Город не принимает Пицык Катя
– Мое почтение, Татьяна. А что это вы здесь делаете?
Я показала на дом, в котором снимала квартиру Ульяна, объяснила, что часто гощу здесь, иногда ночую.
– Так, может, по-соседски заглянете вечером? Посмотрите, как я живу. Кроме того… однажды мне не удалось проявить себя, как… быть хозяином. Надеюсь, вы позволите мне реабилитироваться? Так сказать, дадите шанс… возможность доказать гостеприимство.
Я наскоро согласилась. Не помню, по какой причине. Из любопытства? Возможно, просто потому, что Долинин был красивым парнем. Вечером он отворил дверь, провел в гостиную (по совместительству – личный кабинет). Мама была дома. Но не казала носа – по словам Олега, смотрела сериал в своей комнате. (На деле чувствовалось, что он запретил ей высовываться.) Горели свечи. Коробка конфет была открыта. Не начата! Свидание? Разговор как-то не клеился. Язычки пламени отражались в полированной «стенке». За стеклом поблескивал хрусталь. Даже не поблескивал, а намекал на себя: грани фужеров играли светом едва-едва, не дыша, то ли из страха перед хозяином, то ли с отвычки за давностью употребления в деле. В дополнение к хрусталю на стеклянной полке лежала искусственная белая роза. Олег предложил посмотреть фильм. Кассета оказалась заблаговременно вставленной в магнитофон. «Легенды осени». Я села на пол, расстелив юбку по китайскому акриловому ковру. Олег жил на первом этаже. В открытую форточку было слышно, как под окнами ходят люди. Лед на дороге хрустел. Припарковывались машины. Пахло весной. Герои фильма увязали в любви. Я скучала и жалела, что пришла. За полчаса до окончания легенд мы занялись сексом. Тело Олега оказалось прекрасным. Но почему-то, кроме прекрасного тела и громкого цветового пятна (пурпурного стеганого одеяла), в этом сексе ничего больше не состоялось. Когда кончилось пиво, Олег предложил прогуляться к ларьку. Мы оделись. На улице было еще светло. Я шла в расстегнутом пальто. Прихлебывала «Балтику» из горла.
– Татьяна, не хотите ли присесть?
На мой вопросительный взгляд он пояснил:
– Тут место есть одно, очень уютное, э… скамья, там, беседка… мы поболтаем с вами о том о сем.
Я пожала плечами. Долинин повел меня в один из соседних дворов. Дорогой он приумолк, как-то нервически, будто опаздывающий человек, мыслями весь находящийся в точке прибытия, напряженно примеряющий расстояние ко времени и потому потерявший контакт с миром внешним. Вечер становился все неприятнее. Никакой беседки на месте не оказалось. Так, пара детских качелей и заплеванная скамья. Мы пили пиво. Долинин рассказывал о будущем – о том, как по окончании университета станет три шкуры драть за выдачу разрешений на перевоз культурных ценностей через границу. Взятки Олег представлял в виде толстых котлет бумажных купюр. Ритмично пиная ботинком остаток обледенелого черного снега, Долинин грезил о Харлее. Около десяти мы наконец разошлись по домам.
Спустя пару дней я описала наше «свидание» Юре.
– В этом дворе живет лучшая Верина подруга, – ответил Юра, и все встало на места. Долинин затеял пустое, натянутое рандеву ради того, чтобы попасться кому-то там на глаза. Он хотел, чтобы Вере передали: Долинин гулял вечером с девушкой. Меня одолела тоска.
– Знаешь, мы с ним недавно тут курили, и… мне так не понравилось… – сказал Юра. – Он упомянул, ну так, типа, вскользь, что видел Веру на дне рождения общего друга. Говорит, она стала плохо выглядеть, опустилась. Блин, ну зачем это делать? – спросил Юра с горечью.
Я даже не сразу поняла, что именно его так раздосадовало.
– Зачем делать что?
– Зачем он говорит о ней плохо? Ну расстались, поссорились, ну все понятно, ну встретил ее где-то там, в компании, ну была она не причесана или что там, я не знаю, круги под глазами, цвет лица… Но зачем рассказывать?
В данном эпизоде всего более меня поразил следующий факт: если бы нечто подобное о Вере от Долинина услышала я, то не сочла бы сказанное непорядочным. Просто не обратила бы внимания. Возможно, позлорадствовала бы. В сказанном я почерпнула бы информацию только о Вере. А вот Юра почерпнул информацию о Долинине – сплетнике, молодое слепое самолюбие которого уязвила любимая женщина. Пример видения реальности в объеме был тут же подхвачен мною на вооружение. Однако впоследствии выяснилось, что способность Юры нельзя просто взять и перенять.
Вечером Олег поинтересовался моими планами: не собираюсь ли я опять ночевать у Королевой и не нужно ли меня проводить после занятий домой. Вместо ответа я спросила:
– Почему ты не объяснил мне, зачем мы идем в тот двор? Мог просто сразу попросить, я бы и так сходила с тобой, если надо засветиться.
– Вы очень странная девушка, Татьяна, – ответил он грустно.
Хорошие преподаватели на факультете искусств были редкостью. Помимо штатников кафедры, нас учили приглашенные специалисты – художники, музейщики, этнографы. Они бубнили, бредили наяву, не понимали, что делают и зачем. По сути, им было плевать на каких-то чужих малограмотных детей. Некоторых отличало разве что особое зверство – они цинично проваливали нас на экзаменах, например, за непримечательную ограду, неверно названную по снимку элемента ковки (длиной в полсантиметра). Преподаватели вели себя так, полагая, что жесткими методами искореняют невежество. На самом же деле они не искореняли невежество, а всего лишь защищались от него – охраняли свои искусства, расистски отметая и вместе с тем отвращая от искусства тех, кто не собирался отдаваться ему в служение.
Адриан относился именно к таким педагогам. Он любил литературу фанатично, считая свою любовь чем-то вроде нормы жизни или человеческого долга. Неспособных жертвовать собой ради литературы он держал за жвачных животных, годных только для унижения их полноценными людьми. Таким отношением Адриан добился ничтожно малого: все, кто хотел получить у него что-нибудь получше тройки, с придыханием изображали маниакальную страсть к какому-нибудь Шиллеру, не особенно располагающему к эмоциональным потрясениям, тем более двадцатилетних. Будучи по природе лицедеем, Истрин неосознанно воспитывал в учениках лицедеев, разводя нас с дипломом и скармливая наше будущее недрам лжи.
