Великий Рузвельт Мальков Виктор
Отчасти в таком так сказать псевдоизоляционистском контексте строит свои умозаключения Джон Гэддис. В своей книге о политике «сдерживания», мимоходом остановившись на предвоенной фазе в советско-американских отношениях, он набросал «словесный портрет» дипломатии Рузвельта, наделив ее сугубо оборонительными, миротворческими и даже наивно-сентиментальными чертами. Главная ее доктринальная установка рисуется им в виде стремления обеспечить международную безопасность США воспитательными мерами, внушенными перманентным маневрированием между потенциальными противниками. Цель – поддержать общий баланс сил в мире, сохраняя до конца поле для диалога {12}. За исходную же точку отсчета Гэддис принимает факторы морально-политического и этического порядка, отбросив все остальные, в том числе и экономические, что, разумеется, не может служить надежным критерием. Ему вторит другой видный американский историк Уолдо Хейдрикс, утверждающий в своих работах, что Рузвельт действовал вслепую, используя формальный бюрократический механизм государственного департамента и свой собственный, «исключительно личный по характеру, импровизационный, эклектический стиль» {13}.
Давно, казалось, скомпрометировавшая себя легенда о трагедии высокоморальных побуждений (чем будто бы вдохновлялась предвоенная внешняя политика США) в жестоком мире брутальных действий и беззакония стала быстро возрождаться в трудах многих американских историков, заявивших о себе в последние годы {14}. В доведенной до крайности форме она предстает в виде изображения дипломатии Соединенных Штатов добропорядочным посредником (хотя в чем-то «и себе на уме»), увы, попусту растрачивавшим усилия в тщетной попытке образумить европейцев призывами к миру, терпимости и добрососедству. Наиболее ярким образчиком такой, в сущности, апологетической литературы может служить вышедшая в 1978 г. книга У. Кинселла «Политическое руководство в изоляции: ФДР и происхождение Второй мировой войны» {15}. Некоторые рецензенты были просто смущены предпринятой автором лобовой атакой на критиков предвоенной политики США и их роли в международных кризисах {16}. Однако неотрадиционалистский поток, возносящий дипломатию Рузвельта до небес, продолжает нарастать, порождая цепную реакцию поисков хотя бы внешне убедительных доказательств верности США их исторической миссии нести народам освобождение от тирании отсталости, сословных пережитков, чужеземного засилья, захватов и прочих зол. Историк Джон Браеман справедливо усматривал во всем этом отражение нараставшей с начала 80-х годов тенденции использовать историческую науку в чуждых ей интересах осуществления политического замысла, конечная цель которого – заставить широкую общественность страны поверить в особую миссию США быть спасителем цивилизации в этом безумном, безумном мире {17}.
Наблюдается, таким образом, процесс, обратный тому, который позволил так называемому «ревизионистскому» направлению 60–70-х годов приблизиться к истине. Вопрос, в сущности, стоит так: если США накануне войны в силу форс-мажорных обстоятельств стремились держаться в стороне от мировых дел или, наоборот, подчинили все свое моральное влияние и политические ресурсы достижению мира в Европе и Азии, тогда какие же источники давали силы агрессорам, позволяли им беспрепятственно наращивать военную мощь, вели дело к моральному разоружению Европы? Может быть, они базировались в Англии и Франции или в Советском Союзе? Строго говоря, согласно особой логике ни США, ни Англии, ни Франции не могут быть предъявлены обвинения в отсутствии желания сохранить европейский мир. Но, оказывается, возможности Соединенных Штатов были ограниченны. Что же касается Англии и Франции, то их обычно уподобляют жертвам кораблекрушения, оказавшимся беспомощными и беззащитными перед лицом разрушительных сил, стремившихся подорвать Версальскую систему, переделать мир по своему образу и подобию. Им противостоял тоталитаризм, тоталитарные державы различных разновидностей, легко находившие мотивы для сговора и главный из них – стремление к совместному переделу мира именем «нового порядка» или «всемирной республики труда».
Но вот вопрос: кто же и что же породили эти силы? Какую роль играли во всем этом геополитические, экономические, социально-классовые и идеологические мотивы? Вразумительного ответа не дается. Чаще всего указывают на роковое стечение обстоятельств, на дипломатические просчеты западных демократий, на неспособность Рузвельта и государственного секретаря Хэлла контролировать бюрократический аппарат внешнеполитического ведомства и т. д. О новом необузданном глобализме эпохи индустриального общества как источнике войны, об обострении противоречий постверсальской системы как главном факторе в образовании очагов войны, о социально-экономической природе фашизма как непосредственном ее виновнике, разумеется, нет и речи. Вопрос, таким образом, утоплен во второстепенных обстоятельствах, в спекулятивных версиях о причинах несогласованности в действиях «западных демократий», в глубокомысленных рассуждениях о якобы добросовестных попытках методом уступок агрессору добиться его внутреннего перерождения, реже – о неуправляемых магнатах промышленности и финансов, срывавших-де планы правительства. Так, например, оценивает политику США по отношению к гитлеровской Германии в своей новой книге К. Макдональд {18}. Иными словами, политика «умиротворения» вопреки всему, что известно о ее четко выраженной залоговой антивосточноевропейской, антисоветской направленности, расчетливой и циничной игре ее вдохновителей, вопреки неопровержимому вердикту истории трактуется как бескорыстная попытка сделать условия послевоенного мира справедливыми для всех, как политика побежденного демоном войны здравого смысла и реализма {19}.
Может показаться, что это всего лишь перепевы старых версий. В известном смысле да {20}. Но сразу же следует оговориться: никогда раньше кампания по реабилитации политики «умиротворения» не велась в США (и кстати сказать, в России) так широко, а новый документальный материал для подтверждения разного рода «новодела» после открытия архивов многих государственных и политических деятелей, публикации официальных бумаг и т. д. не использовался в таких значительных масштабах, как теперь. Изобличения сталинизма, аморальности «красной империи» в глазах многих делают оправданным уклончивость Запада в целом в отношении любых мер блокирования сил агрессии. Синдром «империи зла» сказывается на перцепции международных отношений в 30-х годах в полную силу. Дипломатия США на фоне «преступлений» и провалов сталинизма выглядит отважным защитником мира перед лицом германо-советского заговора.
Говоря об этом выбросе новых сведений, на чем спекулируют многие сторонники реабилитации политики «умиротворения» агрессоров, нельзя забывать важную истину о «лжи», которая очень часто встречается в первоисточниках, имея в виду, с одной стороны, ложные взгляды их создателей или «ложь в духовном смысле», т. е. внутренний настрой этих самых создателей, а с другой – ложь в передаче фактов, ложь в материальном смысле слова {21}. Исследователь может прийти к прямо противоположному (научному воспроизведению объективного исторического развития) результату, если он, «выдергивает только наиболее бросающиеся в глаза факты, но лишает их характера фактов, вырывая их из хронологической связи и из всей их мотивировки и опуская даже важнейшие промежуточные звенья» {22}. Позволим выразить мнение, что трактовка сталинской дипломатии накануне Второй мировой войны невозможна без анализа политики Рузвельта.
Суровая правда состоит в том, что некоторые американские историки, еще недавно объективно оценивавшие характер предвоенной европейской политики США (например, А. Оффнер) {23}, в наши дни отступают от этой линии, отдавая дань некритическому отношению, лакировке, изобретению оправданий той двойственности и противоречивости, которыми был отмечен буквально каждый шаг предвоенной дипломатии США начиная с 1933 г. {24}. А между тем новые факты, взятые в контексте «всей их мотивировки», не только подтверждают достоверность оценки политики «умиротворения» и роли, которая принадлежала США в ее реализации, данной ревизионистской историографией, но и позволяют сегодня увидеть многое, очень важное для понимания реальных целей дипломатии США, формально следовавшей политике «нейтралитета», но на деле под аккомпанемент разговоров о желании остаться вне конфликтов возвращавшейся к вильсоновскому «интернационализму» в его не ортодоксально прагматической трактовке. Не должно казаться удивительным то, что последовательными критиками «бесконфликтности» оказались те лица из окружения Рузвельта, которые, разделяя взгляды Вильсона, отвергали его морализм.
Президент и посол
Дилемма в сфере внешней политики, вставшая перед Рузвельтом после его переезда из губернаторской резиденции в Олбани в Белый дом, объяснялась в первую очередь, конечно же, не конфликтом доктринальных установок, а реальными условиями осуществления тех задач по восстановлению позиций США (прежде всего экономических и военно-стратегических) на мировой арене, которые оказались подорванными в результате урона, нанесенного им отгораживанием от внешнего мира и мировым экономическим кризисом 1929–1933 гг.
