вместе со мной доходят до такого состояния, когда мой надрыв «стреляет». А здесь чего он, дурак, так жилы рвет? Непонятно. Поэтому сольные концерты – не только другие деньги, но для меня самого интересная работа.
И в «Sorry», и в «Чешском фото» рядом со мной работают два артиста, которые более чем востребованы и не менее заняты, чем я. Если и менее, то совсем чуть-чуть. Из-за того что Инна Чурикова и Саша Калягин сейчас меньше снимаются. У Саши Калягина свой театр, он руководит СТД, дел уйма. А так, взяли бы и на пару месяцев поехали кататься со спектаклем. У нас так не получится. Чтобы на неделю уехать с «Sorry», выискиваются дни, сговариваемся с репертуарной конторой «Ленкома», чтобы на этот период не ставить спектакли, где занята Чурикова и где занят Караченцов. Значит, не идет «“Юнона“ и “Авось”», не идет «Шут Балакирев», отпал «Варвар и еретик», отложили «Чайку». И бедный директор крутится и крутится. У нас же самый звездный театр в Москве. И такую же работу по вырыванию себя из репертуара проводят Янковский, Абдулов, Певцов, Раков, Збруев. У каждого своя жизнь. Все они давно уже выскочили из режима, где так все просто: с утра – на репетицию, вечером – спектакль. Но каждый из нас в этом театре живет. И у каждого палитра действий намного шире.
«Ленком» в конце – начале века имел и имеет, по общему мнению, три суперзвезды. Три мужских премьера, причем почти одного возраста: Олег Янковский, Александр Збруев и ваш покорный слуга. При этом я никогда не забывал, что у нас есть Леонид Броневой, есть Александр Абдулов. Но Абдулов нас помладше, а Броневой постарше. Вроде мы трое – не соперники, однако нередко меня спрашивают: «Как вы все-таки разруливаете роли между собой? Ведь должны возникать сложные коллизии?»
Честный ответ: а кто его знает. У нас доброжелательные отношения. Да, мы не близкие друзья, не общаемся семьями. Но я думаю, что близко артистам дружить в театре, наверное, невозможно, а может быть, даже и не нужно. В какой-то момент слишком теплые отношения могут помешать. Я могу быть вынужден простить человеку что-то такое, что я не имею права прощать. И все из-за того, что я его друг, хотя я знаю, где он вчера переступил через «нельзя». Но Олег ходит ко мне на дни рождения, я к нему хожу. Со Збруевым не так.