Адриан Григорьевич обожал шокировать. Особенно первокурсников. Вдруг, на двадцатой минуте лекции, он лез в карман, доставал пачку Мальборо, усаживался поудобнее, клал ноги на стол (не переставая говорить), медленно разминал сигарету и закуривал (хотя это было строжайше запрещено). Студенты не верили своим глазам. Как?! Ректор ненавидел табак до трясучки. Еще на первом году моего обучения курильщиков согнали с лестниц поганой метлой. Мы коптились в пятиметровых курилках, коих было, кажется, всего пять на весь главный корпус величиной с город. За сигарету в аудитории Истрина могли уволить, вышвырнуть как собаку. Но это только подслащало удовлетворение от эпатажа. Адриан хотел, чтобы первокурсники поняли: он здесь король. Он – король университета. Король Санкт-Петербурга. Служитель искусства. Член ордена. Человек, пожертвовавший себя делу без остатка и получивший взамен свободу. Он давал понять: вот что имеет истинный адепт; отказавшись от себя, вы получите целый мир, в котором сможете устанавливать правила по собственному вкусу. Кроме того, в момент эпатажа Истрин, конечно, эякулировал, глядя на растерянных, недоумевающих девственниц, прибывших учиться из далеких сибирей.
Как-то речь зашла об «Испанской трагедии».
– Под пером Кида кровавая резня стала философской драмой нравственного возмездия, – Истрин нервно расхаживал перед доской, широко дирижируя собственными мыслями. – Жажда мести приводит Иеронима к безумию. Впервые в английской трагедии появляется человек совершенно сумасшедший, безумие выступает как страсть! Создан образ злодейства без границ!
Остановившись, он чуть ослабил узел шейного платка, восстановил дыхание и продолжил:
– На грани коллапса, охваченный болью, Иероним отправляется на поиски убийцы сына. Он обходит множество городов и стран.
Адриан снова забегал. Говоря, он то и дело оттягивал платок от горла, а потом и вовсе развязал его и, резко рванув, отбросил куда-то в угол. Оторвав от тетрадного листа небольшой кусочек, я написала на нем: «я вся такая противоречивая» и подложила Юре. Тем временем Адриан перешел к декламации.
– Старик, ты стань моим Орфеем; коль не сыщешь нот для арфы. Пусть звук исторгнет боль души, пока мы не упросим Прозерпину мне право мести за убийство сына даровать. Тогда я всех порву!!!
На последних словах, испустив истерический вопль, Истрин неожиданно запрыгнул на учительский стол. То есть встал ногами. В ботинках! Причем не в каких-нибудь сандалетах, а в громоздких «тимберлэндах», поутру месивших весеннюю грязь. Так называемая тракторная подошва была грубо припечатана к желтоватому ламинированному ДСП.
– Вот так и так! И эдак! И загрызу! И прожую, и выплюну потом!!! – кричал он, стоя на столе и энергично разрывая какие-то бумаги в мелкие клочья, летевшие в лица сидящих за первыми партами.
Юра подсунул мне мой же кусочек бумажки, на котором под цитатой из фильма было дописано «пидор?». Но Адриан не был геем. К концу второго семестра его любовницей стала наша однокурсница Марина Зуйкович. Красивая, яркая девушка. Медалистка. Воительница. Общественница. Она красила губы алой помадой и в честь собственного имени носила аквамариновый плащ. Зуйкович обращалась к Адриану на «ты». И делала это с апломбом. Разумеется, они афишировали связь – приезжали в университет вместе и, подходя к центральному входу, держались как пара, у которой недавно был завтрак, а перед завтраком секс, третий по счету за последние восемь часов. Я не общалась с Мариной. За годы мы перемолвились, может быть, парой слов. Но во всю жизнь мне не забылись ее активные духи, броские косынки и шум, производимый энергичной, уверенной походкой, – шум, причиной которого могли быть только слои сотни нижних юбок под кринолином, но на самом деле были всего лишь две полы зеленого расстегнутого плаща.
Неплохой общий язык с Истриным сложился, как ни странно, у Королевой. Они сошлись на почве кино. Как выяснилось, Ульяна была помешана на кинематографе.
– Феллини сделал очень важную вещь, – говорила она.
Я плохо представляла себе, о ком идет речь, но инертно спрашивала:
– Какую?
– Понимаешь, вот, скажем, человек поскальзывается на банановой шкурке или… задумался и, допустим, врезался в столб, ну что-то такое, и всем смешно, да? А если человек ломает спину? Уже не смешно. Все осознают его боль, ах, боже мой, все смотрят на человека с поломанной спиной и понимают, что это может случиться с каждым – завтра, послезавтра, через час, понимаешь, всем страшно и невыносимо. О банановой шкурке все позабыли. Так вот, Феллини проследил цепочку событий, предшествующих перелому спины, и, можешь себе представить, Таня, оказалось, что на каждом этапе событий, ведущих к трагической развязке, человек вел себя как полный мудак, он выглядит смешно, понимаешь? Перелому позвоночника предшествовала банановая шкурка и глупое падение. Трагический результат – это конец цепи комических эпизодов. Феллини показал это.
Вдруг она опомнилась:
– Ты слушаешь меня?
Я кивнула.
– Ты… ты смотрела Феллини?
Я помотала головой.
– Как же…
Она тяжело вздохнула.
– Почему же ты кино не смотришь? – спросила она. Вопрос прозвучал так, будто речь шла о моем нежелании учиться читать.
Королева решила начать с культа. «Завтрак у Тиффани». Два «Оскара»! (Как будто для меня это могло иметь какое-то значение.) Приехав к Уле после занятий, я вымыла руки, переоделась в домашнее, распустила волосы и, прихватив пару бутербродов, нехотя села перед экраном телевизора, которым холостяцкая одиночка дополнилась к весне – дела у моей подруги шли в гору: помимо телевизора, она приобрела видеомагнитофон, музыкальный центр, гладильную доску, утюг с паром, кое-что из посуды, раскладное кресло для гостей (меня), с полторы сотни книг и несколько десятков видеокассет. Феллини, Бергман, Куросава.
«Завтрак у Тиффани» не произвел на меня никакого впечатления. Всю ночь мне снилась Одри Хепберн и то странное комплексное чувство, которое внушал ее гений, – чувство тревоги за нее, чувство тревоги против нее и чувство собственной громоздкости на фоне ее маленького живучего тела.