Борьба с конкурентами за внешние рынки предопределила особую заинтересованность большей части крупного капитала США в политике «экономического национализма», предполагавшей сохранение «свободы рук», несвязанность международными обязательствами, уклонение от участия в коллективных усилиях по урегулированию международных конфликтов. Держась в стороне «от конфликтов», как полагали в этих кругах, можно было не только с чувством морального превосходства наблюдать за кровавыми драмами на Европейском и Азиатском континентах, но и извлекать немалые материальные выгоды. Но был и другой, более дальновидный с точки зрения прежде всего национальных интересов США, «интернационалистский» подход к международным событиям. Его подсказывали многообразные факторы, и в особенности, разумеется, резко усилившаяся в конце 20-х – начале 30-х годов угроза новой мировой войны, образование ее очагов на Дальнем Востоке и в Европе, вызов, брошенный доминирующей роли США в капиталистическом мире со стороны Японии и в промышленном отношении необычайно быстро воскресшей «из мертвых» после 1933 г., ремилитаризованной, жаждущей реванша гитлеровской Германии.
Внутренне для Рузвельта не было вопроса, какой подход предпочесть. Выбор был сделан им давно и бесповоротно, а годы кризиса только убедили его, что иного и быть не может. В его понимании изоляционизм, имеющий в определенных случаях свои тактические преимущества, как политико-дипломатический принцип, в условиях прогресса вооружений, возникшей опасности глобального военного конфликта, помноженной на необратимые сдвиги во всей международной обстановке и способах ведения войны, являлся анахронизмом, отголоском невозвратно ушедших времен. Даже географически США не могли чувствовать себя изолированно от конфликтов где бы то ни было. Возникшее в широких слоях демократической общественности в различных странах, и в США в том числе, антивоенное движение дало Рузвельту дополнительный довод в пользу создания привлекательного имиджа его администрации как ответственного правительства, готового серьезно участвовать в коллективных усилиях по укреплению мира, включая разоружение, но, разумеется, в таких формах и масштабах, которые США считали для себя допустимыми. Лозунг «мир через разоружение», появившийся в его речи от 16 мая 1933 г., отчетливо показывал, где лежат симпатии президента.
Совсем не случайно одним из первых шагов президента было активное подключение к работе Конференции по разоружению в Женеве (1932–1935 гг.), которая к тому времени попросту зашла в тупик. Попытка реанимировать ее вызвала к жизни «план Макдональда», названный так по имени британского премьера-лейбориста и дававший определенные преимущества Англии, Франции и США перед Германией. Между тем Гитлер, пришедший к власти в январе 1933 г., недвусмысленно дал понять, что он не согласен с сохранением в силе военных ограничений Версаля, как это предусматривалось «планом Макдональда», и не будет считать себя связанным решениями конференции. Одним словом, Рузвельт полагал, что настал его час. Он приглашает в апреле 1933 г. в США «на встречу умов» Рамзея Макдональда и отставного французского премьера, очень влиятельную фигуру европейской политики Э. Эррио для обсуждения всего комплекса вопросов, связанных с многосторонними межгосударственными отношениями, включая проблему долгов. Шаг почти символический: оба европейских деятеля были сторонниками либерализации мировых экономических отношений и уплаты военных долгов США. Именно в связи с этим многие советники президента с трудом понимали, как политика «интернационализма», постепенно и осторожно восстанавливаемая в правах Рузвельтом, может быть увязана с экономической стратегией «нового курса», предусматривавшей, в частности, жесткие меры против импорта иностранных товаров и возвращение «экономического национализма». Однако сам президент не усмотрел здесь ни малейшего противоречия. Ему важнее всего было убедить мировую общественность, что после бесконечных трений по проблемам военных долгов, торговых войн и препирательств о вооружениях достигнуто наконец некое «единомыслие» в отношении желательности видеть эти проблемы решенными. Француз Эррио получил заверение Рузвельта в «полном взаимопонимании».
Рузвельт открыто заявил о своей поддержке «плана Макдональда» и призвал все страны отказаться от наступательного оружия. Антигерманское острие этого заявления было подкреплено обещанием (в случае достижения приемлемого соглашения по сокращению и контролю вооружений) отказа от традиционного нейтралитета (т. е. от права поддерживать отношения со всеми воюющими странами) и проведения консультаций с другими государствами в ответ на возникновение угрозы всеобщему миру. Президент обещал также не чинить никаких препятствий коллективным действиям, направленным против страны, которую США и другие государства рассматривают как агрессора. Подразумевалась, разумеется, Германия. Это было понятно всем, хотя значение этих заявлений было снижено пояснениями К. Хэлла и Н. Дэвиса, представителями США на Конференции по разоружению, немедленно уточнившими, что их страна не будет участвовать в каких-либо коллективных санкциях против страны-агрессора.
И все же достигнутый моральный эффект был значительным. В Англии и во Франции инициатива президента была встречена с энтузиазмом. Рузвельт предстал в глазах мирового общественного мнения государственным деятелем, не отгораживающимся от участия в разрешении международных конфликтов и в принципе готовым использовать влияние своей страны для поддержания мира. В Париже полагали, что они фактически получили гарантии безопасности. Даже провал Международной экономической конференции (Лондон, май – июль 1933 г.) в результате отказа Рузвельта принять согласованные там решения и неожиданного отречения его от идеи совместных акций в пользу односторонних мер не нанес серьезного ущерба тому сценарному плану, который был разработан президентом наедине с самим собой. Внушить европейцам, что они и шагу не могут ступить без США, и одновременно вдохнуть в них надежду, что все самые сложные мировые проблемы (включая экономическое восстановление) решаемы посредством непрерывного переговорного процесса – вот что предусматривал этот план.
Стремясь сгладить отрицательное впечатление, которое произвели во многих европейских странах его ошеломляющие повороты во время лондонской экономической конференции, и дабы не убить надежд на конструктивную роль США в европейских и мировых делах, Рузвельт 30 августа 1933 г. направляет два послания: одно – премьеру Макдональду в Лондон, другое – Норману Дэвису, уезжавшему на переговоры по разоружению в Женеву. В первом он, выражая свою поддержку («в целом») «плана Макдональда», высказался за достижение соглашения. Рузвельт писал: «Ничто так не содействует установлению лучшего морального климата в мире и не помогает улучшению экономического положения, как соглашение о немедленном и существенном сокращении вооружений под соответствующим наблюдением и контролем. Я отдаю себе отчет в существующих здесь технических и политических проблемах, но верю, что если есть воля для их решения, то такое соглашение возможно» {25}.
В послании Макдональду, однако, Рузвельт дал понять, что при всей приверженности Соединенных Штатов европейскому миру он возлагает всецело ответственность за его поддержание на Англию. Более того, в инструкциях, которые президент направил Дэвису и которые тот должен был довести до сведения всех заинтересованных сторон, Рузвельт рекомендовал Макдональду, Даладье (тогда премьер Франции), Муссолини и Гитлеру встретиться для обсуждения и урегулирования всех вопросов. Он говорил уже лишь о своем сочувствии Франции и ничего о том, как Англия, Франция, США, СССР и другие страны могли бы остановить милитаризацию Германии и поставить заслон территориальным притязаниям Гитлера. Хотя письмо Дэвису было составлено в очень осторожных тонах, смысл его был абсолютно ясен: президент настаивал на уступках Германии, что могло бы, как он писал, дать возможность «европейским народам освободиться от тирании страха» {26}.
Платонические призывы к миру и указания на заинтересованность США видеть Францию достаточно сильной перед лицом опасности со стороны Германии могли разозлить, но не обмануть Гитлера. Они не заставили его отказаться от выполнения плана ревизии Версальской системы под прозрачным прикрытием чистейшей демагогии о всеобщем и полном разоружении. 15 сентября барон фон Нейрат, министр иностранных дел Германии, потребовал, чтобы Конференция по разоружению признала равноправие Германии в области вооружений, а 14 октября 1933 г. германское правительство заявило о выходе из Лиги Наций. Идея уступок и компромиссов, таким образом, дала неожиданный результат, обернувшись приобретением Германией свободы рук в отношении военных статей Версальского договора. США не протестовали. Что, если действительно уравнение могло дать шанс восстановления стабильности и всеобщего доверия?
Фиаско в Женеве не было неожиданным для Рузвельта. Он как будто предвидел его и втайне надеялся, что именно такой оборот событий позволит ему, не разрушая сотрудничества с пацифистскими элементами, продвинуть вперед программу строительства большого флота и сосредоточиться на неотложных внутренних проблемах под благовидным предлогом необходимости выдержать паузу для подготовки новых демаршей в пользу мира. Были причины и поважнее: могущественные силы – крупные монополистические объединения, связанные тесными узами с германской тяжелой промышленностью, усиливали давление, добиваясь от Рузвельта пойти по пути упрочения дипломатических связей с гитлеровской Германией. Все это требовало, конечно, обдумывания, ведь и сам президент как будто склонялся к мысли, что с Гитлером следует вести диалог в надежде образумить горячие головы среди германских реваншистов или содействовать появлению сильной центристской проамериканской партии, способной оттеснить Гитлера и взять в конечном итоге бразды правления в свои руки.
