Триумф красной герани. Книга о Будапеште Чайковская Анна
Будапештцы решили, что – нехорошо. И потому веревки через двор не натягивают и белье над двором не вывешивают. Нигде. Не только в солидных домах на проспекте Андраши, по соседству с Оперой, но и в отдаленном бедном цыганском районе, в доме с несчастной судьбой, с облезшей до красного кирпича штукатуркой и осыпавшейся черепицей, не видавшем ремонта с 1896 года, зато попавшем под горячую руку в 1956-м, ничьих мокрых портков над головой висеть не будет. Причем без всяких писаных инструкций, запретов и предупреждений: «За нарушение – штраф». Для того, чтобы люди жили по законам, ими самими над собою признанными, не нужен, как выясняется, надзор вышестоящего начальства. Не нужен учет и контроль со стороны, не нужна вертикаль власти. Нужна – правильно – горизонталь галереи.
На фоне привычной городской архитектуры галереи выглядят творческим решением автора-архитектора или капризом заказчика, но на самом деле идея их уходит глубоко в века. И если связывать внутренний двор будапештского дома напрямую с античным атриумом было бы натяжкой, то сопоставить его устройство с народными венгерскими традициями вполне логично. Крестьянский дом здесь, как правило, представляет собой в плане длинный прямоугольник, вдоль продольной стены которого тянется крытая, спасающая от жаркого солнца, галерея[66]. Соответственно, вход в кухню ведет прямо с галереи. Любопытно, что, когда в ХХ веке богатые городские квартиры в Будапеште начали делить на несколько семей, самым частым решением стала ликвидация отдельных прихожих. Другое возможное решение – сэкономить на персональных кухнях или туалетах и организовать то, что называется «местами общего пользования», – решением не считалось вовсе. Кухня и туалет должны принадлежать одной семье, и обсуждать здесь было нечего. А заходить в квартиру через кухню – дело привычное по крестьянскому прошлому и никого не удивляющее.
Именно отсутствием таких галерей отличаются питерские дворы от будапештских. Причина понятна: архитектор не включил их в проект, поскольку северный климат не располагает к прогулкам под открытым небом. Но важнее причины – следствие. Если нет галереи, значит, никто никого не видит. Значит, соседи могут годами не общаться и даже вовсе не знакомиться. Значит, в доме, где живет человек, не складываются предпосылки для создания сообщества соседей. Значит, этого простейшего, элементарного, как атом, сообщества – нет. Значит, не из чего вырасти обществу города, обществу страны… Как в той песенке: «Потому что в кузнице не было гвоздя». Потому что питерские архитекторы не проектировали, а заказчики не заказывали дворы с галереями. Так архитектура определяет жизнь.
Еще пример: во дворе с галереями невозможна компания шумных подростков с гитарами-магнитофонами-пивом. Не дураки же они, в самом деле, сидеть прямо перед глазами всех соседей, под присмотром бдительных бабушек из каждого окна? Тинэйджеры уходят на спортплощадки, в клубы; в пивные, как подрастут. А во дворе – тишина и благорастворение. Кто обеспечил? Архитектор.
Тот же архитектор позаботился о том, чтобы двор не превратился в автостоянку. Рецепт совсем прост – колонна, установленная посреди подворотни, две-три ступеньки у начала двора. И никто не заводит свою тарахтелку, пока вы спите, и никто не перекрывает машиной вам выход из подъезда.
В будапештском дворике невозможен Раскольников с топором под мышкой. Непременно ведь увидят, поприветствуют и спросят: «Куда идешь? Что несешь? Что невесел? Пойдем-ка пропустим по кружечке…» И осталась Венгрия без великого романа.
Архитектура – величайшее из искусств не потому, что «застывшая музыка», а потому, что опредляет наше бытие и, следовательно, сознание. Мы в ней живем – как рыба в воде, как птица в воздухе. Она определяет наше поведение, наше понимание собственного места в мире. Низкий дверной проем вынуждает кланяться при входе. Высокая стрельчатая арка наводит на мысли «о высоком». Соседство монументальных колонн заставляет выпрямиться – или, наоборот, признать собственное ничтожество и постараться прошмыгнуть незаметно. Высота потолка коррелирует с самооценкой. Двор с галереями формирует соседское общество.
Архитектура формирует общество, и это приходится признать. Но верно и обратное: по архитектуре можно судить об обществе. Из всех искусств зодчество – самое объективное и вполне красноречивое. Именно потому, что по форме бытования – коллективное, то есть социальное. Поэт может писать «в стол». Художник может заставить холстами всю мастерскую и не показывать картины никому. Это их личное дело, обществу не больно-то и интересное. Но чтобы на свет появилось нечто архитектурное, необходимо, чтобы пришли к некоему согласию заказчик, архитектор и строитель. Нужно, чтобы первый сформулировал, что он, собственно, хочет. Второй – смог это смутное «ну, что б красиво, и вообще» перевести в проектную форму. Третий – сумел воспроизвести проект в материале, не перепутав местами этажи. Так что архитектура всегда выражает не автора-гения-индивидуума, а общество-нравы-эпоху.
И судить об обществе, если по справедливости, надо не по выдающимся шедеврам, хотя они тоже куда как красноречивы… Чтобы далеко не ходить: здание Парламента в Будапеште по стилистическим и эстетическим характеристикам близко к зданию Парламента британского, Вестминстерскому дворцу, возведенному на полвека раньше. Но наглядно отличается отсутствием чего-либо похожего на Биг-Бен, тем самым полностью проговариваясь насчет национального характера и образа жизни: часы на башне нужны тому городу, что неустанно торгует, бежит и торопится, и не нужны тому, что блаженно раскинулся на берегах Дуная, среди виноградников на зеленых холмах под ласковым солнцем.
Главный урок будапештского дворика с галереями – в идее соседства. Любить соседа не обязательно. Братских чувств к нему питать не нужно. Нужно лишь учитывать его присутствие и не делать в отношении него того, чего не хотел бы по отношению к себе. Золотое правило этики вытекает из жизни в таком доме само и с большей определенностью, чем из кодексов и проповедей. И распространяется на мироощущение большего масштаба.
Дворы Будапешта – выражение духа города в значительно большей мере, чем базилика (хотя бы потому, что религия никогда не была здесь на первом месте), чем Парламент, и даже – да простит нас Миклош Ибл – чем Королевский дворец. Двор может оказаться блистательным изначально и тщательно отреставрированным, а может – изначально бюджетным и безнадежно запущенным. Но ярусы галерей в нем будут, а, значит, будет нагляден механизм формирования общества. Так нагляден принцип действия механических часов и в Биг-Бене, и в старых ходиках: не в степени респектабельности дело, а в логике взаимодействия элементов.
Картинка из учебникаВ учебнике для начальной школы под названием «des haznk», то есть «Милая (дорогая) наша родина» (дословно – «сладкая»), описывается природа и история Венгрии: голубой Дунай, зеленые холмы, добрый король Матьяш и смелый герой Тольди. По ходу рассказа авторам надо донести до детей идею о том, что страна находится в Европе. Делается это так. На полях страницы – картинка: изображено многоэтажное здание с вывеской по верху «Hotel Eurpa». Шестой этаж, третье сбоку окно – красно-бело-зеленый флаг. Венгрия.
Векерлетелеп. Город-сад
Чуть в стороне от центральных улиц Пешта, в XIX районе, находится Векерлетелеп, Wekerletelep, или поселок Векерле – жилой комплекс начала ХХ века, который должен был стать примером идеального города: уютный, чистый, архитектурно привлекательный, самоуправляющийся.
Он был попыткой решения болезненных проблем, с которыми столкнулись тогда все большие города. Уж на что быстро строился Будапешт в XIX столетии, но жилья не хватало катастрофически. За последнюю четверть века население города выросло в два с половиной раза. Застройщиков интересовали приносящие немедленную прибыль доходные дома-дворцы, которые теперь составляют архитектурную славу Будапешта. Они строились со скоростью и сейчас невероятной, а тогда это должно было казаться чудом: проспекты и бульвары росли на глазах.
Но жильем для низших и средних классов никто не озадачивался. Результат – теснота и резкий рост квартирной платы. У Будапешта в это время не оказалось художника, который бы запечатлел картины городской бедности, но то, как она выглядит, можно представить по лондонским гравюрам Гюстава Доре – удручающе. Смрад, теснота, грязь. Каменные джунгли.
Тогда и возникла идея города-сада. В самом деле, почему бы не попробовать соединить новые возможности Его Величества Прогресса со старыми мечтами Ренессансной Европы? С одной стороны – электричество, комфорт, гигиена, наука, с другой – уже имеющиеся, в XVI веке придуманные и нарисованные планы идеального города. На картах Гугла этот поселок внутри Будапешта бросается в глаза сразу: жесткая центральносимметричная композиция на основе квадрата, от центра которого во все стороны прочерчены линии улиц. Это кажется странным, но Векерлетелеп выглядит в точности, как идеальный город на рисунках Дюрера или Альберти. С одним отличием: те планы остались на бумаге, а Векерлетелеп был построен в срок и существует в реальности. Можно приехать и увидеть своими глазами.
Путешественника встретит квадратная площадь, окруженная небольшими уютными домами под черепичными крышами, восемь главных улиц и сады. Много зелени – таков был центральный пункт городской программы, придуманный премьер-министром Шандором Векерле (его именем и назван район). Людям, оторванным от своих садов и полей, с непривычки тяжело в большом каменном городе. Пусть этот новый, специально проектируемый район соберет в себе все лучшее, что может дать город… Но пусть при этом он останется немножко деревней. Это была принципиальная установка: нельзя людям жить без зелени деревьев, без шума листвы, без запаха цветов. Нельзя!
И дело даже не в том, что в центре города зелени мало. Ее не мало – вполне достаточно. Но в самом Будапеште, как и в Париже, и в Лондоне, сплошная городская каменная застройка с крохотными вкраплениями одиночных деревьев или вазонов с цветами чередуется с большими участками, отведенными только под зелень – природными резервациями в виде садов, парков и скверов. А здесь, по деревенской традиции, «человеческое» и «природное» нарезано мелко и перемешано старательно: дерево – дом, лавка – куст, дорожка – грядка. В первые же годы в Векерлетелепе было высажено шестьдесят тысяч деревьев. Красную герань на окнах жильцы завели уже себе сами: без этого никак. А вдоль заборов насадили кусты смородины, причем в 1917 году урожай ее оказался настольно хорош, что жильцы, продав смородину, вернули до четверти годовой арендной платы.
Кстати, про 1917-й год. Строительство «идеального города» пришлось на время Первой мировой войны, для Австро-Венгрии несчастной и неудачной. На следующий год после того славного ягодного урожая вспыхнет бунт на флоте, число дезертиров из армии достигнет 250 тысяч человек, в самом Будапеште разгорится вооруженное восстание, будет убит взбунтовавшимися солдатами премьер-министр граф Иштван Тиса, и рассыплется в прах сама империя… Глядя на домики Векерлетелепа, ни о чем подобном не думаешь.
Думаешь о том, что городок получился милый и уютный, симпатичный и доброжелательный, но что-то в нем смущает. Чего-то не хватает. Что-то не так. Потом приходит догадка. Картина мира, которую держали в уме авторы Векерлетелепа, неполная. Здесь есть скверы для прогулок с младенцами, дворики для детишек, пивные для взрослых мужчин и кондитерские для взрослых женщин, уютные тенистые уголки с лавочками для стариков и старушек. Кто пропущен? Правильно, подростки.
Как и в идеальном городе Альберти в идеальном мире Векерлетелепа настоящим населением считаются взрослые, в крайнем случае – взрослые и их малые дети. Взрослому здесь есть чем заняться и есть где отдохнуть. Подростку же приткнуться некуда. Не для него пивная («Молод еще!»), не для него детские уголки («Что я, маленький?!»). Ни стадиона, ни танцплощадки. Куда тинэйджеру податься? Может, проектировщики полагали, что он пойдет в церковь? Церковь-то есть…
Подростки, о которых не подумали, мстят. Путешественнику торжественный портал одного из зданий издалека может показаться украшенным разноцветной мозаикой. Ничуть – на стенах яркие, разноцветные, но бездарные граффити. И не приходится удивляться: куда-то же надо выплеснуть энергию этим «несосчитанным» архитекторами деткам.