Утро выдалось добрым. Солнечный май. Полная ясность неба. И этот характерный, столь болезненно скоротечный, неудержимый, сахарно-зеленый флер на деревьях – туман, на миг задержавшийся в ветвях, – молочный лист, налетевший на кроны роем. Улица манила поближе к себе, звала залезть к весне под платье. Не став сушить голову после душа, я разодрала волосы гребнем и прямо мокрыми заколола в тугую кичку. Выпила крепкого чаю с лимоном. Надела клетчатую юбку и голубой свитер с одной широкой поперечной розовой полосой на груди. Отражение в зеркале глубоко удовлетворило меня. Цвета спектра «Столовой» Кандинского животворили дух. День начинался ладно. Ульяна спала (решила идти ко второй паре). Стараясь двигаться как можно тише, я прошла в прихожую, обулась в легкие летние лодочки и повернула ключ в замке. В это же мгновение железная рука схватила меня за горло. Понимание того, что именно происходит, отставало от реальных событий на пять – десять секунд. Сначала я почувствовала хват на шее и только потом поняла, что схвачена рукой, которая пробилась в щель меж стороною проема и краем отпертой двери. Один в один детский кошмар. Пальцы, не просто сильные, а какие-то неорганические, твердокаменные, сдавили мое горло с механистическим бесчувствием, как сработавшие створки турникета или двери вагона. Рука принадлежала человеку в маске. Удушая, он протащил меня в комнату, повалил на пол, зажал мне рот. Взглянув в сторону прихожей, я увидела две ноги. «Мартинсы». Ворвавшихся было двое. Дверь захлопнулась.
– Дай вон ту тряпку, серую, – сказал Первый, тот, что держал меня.
Второй бросил ему жилетку. Первый поймал ее с лету. И сел на меня, прижав своим весом. Клинч оказался таким же мертвым и императивным, как хватка пальцев. По мне будто отлили металлический гроб.
В области зеленого дивана происходила возня. Второй управлялся с Ульяной. Но прежде, чем я успела обдумать это, Первый приставил к моему горлу нож. Туго свернутая кичка мокрых волос теперь давила в затылок, как камень. Будто я лежала на дне ручья.
– Слушай внимательно, – сказал он. – Сейчас я уберу руку, ты сможешь говорить и дышать. Но если заорешь, порежу. Поняла?
Я моргнула. Он убрал руку. Обернул мою голову серой жилеткой. А поверх густо обмотал скотчем, оставив небольшую дырочку для носа и рта. Покончив с головой, он повернул меня на живот и, заведя мои руки за спину, обмотал скотчем запястья. Затем перешел к ногам. Я ничего не видела. Стоял страшный треск от резко разматываемой липкой ленты.
– В квартире нет денег, – говорила Ульяна.
– Туфту гонять не надо, – отвечал Второй.
– Хули ты базаришь с вафлисткой? Утюг включай, – прошипел Первый.
– Боже! – взвыла Ульяна. – Да нет здесь денег! Не-е-ет!
– Заткнись, сука.
Судя по звуку, Ульяна получила по лицу. Первый поднял меня с пола и бросил на кресло. Я почувствовала, что он отошел взглянуть на плоды своего труда. По всей видимости, картина удовлетворяла.
– Короче, раскладка такая, – начал он, выдохнув, как бы отряхивая напряжение с натруженных мышц. – Телефон твой слушали неделю, ходили за тобой три дня, знаем, что бахар тебе отвалил десятку, мне время терять не в цвет, ты говоришь, где деньги, и мы уходим.
– Денег нет.
– Денег нет? – спросил Первый, приходя в бешенство. – А на что ты газовала с блядями в китайском ресторане? На Итальянской в среду зависала, ты хавальник набивала с четырех до семи! Слушай, мы по майданам не бегаем, у нас своя работа, если я здесь, значит, и деньги здесь. Или ты думаешь, что я за золотыми часами пришел?
Они крушили квартиру на винегрет. Отворяли дверцы, выгребали нутро, швыряли на пол бумаги, белье, посуду. Высыпали из мешков фасоль и сою (влияние Женечки). Вспарывали подушки. Пинали книги. Я слышала, как бьется стекло, трещат ткани, рвутся тетради. Я чувствовала, как «мартинсы» топчут субтильные Ульянины платья, вываленные из шкафа на пол. «Живанши», «Труссарди», «Армани». Все, что она так любила. Пока я заслушивалась звуками апокалипсиса, ко мне постепенно возвращалась чувствительность. Оказалось, в кулаке я зажимаю ключ. От квартиры. Конечно! Значит, еще до вторжения железной руки я успела вынуть ключ из замка. И не выронила – очевидно, рефлекторно сжала кулак. Я не знала, зачем мне в такой ситуации ключ. Но по наитию разжала пальцы, выпустив его, как рыбку, в щель между сиденьем и спинкой раскладного кресла. Ключ тихо провалился в недра. В аффекте мне показалось, что я услышала, как он сказал: прощай. Мысленно я ответила. Будто это был последний мой провожатый на территорию агрессивно распростершего объятия небытия.
Выпотрошив квартиру, грабители взялись за утюг. Первый угрожал. На слух я изо всех сил пыталась понять, насколько близко он подносит утюг к телу Ульяны. Она кричала.
– Господи! – говорила она, хрипя, со слезою в голосе. – Да почему вы такие тупые?! Мальчики, вы не понимаете?! Деньги в банке. Не в консервной. Банк! Вы знаете такое слово?! Блядь, передайте своему хозяину, что ему надо было окончить хотя бы восемь классов! Псы!!!
Она снова получила удар, на слух – весьма хлесткий. Но, кажется, «мальчики» приуныли. Сквернословя, они побродили по разгромленной квартире еще минут десять. С кухни послышалось:
– Обеих?
– Да, поникаем и валим.
Я не понимала, почему они так смешно разговаривают. Это производило впечатление дешевой постановки. Будто, затеяв воскресный спектакль на веранде, бандитов изображали творческие дачники, которые, по случаю прикрываясь ролью, давали волю всему дерьму, каким обладали втайне от самих себя. Почикаем! Я прямо-таки залилась краской. В общем-то, речь шла о нашем убийстве. Но это не мешало стыдиться текста, которому впору было быть написанным детской, наивной, некрепкой рукой, не ведающей правды и тяжко угадывающей ее через слова. Я подумала о маме, о телеграмме, которую она получит. И вспомнила книгу Моуди, валявшуюся во времена перестройки в каждой квартире. Бумажная потертая сиреневая обложка. Увижу ли я белый свет в конце туннеля? Послышался звук расстегиваемой молнии. Похоже, они укладывали в спортивную сумку музыкальный центр и видеомагнитофон. Мучило то, что на слух никак не получалось ясно определить, где это происходит. Как близко? Сколько шагов отделяет меня от человека с ножом? Раскалывающей рассудок несправедливостью казалось то, что я лишена права увидеть расстояние до палача и определить точку отсчета до моей последней минуты. А что если я не почувствую приближения? Не услышу чужого дыхания? Не смогу ощутить изменения температуры и запаха? Что если он уже рядом? Сейчас склоняется надо мною? Что если лезвие ножа в сантиметре от моей кожи? А я сижу и даже не подозреваю об этом, как маленький шелковистый щенок, спящий в корзине, несомой к реке, уже уготованной принять его в бурые воды волей теплой и твердой хозяйской руки.