Однако о демонстративном сближении с Третьим рейхом, уже проявившим свои палаческие наклонности и имперские притязания в условиях общего демократического подъема в стране и нарастания антифашистских настроений, не могло быть и речи. Все более удаляясь от поддержки даже той половинчатой позиции в отношении практических коллективных мер по сохранению безопасности в Европе, которую он занял весной 1933 г., Рузвельт не отказывал себе в удовольствии показывать, что его отрицательное отношение к попыткам взорвать мир остается неизменным и что его правительство готово содействовать усилиям Лиги Наций в деле сохранения мира, но… не выходя за пределы чисто морального выражения своих симпатий или антипатий. Впрочем, внутренне он считал, что с Германией снова придется воевать. Назначение послом в Германию по рекомендации полковника Хауза и министра торговли Роупера профессора истории Чикагского университета, ярого «интернационалиста» вильсоновского «призыва» и джефферсонианца, Уильяма Додда показывало, что президент хотел бы сохранять полную самостоятельность в оценке положения в Германии после прихода Гитлера к власти и в суждениях о возможных последствиях этого для всеобщего мира и германо-американских отношений.
Додд, изначально и безоговорочно испытывавший неприязнь к фашистскому режиму, отправился 5 июня 1933 г. в Германию с тяжелым сердцем и надеждой на возможность воспользоваться правом на отставку через год {27}. Чувство уверенности в правильности сделанного им, 60-летним ученым, никогда не служившим на дипломатическом поприще, выбора поддерживалось только расположением президента и ощущением, что между ними существует единство понимания стоящих перед европейской политикой США задач. Додд не придавал значения навязчивому стремлению соответствующих отделов госдепартамента и лично государственного секретаря К. Хэлла наставлять его в духе подчеркнутой корректности к фашистскому режиму {28}. Полученное разрешение сноситься непосредственно с Белым домом создавало относительный душевный комфорт и желание говорить суровую правду без оглядки, не останавливаясь перед соображениями соблюдения взятого тона по отношению к изоляционистскому большинству конгресса.
Так, зная, насколько болезненно воспринимают в госдепартаменте любые предложения об изменении дальневосточной политики США в сторону ее ужесточения по отношению к Японии, Додд не стеснялся высказываться об этом в личных посланиях президенту, через голову Хэлла. Так, уже 28 октября 1933 г. он ошарашил Рузвельта шифровкой: «Я получил информацию о попытках Японии заключить союз с Германией. Она поступила ко мне по секретным каналам. То же я слышал и от немцев. Неудача Стимсона два года тому назад грозит обернуться полным крахом» {29}. Последняя фраза расшифровывалась очень просто: продолжение политики уступок приведет к большой войне и подрыву позиций США на Дальнем Востоке. Остановить агрессию в ее зародышевой стадии казалось Додду столь разумным и необходимым, что об этом следовало не говорить, а кричать, добиваясь тем самым сохранения остатков воли в Париже и Лондоне и избавления от апатии в Вашингтоне.
В представлении Додда медлительность и уклончивость президента проистекали только из-за его недостаточной информированности. Порой ему казалось, что своим напутствием Рузвельт благословил его на смелые выводы и «недипломатические» шаги, способные образумить часть колеблющихся сторонников Гитлера и тем самым содействовать трансформации нацистского режима в парламентскую демократию обычного типа, тем более что президент в отличие от государственного департамента как будто бы разделял мнение Додда о полезности дипломатических демаршей в качестве инструмента давления на нацистское правительство с тем, чтобы в сочетании с экономическими мерами сделать его более сговорчивым {30}. И в самом деле, оба эмоционально горячих сторонника джефферсонианского миропорядка были, казалось, согласны во всем. Одно из первых писем президента послу в Берлин содержало ясное указание, что Рузвельт разделяет точку зрения Додда на опасность, которую представлял для мира гитлеровский «новый порядок». Рузвельт писал в ноябре 1933 г. (документ приводится с некоторыми сокращениями):
«Мой дорогой Додд!
Мне не нужно Вам говорить, что я с удовольствием получаю Ваши письма… Я рад, что Вы откровенно высказываетесь в беседах с отдельными людьми (президент имел в виду одно из публичных выступлений Додда в Германии, в котором содержался ряд едких замечаний в адрес нацистских порядков. – В. М.)… На прошлой неделе я беседовал с У. Липпманом и услышал от него интересное соображение о том, что 8 % населения всего мира (Германия и Япония), придерживающихся империалистических притязаний, в состоянии сорвать предложения о гарантиях безопасности и о сокращении вооружений, выдвигаемые 92 % народов остального мира… Я иногда чувствую, что положение в мире становится все хуже, вместо того чтобы улучшиться» {31}.
Хотя президент умолчал о том, что предполагали сделать США для улучшения обстановки, поскольку ситуация автоматически не могла измениться, тем не менее его письмо воодушевило Додда. Посол усмотрел в нем одобрение инициатив, направленных на восстановление в правах коллективных действий в защиту мира. После того как 8 декабря посол Англии в Берлине Фиппс информировал его о предложении Лондона Германии вооружаться (до 1/4 от уровня ее соседей) взамен на пакты о ненападении, Додд посоветовал своему правительству поддержать эту попытку реанимировать процесс переговоров по разоружению. Это было в русле миротворческой «педагогики» Рузвельта. Но дальше Додд шагнул за порог неформальных полномочий. Через пару дней в беседе с тем же Фиппсом, действуя на свой страх и риск, он высказал идею о том, что американцы могли бы пойти навстречу англичанам в случае, если бы Англия благожелательно отнеслась к идее совместных действий Советского Союза, США и Англии с целью отражения японской агрессии на Дальнем Востоке {32}.
В Вашингтоне разразилась буря. Рузвельт не имел ни малейших намерений поддерживать подобные глобальные схемы, да еще настраивать против себя Японию и ее европейского союзника. Решив не делать Додду лично выговора, он поручил это исполняющему обязанности государственного секретаря своему давнему близкому другу Филлипсу. Последний полностью дезавуировал все высказывания Додда о европейской ситуации, заявив, что США не намерены вмешиваться в эти дела. В отношении же главного предложения о совместных действиях против Японии Филлипс от имени президента и своего собственного сказал совершенно недвусмысленно: «Мы оба, президент и я, обеспокоены в связи с Вашими замечаниями о Дальнем Востоке… Мы очень хотим избежать любых шагов, которые выглядели бы как стремление изолировать Японию. Во время последнего визита Литвинова {33} и обсуждений (вокруг) вопроса о признании Советского правительства было сделано все необходимое, дабы не создавать впечатления, будто это признание содержит хотя бы малейший оттенок сотрудничества с Россией против Японии. Беседа шла только о самых общих вопросах, связанных с поддержанием мира во всем мире» {34}.
Додд был огорчен, но не обезволен. Ведь все было так предельно ясно. Он писал Филлипсу и президенту 14 декабря 1933 г., что большая война на Дальнем Востоке неизбежна, если США, Англия и Франция будут проводить политику попустительства японской агрессии, предавая Китай. «Я знаю, – с горечью отмечал Додд, – что наши лидеры всегда говорят «держитесь в стороне от всего». Но ведь это невозможно». Додд упрямо продолжал бить в одну точку, предлагая пересмотреть заново всю ситуацию в мировых делах после января 1933 г. и прихода Гитлера к власти. Стремление же США замкнуться на своих делах, отгородиться от Европы он считал ошибочным, ибо оно в скором времени приведет к развязыванию новой войны на Европейском континенте, которая, по-видимому, будет дополнена войной на Дальнем Востоке. Где выход? «Я бы предложил, – писал далее Додд, – положить конец наглым действиям диктаторских режимов в Центральной Европе и проложить путь к подлинному сотрудничеству всех великих держав» {35}. Всех великих держав. В том числе и СССР? По-видимому, да, хотя Додд не решился сказать об этом открыто. 28 декабря Додд отправил личное послание президенту, в котором изложил свои идеи, но ответа так и не дождался {36}.
«Разъяснительную работу» на сей раз было поручено провести судье Муру, заместителю государственного секретаря. Последний без обиняков дал понять Додду, что все его соображения о вмешательстве Соединенных Штатов с целью предотвращения агрессии ничего не стоят, ибо, как писал Мур, ситуация в скором времени может круто измениться вследствие нападения Японии на Советский Союз. А его в Вашингтоне ожидали буквально со дня на день. «Что больше всего привлекает мое внимание, – многозначительно отмечал Мур, – так это возможность возникновения в ближайшем будущем конфликта между Японией и Советами…» {37} Последовавший вслед за тем провал Конференции по разоружению в Женеве и заявления Рузвельта и Хэлла о нежелании вмешиваться в урегулирование европейских конфликтов вынудили Додда признать, что его демарш был несвоевременным. 1934 год был годом выборов в конгресс, и это обстоятельство в глазах посла частично послужило оправданием отхода президента от принципов «интернационализма».