И это не частная ошибка проектировщиков Векерлетелепа. Таков был мир тогдашней Европы: молодежь, подростки еще не составляли в нем отдельной группы. Грань между детством и взрослостью рисовалась четко. Во всех социальных слоях ребенок становился взрослым сразу, как только заканчивалось детство. Молодость, как состояние неопределенности, незрелости, считалась подозрительной. Газеты рекламировали средства для ускоренного роста бороды, молодые люди без всякой медицинской надобности носили очки и трости, чтобы казаться солидней и старше. И, как замечает Стефан Цвейг, тонкий и наблюдательный свидетель эпохи, «на любом поприще молодость являлась недостатком, а старость – достоинством».
Через полвека все изменится. Поколение бэби-бума сформирует культ молодости, у населения появится свободное время, в моду войдет спорт, исчезнут бороды, девушки наденут мини-юбки, а парни освоят велосипеды, ролики и скейты, появится специальная молодежная одежда и даже специальная молодежная музыка.
И выяснится, что задуманный как идеальный город, Векерлетелеп вошел в историю градостроительства не моделью будущего, а сразу – памятником прошлого. Его любят, о нем пишут в путеводителях, за ним по мере сил ухаживают, чистят и моют. И сохраняют, как сохраняют в Будапеште все – от фрагмента крепостной стены, в Средние века окружавшей Пешт, до старинных часов, едва ли не с тех же пор стоящих в холле гостиницы «Астория».
Цинциннат, призванный от сохи
В холле отеля «Астория» на каминной полке (камин давно не действует), отражаясь в зеркале, стоят часы с бронзовой фигурой. Сказать бы, что часы старинные, но достаточно упомянуть, что «Астория» эта – будапештская, и слово «старинные» начинает звучать тавтологией. Да и часов-то, честно говоря, нет. Постамент есть, отдельная приступочка на постаменте имеется, есть протянутая над пустым местом, где они когда-то были, бронзовая рука знаменитого римлянина. Но сами они уже призрак. Отель с тикающими по ночам невидимыми часами-привидением? С Будапешта станется.
В отличие от многих прочих мест и объектов, и постамент, оставшийся от часов, и отель не только старинные, но и просто старые. Откровенно старые, без притворства. Без показного «антиквариатства», без привязки к императрице Елизавете или другим знаменитым именам. И без глянца свежей реставрации. Прямой и честный взгляд: «Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной».
Римлянин, красиво стоящий слева от исчезнувших часов, изображен еще раз, на бронзовом рельефе, украшающем переднюю стенку постамента. Имя ему Цинциннат, Луций Квинкций.
Оный Цинциннат изображен в тот самый главный, самый опознаваемый момент биографии, который, собственно, и ввел его в историю. Это мы сейчас с ходу и не сообразим, что за Цинциннат такой. А гимназисты тех времен, когда «Астория» строилась, Цинцинната с Цицероном еще не путали, хочется верить.
Хотя дело-то давнее. Теперь уже и не выяснить, правда ли, что его, известного скромностью, стойкостью и приверженностью к простым сельским трудам и добродетелям, позвали раз ввиду опасности, исходившей от сабинян, в диктаторы. Приди, мол, и возглавь. Он, конечно, пришел и возглавил, и разбил, но главное – как позвали. Он в тот момент трудился на поле. Самолично, как подобает. Шел за быками своими, тяжкий сей труд исполняя… И вот являются к нему в такой ответственный момент послы от Римского Сената и первым делом просят надеть тогу. С собой они ее принесли, что ли? Будем считать, что принесли. Белую, шерстяную. Тяжелая вещь, кстати, – шестиметровое полотнище. Плащ-палатка практически. Цинциннат, значит, весь потный, взмокший, ему бы воды кто подал, а тут – тога. Но он человек ответственный, государственный. Надо – надел.
Тут вот, правда, имеется замечание Сергея Сергеевича Аверинцева, что тогу никак не надеть без посторонней (рабской) помощи. Пахал, значит, сам, а тогу надевать раба позвал? В Аверинцева, впрочем, только загляни – хочется цитировать целиком: «Гражданское достоинство римлянина, римская «важность» зримо воплощалась в рисунке складок тоги – достаточно вспомнить прославленный стих Вергилия о «племени, облаченном в тогу»… Греко-римское представление о человеческом достоинстве связано со зрительным идеалом благородно-независимой осанки; так, Каллисфен мог как угодно льстить Александру, но умер, чтобы не отвешивать ему земного поклона, т. е. не погрешить против осанки»[67].
Эта сцена – с быками и послами, а не с Александром – и изображается в барельефе на часах «Астории». Скульптурный Цинциннат, что наверху – уже при параде. Тот, что на рельефе – в какой-то рабочей накидке и при быках. Так, с предметами, служащими опознавательными знаками персонажей, будут потом изображать христианских святых: Лаврентия – с решеткой, Дионисия – с собственной отрубленной головой. Те, кто сумел войти в историю не смертью, а деяниями, совершенными при жизни, тоже обычно сопровождаются опознавательными знаками, как Иероним львом. Цинциннат – тот теперь навсегда с этими быками, без быков его даже гимназисты не опознают.
Сюжет с быками и Цинциннатом запомнился человечеству благодаря Титу Ливию, которого тоже цитировать – одно удовольствие. Вот ведь как формулирует, будто сразу в мраморе каждое слово высекает, потомкам (нам?) в назидание: «Об этом полезно послушать тем, кто уважает в человеке только богатство и полагает, что честь и доблесть ничего не стоят, если они не принесут ему несметных сокровищ. Последняя надежда римского государства, Луций Квинкций владел за Тибром, против того самого места, где теперь находится верфь, четырьмя югерами земли, называемой с тех пор Квинкциевым лугом. Копал ли он канаву или пахал – мы не знаем. Точно известно только, что послы застали его за обработкой земли и после обмена приветствиями в ответ на их просьбу нарядиться в тогу для того, чтоб выслушать послание сената, если он дорожит благополучием Рима и своим собственным, Квинкций удивленно спросил, что стряслось, и велел жене Рацилии скорей принести ему тогу из их лачуги. Когда он, отерши пыль и пот, оделся и вышел к послам, те радостно приветствовали его как диктатора и, описав, в каком страхе пребывают воины, призвали в Рим»[68].
Стало быть, в лачуге тога хранилась. Лачугу сенатора – не дворец – вообразить себе непросто… У художников, изображавших эту сцену на барельефе часов «Астории», тоже не очень-то получилось. Ну и бог с ней, с лачугой. Зато Цинциннат-то тут уж больно хорош. Идеал государственного мужа и мужа-кормильца, от земледельческих трудов отрывающегося только ради защиты Отечества, а от дел государственных – только чтобы вернуться к тем праведным трудам. Герой. Образец и пример для подражания.
Достоин запечатления в бронзе и в строках Тита Ливия, которые, как показало время, всякой бронзы прочней, не говоря уж о винтах, крепивших когда-то к постаменту на каминной полке будапештского отеля «Астория» часы, давно пропавшие.
Столицу, по крайней мере, украсить
– Так, значит, Пешт становится центром светской жизни, судя по тому, что у тебя здесь квартира. И что же вы поделываете тут?
– Цивилизацию насаждаем. Поскучнее, конечно, чем сезон в Париже, но несколько венгерских магнатов вбили себе в голову, что в Пеште будут жить, вот ради них и всех прочих и пришлось осесть в симпатичном этом городе.
Мор Йокаи. Венгерский набоб
Арх. обл., земля Франца Иосифа
От австро-венгерских времен остался неожиданный знак на карте России – архипелаг, названный именем короля и императора, но административно относящийся к Архангельской области…
История этого наименования связана с кораблем «Адмирал Тегетгофф». Принадлежал корабль австро-венгерской полярной экспедиции, отправившейся в 1872 году в эти края в поисках – как многие прежде – Северо-Восточного прохода к странам Дальнего Востока. А почему бы и нет? Начало 1870-х – неплохое время для Австро-Венгрии. В 1860-е проведены необходимые реформы, экономика империи догоняет развитые страны Европы, венский биржевой крах 1873 года еще впереди, Франц Иосиф – монарх в самом расцвете сил. И пора бы озаботиться колониальными приобретениями и некоторой, умеренной, как все в Дунайской империи, внешней экспансией.
В экспедицию вложили деньги имперские богачи: австриец граф Вильчек (побольше) и венгр граф Зичи (поменьше). Двуединая монархия в новом своем статусе существовала еще только первое десятилетие, и по всему выходило, что совместные усилия идут на пользу обеим половинкам.
Во главе экспедиции стояли два человека.
Первый, Карл Вейпрехт, морской офицер и геофизик, был прежде всего человеком науки. У него имелись собственные планы исследования Арктики, он изучал полярные льды и природу северного сияния. Многого сделать не успел: умер от туберкулеза вскоре после возвращения.
Второй, Юлиус Пайер – художник. Впрочем, художник – потом. Сначала унтер-лейтенант, с семнадцати лет участвовавший в битвах, затем преподаватель истории в кадетской школе, позже альпинист и картограф. Все это – до экспедиции. Вернувшись, он начал обучаться живописи – в тридцать пять лет! Написал целый ряд картин по арктическим впечатлениям и книгу «725 дней во льдах Арктики», открыл школу живописи для девочек в Вене и уже семидесятилетним собирался совершить плавание на Северный полюс на подводной лодке.
Один прожил сорок два года, второй – семьдесят два. Год жизни оба провели на вмерзшем в лед паруснике, без связи с миром, понимая, что надежда увидеть в полярных широтах море, свободное ото льда, увы, не оправдывается.
В августе 1872-го корабль попал в ледяной плен.
Наступила осень, потом полярная ночь. Весной над горизонтом появилось, наконец, солнце, и наступило полярное лето. Корабль все так же во льдах. Вокруг все так же снег, лед и иногда белые медведи.
Пайер пишет: «Еще больше, чем опасность, нас угнетает плен, потому что в опасности даже слабые оказываются сильными при том условии, что они могут дать хотя бы пассивный отпор. Подняться с койки, схватить ружье и мешок и выбежать на палубу стало механическим действием. Одеяло ночью примерзало к борту… под койками образовывались маленькие ледники…»[69]
На корабле двадцать четыре человека. Команда – Австро-Венгрия в миниатюре: немцы, итальянцы, славяне, венгры. Судовой язык, кстати, итальянский. Еще – восемь собак. Одну потом утащит медведь.
Пайер ведет дневник, делает зарисовки. Он вообще натура поэтическая, как видно по текстам: «Медленно и гордо, будто на параде, тянется вечная очередь белых гробов-айсбергов к своей могиле, к южному солнцу».
Стараются не отчаиваться. Охотятся на тюленей и медведей. Открыли школу для матросов, чтобы не поддаваться скуке. По воскресеньям – праздничный обед. Но… «Это было действительно ужасное время. Нам предстояло в лучшем случае возвращение в Европу с достижениями, состоящими только из собственного спасения».
18 августа 1873 года отпраздновали, как полагается, день рождения императора. А через несколько дней: «Было около полудня. Мы стояли облокотившись на борт и смотрели в облака тумана, между которыми изредка проскакивал солнечный луч, как вдруг заметили в одном из таких промежутков далеко на северо-западе суровые скалистые горы. Через несколько минут перед нашими глазами предстала в солнечном сиянии прекрасная альпийская страна! В первое мгновение все замерли точно прикованные к месту и не верили глазам. Убедившись в действительности нашего счастья, мы радостно, громко закричали: «Земля, земля, наконец-то земля!»»
Через два месяца смогли высадиться. Еще через год по льду, преодолевая полыньи на шлюпках, добрались до Новой Земли. Вся экспедиция заняла 812 дней. На правах первооткрывателей Вейпрехт и Пайер дали земле имя Кайзера Франца Иосифа. Кстати, о том, что в этом районе Северного Ледовитого океана, между Новой Землей и Шпицбергеном, должна быть земля, говорил еще Ломоносов. Затем в 1865 году в «Морском сборнике» то же предположение высказал лейтенант (впоследствии вице-адмирал) Николай Шиллинг. А в 1871 году свой проект экспедиции для поиска этой земли представил в Русское Географическое общество Петр Кропоткин. Но эти планы не осуществились, открытие же земли произошло, как и писал Пайер, случайно: «Нам подарил ее каприз пленившей нас льдины…»
А дальше? А дальше – ничего. В следующие десять и двадцать лет Земля Франца Иосифа не привлекала ничьего внимания. Все-таки времена были еще довольно патриархальные. «Земля» – это прежде всего плодородная земля. Рассматривать любые новые территории на предмет, «нет ли там какого-нибудь никеля-молибдена-урана и прочей нефти», европейцы еще не привыкли, дорогу к полюсу посчитали закрытой.