– Давай эту почикаем, а малую – оставим.
Первый ответил:
– Да на хуя геморроиться с лярвой, бог все видит, крысу помажет, я руки пачкать не хочу.
– Может, на хор ее поставить?
– Ага! – возразил Первый со всей доступной ему степенью иронии. – И на конец себе наварить?
Они довольно захихикали. Ехидно, как пятиклассники, ощупью совершающие первые корявые шаги в утверждении собственного превосходства над недолюдьми.
– Короче, трогать вас не буду, – сказал Первый, придав своему голосу немного дикторского официоза. Он презентовал финал:
– Провода перерезаны. Все ключи у нас. Дверь закрываем с той стороны. Сдохнете и так через три дня, в говне.
Застегнув сумку, они вышли несолоно хлебавши, не подозревая еще, что уносят с собою двух «Оскаров», оставленных с вечера в магнитофоне. Хлопнула дверь. Ключ повернули три раза. Мы остались одни. На меня моментально снизошло высочайшее вдохновение – какой-то разворот внутренних крыл, напоенных соком свежей силы.
– Уля! Не волнуйся, сейчас… все будет.
С уверенностью физически всемогущего человека я начала отводить запястья друг от друга. Странно, но лента поддавалась! Скотч растягивался. В конце концов я вывернула руки из обмотки. Сорвала с головы кокон, допрыгала до дивана и сняла с глаз Ули повязку.
– Ты цела?
– Да, – ответила она. И в этом «да» я услышала все, включая просьбу о прощении, благодарение Богу и надежду на то, что сила, позволяющая верить в будущее, не убыла сегодняшним числом ни на микрон.
Я привстала, намереваясь отпрыгать в кухню за ножом, но Королева протянула ко мне связанные руки и удержала за юбку.
– Таня, я хочу, чтобы ты услышала меня и приняла то, что я скажу тебе сейчас, максимально близко к сердцу.
– Ну, так это… я хочу за ножом, чтобы разрезать скотч, я сейчас, минуту…
– Нет. Постой. Сядь, успеется разрезать. Ты должна услышать это сейчас, немедленно, это важно, – она тяжело дышала, будто только что финишировала на стометровке. – Они не собирались нас убивать. Запомни это на всю жизнь. Они могли бы нас убить в случае экстренной необходимости. Но в принципе – не собирались. Это люди моего мужа. Он послал их не убивать, а наказать, поиздеваться.
– Почему они так дурацки разговаривают? Неестественно как-то…
Я рассмеялась.
– Потому что они умственно неполноценны. Это ограниченные, жестокие, зависимые существа. Они делают то, что им говорят. И говорят то, чему научились в стае. Они не умеют складывать слова в произвольном порядке. Они даже не знают, что у них есть такая возможность. Они не знают, что язык дан им для выражения собственных мыслей и желаний. Они думают, что язык существует в виде готовых связок, а жизнь – в виде готовых ситуаций, обязывающих к произнесению строго определенных фраз. Это ходячие мертвецы.
Она посмотрела мне в глаза:
– Я все сказала. Можешь прыгать за ножом.
– Ага.
– Боже мой, как нам выйти теперь отсюда?
– Есть ключ! – сказала я бодро, подивившись собственной нахлынувшей веселости.
Часам к пяти мы с Юрой управились с погромом.
– Напрасно вы затеваетесь с платьями, – сказала Ульяна вяло. – Я не буду их надевать, ни под каким предлогом, ни после какой химчистки. Можете вынести их на помойку.
Весь день она провела на диване – по обыкновению (относящемуся к тяжелым жизненным ситуациям) лежала на животе, в позе Федры, рукой помогая лобной кости препятствовать разрушительной силе мысли. Слесарь врезал новый замок. Юра домывал полы. Я протирала книги, разглаживала мятые страницы. Чайник кипел. Четыре мешка ошметков уже отлеживали свое в мусорном баке.
– Может, попьешь с нами чаю? – спросила я. – Юра привез зефир.
– Нет, благодарю, – она даже не обернулась.
В шесть приехала Зубарева. Та самая Лилька.
Старшая в смене. Квартира наполнилась запахом глубоких духов. Трением шелка. Хрустом дорогого сукна. Скольжением тяжелого жемчуга по глянцу блузки. Зубарева повесила пиджак на спинку стула. И, вымыв руки, долго вытиралась. Все перехватывая и перехватывая уже давно сухими пальцами полотенце, она смотрела на Ульяну, вышедшую к столу в ночной рубашке. Ссадина на скуле растягивалась аж до уха. Щека чуть вспухла, несмотря на лед, который мы с Юрой скололи со стен морозилки. Не зная, с чего начать, Лилька достала из маленькой твердой сумочки золотую зажигалку. Я разливала чай по оставшимся целыми чашкам. За распахнутым окном занимался вечер. Запах цветения и асфальта. Салатовая пена на деревьях перецветала в мятный. Я слышала Баха. Хоральная прелюдия будто бы доносилась из глубины земли. Но земля при этом вращалась внутри меня. Поэтому, кроме меня, музыку никто не слышал. Петербуржцы покидали универсам и наторенными тропами возвращались домой, к обиходу. Меня занимали Лилины губы. Они сочились росой. Налитые, как дольки мандарина, аккуратно очищенные от пленок, только розовые, они были не покрыты помадой, а мироточили ею. Тонкая сигарета, взятая в их лоно, готова была растаять. Зубарева прикурила. Откинутый колпачок зажигалки элегантно щелкнул в тишине. И в этот же момент Ульяна, до сих пор рассматривавшая пол, отчетливо произнесла:
– Он украдет детей.
Ее воспаленные глаза вмиг обильно налились слезами.