Однако каждый день пребывания Додда в Берлине убеждал его в том, что политика попустительства только разжигает аппетиты Гитлера. Желанной передышки для Запада может и не последовать, если Япония будет подыгрывать Германии, повиснув тяжелой гирей на ногах Англии и США на Дальнем Востоке. Он сообщает в Вашингтон о подготовке фашистского переворота в Вене, о планах присоединения Австрии к Германии, о той опасности, которая грозит мировой культуре со стороны бесчеловечной идеологии правителей Третьего рейха и их изуверской практики, и наталкивается на непонятную глухоту. Слабым утешением для Додда было только лишь подтверждение того, что его подробные отчеты вызывают большой интерес в Белом доме. Филлипс сообщал Додду 6 июля 1934 г.: «В эти дни невероятных событий в Германии Вы постоянно присутствуете в наших мыслях. Каждое слово, которое приходит из посольства, вызывает у нас здесь огромный интерес, так же как и ежедневные сообщения прессы из Берлина. Мы получили вчера телеграмму от находящегося на отдыхе президента с просьбой сообщить о новостях из Германии и отослали ему обзор Ваших отчетов, включая самые последние» {38}.
Додду, наверное, было бы приятнее услышать другое, но Филлипс ничем его не обнадежил. США останутся на позиции стороннего наблюдателя, писал он послу 16 августа {39}. После попытки фашистского переворота в Вене и убийства премьера Австрии Дольфуса, а затем убийства французского премьера Луи Барту и короля Югославии Александра, после новых шагов гитлеровской Германии на пути «довооружения» такая позиция означала только одно: Соединенные Штаты не намерены были противиться пересмотру Версальского договора, а заодно и сепаратного мирного договора США с Германией (1921 г.) {40}.
В расчете на то, что сами события заставят президента вернуться к тому пониманию роли США в европейских делах, которое было им высказано в ходе встречи в Белом доме в июне 1933 г., Додд направляет в Вашингтон в середине августа новое послание. В нем он высказал все, что передумал, наблюдая с близкого расстояния вакханалию военной подготовки в Третьем рейхе, прикрываемую болтовней о миролюбии и законных интересах Германии {41}. Смысл рекомендаций посла сводился к следующему: усилить давление на Германию с целью добиться остановки процесса милитаризации национального мышления и повлиять на расстановку внутренних сил в пользу умеренных группировок в правящих кругах; добиваться лучшего взаимопонимания с другими странами, которые заинтересованы в предотвращении роста военного могущества Германии и Японии, прежде всего с Англией и Советским Союзом {42}. Додд не боялся показаться наивным, воинствующие призывы вождей нацистского режима не выглядели простым вымогательством прощения по внешним долгам.
В письме Хэллу, отправленном примерно в то же время, Додд с учетом предыдущей переписки изложил свой тактический план на ближайшее будущее в форме геополитических размышлений. «Я думаю, – писал он, – что мы должны отказаться от нашей так называемой изоляции. Если мы будем оказывать сильное давление в Женеве, где Германия делает все возможное, чтобы воспрепятствовать вступлению России в Лигу Наций, мы тем самым сделаем косвенное предупреждение Японии, в результате чего Англия и Франция могут поддержать совместно Россию. Эта политика заставит Англию отказаться от интриг на Дальнем Востоке, цель которых – спасти ее интересы, натравливая Японию на Россию. Если после предстоящих ноябрьских выборов Соединенные Штаты предложат Англии присоединиться к пакту, гарантирующему независимость Филиппин, то Голландия, Бельгия и Франция поддержат эту линию. Это гарантирует Китаю, Индии и Австрии существующий статус, который имеет все преимущества перед предложенной японцами дальневосточной Лигой, откуда Англия и Голландия скоро будут изгнаны. Заключительным шагом после выборов 1936 г. (Додд имел в виду предстоящие президентские выборы. – В.М.), а может быть, и до них было бы вступление США в Лигу Наций. Все это предотвратит германскую гегемонию в Европе и японскую на Дальнем Востоке…» {43}
Это была программа прямо противоположная той, которую разрабатывали в Восточноевропейском отделе госдепартамента под руководством его руководителя Роберта Келли и поддерживаемой близкими советниками Рузвельта А. Берли и У. Буллитом, полагавшими, что коммунизм в России делает невозможными все разговоры и рассуждения о формировании антигерманского союза типа Антанты, скорее наоборот – по их мнению, стоило ставить вопрос о сближении Франции и Германии на базе признания интересов последней в Восточной Европе и на Балканах и гарантий безопасности Франции {44}.
Додд, буквально одержимый идеей сколачивания антинацистской коалиции, не принимавший всерьез коммунизм в его российском «исполнении», одним своим присутствием в Берлине создавал препятствие для мирных договоренностей с Гитлером. Посол-историк не просто досаждал, он вызывал тревогу своими «прорывами» в Белый дом, где после нормализации дипломатических отношений с СССР как будто утверждался неидеологизированный прагматический взгляд на возможность сотрудничества с Москвой. В характере президента было решать проблемы, исходя из личных впечатлений. Визит Литвинова в Вашингтон осенью 1933 г. в этом смысле дал солидную пищу для размышлений. Они шли зачастую вразрез с убеждениями чиновников госдепартамента. А Додд своими посланиями расширял эту брешь, содействуя размыванию стереотипов, унаследованных от эпохи идеологической конфронтационности. Посол предлагал конкретные меры, включая практически одновременное вступление США и СССР в Лигу Наций (летом и осенью 1934 г. было ясно, что СССР вступит в Лигу), что могло бы стать тяжелым ударом для сил агрессии, но получал в ответ сентиментально отвлеченные сетования о нерешаемых проблемах Европы и внутренних осложнениях для ньюдилеров. Любопытно, что Рузвельту понадобилось несколько дней, прежде чем он решил направить Додду тщательно отредактированный ответ на целую серию предложений последнего. Он писал 25 августа 1934 г.:
«Мой дорогой Додд!
Я был очень рад получить от Вас письмо, хотя сознаю, что Ваше положение никак нельзя назвать приятным. Письмо подтверждает мои опасения, что ход событий в Германии, а может быть, и в других странах Европы развивается, бесспорно, в неблагоприятном направлении и что в последующие полгода или год может произойти непредсказуемое. Гарри Гопкинс вернулся из поездки в Европу, и он тоже настроен пессимистично. Того же мнения придерживается Джордж Гаррисон из Федерального резервного банка. В целом я вполне удовлетворен нашим собственным прогрессом. Но мы подвергаемся сильному политическому нажиму, и он будет вестись против нас до самых выборов. Вы читали о создании Американской лиги свободы (организация, объединявшая антирузвельтовские элементы в правящих кругах США, выступавшие против «нового курса». – В. М.) во главе с Шузом, А. Смитом, Джеймсом Уордсуортом, А. Дюпоном и Джоном Дэвисом. Ее уже назвали «клубом самоубийц».
Я тоже, как и Вы, с тяжелым сердцем наблюдаю за событиями в Европе, слежу за малейшими проблесками надежды, которая дала бы мне возможность протянуть руку помощи. Но в настоящее время ничего подобного нет на горизонте.
Будьте здоровы и время от времени держите меня в курсе Ваших дел.
Всегда Ваш
Франклин Рузвельт» {45}.
Письмо красноречиво свидетельствовало, что никаких изменений в позиции президента не произошло и в ближайшее время не произойдет. Рузвельт вежливо отклонил советы посла о коллективных действиях (уже при участии России, с которой были восстановлены дипломатические отношения) в пользу мира, хотя и признал, что в любой момент в Европе могло произойти непоправимое. Мотивы, которые были выдвинуты президентом для оправдания этой позиции, были также знакомы Додду – накануне выборов правительство не сделает ни одного «неловкого» шага. Вместе с тем Рузвельт не хотел создавать впечатление, будто его позиция и в более далекой перспективе останется неизменной. Такой момент, напомнил он Додду, пока еще не наступил. Поскольку в письме президента не было ни слова о силе изоляционистских настроений в США и содержалась фраза о протянутой «руке помощи», Додд решил, что имеет моральные основания сказать в состоявшихся беседах с Гитлером и Шахтом об обеспокоенности Америки масштабами военных приготовлений Германии. При этом он не отказал себе в удовольствии упомянуть и о имеющихся у него сведениях о закупках Германией военных самолетов в Соединенных Штатах. Последнее выглядело в его устах весьма двусмысленно {46}, хотя и вполне в духе той антимилитаристской, антимонополистической кампании, которая разворачивалась у него на родине. Более того, в свете полученных им данных о продаже американскими фирмами больших партий оружия нацистской Германии Додд усматривал особый смысл в усилиях, направленных на пресечение ее ремилитаризации. История не должна была повториться, в противном случае все жертвы, принесенные человечеством на алтарь Молоху в годы Первой мировой войны, окажутся напрасными и мировая цивилизация понесет уже непоправимый урон. Додд обращал на эту сторону вопроса особое внимание, полагая, что от его решения зависит очень многое, если не все, в плане устранения угрозы новой войны. «Как мы можем предотвратить войну – писал он в октябре 1934 г. полковнику Эдварду Хаузу, – если торговля оружием между США и Германией продолжается? Этот факт показывает еще раз, что те же трудности, с которыми мы сталкивались всегда, имея дело с представителями крупного бизнеса, существуют и сейчас» {47}.