Позднее Гашек, писатель, погубивший репутацию Австро-Венгрии, будет издеваться над имперской «ледяной промышленностью»: мол, с Земли «нашего всемилостивейшего монарха» всей Европе поставляется лед, вот только перетаскивать его через полярный круг трудновато.
Итак, Земля Франца Иосифа лежит безвидна и пуста, сам Франц Иосиф занят текущими делами империи, Франция дарит Соединенным Штатам статую Свободы, в Россию приезжает с концертами Иоганн Штраус, Вейпрехта уже нет на свете, Юлиус Пайер в Париже пишет драматические картины на полярные темы.
В это самое время зачисляется в «1-й Его императорского высочества генерал-адмирала Константина Николаевича экипаж» еще один герой нашей истории – подпоручик корпуса флотских штурманов Исхак Ислямов, а в северных морях снова начинается оживление. В 1895–1896 годах на Земле Франца Иосифа после неудачной попытки добраться до Северного полюса зимует Нансен. Штурмуют Северный полюс Роберт Пири и Фредерик Кук. С 1912 года дрейфует в районе Земли Франца Иосифа «Святая Анна» Георгия Брусилова. В 1912-м уходит к Шпицбергену и не возвращается экспедиция Владимира Русанова. Зимой 1914 года на пути к полюсу пропадает экспедиция Георгия Седова.
И в 1914 году Морское ведомство России отправляет искать три последние пропавшие экспедиции четыре корабля под общим руководством Ислямова. Найти не удается никого, но на мысе Флора на Земле Франца Иосифа команда Ислямова обнаружила послание, оставленное двумя единственными спасшимися моряками «Святой Анны». Тогда же Исхак Ислямов водрузил на Земле Франца-Иосифа российский флаг и объявил архипелаг территорией Российской империи.
А что же Австро-Венгрия, что же Франц Иосиф? Как отреагировал император на то, что земля, названная его именем, объявлена собственностью другого государства?
Никак. Императору было не до полярных замороженных земель: август 1914 года уже наступил, убийство в Сараево уже произошло, война, которую участники назовут Великой, а потомки – Первой мировой, уже началась.
Не до того было и Российской империи. Ислямов, сообщив о приобретении для страны новой территории, предлагал незамедлительно переименовать ее из Земли Франца Иосифа (странно, в самом деле, именовать собственный архипелаг именем монарха-противника) в Землю Романовых. Предложение застряло в бюрократических дебрях. А там ушла в прошлое сначала одна империя, а сразу за ней другая. Исхак Ислямов стал членом Гельсингфорсского мусульманского исполкома армии, флота и рабочих, потом воевал в составе Белой армии, эмигрировал, заведовал в Константинополе гидрографической частью Русской морской базы.
В 1926 году ЦИК СССР принял декрет, по которому все арктические острова, примыкающие к сухопутным границам государства, объявлялись советской территорией. Через три года, летом 1929-го, Отто Шмидт в ходе полярной экспедиции на ледокольном пароходе «Георгий Седов» водрузил на острове Гукера Земли Франца-Иосифа советский флаг. Вот так и получилось, что самой северной точкой территории России оказалась Земля Франца-Иосифа, австро-венгерского императора, точнее – остров Рудольфа, названный в честь его сына.
Стихи в темуАлександр Винокур. Снег в середине июня
- «Вышли в прихожую. Вспомнили Австрию
- И императора Франца Иосифа.
- Все, что осталось от вечной династии, —
- Имя для незаселенного острова…».
Исключительная роль«…в проблематике единства империи Габсбургов Венгрия с самого начала играла исключительную роль, будучи единственной страной, где так и не победил габсбургский абсолютизм, страной, которая никогда полностью не теряла свою государственность и оставалась для Габсбургов источником постоянных национальных противоречий, а затем привела к формированию дуалистической структуры Монархии; исключительная прочность этой структуры сделала невозможной реорганизацию национальной федеративной системы».
Оскар Яси. Распад Габсбургской монархии
Еще путешественник-венгр. Дервиш-полиглот
Этот человек мог бы быть не менее знаменит, чем Афанасий Никитин или Тур Хейердал. Его путешествия были не менее рискованными, а написанная им книга – не менее увлекательна.
Он родился на территории Австрийской империи в 1832 году, а умер, когда двойная Австро-Венгерская империя доживала последний счастливый год, в 1913-м. Звали его Арминий Вамбери, если по-венгерски, или Герман Бамбергер, если по-немецки. Бедный, хромой с детства, сирота: отец умер до его появления на свет. В остальном – типичный умненький еврейский мальчик, каких много знала Дунайская империя, разве что с не совсем типичным увлечением: его влекла культура другой империи, Османской.
Двадцатипятилетним юношей он отправился в Стамбул эту культуру изучать, причем на жизнь там зарабатывал преподаванием французского языка в домах турецкой знати, а занимался тем, что готовил к изданию (и издал в двадцать шесть лет) турецко-немецкий словарь. Из Стамбула вернулся в Будапешт, кажется, только для того, чтобы, получив деньги от академии наук, снова устремиться на Восток. Только теперь дальше – в Среднюю Азию. И тайно. В костюме дервиша, под именем Решид Эфенди. Сначала в Турцию, оттуда в Тегеран. В Тегеране встретил паломников, возвращавшихся из Мекки. Вместе с ними – в Иран, а затем в Хивинское и в Бухарское ханства.
Там европейцев не жаловали. А уж европейцев, выдающих себя за азиатов, тем более. Несколько раз чуть не разоблачили, но его спасало знание всех сторон жизни Востока – от вопросов религии до школ арабской каллиграфии.
Откуда, кстати, знания? Путешествовал он в 1861–1864 годах, отправился в двадцать девять лет, вернулся в тридцать два года. Конечно, еще в Европе перечитал все, что было написано про мусульманский мир на европейских языках. В Стамбуле, надо полагать, также изучение жизни знакомством с турецкой знатью не ограничивал. Но все же начитанность – это одно, а способность раствориться на рынке Хивы, где все всех знают, где по повадкам вмиг отличают пришельцев с юга от пришельцев с севера, где надо говорить так, как все, жестикулировать так, как все, дышать так, как все, – это совсем другое.
Случались ситуации, когда он был на волоске от провала. Впрочем, иной раз сама ситуация выглядит невероятно: будь она сценой из фильма, на сценариста посмотрели бы неодобрительно. Однажды в Герате во дворце местного сановника Якуб-хана Вамбери услышал, к своему удивлению, венский вальс в исполнении ханского оркестра. Заслушался и непроизвольно начал отбивать такт ногой. Тут же был притянут к ответу, ведь на Востоке подобное не принято. Еле отговорился, убедив Якуб-хана в своем истинном и неподдельном мусульманстве.
А вот как описывает специфику «экстремального туризма» второй половины XIX века сам Вамбери: «Зная, например, за собой привычку размахивать руками при разговоре, что на Востоке не дозволяется, я, из боязни выдать себя, прибег к насильственным мерам, т. е. подвязал себе руку, сказав всем, что она у меня болит, и рука скоро отвыкла от непроизвольных движений. Я остерегался есть что-нибудь лишнее на ночь, боясь, что обременённый желудок нагонит тяжёлые сны и что я во сне заговорю, пожалуй, на каком-нибудь европейском языке… Мне приходили только на ум слова одного из моих спутников, который однажды утром пренаивно заметил мне, что я храплю совсем не так, как храпят жители Туркестана, на что ему кто-то поучительно заметил: «Да, так храпят в Константинополе!»[70].
Четыре раза Вамбери переходил из иудаизма в ислам и обратно. Приходилось контролировать себя день и ночь: свою речь, свои движения, свой храп. В странствиях он всегда вел дневник, что было вообще-то смертельно опасно. Писал на клочках бумаги, которые прятал в лохмотьях. Впрочем, вряд ли кто-нибудь в Азии смог понять его записи, да и в Европе таких знатоков можно было по пальцам пересчитать: он писал арабскими буквами, но на венгерском языке. Все – ради науки.
Но этнографом он был постольку, поскольку того требовала ситуация. Увлечен же был, и серьезно – лингвистикой. Что неудивительно: родиться евреем в венгерской провинции, где язык администрации и науки – немецкий… Тут поневоле станешь полиглотом. У Вамбери имелась своя теория происхождения венгерского языка, не имеющего родственников в Европе. Он выводил его от языков тюркской группы, доказывая именно тюркское, а не финно-угорское происхождение, и сам полагал, что преуспел в этом. Современная лингвистика с Вамбери не согласна, но ценность его трудов никем не оспаривается.
Арминий Вамбери был бы хорош на страницах приключенческого романа. Борису Акунину должны нравиться такие персонажи – самостоятельные единицы, движимые не корыстью и даже не служением идее, а чистым и неуемным любопытством.
В роман он и вправду попал – в «Дракулу» Брэма Стокера. Когда герои, столкнувшись с чередой невероятных событий, немыслимых в Лондоне в девятнадцатом веке, убеждаются, что все они – дело рук вампира, то приходят к выводу, что единственный способ остановить зло – найти, где обитает вампир, и лишить его возможности покидать свой гроб. Тогда профессор Ван Хельсинг обращается за консультацией именно к Арминию Вамбери: «Я просил своего друга Арминиуса, профессора Будапештского университета, дать о нем сведения; он навел справки по всем имеющимся в его распоряжении источникам и сообщил мне о том, кем он был. По-видимому, наш вампир был тем самым воеводой Дракулой, который прославил свое имя в войне с турками из-за великой реки на границе с Турцией»[71].
Вот! Чтобы поставить знак равенства между фантастическим исчадием ада и реальным, хотя тоже далеко не добродетельным, трансильванским воеводой, Стокер ссылается на авторитет Вамбери, знатока истории и этнографии, с которым был знаком лично. Будет ли преувеличением сказать, что вся последующая репутация Влада Цепеша, вся его кинематографическая слава и окончательное отождествление с бессмертным вампиром, и «Носферату – призрак ночи», и «Бал вампиров», и «Бэтмен против Дракулы» – последствия этой ученой консультации?
Из путешествия на Восток Вамбери вернулся в сопровождении ученика. Молодой мулла из Хивы по имени Исхак последовал за Вамбери в Венгрию в качестве друга и слуги. Или – зеркального отражения: человек Востока отправляется познавать Запад, встретив человека Запада, приехавшего познавать Восток. Единственный плюс: ему не надо было скрываться, и разоблачение не грозило смертью. Он выучил венгерский, в Будапеште стал учителем восточных языков и библиотекарем Академии наук. Его родным языком был узбекский, при этом он прекрасно знал средневековый среднеазиатско-тюркский литературный, так называемый чагатайский язык.
Можно представить, каким сокровищем оказался Исхак для тогдашних лингвистов. «Это как если б один из гребцов с корабля Одиссея пришел в Голландскую морскую академию проводить мастер-класс по вязанию морских узлов», по словам одного исследователя.
На самой знаменитой фотографии Арминий Вамбери изображен сидящим на ковре, босиком, в чалме и халате дервиша. И если б речь шла о персонаже авантюрного романа, то легко представить себе такой, например, поворот сюжета. Бедный дервиш, благодаря редкому уму и находчивости – этакий Ходжа Насреддин – оказывается при дворе восточного владыки, и тот демонстрирует его европейскому послу как диковинку или, напротив, как типичного представителя… Посол просит разрешения сфотографировать его для газеты, а дервиш молит всех богов, чтобы тот не вспомнил, как они однажды дискутировали на заседании научного общества.
Но нет – фотография была сделана в Лондоне, в студии, куда Вамбери специально принес наряд дервиша, а после фотосессии, переодевшись, он отправился на прием к лорду Пальмерстону. Ведь он, кроме всего прочего, был еще, похоже, разведчиком. Или шпионом? По известной отечественной традиции придется назвать его шпионом, поскольку действовал он против России. Он был связан с британской разведкой, и одна из сторон его работы состояла с том, чтобы поставлять в Лондон разведданные, необходимые, чтобы обеспечить военное присутствие Великобритании в мусульманской Азии, а присутствие там России, напротив, свести к минимуму. В Лондоне его ценили. В мае 1889 года он даже был официально представлен королеве Виктории как «верный и преданный друг».
Он прожил долгую жизнь, сорок лет возглавлял кафедру восточных языков в Будапештском университете. Совершенное им путешествие еще долго оставалось случаем уникальным и во многом непревзойденным. Нынешним туристам, наматывающим километры по земному шару под спасительным присмотром экскурсионных бюро, трудно представить, какая смелость и сила духа требовалась от человека, отправляющегося в такое путешествие полтора века назад.