– Лиличка, что же делать? – прошептала она как-то странно, с взвизгом, будто ее внезапно прорезала боль в животе. Сгорбившись, она скомкала руками подол.
Зубарева тут же прижала к пепельнице бычок и знаком показала нам с Юрой уйти. Мы поспешно встали. Дверь захлопнулась. И сразу за тем в кухне раздался нечеловеческий адский крик. Ульяна металась в замкнутом пространстве, как дикая птица. Добивала остатки посуды. Колотила в застекление двери.
– Пусти! Пусти меня!!!
Я уткнулась в колени и закрыла уши руками. Но эти вопли пронизали не то что ладони – стены. Дом раскалывался. Мне представлялось разъятие материи. Проходя через препятствия, звуковая волна разобщала молекулы. Даже через подушку, которой я накрыла голову, было слышно, как Ульяна кричала, захлебываясь слезами и слюной.
– Почему?! Как я могла так поступить с собой?! Как я могла выйти за него замуж?! Как я могла так поступить с собой?! Мой бедный папа, мой бедный папа, Лиличка, мой папа! Он все видел, он видел оттуда, он видел, как я совершила над собой надругательство, он видел, как я выбрала именно этого мужчину, господи, какой позор, какой позор, какую боль он испытал, увидев, что я сделала с его любимой дочерью, господи…
Наверное, истерика продолжалась не более пяти минут. Но мне казалось, что я сижу под подушкой час. Сижу под дверью стоматологического кабинета и слушаю, как за стеной человека сверлят живьем с головы до ног. Когда же сумятица на кухне наконец прекратилась, Зубарева выглянула к нам. Блузка ее была надорвана, прическа растерзана. Бусы запрокинуты за спину. Она протянула Юре свой кожаный надушенный сбитый бумажник и отослала нас за водкой.
На следующий день Ульяна уехала в Старую Руссу. Зубарева нашла для нее квартиру в центре. Улица Марата. Ворота во двор на кодовом замке. Консьержка. Цветы в парадной. Две просторные комнаты. Кровать для няни. Газовая колонка. Ванная с окном. Мы с Юрой упаковали коробки за пару дней. К приезду семейства поставили в вазу большой букет сирени. В университете я появилась только спустя неделю после вторжения. И сразу же столкнулась с Истриным в полупустой столовой. По неловкости мы сели за один стол. Адриан Григорьевич смотрел на меня мрачно. Я портила аппетит.
– Вас не было на прошлом занятии.
– Угу, – ответила я с набитым ртом, прихлебывая сладкий чай. – Я плохо себя чувствовала, очень.
– Вы принимаете наркотики? – спросил он.
– Нет. Никогда не принимала. Я против наркотиков.
– Просто… В вас есть что-то… Почему вы всегда себя так ведете? – спросил он неожиданно простым, человеческим голосом, не сценическим, без подачи и широты, спросил, разламывая черный хлеб.
Я не знала, что отвечать. Мне хотелось побольнее уязвить его. Отомстить ему за гордыню, самоуверенность, самовлюбленность. За неуважение к юным, в особенности – к женщинам. Случай выпал более чем подходящий. Кто знал, доведется ли когда-нибудь еще оказаться в частной беседе? По наитию я прицелилась в самое воспаленное место.
– Я очень люблю секс, – сказала я. – Часто меняю партнеров, пробую… Много времени провожу с мужчинами. А секс дает много энергии, сами ж, наверное, понимаете.
Он перестал есть. Откинулся на спинку стула. Погасил дьявольский взгляд. И посмотрел на меня из глубины глазниц.
– У вас проблемы с учебой, – сказал он тихо.
Я молча обмакнула кусочек хлеба в остатки майонеза.
– А зачем вы вообще учитесь? Зачем вам университет? Если так уж тяжело… Какой смысл тратить годы?
Мы помолчали еще некоторое время.
– Зачем вы мучаете себя и нас?! – воскликнул он.
– Не знаю, – ответила я. И это была чистая правда.
Спустя пятнадцать лет я случайно услышала от бывшего однокурсника, что Адриан и Марина поженились, а на восьмом году счастливой совместной жизни почему-то погибли. Остались ли у них дети? Я не спросила. Кроме того, спустя те же пятнадцать лет, читая «Испанскую трагедию», я с удивлением обнаружила, что старик Иероним не исхаживал тысячи городов и стран, а перерезал врагов, не отходя от родного дома. Сначала это вызвало улыбку. Бедный Истрин! Задним числом он оказался обыкновенным полусведущим любителем, шарлатаном, поленившимся прочесть недопереведенную Аникстом трагедию до конца, а может быть, не удосужившимся прочесть ее вовсе. Это было смешно.
Забив имя Адриана в поисковик, я узнала из его биографии, что после армии он три раза поступал в театральный. И все три раза Истрина не приняли «из-за слишком красивой, броской, вычурной внешности». Через неделю, после некоторых размышлений, я поняла, что он читал и Аникста, и всю трагедию целиком на языке оригинала. Он читал, переводил, любил. Он шел по тексту с закрытыми глазами. Да. Но тогда, на лекции, он просто наврал нам. Элементарно наврал. Истрин гнал гофмаршала по миру, подальше от испанского двора, чтобы тот, охваченный безумием, волочил пенный язык по чужой земле, выбивал неизвестные двери, рыскал по площадям, рынкам, турнирам, опрокидывал столы, задирал юбки, рубил портьеры, искал, искал, искал и находил врагов, и доставал из щелей, и без устали резал, и кромсал из них кипящий кровью мясной тартар. Адриан был актером. Несчастным актером, сосланным в беззвучный, плоский, черно-белый, измельченный мир текста. Ожидая, пока мы спишем с доски, Истрин смотрел в окно и видел там вместо нашего пустыря правый берег разлившейся Темзы, столпотворение на мосту, медведей, бьющихся на арене в глубокой грязи, и флаг, поднявшийся над театром «Роза».
Глава V
– А… вызвать такси… как? – спросила я.
Она воспылала:
– Ты вообще меня послушаешь когда-нибудь сегодня?
Бровями Ульяна изобразила эдакий взмет ястребиных крыл.
– Няня вызовет такси! Ты вообще не должна думать об этом! Ты должна забрать детей, сесть в машину, доехать, расплатиться – всё! – Королева встряхнула тетрадным листком. – Но не всё!