Рузвельт вновь убедился, что Додд не оставляет мысли о возможности участия США в коллективных действиях с целью предотвращения сползания Европы к войне. У президента появилось ощущение, что практическая деятельность посла выходит за рамки тех инструкций, которые он получает из государственного департамента. Решение указать Додду на необходимость держаться «в рамках» пришло на волне роста изоляционистской пропаганды в США, а также под влиянием неудачной попытки провести через сенат законопроект о вступлении в Международный суд. Неудачу нельзя было назвать провалом, но Рузвельт посчитал момент подходящим для того, чтобы подчеркнуть особую нерасположенность США быть втянутыми в европейские дела. Его короткое на этот раз послание Додду от 2 февраля 1935 г. было составлено в требовательном тоне {48}.
«Мой дорогой Додд!
Благодарю за Вашу интересную записку. Мы должны пройти через период не сотрудничества во всем. Я опасаюсь, что он будет длиться весь следующий год или два. Уолтер Липпман все это очень хорошо объяснил в сегодняшнем утреннем выпуске «Геральд трибюн».
Дайте мне знать, когда Вы будете в Вашингтоне. Всегда Ваш
Франклин Рузвельт».
Итак, на год или два Додду предлагалось сложить оружие, США уходили в глухую самоизоляцию. Тем временем события в мире развивались своим чередом и в ритме, который диктовал Гитлер. 1 марта 1935 г. правительство Германии заявило, что оно считает себя свободным от обязательств, запрещавших ему создание военной авиации. 16 марта Гитлер опубликовал декрет о введении всеобщей воинской повинности. И то и другое было нарушением сепаратного мирного договора США с Германией, предусматривающего разоружение Германии. Она в одностороннем порядке легализовала свою подготовку к войне. Вашингтон ограничился невнятным заявлением Хэлла на пресс-конференции 23 марта об обеспокоенности тенденциями несоблюдения обязательств, принятых на себя по договорам. Разъяснение возникшей ситуации Додд получил в послании к нему президента от 16 апреля 1935 г., составленном в каком-то нарочито фаталистическом стиле. Рузвельт вместил его в одну-единственную фразу: «Как я уже говорил Вам, я чувствую себя в настоящее время абсолютно неспособным оказать какие-либо услуги делу укрепления мира ни сейчас, ни в будущем» {49}.
Удивительные беспомощность и показная незаинтересованность, продемонстрированные американской дипломатией в эти драматические дни весны 1935 г., объясняются многими причинами, в том числе и внутренними. Идя навстречу изоляционистам в конгрессе, Рузвельт, в частности, рассчитывал таким путем обеспечить лучшие условия для прохождения в скором будущем правительственных программ военного (особенно военно-морского) строительства. Имели значение и предвыборные соображения: в 1936 г. предстояли президентские выборы, которые Рузвельт рассматривал как решающий референдум по вопросу о доверии «новому курсу». Существенное значение имело и стремление аппарата внешнеполитического ведомства – госдепартамента – продолжить движение по накатанной дорожке, не считаясь с изменившейся в корне ситуацией как внутри страны, так и за рубежом. Но еще более важную роль играли другие соображения – военно-стратегические и геополитические. Появилась идея о естественно-историческом процессе объединения Европы при непременном участии Германии, волей-неволей осуществляющей полезную работу для Запада путем оттеснения большевизма.
Не догадываясь об этом, Додд сам приводил многочисленные доводы в пользу тактики выжидания, сообщая о планах гитлеровской верхушки и командования «нового рейхсвера» начать перекройку карты Европы с нападения на Советский Союз и «ликвидации большевизма» в кратчайший срок {50}. 27 июня 1935 г. он писал, например, заместителю государственного секретаря У. Муру, что в доверительной беседе с гитлеровскими высокопоставленными чиновниками им получена следующая информация: Германия в союзе с Польшей готовится к захвату прибалтийских государств и западных территорий Советского Союза, концентрируя главные силы именно на этом направлении; она пытается вовлечь Японию в войну против Советского Союза на Востоке, отказываясь от выдвижения колониальных притязаний в качестве первоочередной задачи {51}. Хотел этого Додд или нет, но такие сведения только укрепляли госдепартамент в убеждении, что самым целесообразным для США было бы дождаться начала войны в Европе (если этому суждено быть), а затем уже и принимать решения.
Додд считал, что идею удара в восточном направлении питало предположение верхушки Третьего рейха о военной немощи Советского Союза. Именно поэтому, писал он в марте 1935 г. в Вашингтон {52}, Гитлер отклонил предложение Лондона и Парижа о заключении Восточного пакта о ненападении («Восточный Локарно»). Вся пропаганда Гитлера в пользу создания мощных вооруженных сил, и в частности большого военно-воздушного флота, сообщал посол в своих донесениях, строится вокруг тезиса о потенциальной «угрозе с Востока» {53}. Не подозревая, что эти сообщения успокаивающе действуют на высших чиновников внешнеполитического ведомства США, Додд настаивал на активизации деятельности Вашингтона в пользу мира. В ответ он слышал неизменное: европейцы должны быть предоставлены самим себе. 22 апреля 1935 г. У. Мур писал Додду в Берлин о сложившемся в столице США «общем мнении»: не делать ничего и не говорить ничего, что могло бы «втянуть нас в неприятности в случае возникновения вооруженного конфликта… который, по-видимому, неминуемо произойдет в ближайшем будущем» {54}. Заключение франко-советского пакта о взаимопомощи (2 мая 1935 г.), вызвавшего в Германии новый взрыв антисоветской и антифранцузской кампании, и одновременно подписание Англией и Германией морского соглашения (18 июня 1935 г.) еще больше укрепили руководителей американской дипломатии в убеждении, что внимание Германии целиком переключается на осуществление широкой экспансионистской программы на Востоке.
Поспешность, проявляемая изоляционистами в конгрессе при определенной поддержке правительства, в ускорении разработки законодательства о нейтралитете, а также повышенная заинтересованность госдепартамента с конца 1934 г. в нагромождении трудностей в советско-американских отношениях (в этом очень усердствовал посол в СССР У. Буллит) должны быть поставлены в прямую связь с теми выводами, которые делались в Вашингтоне из предположений об очередном ходе Гитлера и его японских союзников. Мур писал Додду в январе 1936 г.: «Впечатление, которое складывается у сенатора Питтмэна (председатель сенатской комиссии по иностранным делам. – В.М.), вернувшегося недавно из поездки по странам Дальнего Востока, и У. Буллита (тогда посол США в СССР. – В.М.) сводится к тому, что Россия почти наверняка будет втянута в войну, хотя Япония не совершит на нее нападения до тех пор, пока Германия не будет полностью готова к такому нападению» {55}. Мур, очевидно, хотел успокоить Додда и сделал это в духе витающих в кабинетах госдепартамента сценариев перенацеливания агрессии в наиболее безопасном направлении.
Разумеется, не все в Вашингтоне думали таким же образом, хотя прогерманское лобби в дни, последовавшие за заключением франко-советского пакта и советско-чехословацкого договора (16 мая 1935 г.), прочно удерживало инициативу в своих руках. Джозефус Дэниэлс, по-прежнему пользовавшийся большим влиянием в окружении и семье президента, писал Додду о «безрассудных идеях» тех, кто рассчитывал в неделимом и взаимозависимом мире отсидеться за океаном и даже обогатиться за счет военных катастроф в евразийском пространстве {56}. А накануне Рождества Додд получил послание и от самого президента, в котором тот осуждающе отозвался о «группе», контролирующей судьбу германского народа, и о ее одержимости идеей вооружения Германии «на суше и на море». Рузвельт попытался защитить Закон о нейтралитете (уже подписанный им), но сделал это с рядом оговорок. Одна из них касалась его планов на будущее. «Пока, – писал Рузвельт, – страна проходит процесс серьезного обучения; я надеюсь, что в следующем январе смогу добиться принятия еще более сильного закона, предоставляющего президенту некоторые дополнительные полномочия» {57}. Рузвельт явно строил свои планы в расчете на изменение в настроениях народа, но никак не хотел торопить события.
Желая не упустить свой шанс, Додд посчитал подходящим изложить еще раз свои взгляды на возникшую в Европе взрывоопасную ситуацию, впервые напрямую сделав ударение на возможностях, которые открываются в результате установления дипломатических отношений с Советским Союзом. «Мне кажется, – писал он Рузвельту 15 декабря 1935 г., – сейчас для демократических народов становится все более необходимым избегать ухудшения отношений с Россией» {58}. Это было смелым, даже очень смелым шагом после угроз госдепартамента в августовской ноте в связи с, как в ней говорилось, имевшими место попытками СССР вести «коммунистическую пропаганду» в США. С того времени во многих донесениях Додда, посылаемых в Вашингтон, этот мотив стал центральным. Но отклик неизменно был негативным, а перед президентом со стороны госдепартамента был поставлен вопрос об отзыве и отставке Додда. «Он мне нужен в Берлине» {59}, – отрезал Рузвельт.