Когда Арминий Вамбери собирался в путь, один страстный антрополог предложил поручить ему привезти несколько азиатских черепов, чтобы сравнить их с мадьярскими, но президент Венгерской академии возразил ему на это: «Прежде всего пожелаем нашему сотруднику привезти в цельности свой собственный череп; так он лучше всего исполнит наше поручение».
ТопонимикаНа набережной возле Цепного моста стоят две американки, развернув карту, и взывают о помощи:
– Это ведь Цепной мост Сечени, да? Это площадь Сечени. За деревьями памятник Сечени. Так? Дальше будет набережная Сечени, правильно? Купальни где?
Венгрия. Три имени
Это сейчас для всего мира Сечени – купальни, Ракоци – проспект, а Эстерхази – пирожное. А тогда…
А) Граф, который построил мост
Имя «лучшего», точнее «наивеличайшего из венгров» (legnagyobb magyar), граф Иштван Сечени заслужил не за один какой-либо героический поступок, а по итогам всей жизни, по сумме сделанного. Причем назвал его так (а венгры согласились) не друг, не соратник, не биограф, а человек, который мог считать себя вечным оппонентом и политическим противником Сечени, Лайош Кошут.
Граф Сечени родился в более чем состоятельной аристократической семье. Его отец, Ференц Сечени, был из той породы настоящих аристократов, которые полагали, что их привилегированное положение в обществе означает только то, что и обязанностей перед обществом у них куда больше, чем у людей обыкновенных. Вечную благодарность потомков он заслужил уже тем, что основал Венгерский национальный музей и Венгерскую национальную библиотеку. Сын этот взгляд полностью разделял, тем более что его время предъявляло деятельному человеку еще большие требования и давало больше возможностей, чем отцовский XVIII век. Европа прощалась с феодализмом, и страны, которые не смогли бы уловить дух эпохи, рисковали попасть в число отставших неудачников. В ранней юности граф Иштван Сечени успел прикоснуться к Большой Истории: в составе австрийской армии участвовал в наполеоновских войнах и даже в самой Битве народов под Лейпцигом в 1813 году. После двадцати пяти лет вышел в отставку и принялся изучать текущую политику и экономику Европы. И не по книгам, а лично: путешествовал, смотрел и знакомился, убеждаясь, что дела на континенте обстоят как в не написанной еще сказке Льюиса Кэрролла: «Здесь, знаешь ли, приходится бежать со всех ног, чтобы только остаться на том же месте! Если же хочешь попасть в другое место, тогда нужно бежать по меньшей мере вдвое быстрее!» «Вдвое быстрее» для Венгрии первой половины XIX века означало «быстрее, чем предписывает традиция, быстрее, чем диктует привычный образ жизни», и даже «быстрее, чем Австрийская империя», в состав которой страна тогда входила. Нужно было разбудить соотечественников, вдохновить дворянство и дать свободу предпринимательской инициативе. Сечени начинает с того, что в 1827 году открывает политический клуб «Nemzeti Kaszin» – площадку для политических дискуссий венгерского дворянства. Сам выступает инициатором обсуждения настоящего и будущего страны: публикует политические трактаты «Hitel» («Кредит», 1830), «Vilg» («Мир», 1831), «Stdium» («Стадия», 1833). Главная их идея: страна должна модернизироваться, и заниматься развитием страны обязано именно дворянство. Славу ему приносит жест щедрый и красивый: в 1825 году граф жертвует годовой доход от всех своих имений на создание Венгерской академии наук[72].
В 1830–1840-х годах Сечени полон энтузиазма и азарта. Он повсюду, его все знают. Устраивает первые Пештские скаковые соревнования (надо развивать коневодство), создает Венгерское экономическое общество (магнатам пора изучать экономику – с азов, с Адама Смита!). Учреждает Будапештское мостостроительное товарищество. Руководит работами по урегулированию нижнего течения Дуная и одновременно выступает инициатором строительства Национального театра в Пеште. Сечени – один из основателей, учредителей и активных участников таких предприятий, как Акционерное общество по строительству первой паровой мельницы в Пеште, Шопронско-Вашское тутовое общество, Заводское общество, Акционерное общество по строительству железной дороги, Балатонское пароходное общество и Общество по урегулированию бассейна Тисы. И вряд ли этот перечень полный.
Самая успешная его затея этих лет – знаменитый Цепной мост, Lnchd. История его создания уже отшлифовалась до состояния легенды. Она, возможно, не совсем соответствует действительности, зато естественно вошла в корпус представлений, связанных со словом «Венгрия» (так история короля Артура – это история Англии, а рассказ о походе князя Игоря на половцев – история России, независимо от того, велика ли в этих сюжетах доля исторической истины).
Итак, в декабре 1820 года в Вене умирает отец Иштвана Сечени. Сам граф в это время в Пеште, и ему, чтобы добраться до Вены, нужно прежде всего переправиться с Пештской стороны на Будайскую. Но на Дунае лед, слишком тонкий для того, чтобы перейти через реку пешком, и слишком опасный, чтобы переплыть на лодке. Лодочники, во всяком случае, перевозить знатного пассажира отказываются: «Нельзя, ваше сиятельство, нельзя!..» Обыкновенный человек в такой ситуации сетовал бы на судьбу и проклинал погоду. Граф Сечени, вернувшись с похорон, смог в семейном несчастье увидеть национальную проблему: Пешту и Буде, народу, Венгрии нужен мост. На реализацию этой идеи понадобилось почти тридцать лет. Мост требовался первоклассный, построенный на века. Инженеров, способных спроектировать такое сооружение, в Венгрии не было. Сечени вспоминает о своих британских контактах и находит в Англии проектировщика: им становится инженер Уильям Тьерней Кларк, к 1839 году представивший заказчикам проект моста с центральным пролетом в 202 метра. На месте его строительстом руководил другой британский подданный, шотландец Адам Кларк. Завершение работ пришлось на сложное время: в феврале 1848 года случилась революция во Франции, затем – волнения в Пруссии и Баварии. Восстали поляки в Познани, взялись за объединение страны итальянцы, и неспокойно было в самой метрополии – в Вене. Начиналась «Весна народов». Само собой, у венгров тоже хватало поводов выступить против тирании Габсбургов. Главным борцом за независимость Венгрии стал Лайош Кошут, революционер из тех, кто готов сражаться за идею до последней капли крови. А Сечени… Сечени, похоже, считал, что предпочтительный путь для Венгрии – развитие страны в составе Австрийской империи, а не борьба против нее, романтичная, но безнадежная. Он был против революции. Но революции начинаются помимо воли отдельных людей, даже самых умных.
В марте начались волнения и в Пеште. Венгры требовали независимости. Лайош Кошут создал новое национальное правительство. Сечени начал в нем работать. Занял пост министра путей сообщения и общественных работ: правительства приходят и уходят, а страна остается. Его мучили другие, не романтические заботы. Чем дальше, тем яснее он видел, что революция, начатая Кошутом, ведет страну к краху: Австрия, безусловно, была сильнее; победа Австрии означала бы гибель не только надежд на независимость, но и планов демократического переустройства общества. Венгерский историк Дьердь Шпира в книге «Четыре судьбы», написанной витиеватым языком, в духе едва ли не XVIII века, рисует жуткую картину: «Рабство или смерь нации – эти два одинаково страшных видения преследовали Сечени; не необходимость выбора между контрреволюцией и революцией, а необходимость выбора между терзавшими его воспаленный мозг двумя чудовищами обусловила его бессилие сделать выбор, и он с вконец расстроенными нервами бежал от самого себя, повинного, по его мнению, в том, что вызвал к жизни эти чудовища, сначала пытаясь покончить жизнь самоубийством, а потом укрывшись в психиатрической клинике»[73]. Австрийцы победили. 6 октября 1849 года в Пеште был казнен премьер-министр независимого венгерского правительства Лайош Баттяни, а 13 октября в Араде – тринадцать генералов венгерской армии. Через месяц, 20 ноября 1849 года, был открыт Цепной мост. Но графа Сечени на торжественной церемонии не было. Он так ни разу и не прошел по своему мосту.
Сделанное им для Венгрии сопоставимо со сделанным для России Петром I при том, что ни императором, ни королем Иштван Сечени не был и на всем протяжении своей жизни оставался частным человеком. Теперь его именем называют здесь самое важное, самое любимое – планы экономического развития, улицы городов, будапештские купальни.
Б) Бочка токайского для Петра Великого
Проспект Ракоци, Rkczi t, идет от Восточного вокзала по направлению к мосту Елизаветы до станции метро «Астория». Посередине проспекта, деля его пополам, находится площадь Луизы Блахи, а рядом возвышается шпиль дворца «Нью-Йорк» со знаменитым кафе. Так что миновать проспект Ракоци, будучи в Будапеште, крайне сложно.
Путешественник увидит статую Ракоци на площади Героев, в колоннаде, где стоят скульптуры самых важных политических деятелей Венгрии. Здесь он – между Тёкёли и Кошутом, предпоследний в ряду. Впрочем, не только в Будапеште, но и едва ли не в каждом венгерском городе можно встретить улицу Ференца Ракоци. Его же портрет – на пятисотфоринтовой купюре. Самое главное – не путать этого человека с Ракоши, «лучшим венгерским учеником Сталина».
Трансильванский князь Ференц II Ракоци, живший триста лет назад, – настоящий национальный герой, которого помнят, любят и уважают. Юность его пришлась на бурное время, причем наблюдать ход истории с самого близкого расстояния Ракоци мог уже в детстве. Его отчим Имре Тёкёли (на той же колоннаде слева) чуть было не отправил мальчика в качестве заложника в Стамбул. А в десятилетнем возрасте он пережил осаду австрийскими войсками Мукачевского замка, причем руководила обороной его матушка Илона Зрини. Дальше – больше. Ракоци хотел освобождения Венгрии от власти Австрии и вышел на контакт с Людовиком XIV, у которого c австрийцами были свои счеты. Переписку обнаружили, Ракоци был арестован и ждал казни, но сумел бежать в Польшу. Оттуда – в Венгрию, где уже собиралась крестьянская армия повстанцев-куруцев… И в бой! К сентябрю 1703 года вся Венгрия до Дуная была освобождена от австрийцев, а сам Ракоци избран князем независимого от Австрии княжества Трансильвания. Однако ж ему и этого было мало. Ракоци намеревался вовсе лишить Габсбургов венгерского престола. За помощью обратился к России, и в 1707 году состоялось заключение договора между Ференцем Ракоци и Петром I. Причем, если не вдаваться в подробности, кажется, что договор этот выгоден только одной стороне. Петр обещал князю двадцать тысяч русских солдат для борьбы с Габсбургами за то, что тот (внимание!) станет польским королем. У иного закружилась бы голова от таких перспектив, но Ракоци хорошо представлял себе расклад политических сил, и договор, так и остававшийся тайным, реализован не был. Может, напрасно? Удача немедленно отвернулась от него: пошла череда военных поражений, в одном из боев Ракоци серьезно пострадал при падении с лошади, а войско, увидев, что вождь упал, бежало… Ракоци оставил армию на барона Шандора Каройи, поехал в Польшу просить помощи у России и Франции, где и узнал, что без его ведома и согласия куруцы капитулировали. Венгрия была для Ракоци потеряна. Он жил в России, во Франции, в Турции, пытался опереться на Османскую империю в борьбе с Австрией, предлагал туркам создать регулярный корпус из венгров, албанцев и запорожских казаков – бесполезно. Там же, в Турции, умер.
Через много лет его прах будет привезен в Венгрию, и торжественное шествие пройдет от вокзала именно по той улице, что сейчас носит его имя. Еще Ференца Ракоци называют одним из воплощений Сен-Жермена – кандидатура, во всяком случае, не хуже прочих. И именно с Ракоци начинается практика постоянных поставок в Россию венгерских вин, высоко ценимых в XVIII веке. В свое время трансильванский князь подарил бочонок Петру I, и тот, говорят, на следующий день поделился с Ракоци впечатлениями: «До сих пор меня не одолел никто и ничто, но вчера ночью меня осилило токайское вино».