На листке красовался план. «1) 9:00 – быть у няни; 2) не забыть пакет; 3) 9:15 – сесть в такси; 4) расплатиться по счетчику („счетчику“ – подчеркнуто двумя чертами)». И так далее. Двадцать два пункта. Ульяна улетала в Москву. Клиент предложил сопровождать в столицу. Три дня. В один из которых ко всеобщей сумятице у няни возникла «ситуация». Близнецы оставались мне. Транспортировка, кормежка, досуг. Ничего сложного. У тебя все получится. Очень спокойные мальчики. С девяти до девяти. Всего-то – полдня! Суп в холодильнике. Котлеты в кастрюле. Первый звонок из Москвы – в шестнадцать ноль-ноль. Два прозвона по одному гудку. На третий можно снять трубку. План расписан до мелочей. Все продумано.
– Таня… Танечка! – Королева вцепилась в мои запястья. – «Чип и Дэйл» – ровно четыре серии. И ни серией больше. Ни минутой больше! Ты слышишь? Никаких уговоров… Даже если они начнут отгрызать свои руки у тебя на глазах!
Она прослезилась. Панический страх трехдневной разлуки. Вернее, страх расстояния. Вдруг что-то пойдет не так? Из Москвы горло беде не перегрызть. В течение часа до места не доберешься. Уже в самолете руки, отнятые от пульса, начнет крутить от тоски. Она сплела пальцы и заломила кисти, изжимаясь всем телом. Пойми, я доверяю тебе жизнь моих сыновей. Ну что же здесь непонятного. Однако вся эта история немало тревожила: все лето я провела в деревне у бабушки, с детьми Ульяны знакома была пока только вскользь – один раз мы ходили в кафе на Рубинштейна, поели мороженого, но из этой беглой встречи я вынесла скудные впечатления: мальчики показались замкнутыми и красивыми. Прямые соломенные волосы. Чуть удлиненные стрижки. Белая кожа. С собой – тетрадки и цветные карандаши. Когда один из них захотел в туалет, к моему изумлению, Ульяна сказала: «Терпи». К чему такая строгость? Но, разумеется, я и не подумала совать нос в чужие дела.
В первую ночь Улиной командировки близнецы оставались у няни, на Васильевском. Мне поручалось забрать их утром, доставить домой и провести с ними день. В час икс я прибыла по адресу. Биржевой переулок. В квартире пахло ухоженностью, завтраком и утюгом. Опрятная, поджарая, чернявая няня одевала детей. Зеленая клетка – Антон. Вишневая – Глеб. Все просто. Переживать не стоит.
– Я б и не поехала, это самое, чего мне ехать, но без моей подписи они дочери не поставят это… и вчера ездила, такая бюрократия, а вчера у меня внуки, поэтому она этих сюда, иначе не успевали, и вот сегодня опять, так я еще предупредила ее, еще когда… она вроде сказала: езжай, а тут это… ну, ты не волнуйся, ничего, я приеду, и поедешь, а то, может, останешься, там я наготовила, все чистенько, увидишь… Так-то они не шкодные, мамка у них строгая… показать тебе, как отличаются? По уху можно…
Женщина наметанным жестом взялась за голову мальчика и костистой куриной рукой зачесала белые волосики, показав кроткое ухо. Вникать не хотелось. Идея казалась неудобоваримой.
– Они же в разной одежде, – возразила я сухо.
– Ага, в разной. Вот и в разной. А то разденутся? Запутают…
Таксист бесился. Высовывался в открытое окно. Тельняшка его задиралась, отвлекая прицел на кожу рыжеволосой спины.
– Млять… Авария, наверное, – предположил он уже в пятый раз.
Мы волочились по набережной Макарова минут двадцать. Метр за метром. Трогались, тормозили. Трогались, тормозили. Сентябрь выдался жарким. Машины разогревались в давке. Терлись боками. Блестели на солнце. Ползли на брюхе, как стадо ластоногих. Воняло бензином. Железные увальни психовали, дергались, рычали всем телом. Их мучил внутренний зуд – зуд с внутренней стороны атома: для того чтобы почесаться, им пришлось бы сначала содрать с себя всю кожуру, а затем и вовсе распасться ядерно, прямо здесь. Предощущение пекла угнетало.
– А мы скоро приедем? – спросил Глеб.
– Чё за… мля… там авария, наверное… Как же достали чмошники…
Таксист не понравился мне еще больше, чем няня. Хабальная тварь ерзала в водительском кресле. Била рукой по рулю. И в конце концов все-таки вдавила клаксон по самые гланды. Волга взревела на ровном месте, сигналя неподвижным машинам, носами упирающимся в зады таких же неподвижных машин. Этим звуком можно было счищать зубную эмаль. Я посмотрела на детей. Глеб равнодушно глядел в окно. А вот Антон сполз к самому краю сиденья, обмяк. Наподобие тряпичной куклы, уперев подбородок в грудь, он смотрел в одну точку, где-то на спинке переднего кресла. Глаза малыша слегка затянуло мутно-голубоватой пленкой – как случается у засыпающих сидя котят.
– Тебе плохо?
Он молчал.
– Еще долго ехать? – спросил Глеб.
Я тронула Антона за плечо. На ощупь он оказался совсем маленьким.
– Что с тобой? Приятель, ау, поговори, пожалуйста.
– Сейчас я буду бокать, – ответил он одними губами, не шелохнувшись и не сводя глаз с далекой планеты.
– Его тошнит, – Глеб разъяснил четко. Таксист тут же вывернулся из штанов.
– Э-э-э, девушка, я на это не подписывался, за химчистку салона будете платить, мне эти напряги не надо, я на детей не подписывался… я только вышел на смену, я этим всем дышать не собираюсь, вы мне на целый день этой байды…
– Сейчас я буду бокать, – повторил Антон.
– Остановите машину.
– А она что, едет, что ли? Х-хе, эт-что, Европа? Вы же видите, мля, какое… еще неизвестно, что на мосту, я полдня потеряю по такой хери…
На подъезде к Биржевой площади он кое-как прижался к тротуару. Я высадила Антона. Малыша тут же вырвало. Завтрак сверкал на асфальте. Зеленое клетчатое пальто пострадало. Глеб стоял рядом.
– О, зачем же ты вылез?
– Дядя сказал.
Водитель, растянувшись оборотистым телом, пролег через пассажирское кресло и выставил наш пакет из салона. Игрушки попадали на дорогу. Пластмассовая машинка закатилась под колесо. Что за черт? Собирая вещи с земли, я еще не осознала намерения таксиста. Он захлопнул переднюю дверь, заднюю – абсурд! Волга тут же тронулась и, хамски протолкавшись, съехала в сторону университета. Я не могла поверить. Сбежал! Посреди белого дня, заправленного золотом осеннего солнца, словно игристым лаком растительного масла.