Додду внушали, что складываются предпосылки для всеобщего «урегулирования» в Европе на базе «мирных инициатив» Гитлера, последовавших за вступлением германских войск в ремилитаризованную по Версальскому договору Рейнскую область (7 марта 1936 г.) и встречных шагов Парижа и Лондона. Высокопоставленные чиновники госдепартамента доказывали послу, что шансы на мир возросли и что Гитлер близок к вступлению в клуб пацифистов, стоит только Франции и Англии быть посговорчивее и осознать наконец, что требования Германии не чрезмерны {60}. Вновь была извлечена на свет идея «мирной конференции», кощунственная сама по себе, как считал Додд, поскольку речь шла заведомо о компромиссе с агрессором за счет суверенитета малых стран. Столкнувшись с проявлением циничной расчетливости в политике, Додд в отчаянии пишет 1 апреля 1936 г. Рузвельту: «Может быть, Вы сможете что-нибудь сделать…» {61}
Однако президент не внял этому призыву. Рузвельт не намерен был подвергать дополнительному риску внутриполитические приоритеты погружением в опасные дебаты по вопросам внешнеполитических инициатив. «Прежде всего то, что важнее всего», – этим сформулированным им самим фундаментальным принципом Рузвельт руководствовался сполна, чувствуя всем своим существом, что ход мировой истории, поставив принципиальный вопрос о выживании либеральной демократии, возложил именно на его правительство реформ задачу достижения положительных результатов, способных стать спасительным примером для других народов. В этом он видел смысл своей деятельности в случае переизбрания его на второй срок. Об этом было заявлено им в июне 1936 г. на съезде Демократической партии. В еще более категорических формулировках о том же он говорил во время поездки по странам Латинской Америки в конце этого года, после победы на выборах. По одну сторону рубежа – обновленная демократия по американскому образцу, по другую – фашизм или коммунизм. Продолжение и углубление реформ в США – главное условие победы в этой смертельной схватке. Попытка консервативной оппозиции (в лице Верховного суда США) остановить и повернуть реформы вспять виделись им только в этом историческом контексте, и ни в каком ином. Усилия Додда и других решительно настроенных антиизоляционистов, направленные на переключение внимания президента на европейские дела, рассматривались им как непреднамеренные заблуждения той же категории опасности. Политически сохраняя общность взглядов, президент и посол разошлись в понимании глобальных целей американской политики. Додд остался на позиции либерального интернационализма В. Вильсона в его узком понимании, Рузвельт следовал канонам позднего вильсонизма с его линией на самосовершенствование американской системы как универсального средства спасения самой идеи либерализма в эпоху войн и революций.
Из Овального кабинета Белого дома и резиденции американского посла в Берлине мир выглядел по-разному. Несовпадающими оказались и нравственные и политико-правовые критерии в отношении набиравшего темпы общественного кризиса. Мятеж генерала Франко летом 1936 г. против законного правительства республиканской Испании обнажил суть этого несовпадения. Народу Испании было отказано в помощи, мятежники и интервенты получили полную свободу рук. Додд высказался по этому поводу совершенно определенно, не обходя острых углов и не щадя самолюбия Рузвельта, хотя понимал, что сказанное им будет услышано президентом. Он пишет своему единомышленнику, министру внутренних дел Гарольду Икесу в послании от 21 августа 1936 г.: «Любой, кто находился в Европе более или менее продолжительное время, признает факт огромного экономического и политического влияния Соединенных Штатов. Если мы положим наше могущество на чашу весов, то некоторые люди здесь, в Европе, рассматривающие войну в качестве средства завоевания новых территорий, будут более осторожными и, может быть, даже станут сторонниками мира… Я хочу сказать только одно: даже сейчас присоединение Соединенных Штатов к демократическим государствам Европы могло бы положить конец кровопролитию в Испании и дать возможность испанскому народу самому решать свои внутренние дела… Совместная мощь Соединенных Штатов, Англии и Франции, особенно если принять во внимание их огромные военно-воздушные силы, бесспорно могла бы предотвратить интервенцию и, возможно, установление диктаторского режима в Испании» {62}.
Все до предела ясно. Гражданская война в Испании выносит приговор политике «умиротворения». То, что прежде виделось Додду ошибкой и промахом дипломатии Запада, теперь окончательно изменило свои очертания, представ в реальном виде. Вильсоновский либерал по истокам своей внешнеполитической позиции и типичный ньюдилер по убеждениям, Додд, оказавшись лицом к лицу с европейскими реалиями, в рамках которых так четко обозначилась линия водораздела между силами крайней реакции, фашизмом и народным устремлением к новым ценностям, сумел если не понять, то почувствовать глубинные мотивы, которыми вдохновлялись архитекторы и непосредственные исполнители политики «умиротворения». Делясь своим открытием с Муром, он писал 31 августа 1936 г., что рост фашистской опасности в Европе объясняется не только внешнеполитической экспансией Третьего рейха, но и тайными усилиями правой реакции во всех странах использовать ее в собственных корыстных интересах. Перейдя затем к оценке роли дипломатии США в европейских делах, он резюмировал: «В заключение я должен сказать, что представители нашей дипломатической службы проявили свои профашистские симпатии в отношении перспективы установления германо-итальянского контроля над Испанией, а также оппозицию к своему собственному президенту. Я этим не хочу сказать, что они должны заявить о своем сочувствии коммунизму, но фактом остается их явная поддержка за последние шесть месяцев интересов привилегированного класса капиталистов» {63}. Формально послание Додда содержало довольно точную оценку дипломатической тактики госдепартамента в испанских событиях, но Додд явно не улавливал существенных нюансов в общем подходе правительства США к переплетенным в тугой узел межгосударственным, социально-классовым и идеологическим конфликтам в Европе 30-х годов. Отказ от поддержки республиканского правительства Испании в глазах самого Рузвельта был, в частности, оправдан профранкистской позицией Католической церкви США, обусловившей свою благожелательность к «новому курсу» антипатией к правительству Народного фронта в Испании.
Была своя ирония в том, что в тот же самый день (31 августа) заместитель госсекретаря Мур направил Додду в Берлин личное письмо, в котором в вежливой, но категорической форме отвел все предложения о помощи республиканской Испании в любом виде. «Для нас, – писал Мур, – не существует абсолютно ничего другого, кроме эвакуации американцев из Испании…» {64} Выведенный же из себя государственный секретарь США К. Хэлл вообще фактически ничего не ответил на длинное письмо Додда от 19 сентября 1936 г., в котором тот настаивал на активизации американской дипломатии с целью предотвращения агрессии фашистских держав и убеждал видеть мир таким, каков он есть, – взаимозависимым, не позволяющим ни одной стране чувствовать себя в безопасности в условиях накопления оружия массового уничтожения – авиационного, химического и другого {65}.
Ряд событий конца 1936 г. как будто бы давал повод думать, что призыв сделать европейскую политику США активной и подлинно миротворческой мог быть услышан президентом. Переизбрание на второй срок в ноябре 1936 г. делало Рузвельта менее зависимым от критики и пропаганды влиятельных кругов изоляционистов. Оформление «оси» Берлин – Рим, аннексия Италией Абиссинии ослабили влияние изоляционистской пропаганды внутри страны. Визит Рузвельта в страны Латинской Америки и его выступления в защиту идеи мирного сотрудничества имели серьезный резонанс в Европе. В конце концов заканчивался срок «давности», отмеренный самим президентом. Неудивительно, что порой Додд начинал слышать то, что ему хотелось бы слышать. В идее «международной конференции мира», выдвинутой Рузвельтом {66}, он усмотрел очевидный признак перемен. Письмо, отправленное им президенту 7 декабря 1936 г., буквально пропитано духом надежды на утверждение нового подхода Вашингтона к вопросам войны и мира. «В условиях складывания фашистского фронта от Рима до Токио, – писал он, – попыток поставить латиноамериканские страны под контроль фашистских диктаторов, затруднений, которые создаются нашей торговле, мне кажется, что Ваше предложение о реальном сотрудничестве США, Англии, Франции и России является единственным средством, способным защитить мир. Одна мысль для меня самоочевидна – Европа и Азия неминуемо окажутся под пятой диктатуры, если демократические страны будут продолжать свою политику изоляции» {67}. Но в отношении практической осуществимости официально сделанного в январе 1937 г. Рузвельтом предложения о созыве «конференции мира» у Додда было немало сомнений. А самое главное при этом, считал он, что ни Германия, ни Италия, твердо следующие захватническим курсом и использующие метод запугивания соседей, не хотят такой конференции и не будут считаться с ее решениями {68}. Посол, прослывший в вашингтонских политических кругах неисправимым идеалистом, предостерегал президента-реалиста от любых иллюзий в отношении «миролюбивого» потенциала агрессивных фашистских держав и их готовности участвовать в мирном процессе. Додд опасался как решений этой конференции, написанных под диктовку Гитлера, так и ее провала, способного повлечь самые тяжелые осложнения.