В) Эстерхази: торт, мадонна, дворец, кино и постмодерн
Считается, что торт «Эстерхази» назван в честь Пала Антала Эстерхази, министра иностранных дел Австро-Венгерской империи. Но с именем этим можно встретиться здесь не только в кондитерских. В Будапештском музее изобразительных искусств хранится незаконченная работа, написанная в 1508 году двадцатипятилетним Рафаэлем. Когда-то она принадлежала папе Клементию XI, а с начала XIX века числится как «Мадонна Эстерхази». Собственно, большая часть коллекции музея – это и есть собрание Эстерхази, формировалось оно долго, зато получилось вполне представительным. В 1983 году Музей был ограблен. Воры унесли семь картин, включая произведения Тинторетто, Джорджоне, Тьеполо – и нашу «Мадонну». На месте преступления полиция нашла отвертку итальянского производства и пришла к выводу, что коль импорт в социалистической Венгрии редок, не иначе как действовали совместно венгры и итальянцы. Венгерская полиция быстро вычислила «своих», а итальянская арестовала главаря банды Джакомо Морини, который заявил, что заказчиком преступления был грек Евфимос Москохлаидис. И вскоре в саду монастыря Эгион под Афинами обнаружился большой чемодан, а в нем – картины. «Мадонна Эстерхази» вернулась домой.
Сама фамилия Эстерхази в Венгрии – понятие почти нарицательное, синоним богача. Княжеской линии дома Эстерхази в XIX веке принадлежало двадцать девять имений с шестьюдесятью городками и четырьмя сотнями деревень. Что род идет от Аттилы, конечно, неправда, но среди Эстерхази были несколько имперских фельдмаршалов, министры, меценаты, премьер-министр Венгрии. Богатство семьи началось с правильного выбора веры. Когда Европу разрывала пополам борьба католицизма и протестантизма, некто Миклош Эстерхази был изгнан из своей протестантской семьи за то, что исповедовал католицизм. Дважды женилсяна молодых богатых вдовах (католичках, конечно). Разбогател, стал важным человеком. Габсбурги заметили борца за веру, и в 1625 году он был назначен пфальцграфом Венгрии.
Князь Пал Эстерхази в 1687 году получил титул князя Священной Римской империи. Музыкант, композитор. В 1711 году опубликовал сборник своих сочинений «Небесная музыка». Его дворец в Айзенштадте[74] был одним из культурных центров империи Габсбургов.
Князь Пал Антал Эстерхази стал знаменит как фельдмаршал, неплохо игравший на скрипке и виолончели. Не слишком отличавшиеся батальными успехами габсбургские военачальники вообще любили музыку. Пал Антал основал в Айзенштадте музыкальную школу и в 1761 году пригласил на должность вице-капельмейстера Йозефа Гайдна. Как раз для капеллы и домашнего театра Эстерхази написано большинство опер и симфоний Гайдна, в том числе получившая широкую известность симфония № 45 фа-диез минор, та самая «Прощальная» (1772), в конце исполнения которой музыканты один за другим прекращают играть, гасят свечи и уходят со сцены.
Это, как видно, семейное: князь Миклош Эстерхази, получивший прозвище «Великолепный», был тоже фельдмаршал и тоже музыкант. При нем превратился в «австрийский Версаль» и до того роскошный дворец семейства в городке Фертёд на западе Венгрии. Здесь Йозеф Гайдн был назначен уже главным капельмейстером и находился на этом посту до самой смерти князя Миклоша. И внук его, Миклош Эстерхази-младший, также покровительствовал музыкантам. По его заказу писали музыку Йозеф Гайдн и Людвиг ван Бетховен, в его оркестре работал Георг Адам Лист, отец Ференца Листа.
Графы и князья Эстерхази нередко оказывались в непосредственной близости к событиям, меняющим Европу. Граф Валентин Ладислав Эстерхази застал последние дни Старого режима во Франции, но, став свидетелем всех ужасов террора, он решил не возвращаться более во Францию, которую считал своей второй родиной. «Я присутствовал, – писал он, – на всех торжествах, происходивших в Вене по случаю бракосочетания Марии-Антуанеты, участвовал в придворных балах в Бельведере и во французском посольстве во всех кадрилях. Провожая из Вены эту принцессу, которая должна была служить украшением великолепнейшего трона в мире… я был далек от мысли, что ее ожидал эшафот…»[75].
К счастью для репутации рода, майор Фердинанд Вальсен-Эстерхази, офицер французского генерального штаба, один из главных фигурантов дела Дрейфуса, принадлежал к побочной его линии. И потому можно перейти сразу к ХХ столетию.
Графиня Агнесса Эстерхази первую роль в кино получила в Будапеште в 1920 году, а с 1923 до 1943-го снялась почти в тридцати фильмах – пока в кино не пришел звук. У нее был многолетний роман с Имре Кальманом; похоже, именно она стала вдохновительницей «Сильвы», «Марицы» и «Принцессы цирка».
Еще имя – граф Янош Эстерхази, политический деятель Словакии времен Второй мировой войны. Он единственный голосовал против, когда в 1942 году парламент страны высказался за депортацию евреев в нацистские лагеря. «Мне стыдно, что руководство страны, считающее себя благочестивыми католиками, готово отправить словацких евреев в гитлеровские лагеря смерти», – заявил тогда Эстерхази. В 1944 году Янош Эстерхази спас сотни евреев, чехов, словаков и поляков. Гестапо объявило его в розыск, но арестовал его после войны уже КГБ. Словаки признали его виновным в сотрудничестве с фашистами и приговорили к смертной казни, затем заменив ее на пожизненное заключение. Умер в тюрьме. В 1993 году посмертно реабилитирован. В 2011-м посмертно же награжден премией Антидиффамационной лиги за спасение евреев во время Второй мировой войны.
В ХХI веке имя Эстерхази связывается не с музыкой и армией, как раньше, но прежде всего с литературой, причиной чему – писатель Петер Эстерхази. В романе «Harmonia caelestis» он собирает концепт своего «отца» как мозаику из биографий всех названных и неназванных Эстерхази, начиная с Миклоша, основателя рода. Когда же дело доходит до реального отца писателя, Матьяша, и повествование перебирается во времена до– и послевоенные, становится ясно, что многие понятия, известные по российской истории, в истории Венгрии наполнены несколько иным смыслом. Аристократическое семейство (дед автора, Мориц, в 1917 году был премьер-министром) в 1951 году депортировано из столицы в местечко Хорт в шестидесяти километрах от Будапешта, куда отец писателя при необходимости тайно ездит на автобусе. Крестьяне встречают сосланных приветствием: «Добро пожаловать, господин граф!» – отводят им лучшее помещение в доме, ни словом, ни жестом не обнаруживая привычной в российской исторической картине классовой ненависти. И вскоре предлагают вернуть свои земельные наделы господину графу: «Пусть управляет как прежде, оно так привычнее»[76]. После выхода романа автор получил возможность ознакомиться с материалами архивов венгерской службы госбезопасности, из которых следовало, что отец его в течение многих лет с этой службой сотрудничал, будучи активным агентом и осведомителем, и, следовательно, несет свою долю ответственности за дела режима. Результатом этого открытия стал роман-продолжение, роман-самоанализ «Исправленное издание. Приложение к роману “Harmonia caelestis”»[77].
Доброе слово ушедшей эпохе«Куда девался тот мир, когда специально для Франца Иосифа пекари в Пеште месили и пекли хлеб? Когда за тем, чтобы в пекарне работники не чесали себе уши и пальцы на ногах, следила тайная полиция? Капут. Дурак всякий, кто пережил Франца Иосифа».
Дюла Круди. Boldogult rfikoromban
«Трижды нет!»
Так расшифровывается в Венгрии слово «Трианон», для остального человечества означающее всего лишь название версальского дворца. И без упоминания о нем будапештский характер понятен не будет.
Добившись равенства с Австрией (и обойдя соседей по империи), построив роскошную Оперу, величественный Королевский дворец, шикарное кафе «Нью-Йорк», открыв линию метро и купальни-термы, под стать древнеримским, с пафосом отпраздновав Миллениум, Будапешт так и дожил в настроении умеренного оптимизма и наглядно растущего благополучия до 1914 года.
За благополучием, однако, скрывались проблемы, решить которые сил не имелось ни у кого. Трагедия Австро-Венгрии заключалась в том, что она строилась как многонациональное государство именно в тот период европейской истории, когда на первый план вышли вопросы не имущественные, не религиозные, как в годы Реформации, не классовые даже, но именно национальные. С прочими стоявшими перед ней задачами империя в общем и целом справилась, обеспечив подданным полвека сравнительно мирной, сытой и безопасной жизни. С этой – не смогла, хотя о «тюрьме народов» в отношении ее говорить по меньшей мере несправедливо. Как пишет историк Ярослав Шимов, «можно вести речь скорее об «инкубаторе народов», в котором были созданы достаточно благоприятные условия для культурного, экономического, а затем и политического развития множества этносов и постепенного превращения их в современные нации. К началу ХХ века «гнездо» стало тесным для «птенцов», Первая мировая довершила дело, и «инкубатор народов» был разрушен»[78].
При этом Венгрия сама функционировала как Австро-Венгрия в миниатюре, будучи той ее частью, что подобна всей фигуре в целом, как фрактал. Для хорватов, евреев, словаков, цыган, румын и других составляющих Венгрию народов венгры были тем же, чем для них самих – австрийцы: привилегированной нацией, элитой, учителями, начальниками, притеснителями и цивилизаторами. Теми самыми нелюбимыми «старшими».
Далее – Первая мировая и поражение Австро-Венгрии.
В обстановке повсеместного хаоса последних месяцев Великой войны парламент Венгрии 17 октября 1918 года расторг унию с Австрией и провозгласил независимость страны. Через месяц Карл I, второй после Франца Иосифа и последнийимператор Австро-Венгрии, объявил, что «отстраняется от управления государством». Австро-Венгерская монархия перестала существовать. Дело было не только в военном разгроме: внутри самой монархии центробежные силы, долгое время сдерживаемые, возобладали над идеей «общего дома». Спустя год страны-победительницы подписали Версальский договор, официально завершивший Первую мировую войну, а еще через год – Трианонский договор с Венгрией. По нему страна лишалась двух третей своей бывшей территории и около 60 % населения (в том числе трех миллионов этнических венгров), 88 % лесных ресурсов, 83 % производства чугуна и 67 % банковско-кредитной системы. Из Венгрии «по живому» вырезали территории для Чехословакии (Словакия до 1920 года числилась «Верхней Венгрией», Братислава была известна как Пожонь или Прессбург), Румынии (ей отошла Трансильвания), Королевства сербов, хорватов и словенцев, позднее ставшего Югославией, и Австрии, а также Италии и Польши. При этом стране запрещалось отказываться от суверенитета, то есть пытаться вновь объединяться с Австрией, и содержать армию численностью свыше 35 тысяч пехотинцев.
В тот день, когда в Большом Трианонском дворце Версаля был подписан договор, сотни тысяч протестующих граждан вышли на улицы Будапешта. Затем страна погрузилась в траур. Катастрофа коснулась каждого, и помощи ждать было неоткуда. Такого просто не бывало раньше – никогда и ни с кем. Все флаги в стране были приспущены до 1938 года. Каждый учебный день начинался с молитвы о восстановлении родины в прежних границах. Историки фиксируют: «Этот день превратился в кошмар, всегда преследовавший сознание и память венгров». Всеобщее потрясение, как всегда, высказали в словах поэты. Строчка из стихотворения Аттилы Йожефа «Nem, nem, soha!» («Нет, нет, никогда!») стала выражением мыслей и чувств каждого венгра – и тех, что остались внутри новых границ, и тех, что оказались за пределами родины.
Как пишет Ласло Контлер, Трианон «потряс даже наиболее жестких критиков темных сторон довоенного режима в Венгрии и его национальной политики. Для них шок оказался особенно глубоким потому, что в большинстве своем они были выходцами из политически прогрессивного лагеря, хорошо относившимися к западным либеральным демократиям, единственно ответственным за их собственную политическую гибель. Трагедия последствий Первой мировой войны и Трианонского мира обусловливалась не столько тем, что эти события несли на себе печать роковой неизбежности, сколько парадоксальным стечением обстоятельств, из-за чего сохраниться сумели как раз те самые силы, которые и привели страну к войне и были виновны в ее финале»[79].
И еще (это позиция венгерского историка, видящего ситуацию изнутри, и уже потому важная для понимания Венгрии): «Венгерское национальное самосознание было скроено по образцу, вполне соответствовавшему мироощущению граждан среднего по размерам государства с 20–30-миллионым населением, в котором мадьярский приоритет базировался не только на вульгарных принципах статистического большинства и расовой принадлежности, но и на исторических и политических достижениях нации. Такое самосознание испытало ужас ментальной клаустрофобии, когда его заставили втиснуться в узкие пределы маленькой страны, населенной всего 8 млн. граждан. Нацию охватили чувство ярости и жажда мести, спрессованные в лозунг: «Нет, нет, никогда!» И поскольку послевоенное мироустройство на континенте было явным образом далеко от совершенства, ни одна политическая сила, рассчитывавшая на успех в Венгрии в межвоенный период, не имела возможности появиться на общественной сцене, если в ее программе не содержалось требований по пересмотру условий мирных договоров. Этого требовали и консерваторы из старой политической элиты, господствовавшие в Венгрии в течение всего периода консолидации 1920-х годов, и крайне правые силы, чередовавшиеся у власти с консерваторами на протяжении 1930-х годов и во время Второй мировой войны. По вполне понятным причинам Венгрия вновь вступила в войну в союзе с Германией и вновь потерпела сокрушительное поражение»[80].