Бабье лето. Каменная природа торжествовала. Лужа блевоты переливалась в лучах. Мы остались одни. Таня Козлова и двое сыновей опасного рецидивиста, отцом прозреваемых через стены Крестов силой тысячеокой гидры с собачьими головами. Двое ангелов! Дичь! По следу коей спущена свора тупых уголовных псов. Я чувствовала себя человеком, опоздавшим в бомбоубежище. Ближайшим укрытием мне представилась Валечка. Мошков переулок в десяти минутах. Утро. Где Валечке быть? Конечно же, дома. Покрепче сжав смирные, сполна умещаемые в моих ладонях детские ручки, я повела близнецов через Дворцовый. Нева закипала. Блеск реки резал глаза. Течения как такового не наблюдалось: хаос. Одна вода перебивала другую воду. Вода шла против воды, вода тянулась к воде, струилась через себя и прорезала саму себя струями – река просто кишела невидимыми аллигаторами.
– Жирафы! – крикнул Глеб, указав пальцем в сторону Шмидта. На горизонте чернели тонкие силуэты согбенных шей. Портовые краны.
– А скоро мама приедет?
Ванна занавешивалась клеенчатой шторой, той же, что год назад (кстати, может, не год, а все пять или десять). Цвет – классический голубой. Просторный, как небо, в складках которого блуждали бурые тараканы – беременные медведицы, щеголявшие наглостью, до дна испивавшие чашу вседозволенности, причем без всякой цели, просто так – чтоб даром не пропадала. Соседями Валечки были одни старики. Медвежья охота выходила им не по зубам. Валя, полагаю, считала жизнь насекомых неприкосновенной. А больше там и некому было блюсти людские границы. Две из шести коммунальных комнат принадлежали отъехавшим: внутренности навесных замков давно срослись; на оставшиеся четыре приходилось четверо героев блокады. Супружеская чета в девятом десятке, слепая вдова (бывшая сотрудница Эрмитажа) и владелица сразу двух комнат, собственно, Валечкина арендодатель. Старики жили по-черепашьи – смотрели телевизор в ползвука, ступали, не задевая воздух, зачерпывали суп, не касаясь ложкой посуды, а жевали так деликатно, будто боялись сквозь работу челюстей прослушать, как пища вдруг вскрикнет, принажатая слишком властным протезом.
В тот непостижимый фатальный день – фатальный в самом бескомпромиссном, бессмысленном варианте, – день, в который жизнь позабавлялась нами с тем же отсутствием цели, с которым тараканы, пользуясь немощью стариков, забавлялись излишней свободой, – день, в который жизнь поиграла нами не для того, чтобы мы что-то поняли, а только для того, чтобы поиграть, используя нас в качестве цветных передвижных кукол, – в тот запредельный день в мошковской коммуне стояла обыкновенная тамошняя вакуумная тишина. Одна вода журчала, да и то в тихом регистре, пущенная тонкой струей не по центру стока, а сбоку, с наката. Я застирывала пальто Антона. Дверь ванной болталась распахнутой. Хозяйка Валиной комнаты полола на даче и ожидалась к ноябрю. Одна из соседок шаркала мимо. В знак приветствия она едва заметно кивнула – предельно осторожно, так, чтобы в поклоне не скакнуло давление и не отвалились волосы, готовые отсохнуть в любую секунду, как пух одуванчика. Взяв в кухне какую-то баночку, старуха проследовала обратно к себе. Шагнув во мрак несуразно большого, раздутого общего коридора, она растаяла, точно брошенный в темную воду сахар. Здесь, в Мошковом, мы, заживо заключенные во чрево кита, никуда не плыли, потому что кит давно уже умер и туша его обветривалась на вселенском краю. «У тебя отдыхаешь душой», – говорила я Вале об этом.
Глеб равнодушно дергал скрипку за струны. Валечка разместила близнецов на матрасе. А сама занималась чаем. Промокая сухим полотенцем застиранное пальто, я поторапливала: надо быстрее доставить детей домой. Как ехать? Метро? Или выйти на набережную и просто поймать машину? С одной стороны, обращение к Вале не имело очевидного смысла. С другой стороны, в глубине души я верила, что Валя меня понимает. Вернее, факт непонимания с ее стороны я не считала доказанным. И говорила с ней, как с человеком, пребывающим в коме: сам шанс на то, что мои слова все-таки понимают, отнимал у меня моральное право их не произносить.
– Можно мы поиграем в крота и орла? – спросил Глеб.
Антон вскочил, раскинул в стороны руки и побежал вокруг матраса. Глеб вел его, целясь из воображаемого оружия. Через пару минут крот застрелил орла, и тот, спланировав на матрас, пал замертво. Орел лежал на спине, уставившись в потолок. Белые волосы, распластанные по простыне, напоминали лепестки хризантемы, легкомысленно сорванной и брошенной лицом вниз – сердцевиной бутона к пыльной дороге. Глеб сидел над телом, выпрямив спину.
– А в чем прикол? – спросила я.
– Тсс! – Валя приложила палец к губам. – Он сейчас в таком состоянии, как будто он подключен сразу ко всем библиотекам мира.
И вот тут послышалось это: топот. Даже не топот – бег. Складывалось впечатление, что в квартиру очередью вбегала рота солдат. Дом затрясся. Сказать, что я испугалась, – не сказать ничего. Я переживала страх, внушаемый чем-то необъяснимым. То есть не просто боялась. А еще и не знала, чего именно я боюсь.
– Что это?
– Лошади, – пояснила Валечка безмятежно.
В дверном проеме встал человек. Лет тридцати.
Короткая стрижка, черный свитер, черные брюки. Татарское сложение лица. Обычный парень. Такие, случается, курят в тамбурах электричек или переводят старушек через дорогу. Увидев нас, он как-то болезненно просиял. Изумился. Но справился с растерянностью на корню. И приветственно кивнул. Я взглянула ему в глаза и выронила полотенце. Со страха у меня отнялись руки, прямо от плеч. Мне было так плохо, как бывает только во сне. Что-то вроде паралича. Подобное случалось в младшие школьные годы: упав с яблони на спину, я полминуты не могла закричать – казалось, ударом из легких выбило воздух – весь подчистую.
– Здравствуйте, – сказал он подчеркнуто любезно.
– Здравствуйте, – ответила Валечка. Дети, обнаружив воспитание, прервали игру и, пусть наспех, но поздоровались тоже. – Хотите чаю?