Проведенные Доддом по поручению Вашингтона предварительные консультации с руководителями гитлеровского внешнеполитического ведомства лишний раз показали ему, что головы заправил Третьего рейха были заняты не частичными территориальными изменениями и переделом колоний, а идеями порабощения целых регионов и континентов. Мысль Додда была очень проста: попытка договориться с Гитлером и Муссолини за счет народов, намеченных на заклание агрессором, неминуемо приведет к обратному результату, т. е. подтолкнет захватчиков к расширению ареала экспансии и к умножению усилий, направленных на подрыв любых коллективных усилий. Его общий прогноз политического развития Европы и этапов нисхождения ее к общеевропейскому кризису и войне был точен и нелицеприятен, исходя из оценки вероломной и одновременно самоубийственной политики «умиротворения» Гитлера. В письмах К. Хэллу от 21 и 24 июня 1937 г. Додд нарисовал сценарий того, как будут развиваться события в связи с занятой Англией и Францией позицией и «невмешательством» Соединенных Штатов. Вслед за поражением республиканцев в Испании, писал он, наступит черед Австрии, которой неоткуда ждать помощи, поскольку после отставки Блюма с поста премьера Франции французское правительство пойдет на сближение с Германией. Следующей жертвой станет Чехословакия. «Будет именно так, если только Россия не вступит на территорию Польши и Румынии (с целью оказания помощи Чехословакии. – В.М.)… Мое мнение состоит в том, что Франция останется в стороне… Гитлер на это рассчитывает, и, если все будет так, как он предполагает, Германия осуществит захват Австрии, Чехословакии, Венгрии, а позднее Болгарии и Румынии. Могу Вам сообщить, что все, с кем я беседовал здесь, – фон Нейрат, Дикгофф и даже покойный фон Бюлов говорили о правах Германии на этот район».
Погрешности в прогнозе развития событий были минимальными. Источники же, из которых Додд черпал свои сведения, – абсолютно достоверны. В письме Хэллу от 24 июня 1937 г. Додд стенографически изложил свою беседу с английским послом в Берлине Невиллом Гендерсоном, который поделился с ним соображениями о способах стабилизации положения в Европе. Суть их сводилась к тому, что Англия и США должны предоставить Германии делать все что угодно в отношении Австрии и Чехословакии, Испания должна быть отдана Франко, а Франция предоставлена сама себе {69}. Додд уже не сомневался, что эта идея тройственного сговора Англии, США и Германии с предоставлением последней права на аннексию «дунайско-балканской зоны» прорабатывается в Лондоне с тем, чтобы быть представленной другим «заинтересованным сторонам» {70}.
Чем руководствовался Додд, ставя в известность Вашингтон о всех этих планах и маневрах? Скорее всего, это была последняя попытка как-то воздействовать на Белый дом и заставить его задуматься над тем, куда с неумолимой логикой ведет политика «умиротворения». Додд принял решение об уходе в отставку, и в принципе с ним согласились. Но не в его характере было уходить, не высказав все, что он думает. Его последняя встреча с президентом произошла 11 августа 1937 г. Беседа вселила надежду. Рузвельт показал себя очень «встревоженным в связи с угрозой войны» и просил Додда выступить с лекциями перед американцами, рассказав им «правду о том, что происходит» {71}. 26 августа Додд направил Рузвельту специальное письмо, в котором подробно изложил свою концепцию отражения агрессии фашистских держав как в Европе, так и на Дальнем Востоке. В ней было два центральных пункта: США должны признать жизненную необходимость отказа от политики «невмешательства» и создания системы коллективной защиты от агрессии с обязательным участием Советского Союза {72}. Однако Рузвельт и на этот раз не согласился с выводами посла. Его ответом была «карантинная речь» 5 октября 1937 г. Все, что сделано, сказал он Г. Икесу, нельзя было не сделать {73}.
Напряженный диалог между президентом и послом завершился «мягким» отлучением Додда от Белого дома, лишения его прав на доверительный дискурс с главным лицом в стране. Сделано это было не без вмешательства другого видного американского дипломата и весьма заметной фигуры в окружении президента – У. Буллита, пришедшего к выводу, что Додд, сидя в Берлине, серьезно затрудняет использование последних (пускай незначительных) шансов «придушить» Гитлера мирными переговорами, пересмотром ненавистного Германии Версальского договора и выработкой новых, компромиссных решений. Буллит был одержим идеей втягивания Германии в процесс объединения Европы путем предоставления ей «контроля над Австрией и Чехословакией». У этого плана, считал он, несмотря на его негативные стороны, есть и скрытые положительные моменты. На этот счет Буллит высказался в послании президенту от 23 ноября 1937 г. с предельной откровенностью: «Русские теперь, по-видимому, отступили за свои болота и даже Франция начинает признавать тот факт, что восточной границей Европы являются не Уральские горы, а гряда болот, которая начинается в Финляндии, проходит через Польшу и идет дальше к Румынии… Единственным способом использования в конструктивном, а не в деструктивном духе германской силы (которую я считаю неустранимой) было бы, как я полагаю, сделать эти уступки Германии (речь шла об Австрии и Чехословакии. – В.М.) частью общего плана объединения Европы» {74}. Мысль, витавшая в кабинетах госдепартамента пару последних лет, была высказана здесь с абсолютной определенностью.
Идея «окучивания» большевистской России болотами по всему периметру ее западных границ и втягивания Германии в объединенную Европу ценой «сдачи» Австрии и Чехословакии не могла понравиться Додду, но Рузвельт обнаружил в ней отголоски своих собственных размышлений о «мире во что бы то ни стало» как главном условии возвращения американского процветания и сдерживания тоталитаризма. Европейская война, писал Буллит Рузвельту из Парижа в очередном трактате о европейской безопасности, «может закончиться воцарением большевизма с одного конца континента до другого» {75}. Рузвельт принимал эти взгляды не безоговорочно, но многие его шаги с начала 1938 г. были подготовлены в целом именно таким пониманием катастрофичности большой войны для капитализма как системы.
Конец 1938 г., в хронике международных событий отмеченный дикими нацистскими оргиями в отношении евреев на территории Третьего рейха, не вызвал у Рузвельта стремления облегчить условия оказания гостеприимства для евреев-беженцев из Европы, несмотря на выраженное им в устной форме возмущение еврейскими погромами. Впоследствии историки Холокоста связали это нежелание президента в полную силу вмешаться в события недопониманием нацистской угрозы. Но дипломатические расчеты, пожалуй, сыграли во всем этом не меньшую роль. Большая ссора с Гитлером не входила в планы Белого дома и конгресса.
Глава VI
Советский фактор
Признание
На финише четвертой избирательной кампании 21 октября 1944 г. Франклин Рузвельт произнес важную речь перед членами Ассоциации внешней политики в Нью-Йорке. Коснувшись вопроса о советско-американских отношениях, Рузвельт заявил, что решение о признании Советского Союза он относит к самым большим достижениям внешнеполитической деятельности возглавляемой им администрации. Это «нечто такое, чем я горжусь», – сказал он, хотя хорошо знал, что эти слова могут прийтись не по нутру многим из присутствующих. Затем президент высказал свою личную версию того, чем было вызвано такое решение. «В 1933 г., – говорил президент в свойственной ему непринужденной, чуть интригующей манере, – одна дама, сидящая за этим столом, напротив меня (Рузвельт говорил о своей супруге. – В.М.), вернулась из поездки, во время которой посетила одну из местных школ. Заглянув в класс истории и географии, где занимались дети восьми, девяти и десяти лет, она увидела политическую карту мира с большущим белым пятном посередине. Одно белое пятно, и ничего более. Отвечая на ее вопрос, учитель объяснил, что школьный совет не разрешает ему ничего говорить об этом большом белом пятне и все потому, что под ним подразумевалась Советская Россия, на территории которой живет 100 или даже 200 миллионов человек… В течение 16 лет до происшествия, о котором идет речь, американский и русский народы не имели никаких практических каналов для общения друг с другом. Мы восстановили эти каналы…» {1}
Своим замечанием (хотел он того или нет) Рузвельт признал не только абсурдность сложившейся к 1933 г. не по вине Советского Союза ситуации, но и бесплодность расчетов его предшественников в Белом доме достичь с помощью непризнания, блокады и затемнений на картах далеко идущих целей, а именно добиться истребления большевизма или принуждения к демократии народа, поддавшегося на его соблазны.
Президент, скорее всего, умышленно сместил акценты, выдавая свое обращение к председателю ЦИК СССР М.И. Калинину от 10 октября 1933 г. (в нем он приглашал направить в США представителей Советского Союза для обсуждения вопросов, связанных с восстановлением нормальных дипломатических отношений между странами) за спонтанный акт, за некое озарение, возникшее по прихоти случая. Эта версия никак не вяжется с выработанным Рузвельтом правилом взвешивать все «за» и «против» в процессе принятия важных внешнеполитических решений, со свойственными ему осмотрительностью и осторожностью. И еще одно: Рузвельт обладал превосходной памятью, но для того, чтобы рассказанный им эпизод приобрел для него самого значение некоего символа, нужно было нечто большее, чем легкое потрясение от соприкосновения с политической косностью попечителей провинциальной школы. В самом деле, за смешной и одновременно дикой попыткой обмануть детей скрывался глубокий и длительный конфликт в общественной жизни США на самых разных ее уровнях. Его подоснова – глубоко укоренившееся за 16 лет несходство взглядов, несовпадение в подходах к советско-американским отношениям, в оценке их перспектив со стороны различных общественно-политических слоев, групп, отдельных представителей бизнеса, интеллигенции и т. д. По времени зарождение этого конфликта следует отнести к знаменитым «десяти дням, которые потрясли мир» осенью 1917 г., а то и еще дальше в прошлое, к началу Русско-японской войны.