Австрия без Габсбургов, Венгрия без Австрии«Когда исчезла монархия, нужно было восстанавливать связи, а прежде всего задаться вопросом, кто они, люди, которые собираются их восстанавливать. Что такое Австрия без Габсбургов и может ли она, такая крохотная, вообще оставаться Австрией? Неопределенность эта вместе с тем означала свободу. Венгрия же ощущала только увечность, исчезли две трети страны, и никто, включая моего отца, не думал о том, что четыреста лет спустя она опять стала независимой, об этом они забывали».
Петер Эстерхази. Harmonia clestis.
Эйфелев вокзал и национальная яма
Для Будапешта как города потрясение Трианона имело самые наглядные последствия. Прежде всего, не может не броситься в глаза, что, судя по состоянию городской застройки, после 1920 года серьезное строительство в столице остановилось. У страны опустились руки. Если что-то и возводилось, то не более чем жилые дома или небольшие церкви на окраинах; между последним мостом прекрасной эпохи, мостом Елизаветы 1903 года, и следующим, мостом Петефи 1937 года (тогда он назывался именем регента Миклоша Хорти) – три десятилетия. И – ничего сопоставимого со зданиями Парламента, Оперы, Базилики… Главные же архитектурные проекты ХХ века раз за разом превращаются в истории несостоявшихся затей, как задуманный было тридцатиэтажный монстр на площади Ференца Деака (нынешнее самое высокое здание площади, Anker-hz, не доходило бы этому «зиккурату» и до половины высоты).
Вот две такие истории.
…Когда градоначальники Пешта в 1870-х годах выбирали компанию, которой можно будет доверить строительство первого большого железнодорожного вокзала, они не промахнулись. Строить вокзал был приглашен Гюстав Эйфель, за которым на тот момент числились два небольших вокзальных здания во Франции, католическая церковь и синагога в Париже и два газовых завода в Южной Америке. И никакой башни!
Заказ на самое знаменитое сооружение Эйфеля еще ждал его в будущем, через десять лет. А пока сорокалетний инженер, выпускник Центральной школы искусств и мануфактур в Париже, предлагал городу проект вокзала-красавца, по сложности общего силуэта и обилию декоративных деталей сопоставимого со зданиями Оперы, Парламента и кафедрального собора. Впрочем, ни Парламент, ни Опера на тот момент еще построены не были, а базилика пребывала в лесах. Так что это не вокзал подстраивался под стиль городской архитектуры, а напротив – здание вокзала задало тон для прочих общественных зданий, ввело моду на восьмигранные высокие купола, барочные чердачные оконца, ажурные чугунные аркады и прочие замечательные декоративности.
Так строили вокзалы только в те времена… Вокзалы XIX века – это новые центры притяжения для больших и малых городов, вполне выдерживающие соперничество с центрами старыми – храмами и театрами. Места притягательные, соблазнительные. Помните: «Запрещается ученицам младших и особенно старших классов появляться на вокзале в дневное или вечернее время, но особенно в часы, когда проходит дизель-электропоезд Бухарест-Синая…»[81]?
Вокзалы выглядели, казались и действительно были средоточиями соблазна, местами романтики. Будапештские молодожены завели обычай проводить первую брачную ночь в поезде, идущем на Вену с Южного вокзала. На Восточный вокзал Будапешта приходил знаменитый «Восточный экспресс», курсировавший между Парижем и Стамбулом с 1883 года. А на Западный вокзал обычно приезжала императорская пара – Франц Иосиф и Елизавета. На этот же Западный вокзал 27 декабря 1916 года приехал с супругой и наследником на собственную коронацию и новый император Австро-Венгрии, Карл. Как оказалось, последний император, на последнюю коронацию.
В 1930-х годах, после развала Австро-Венгрии и катастрофы Трианона, возникла идея реконструкции Западного вокзала. Причем не внутренней територии (Эйфель строил с размахом, в пространстве вокзала тесно не стало и через полвека), а фасада, декорации, того архитектурного «костюма», который отвечает не за утилитарную функцию железнодорожной станции, а за художественный ансамбль города, за его характер, стиль и образ. Намеревались заменить «французские» крутобокие крыши флигелей, те, что с башенками и окошками-брошками, на вертикально поставленные прямые параллелепипеды. Само собой, убрать корону. Поставить вместо арок на фасаде аскетичную стоечно-балочную конструкцию. Возвести позади еще один гигантский вертикальный параллелепипед – для административного аппарата, надо полагать.
Коротко говоря, планировали смахнуть с конструктивной основы все то, что придумано было для ее украшения и очеловечивания, срезать твердой рукой все ленточки-бантики и выпустить в свет практически голышом. Часы на фасаде, и те казались лишними: их не видно на проекте реконструкции. Из украшений – только государственные флаги. И это тоже симптоматично: какие брачные ночи, какие Восточные экспрессы? Вокзал отныне дело государственное, а не частное, как и поездки граждан. Как и сама их, граждан, жизнь…
Перестройка не состоялась. Вокзал сейчас именно такой, каким был до Первой мировой войны – со стенами из красного и желтого кирпича, с чешуйчатой металлической кровлей, с башенками, фигурными карнизами, арочными окнами самых разнообразных очертаний, с часами посередине стеклянного фасада, с чугунными листьями аканта на капителях колонн и короной на коньке крыши.
Что касается героя второй истории, театра, то он с 1880-х годов стоял на площади Луизы Блахи, главным фасадом в сторону Дуная, боковым – к проспекту Ракоци и задним, но тоже торжественным – к Большому бульвару. И выглядел так, как и полагается выглядеть главному театру столицы империи. Хорошо, пусть одной из двух, пусть даже второй, все равно – столице. Был центром значительного пространства, украшением района. Шестиколонный портик коринфского ордера, фронтон со скульптурной композицией, росписи, лепнина, статуи. Театр благополучно пережил начало и конец Великой войны и Венгерскую советскую республику 1919 года. Вторую мировую тоже пережил. В революцию 1956-го ему крепко досталось (это граница Эржебетвароша и Йожефвароша – здесь стреляли; чуть дальше по бульвару, на том конце Йожефвароша, у кинотеатра «Корвин» шли в ноябре самые серьезные бои[82]).
В конце 1950-х здание театра полностью отремонтировали. И тогда же решили провести здесь вторую линию метро. С большой станцией. Как раз под театром. И в апреле 1965 года здание взорвали. На фотографиях видны этапы разрушения: вот уже нет зала, осталась часть со сценой – колонны в два этажа, фрагменты театральной машинерии, высокая кровля коробом, со шпилями. Театру обещали новое помещение и новое место – то возле Варошлигета, то на площади Елизаветы. На площади Елизаветы успели даже выкопать яму под фундамент.
На этом деньги кончились. Яма осталась. Народ окрестил ее «Национальной ямой». Был Национальный театр – стала «Национальная яма». В таком виде площадь пережила все главные события страны на рубеже ХХ – ХХI веков: смену режима, расставание с социализмом, возвращение на Запад и вход в Евросоюз. Наконец, нашлись умные люди – стены ямы сначала просто забетонировали, а затем облицевали камнем, а само пространство отдали молодежи. Место немедленно стало модным, там поселился клуб «Яма», затем «Аквариум», теперь кафе, музыка и танцы по пятницам.
А когда новое здание театра в конце концов все же было построено, перед его фасадом был устроен фонтан, в котором с тех пор лежит, частично уходя под воду (в историю? в память?) белый шестиколонный портик того, уничтоженного, театра. Как напоминание, как урок…
Обида«Пережитая несправедливость – как с нами поступила Европа в 1920-м! – до сих пор глубоко сидит в сознании среднего венгра. Даже венгры последовательно либеральных убеждений до сих пор считают Трианон несправедливостью, просто они не предлагают всe пересмотреть радикально».
Александр Стыкалин. Драматизм истории Венгрии в XX веке велик.
Старое и новое
Город, отказавшийся приобретать современный, модный, технологичный облик, сознательно выбрал верность веку девятнадцатому, той самой «прекрасной эпохе». Можно выводить закон: «современные» здания Будапешта в исторической части города появляются тогда и только тогда, когда первоначальное сооружение было уничтожено в ходе Второй мировой войны. При этом они всегда занимают ровно то же место, где стояло предыдущее – по периметру ранее стоявшего корпуса. Никогда не превышают его, исчезнувшего, по высоте. И в большинстве случаев, все более внятно и определенно по мере приближения к нашим дням, стремятся превратиться в зеркало. Так, чтобы не спорить с «настоящей», австро-венгерской эпохи, архитектурой, а отражать ее, удваивать. Ни в коей мере не претендовать на главное место в ансамбле, а сознательно держаться на шаг позади. В зданиях 1970–1980-х тема смирения еще не столь очевидна, а то, что проектировалось позднее, почти всегда сознательно аккомпанирует австро-венгерским солистам: особнякам, доходным домам.
Таково, например, здание торгового центра на площади Вёрёшмарти, на той ее стороне, что ближе к Дунаю. В годы «золотого века» на его месте стояло здание, известное как Haas-palota – с кариатидами, вазами, портиками и арками; стилистически – более пышная, более импозантная версия в те же годы построенной Миклошем Иблом Таможни. В 1896 году здесь работала касса, продающая билеты на выставку Тысячелетия. В войну здание погибло. В советское время на его месте появилось новое строение – «бетонные панели и нахальные ребра фасада семидесятых»[83]. В свою очередь с наступлением новой эпохи оно тоже было разобрано, и на его месте появилось стеклянное сооружение, не превышающее окрестную застройку по высоте, в гранях которого и отражаются прочие, старые, австро-венгерские здания площади.
Главным принципом городской жизни становится сохранение наследия «золотого века». Любой доходный дом, любой уличный фонарь или почтовый ящик воспринимается теперь прежде всего как память о былом величии, о лучшей поре в жизни города, о «прекрасной эпохе» и о Великой Венгрии, Nagy-Magyarorszg, которые были, и уже – не будут. Именно поэтому в современном Будапеште можно встретить немало того, что обветшало, состарилось или ждет ремонта с того самого 1896 года, но… Но совсем немного того, что намеренно поломано, испорчено, порушено.
Фасады с осыпавшейся штукатуркой в контексте города воспринимаются как знаки долгой прожитой жизни. Это морщины и седина. А не синяк под глазом.
Более того, на Западном вокзале в отдельной, похожей на шкатулку пристройке, все это время сохраняется в полной неприкосновенности Королевский зал ожидания. Интерьер, убранство, мебель… Почему? Видимо, потому, что отсутствие короля – еще не повод для уничтожения короны. Или потому, что ломать что бы то ни было – занятие неблагодарное и неприятное. И желающих уничтожить нечто красивое, хотя вроде бы в настоящее время и ненужное, просто не находится.
Торцы площадей
Туристы ходят по Будапешту, беспечно задрав головы вверх, разглядывая купола, портики и балконы. У знаменитого здания Оперы – тоже. Там – циркульные дуги арок, и пышные капители, и своды с кессонами. Однако стоит взглянуть и вниз, под ноги. Там, перед самым входом в Оперу, каменная брусчатка сменяется деревянной. Это – торцы. Те самые, из Ахматовой:
- Мне ответь хоть теперь: неужели
- Ты когда-то жила в самом деле
- И топтала торцы площадей
- Ослепительной ножкой своей?[84]
В XIX веке торцами, деревянными брусками, вертикально вбитыми в землю, были замощены все центральные улицы Петербурга. Такие мостовые называли еще «уличным паркетом»: он избавлял горожан отнеумолчного грохота колес по камням булыжных мостовых, а лошади не разбивали на нем копыта.
Идея была предложена изобретателем Василием Гурьевым в начале XIX века. Первая торцевая мостовая появилась на участках Большой Морской и Миллионной улиц в 1820 году, а через двенадцать лет – на самой важной и модной части Невского проспекта, от Адмиралтейства до Фонтанки. Гурьев с гордостью отчитывался: «Все дома на Невском проспекте избавились от беспрестанного дрожания, которое повреждало их прочность. Жители успокоились от стуку, лошади ощутили новые силы и, не разбивая ног, возят теперь рысью большие телеги. Экипажи сохраняются, а здоровье людей, особливо нежного пола, получило новый быт от приятной езды…»[85].