– Нет, благодарю, – отказался гость. – Прошу вас, присядьте.
– Там мертвый орел, – заметила Валечка с укоризной.
– Валя! – вызвался Глеб. – Я его сейчас похороню!
Малыш схватился за воображаемую лопату. И начал копать матрас. На лбу черного гостя выступила испарина. Парень нервничал. Но в то же время демонстрировал неизвестной природы выучку: контролировал эмоции. Он повторил свою просьбу:
– Пожалуйста, присядьте, ни о чем не беспокойтесь, просто все вместе сядьте на постель и посидите немного не двигаясь.
– Где постель? Вы же видите, человек копает могилу, – возмутилась Валя.
Наконец я услышала собственный голос:
– Валя, это ограбление.
Взгляд ее был полон недоумения, доверия и тепла. Со стороны коридора слышались шаги, хлопали двери. Не особенно ясно, но вроде бы прозвучал сдавленный крик. Скорее даже не крик, а возглас. Что-то будто упало, а может, просто всей тяжестью опустилось на пол.
– Глеб, пристрели Валю, – попросила я. Мальчик нацелил палец в самое сердце моей подруги. Бах! И вторая сбитая птица прилегла на матрас рядом с охотником. Я села на краешек, подобрала колени к груди. Глеб споро копал. Татарин скрылся из проема, но было ясно, что он не ушел, а просто временно отступил. Мысли мои метались на дикой скорости от вопроса к вопросу. Зачем грабители здесь? Какие деньги искать в оскобленной изложистой раке?! Почему татарин не в маске? Каждые полминуты он вновь показывался в проеме, убеждался, что мы на месте, и вновь прятался за стеной. Естественно, в план ограбления не входили лишние люди. Ребята рассчитывали застать трех доходящих блокадников и девчонку. Вошли налегке, не стали переводить чулки понапрасну. Хотя все-таки почему? Собирались передушить стариков? А Валю? Так, заодно? Не жалко? Через таких земля не оскудеет рабочей силой? Но тут вдруг дети. Да еще и такие милые крошки. Плюс – Таня Козлова. О боже. Может, бабушек уже покромсали? А нас? На десерт? Как они собирались действовать? Перетряхивать каждую комнату по порядку? Выгребать соль, макароны, пуговицы, перо? Выдирать стельки? Резать подкладки? Шесть комнат. За полчасика вряд ли управиться. Сколько мы будем сидеть? Предположим, налетчики не убийцы. Значит, в свой черед переведут нас в соседнюю комнату. А сами изрубят на куски пианино? Порежут матрас, расщиплют вату? Будут искать носок, набитый валютой? Если мы выживем, Ульяна меня убьет. Но это не так уж и важно. Гораздо острее стоял вопрос иного характера: как мы будем смотреть в глаза близнецам? Если сейчас здесь начнется вся эта эпопея со скотчем, угрозами и утюгами… Одно дело – пережить ужас. И совсем другое – пережить ужас вместе с маленькими детьми. Господи, как же все-таки мы будем жить дальше? Останемся ли друзьями? Глеб все копал и копал с неподдельным усердием. Валя с Антоном, похоже, шерстили библиотеку Йельского университета. Последние минуты? Да неужели?! Неужели этот улыбчивый и учтивый татарский мальчик оставит после себя полную коммуналку неповинно перерезанных шей? Он снова заглянул в комнату. Я посмотрела ему в глаза.
– Ни о чем не беспокойтесь, пожалуйста, – сказал он уверенно и снова шагнул из проема.
Он не появлялся с минуту. Потом еще с минуту. В коридоре будто бы стихло. Прошло еще какое-то время, может быть минут пять. На четвереньках я отползла от матраса и попыталась выглянуть за порог. Ничего.
– Таня, нам нужна живая вода, – сказал Глеб. – Ты можешь достать живую воду? Их надо полить.
– Конечно. Только охраняй их хорошо, понял? Отвечаешь за них головой, не отходи ни на минуту, если их украдут, то они никогда не проснутся, ведь только мы знаем, как их оживить.
Дверь на лестницу приоткрыта. Тишина. Пустота. Сквозняк. Отсветы на дощатом полу. Никаких разрушений. Плащи на вешалках. Ботинки рядком. Коробки, перевязанные бечевкой, не сдвинуты ни на сантиметр. Полный порядок. Никаких признаков жизни. Как в руинах после ядерной катастрофы. Рассудок пылал. Что же здесь происходило? Украли самих стариков? Я боялась пошевелиться, но все-таки в огромном сердцебиении, задерживая дыхание, на цыпочках прокралась вглубь коридора. Дверь к вдове была распахнута настежь. Старуха замерла посреди комнаты, прямо по центру, как-то странно, не к месту, будто торшер, который забыли приставить к стене. Маленькое впалое тело остановилось в только что начатом жесте. Можно сказать, в воздухе зависал полупустой бледный халат. Лунные волосы. Рыбьи глаза.
– Здравствуйте… Это я, это Таня… Козлова, Валина подруга, э… часто у вас тут бываю… вы меня знаете.
Я обращалась к ней из темноты коридора, оставаясь за порогом, не смея шагнуть внутрь, не смея приблизиться, не понимая, с чего начинать, как себя повести; старуха стояла напротив, в контровом свете двух окон на фоне черных силуэтов алоэ.
– Подойдите, – сказала она.
Обстановка шокировала. Все четыре стены во всю свободную площадь были занавешены картинами. Старинные рамы, потрескавшиеся холсты, полупарадные портреты, екатерининский век, гравюры, цветочные натюрморты. Буфет ломился от гарднеровского фарфора, в настольном рябом зеркале отражалась керосиновая лампа. Слепая бабушка коротала век, держа при себе сокровищ на полноценный антикварный магазин. Господи боже! Широкоплечие подсвечники. Медные кувшины. Отложения пыли в пене бронзовых кружев. Я протянула к женщине руки, дав опору. Пальцы ее оказались сухими и ледяными. Старая пятнистая кожа блестела, будто галька, годами окатываемая волной.
– Что они вынесли? – спросила старуха.
– Да вроде ничего.
Вдова охладела, углубилась в себя.
– Сейчас я задам вам несколько вопросов. Будьте внимательны, отвечайте точно, – заговорила она с расстановкой, предоставляя мне время на восприятие каждого слова. – Посмотрите на стену, ту, что справа от меня. В среднем ряду, вплотную к углу, икона – висит?
– Нет… не знаю… Висит такая сирень…