Именно деревянными торцами, кстати, решено было замостить Адмиралтейскую площадь на время строительства Исаакиевского собора, а также проезд от Невского к Зимнему дворцу, когда возводилась Александровская колонна. В обоих случаях торцы прекрасно выдержали тяжесть огромных каменных блоков и остались неповрежденными. Затем торцовые мостовые и тротуары появились в Лондоне, Париже, Берлине, Чикаго. И в Будапеште.
В Петербурге торцы чаще всего выглядели как шестигранные «шашки» и напоминали соты. Будапештские – прямоугольные или, как у Оперы, квадратные. Петербургские торцы вошли в русскую словесность. Их вспоминали Пастернак, Бродский, Гиппиус. Дмитрий Лихачев писал: «На булыжной мостовой потряхивает. При въезде на торцовую мостовую (а торцы были по «царскому» пути от Зимнего к Царскосельскому вокзалу, на Невском, обеих Морских, кусками у богатых особняков) потряхивание кончается, ехать гладко, пропадает шум мостовой»[86].
Искать торцовую мостовую в Петербурге сейчас бесполезно. Не сохранилось ничего. При всех очевидных плюсах, торцы имели и существенный недостаток, точнее слабость: за ними нужно было постоянно ухаживать, мыть их, чистить и регулярно чинить. Во времена мира и покоя заниматься этим еще можно, но одновременно с революциями – затруднительно. Кроме того, они обернулись сущей катастрофой в наводнение 1924 года: всплыли и потащили за собой прохожих, как вспоминал Лихачев.
С тех пор их и перестали использовать. Так что единственная возможность прикоснуться рукой к недавней, но уже исчезнувшей истории столицы Российской империи – в Будапеште. Самые доступные и оберегаемые торцы находятся у здания Оперы. Известные лишь местным жителям квадратные – под аркой двора на внутренней стороне Музейного бульвара, прямоугольные – за входными воротами дома Густава Эмича в Йожефвароше. Можно нагнуться и потрогать пальцами старый деревянный брусок, теплый, отполированный миллионами подошв, с прожилками годовых колец и столетними трещинами.
Молитва венгра«Верю в единого Бога. Верю в единую Родину. Верю в бесконечную милость Божию. Верю в возрождение Венгрии. Аминь».
«Молитва венгра», ежедневно произносимая венгерскими школьниками в 20–30-е годы ХХ века
Межвременье
Если о прекрасной эпохе Будапешт говорит каждой улицей, каждой фигурой атланта над аркой доходного дома и каждым квадратом торцовой мостовой под ногами, говорит красноречиво и с удовольствием, то о времени между Первой и Второй мировыми войнами – умалчивает. Может показаться, что от этой эпохи в Будапеште не осталось ничего. Более того, что ничего и не было построено. Тянутся квартал за кварталом респектабельные доходные дома времен Франца Иосифа, и ни одного небоскреба… После Трианона Венгрии было не до строительства, и в городе действительно нет ни одного строения, сопоставимого по праздничности силуэта и щедрости декоративного убранства с Парламентом, Оперой, Базиликой.
Сороковые годы – тоже время потерь. У путешественника может шевельнуться неощутимое подозрение, что с великолепными домами, фланкирующими самое начало проспекта Андраши, что-то не так. Не совсем понятно, почему статуя Гермеса на здании слева одиноким силуэтом рисуется на фоне облака и что там такое на крыше здания справа. Но выплывает монументальная апсида базилики святого Иштвана, и это смутное чувство тут же забывается. А между тем на обоих зданиях до войны возвышались купола, и силуэт города был совсем иным… Впрочем, с утратами времен войны все понятно.
Любопытней те объекты, что в ХХ веке все же строились или хотя бы планировались.
Дом, стоящий на Малом бульваре и отделяющий его от улицы Дохань, на глаза попадается всем, поскольку тут же – удобный транспортный узел, но в памяти обычно не остается: дом как дом. Однако на старых фотографиях видно, что крыша его завершалась пятью башнями, напоминающими то ли древние зиккураты, то ли египетские пирамиды, выполненные в стиле ар-деко. Или трубы корабля, причем военного: в их очертаниях угадывается нечто технологическое, даже милитаристическое, и не вполне понятно, зачем они вообще нужны нормальному доходному дому. Построено здание в 1911 году, когда, если верить Цвейгу, все в империи «прочно и незыблемо стояло на своих местах, а надо всем – старый кайзер; и все знали (или надеялись): если ему суждено умереть, то придет другой и ничего не изменится в благоустроенном порядке»[87]. Жизнь выглядела устойчивой и правильной. Откуда же эта ассоциация с военными кораблями? Предчувствия того, что еще не наступило и пока только зреет где-то за горизонтом, бывает, высказывают поэты. Но архитекторы?
Однако на верфях Англии, а затем Германии уже строятся тяжеловооруженные корабли, броненосцы, предназначенные отнюдь не для мирных пересечений океанов, как «Титаник», ушедший под воду в год, когда в дом с башнями въезжали первые жильцы и выставляли на подоконники горшки с красной геранью, знать не зная о том, что мирной жизни осталось три года… «Эти корабли сделали для войны. И для них устроили войну»[88]. Кстати, стоящий на следующем перекрестке отель «Астория» обязан своим именем основателю гостиничной сети Джону Джекобу Астору, ушедшему под воду вместе с тем же «Титаником». Мирные времена заканчивались; симптомами будущих катастроф выступали военно-морские известия, но и в сухопутном Будапеште, как видно, ощущалось: время вывихнуло сустав.
Неподалеку, тоже на Малом бульваре, стоит повернуть голову, стоит здание, для Будапешта не характерное. Небольшую площадь Мадач (Madch tr) организует П-образный корпус краснокирпичной отделки, на бетонных ножках-столбах, лишенных намека на ордер, с плоскими крышами, без капителей-фронтонов-атлантов-львов и прочего, зато с огромной приплюснутой аркой. Отсюда, по замыслу, должен был начинаться новый проспект Елизаветы (Erzsbet sugrt). Предполагалось, что он прорежет кварталы между улицами Кирай и Доб, пройдя в том же направлении, что и проспект Андраши, и после площади Клаузал сольется с улицей Доб, а дальше – через Большой бульвар на восток. Арка должна была открывать собой проспект, мощные флигели (в проектах они существенно выше) – служить торжественными пропилеями. Новые дома по линии будущего проспекта начали строить уже с учетом его расположения; так, в частности, появился отступивший от старой красной линии дом на улице Доб, из-за которого у дома соседнего оказался открытым глухой брандмауэр. Оба дома сейчас имеют собственную славу: поздний, 1939 года постройки – благодаря жившему в нем музыканту, а ранний, с брандмауэром – благодаря росписи на этом брандмауэре; речь об обоих – далее.
Проспект должен был быть величественным (что странно для страны, только что лишившейся двух третей территории), вдохновляющим массы на подвиги и свершения (пример Германии и СССР, возможно, казался универсальным) и рассчитанным на восприятие не столько с нормальной человеческой точки зрения, сколько с точки зрения некой надчеловеческой сущности. Симметрия его торжественного портала и значительность масштаба полностью оцениваются только при взгляде из-под небес. Судя по проектам, авторы вдохновлялись теми же идеями национального велчия и так же склонялись к пафосу и гигантизму, как проектировавший «Зал Народа» для новой столицы Третьего рейха Альберт Шпеер или собиравшийся возводить в Москве четырехсотметровый Дворец Советов Борис Иофан.
Венгрия, никогда никуда не торопящаяся, к счастью, и тут не угналась за первопроходцами: проспект проложен не был, и дома времен Австро-Венгрии по большей части и сейчас пребывают на своих местах.
Исчезающий город«Будапешт тогда был уже городом исчезающим, теряющим память, куда-то вдруг подевавшимся – непонятно было, где он, откуда явился, куда держит путь».
Петер Эстерхази. Harmonia clestis
Шуточки пост-Трианона
Летом 2009 года в Словакии, до Трианона носившей имя «Верхней Венгрии», собирались открывать памятник святому королю Иштвану. На открытие намеревался приехать и принять участие в торжественной церемонии президент Республики Венгрии[89] Ласло Шойом. Несмотря на то, что обе страны к тому времени были членами Евросоюза и Шенгерской зоны и что границы между ними стали понятием условным, Словакия запретила президенту въезд на территорию страны. Было сказано, что турпоездки частных лиц – это одно, а официальный визит президента – другое, указано на нарушение «стандартов благопристойности», а также на то, что 21 августа – не только день памяти первого венгерского короля, но и день начала вторжения войск Варшавского договора (и Венгрии в том числе) в Чехословакию в 1968-м. А потому визит венгерского президента – нежелателен. Международные СМИ тогда с удовольствием прогнозировали внутриевропейскую бузу, предвкушая дальнейший обмен оскорблениями. Узел-то в этих краях завязан тугой и давний; в Центральной Европе говорят: «Словак – это чех, который говорит по-венгерски» (A szlovk az a cseh, aki tud magyarul). Разгорелся скандал. И вскоре потух: дело отправилось в Европейский суд и окончилось ничем.
Через полтора года, зимой 2011 года, случился следующий казус. В зале здания Совета Европы в Брюсселе по случаю начала председательства Венгрии в ЕС появился ковер размером в двести квадратных метров, изображающий карту Венгерского королевства по состоянию на 1848 год. То есть включающего в себя территории Словакии, половины Румынии, Закарпатской области Украины, сербской Воеводины, а также части территорий Австрии, Словении и Хорватии. И опять разгорелся скандал, и сказано было немало резких слов о попытках венгерского реваншизма. И – снова кончилось ничем.
Трианон – это то, что действительно болит. В городе время от времени попадаются на глаза то наклейки на машинах в виде карты той, до-трианонской Венгрии, то ее же силуэт на сувенирной кружке. Пройдет мимо местный житель в майке с надписью «Nem, nem, soha!». И время от времени, в той или иной форме, эта боль выплескивается наружу этаким нарывом, фурункулом. Но формы он принимает несколько комические, скорее в духе историй Швейка, если уж не покидать культурной сферы региона. И потому в катастрофу не превращается. А нарыв… Ну что ж, бывает. Главное – вовремя йодом смазывать.
Неизвестная страна
Обычная реакция приезжающих в город туристов: «Говорили нам, что Будапешт хорош, но чтоб настолько… Никак мы не ожидали от Будапешта такой красоты!» За этой репликой скрывается и радостное удивление, и косвенное признание в огорчительном невежестве. Венгрия до сих пор по инерции воспринимается как страна бывшего соцблока.
Ни одна другая страна в Европе не порождает во внешнем мире столько путаницы. В сетевых публикациях на русском языке периодически появляются венгры с фамилией Наджи или Наги, хотя имеется в виду Надь (Nagy). Город Печ (Pecs) превращается в Пекс, Шопрон (Sopron) в Сопрон, Дьёр (Gyr) в Гьёр. И Буда, ожидаемо, – в Будду. По тому, знают ли российские журналисты, как звучит название партии Jobbik, можно судить о степени их осведомленности в делах венгерской политики. Сами же венгры, устав объяснять разницу между Будапештом и Бухарестом, запустили серию интернет-плакатов с выразительными картинками румынской столицы и подписью: «Budapest not Bucharest».
Современная Венгрия – загадочная страна. В еще большей степени – если говорить не о современном государстве, а о его «золотом веке», временах австро-венгерских. Приходится признать: Австро-Венгрия в целом (и в особенности ее венгерская составляющая) неизвестна и нелюбима в России. Неизвестна, потому что нелюбима, и нелюбима, потому что неизвестна[90].
Во-первых, век ее был недолог. Не век, всего полвека, пять десятилетий – с 1867 по 1918 год. Во-вторых, в эти полвека российскому обществу вся Европа должна была казаться не более чем пригородом манящего, сказочного, дразнящего Парижа. Какая Вена, какой Будапешт? Нет, матушка, тут магнит попритягательней. Париж слыл центром мира. По старой памяти смущала, видимо, умы Германия и раздражала Англия – чего еще придумает англичанин-мудрец? Не угонишься, черт побери. Потом ее место заняла плохо отличимая из-за равности языка и такая же заморская Америка.
Австро-Венгрии в общественном сознании места не хватало. И уж точно не было шансов у Будапешта выйти из тени первой имперской столицы, Вены. Общее мнение выражает российский журналист: «Вена солнечней и «возвышенней»: это прежде всего музыкальная и театральная столица Европы, делящая лавры первенства с Парижем. Это город уютных кофеен, которые словно воплощают дух старой доброй Австрии. Будапешт, формально второй город империи, находился вне этого синтеза, являясь самостоятельным центром, однако, скорее, центром провинции, чем государства, а тем более культуры»[91].
С 1914 года Дунайская империя стала врагом. А с 1917-го и далее любая «заграница» начала приобретать черты «того света», и всю Австро-Венгрию, с ее венским кофе, Штраусом и Фрейдом, с пирожными, актрисами и замками Эстерхази, с бульварами и опереттой, припечатала одна фраза Швейка. На Австро-Венгерскую империю полагалось смотреть свысока, как на списанный в архив, неудавшийся исторический проект. При наличии собственного катастрофического опыта ХХ века, правда, предъявлять дуалистической монархии серьезные обвинения не получалось. Журили ее, например, за бюрократизм: «…исключительно бюрократизированное государство. Ведь кроме бюрократической машины абсолютной монархии в Австро-Венгрии было мало других, объединяющих империю факторов. Не хватало даже того, что было в Российской империи, – одного явно преобладающего по численности народа. Неудивительно, что бюрократизм Австро-Венгрии «вскормил» и Гашека, и Кафку, и Чапека. Чапек придумал слово «робот». Кафка на первое место поставил бесчеловечность бюрократической машины, состоящей из людей-функций. А Гашек выявил во всем блеске идиотизм повседневной жизни»[92].
В текстах историков по поводу Дунайской империи звучит недоумение: «Самое удивительное, что Австро-Венгрия продержалась еще больше полстолетия – по 1918 г. Ее должны были бы разорвать славяне через 10–15 лет…»[93]
В социалистические времена все страны соцлагеря, даже европейские, воспринимались массовым российским сознанием как нечто второсортное, не дотягивающее ни до остальной Европы, ни до Советского Союза. Просеянные через сито советской прессы новости стран социализма выглядели той же серой полосой (с соцсоревнованиями и первомайскими демонстрациями), но меньшего, чем в Союзе, несерьезного масштаба.
Венгрия из сознания выпадала вовсе[94] – просто на уровне непосредственного восприятия: славяне выглядели братьями по судьбе, гэдээровцы – бывшими, но перевоспитанными врагами, а куда отнести этих, говорящих на непонятной языке? «Трибуна люду» плохого не напишет, что ясно уже из названия, а чего ждать от газеты, невыговариваемо называющейся «Нэпсабадшаг»?
«Популярно объясняю для невежд: Я к болгарм уезжаю – в Будапешт»[95], – пел Высоцкий в 1970-е, а к 2015-му российская публика уже подзабыла, какая именно из социалистических стран, Венгрия, Польша или Югославия, называлась «самым веселым бараком в соцлагере», legvidmabb barakk.
Петр Вайль, чье имя незримо витает над страницами этой книги, писал, объясняя Европу как «дом с множеством помещений и пристроек»: «Две комнаты, вокруг которых построено все остальное, – Греция и Италия. Есть побольше, вроде Германии, и поменьше, вроде Дании. Есть просторные залы от моря до моря – как Франция. Зимние и летние веранды – как Англия и Испания. Чердак – Швейцария, погреб – Голландия. Стенные шкафы – Андорра или Лихтенштейн. Солярий – Монако. Забытые чуланы, вроде Албании…»[96]. Венгрия забыта настолько, что ей вовсе не находится места в этом перечне.
И до сего дня государство под названием Magyarorszg (Мадьярорсаг) – самая непонятная страна Европы, а эпоха Австро-Венгрии – самая непонятая страница европейской истории.
Венгерская тоска«Пессимизм – похоже, это действительно характерная черта венгерского менталитета – всегда предполагать неблагоприятные повороты судьбы».
Иштван Барт. Русским о венграх. Культурологический словарь.
О проигрышах и разгромах
Из трех главных национальных праздников, два – 15 марта, день начала антиавстрийской революции 1848 года, и 23 октября, день начала восстания 1956 года, – посвящены революциям и восстаниям проигранным.
Точнее, счет великих венгерских поражений начинается с 1526 года, с битвы при Мохаче, когда Сулейман Великолепный разгромил венгерскую армию и османы заняли большую часть страны. Тогда погиб и последний национальный венгерский король, двадцатилетний Лайош II, и все его полководцы. Тело короля долго не могли найти. На картине Берталана Секея бледный и мертвый Лайош покоится на белом полотне посреди южновенгерской степи; у него небольшая бородка и аккуратно подстриженная челка; вокруг склонились в одеждах, скорее оперных, чем подлинных, его воины; сцена торжественна и печальна. В реальности все выглядело, вероятно, менее благообразно: король утонул в речке, спасаясь бегством после разгрома войска, останки Лайоша были найдены лишь через два месяца. Первая венгерская катастрофа означала разделение страны на три части, разрыв преемственности и утрату значительной части культурных завоеваний прошлого: Венгрия при Матьяше – ренессансное государство, равное среди равных; Венгрия XVIII и первой половины XIX столетий – глушь, провинция, захолустье. В Венгрии до сих пор жива поговорка: «Больше потеряно при Мохаче» (Tbb is veszett Mohcsnl), успокаивающе произносимая при обычных житейских неприятностях. Так частная жизнь поверяется национальной историей, причем подходящим историческим воспоминанием оказывается именно воспоминание о величайшем бедствии…
А 4 июня страна вспоминает вторую венгерскую катастрофу. За названием «День национального единства» (A nemzeti sszetartozs napja) скрывается все та же, самая болезненная для страны тема – Трианон. Поминальные службы, лекции, концерты. День – официально рабочий, но трамвайный маршрут № 2 работает в укороченном режиме: на площади перед Парламентом ожидаются демонстрации, на площади Героев активисты разворачивают огромный сине-желтый секейский флаг – в память об утраченной Трансильвании.
Повышенное внимание венгров к датам разгромов и поражений производит сильное впечатление на наблюдателей. Кшиштоф Варга, автор книги «Гуляш из турула» с типично польским именем и типично венгерской фамилией[97], пишет: «На самом деле венгры больше острого, жгучего любят сладкое. А больше всего – сладкий вкус поражения. <…> Список венгерских побед короток, а значит, его легче забыть. Как может благородно страдать страна, которой случалось выигрывать? Но кто запретит плакаться над собою стране, которая всегда проигрывала? Память о том, что проигрывали всегда, помогает забыть, что не всегда Венгрия была жертвой – случалось ей бывать и палачом. Списком венгерских поражений смягчается перечень венгерских преступлений»[98].
Версия убедительная, и оспаривать ее, если что, – самим венграм. Про Венгрию в роли палача тоже найдется что вспомнить: 1914 – Талергоф, 1942 – Нови-Сад, 1942–1943 – Дон, 1944 – Холокост в Будапеште и провинциях, 1968 – Прага. Можно, однако, предложить и другую версию. Венгры празднуют проигранные революции? Дело в том, что через некоторое время после формально проигранных революций в стране наблюдается определенный расцвет и вполне ощутимое благополучие. Через два десятилетия после подавления революции 1848 года Венгрия вступает в лучшее время своей истории, что особенно заметно по столице: «С 1867 по 1914 год наблюдался максимальный подъем солнца Венгрии над политическим горизонтом. Это зенит будапештского благоденствия и благополучия: это пора реформ, возведения величественных монументов (во второй половине XIX века в Будапеште появилось 63 «полноформатных» памятника) казавшейся беззаботной жизни»[99].
И предложенный авторами цитированной книги Шимовым и Шарым термин «венгерский полдень» столь же выразителен и столь же емко описывает положение дел «через два десятилетия после поражения», как привычный уже термин «гуляш-коммунизм» – положение дел «через десятилетие после поражения» революции 1956 года.
Через полвека после 1849-го Венгрия окажется на пике своего экономического и культурного развития, подтверждением чему – город, отстроенный к празднику Тысячелетия. Через полвека после 1956-го, в 2006 году, страна уж два года будет членом Евросоюза и ответит решительными акциями протеста, едва не перешедшими в восстание, на провал политики Социалистической партии Ференца Дюрчаня (это тогда мир облетели кадры с танком Т-34, едущим по площади Ференца Деака в Будапеште[100], снова заставляя вспомнить 1945 и 1956 годы). Как всякое более или менее стихийное народное выступление, это не обошлось без акций вандализма: среди прочего был сбит герб Советского Союза с памятника Красной Армии на площади Свободы. И если экономически страна выглядела слабой, то политический курс был очевиден – на Запад, в Европу, как в 896-м, как в 1956-м. Но пораженья от победы ты сам не должен отличать. Может быть, это касается не только поэтов?
Как полагают специалисты, в 2010 году «правительство Виктора Орбана получило от предшественников страну с деградирующей экономикой, крупнейшим в мире внешним долгом и полуразрушенной социальной сферой»[101]. При этом в 2013 году Венгрия досрочно погасила свои долговые обязательства перед Международным валютным фондом (МВФ), выплатив ему сумму в размере 2,85 млрд долларов[102], и обогнала Россию в рейтингах глобальной конкурентоспособности (2013–2014)[103].
Так и живет страна, идя от катастрофы к катастрофе, – в центре Европы, в течение более чем тысячи лет, под давлением то Римской империи Германской нации, то Османской империи, то Австрийской империи, то Советского Союза, то – Европейского. Живет, не пропадает.
Еврейский квартал
История соседства
Словосочетание «Еврейский квартал» для Будапешта – понятие условное, поскольку на протяжении тысячелетней истории страны гетто в городе не было.
Считается, что еврейская община Буды была основана в XI веке, а первое официальное упоминание относится к временам Белы IV, то есть к ХIII веку: король дал Саулу из Офена (Обуды) и Саулу из Пешта грамоту с привилегиями, разрешающую поселение в Секешфехерваре. Вторая весия говорит, что еврейское присутствие в Венгрии следует отсчитывать с самого начала венгерской истории, поскольку переселение в Европу мадьяры совершили в компании с хазарами-иудеями. Версию эту в свое время популяризовал писатель Артур Кёстлер[104]. Серьезной поддержки предположение Кёстлера в научной среде не имеет, но как раз в Будапеште эта версия выглядит не такой уж невероятной. Кёстлер – будапештец. К тому времени, когда семья его перебралась из Венгрии в Австрию, скульптуры семи всадников, вождей семи мадьярских племен, еще не были установлены на площади Героев. Однако имена их и так знал каждый школьник: Арпад, Таш, Елот, Тохотом, Онд, Конд, Хуба. Так же как и то, что название, под которым Венгрия известна в мире (нем. Ungar, англ. Hungaria), происходит из булгарского оn ogur или тюркского оn oguz, то есть «десять огузских племен». Десять минус семь – три племени: три хазарских рода, исповедовавших, как считается, иудаизм, стоят у начала венгерской истории рядом с мадьярами.
Но «Еврейский квартал» для Будапешта – понятие условное еще и потому, что гетто в Будапеште было. Термином «Еврейский квартал», Zsidnegyed, пользуются в целях туристических, и есть некоторая неловкость и неправильность в том, что это имя закрепилось за частью города, вырезанной из его тела на период с 29 ноября 1944 года до 18 января 1945 года насильственно и противоестественно.
«Золотой век» Будапешта, его расцвет в последние десятилетия XIX века, без учета вклада еврейского населения города совершенно необъясним. Будет ли преувеличением сказать, что венгры и евреи соответствовали друг другу как две по-разному функционирующие половинки единой живой системы? Крестьянский неторопливый характер венгерской культуры требовал дополнения – интеллектуального, индивидуалистического. Иного.
Во всяком случае, именно такие мысли приходят в голову путешественнику, пересекающему улицу Кирай, которая отделяет солидный Терезварош (Опера, проспект Андраши с кофейнями и дорогими магазинами, Западный вокзал, на который прибывал из Вены поезд императора Франца Иосифа) от Эржебетвароша, частью которого и является Еврейский квартал. Достаточно пройти через две улицы, чтобы респектабельная имперская эклектика с ее бесконечными вариациями на тему барочных куполов, ренессансных арок и классицистических колонн осталась позади и ей на смену пришла архитектура, которой не так-то просто подобрать название. Скажем так. Если, планируя возвести здание возле Оперы или в районе Базилики, заказчик формулировал техзадание архитектору словами: «Мне – дом, как тот, что рядом, но попышнее и поэффектнее, то есть побогаче», то заказчики с улиц Доб или Вешшелени говорили, похоже, такое: «А мне – дом, какого нигде и ни у кого больше никогда не было».