Линия размежевания разделила тех, кто идеологически был на стороне большевиков или даже просто стремился докопаться до истины и трезво судить о новой исторической ситуации, возникшей с появлением русского варианта государства всеобщего равенства, и тех, кто безоговорочно поддержал антисоветский курс в «русском вопросе», едва только известия о большевистской революции в Петрограде достигли американского берега. В столкновении этих двух тенденций отражалась внутренняя дифференциация, пронизывающая ткань американского общества с момента вступления его в эпоху индустриализма, когда стремление крупного бизнеса к экспансии соединилось с интервенционистским синдромом в отношении народов и стран, оказывавших противодействие этой экспансии или встававших на путь социального освобождения. Практически с того самого момента, как только стало очевидным, что советская власть в России сумела утвердиться на значительной территории, правительство США отказало ей в официальном признании, а 6 июля 1918 г. приняло решение об участии в интервенции против Советов. Для США Советское государство оставалось «незаконным» на протяжении долгих 16 лет под предлогом нарушения им прав человека и невыплаты долгов Соединенным Штатам.
Широкое распространение изоляционистских настроений в стране в 20-х годах, переключение внимания публики, поглощенной погоней за миражами «процветания», на проблемы чисто внутренние, вспышка антирадикализма – все это способствовало отвлечению американцев от раздумий о перспективах советско-американских отношений. Однако подспудно развивалась и другая тенденция – осознание необходимости глубже и лучше понять происходящее в России и определить непредвзято его истоки и трансформации. Уже в 1926 г. неофициальный представитель СССР в США Б.Е. Сквирский сообщал о заметной перемене в отношении к СССР {2}. Изменения внутри советской системы и ее внешнеполитических приоритетов, рост экономики и социальные новации «рабоче-крестьянской власти» оказывали существенное влияние на этот процесс.
Движение американской общественности за прекращение интервенции на Советском Севере и Дальнем Востоке, за снятие экономической блокады и за нормализацию отношений с Советской Россией носило весьма широкий и представительный характер. Оно не ограничивалось какими-то сословными рамками, не было исключительной принадлежностью какого-либо класса или общественного слоя. В нем участвовали (вопреки идеологическим установкам руководства АФТ во главе с С. Гомперсом) многие профсоюзы, представители деловых кругов, влиятельные деятели обеих ведущих политических партий, широкие слои творческой и технической интеллигенции, ученые, юристы, молодежные организации, военные и священнослужители. Важно также отметить, что критика политики непризнания касалась не отдельных промахов дипломатии Вашингтона, но и самих ее идейных основ. Ленин и большевики не вызывали у многих симпатий, но революции случались и раньше, в том числе и в Соединенных Штатах, и отношение к ним внешнего мира не могло рассматриваться как приговор истории. На примере России многие американцы убеждались, что попытки американской дипломатии, опираясь на военную и экономическую мощь, навязать миру свою концепцию демократии и свой международный порядок, носят ретроградный и непродуктивный характер и противоречат декларациям о самоопределении народов и уважении их суверенных прав. Вильсоновский «моральный империализм» и изоляционизм республиканцев на практике оборачивались диктатом, экономическими санкциями и политикой выкручивания рук. Они вызывали критику и протест. В политических кругах Соединенных Штатов существенную роль в пропаганде нового подхода к советско-американским отношениям играла влиятельная группа общественных деятелей во главе с сенатором У. Бора и общественным деятелем республиканцев Р. Робинсом.
Знать о России правду, судить о ее революции непредвзято, с учетом динамики изменений в стратегии и тактике ее руководства, в нем самом, использовать максимум возможного для совместных усилий Советской России и США в направлении реального укрепления международной безопасности, признание Советской России и установление с ней широких торговых связей – вот те принципы, которые, по убеждениям Робинса и Бора, необходимо было положить в основу поиска альтернативы явно зашедшей в тупик после краха интервенции и экономической блокады политики США в «русском вопросе». Никто из серьезных политиков Соединенных Штатов не видел в их предложениях противоречия с национальными интересами страны, если только не отождествлял эти самые национальные интересы с набором идеологических догм и стереотипов, с претензиями чисто материального свойства.
В подходе к «русскому вопросу» политические реалисты исходили из необходимости видеть явления и процессы в развитии, а не такими, какими они представлялись воображению человека, способного фиксировать лишь статические состояния, но неспособного отличать вымыслы от истины, тенденциозность и пропагандистские трюки от правдивой информации {3}. Доводы госдепартамента в пользу увековечения непризнания Советского Союза под предлогом наказания его за «ведение подрывной пропаганды против правительства США» и национализацию собственности иностранцев оппозиция официальному курсу признала полностью несостоятельными и исторически необоснованными. Многие ее представители в своих выступлениях раскрывали лицемерие этого тезиса, показав, что злонамеренность и злокозненность СССР в отношении США есть фикция и что в надувательстве американцев заинтересованы больше всего как раз те, кто рукоплескали вторжению интервентов на территорию России и оказывали помощь оружием и деньгами противоборствующим группировкам и сепаратистам в самый критический для российской государственности момент {4}.
По мере роста международного авторитета СССР в истинном свете проявлялась и проблема вины и ответственности, на которой пыталась играть официальная пропаганда. Росло убеждение, что сам факт военного вмешательства Америки во внутренние дела России в годы революции и Гражданской войны, ущерб, нанесенный интервенцией, не давали США морального права поднимать вопрос о нарушениях международных норм и этики со стороны СССР, тем более что многие из них были раздуты искусственно. И, наконец, главные преимущества признания СССР связывались большой группой политиков с налаживанием американо-советского сотрудничества в интересах содействия урегулированию экономических претензий и наиболее жгучих проблем международных отношений. Особенно это касалось Дальнего Востока, где с каждым годом усиливалась напряженность, вызванная растущей воинственностью Японии и обострением американо-японского соперничества {5}.
Однако сдвинуть с места вопрос о признании СССР, пока у власти оставались республиканцы, было невозможно. Между тем времени оставалось все меньше. Накапливались все новые признаки ухудшения положения на Дальнем Востоке, все более шатким становилось достигнутое посредством вашингтонских договоров начала 20-х годов временное равновесие. Но дипломатия Вашингтона следовала прежним курсом, так, как будто бы никто в столице США и не слышал о планах милитаристской верхушки Японии, нацеленных на захват Китая, установление господства во всей Азии и на Тихом океане и вытеснения США из региона.
Хорошо информированные американские политические деятели (Рузвельт принадлежал именно к этой категории) знали, что предпосылки для расширения контактов СССР и США по широкому кругу дальневосточных, и не только дальневосточных, проблем были налицо. Советская страна неоднократно выражала свою заинтересованность и готовность к поиску конструктивных решений. Об этом в своих интервью для американской печати говорил многократно В.И. Ленин {6}. Не единожды на этих вопросах особо останавливался в заявлениях от имени советского правительства Г.В. Чичерин {7}. Однако администрации Кулиджа и Гувера демонстративно отвергали эти предложения. Г. Гувер еще в своем качестве министра торговли в правительстве Гардинга заявлял в июле 1921 г., что участие США в «реконструкции» России возможно только после антибольшевистского переворота. И так вплоть до начала японской агрессии и образования на Дальнем Востоке очага новой мировой войны. Более того, накануне кризиса в Северо-Восточном Китае, 13 августа 1931 г., Гувер сделал заявление о том, что целью его жизни является уничтожение Советского Союза {8}. Сторонники признания могли расценить его заявление двояко: и как воинственный призыв не дать распространиться оттепели, наступившей было в связи с ростом с конца 20-х годов интереса к «русскому эксперименту» (особенно в академических кругах), и как приглашение Японии нанести удар по советскому Дальнему Востоку.
Мириться с таким положением означало бы плыть по течению прямо к водовороту, стремясь одновременно миновать его. Примерно так относились к непротивлению гуверовскому курсу в Америке все те, кто независимо от их побуждений трезво оценивал ситуацию. Рузвельт, никак, впрочем, не высказывая публично своих убеждений, разделял именно такой подход. Время обязывало американцев пристально вглядеться в историческую ретроспективу под углом зрения «нового прочтения» недавнего прошлого и извлечения из него полезных уроков, которые в будущем могли бы предотвратить повторение грубых просчетов. Вот та мысль, которая пронизывала все размышления Рузвельта по поводу представлявшегося ему уже летом 1932 г. совершенно неизбежным пересмотра основополагающих принципов политики в «русском вопросе». Истинное торжество здравого смысла требует от американцев самокритичного и мужественного признания банкротства доктрины, опирающейся на нежелание считаться с политическими реальностями и возводящей идеологические разногласия в ранг краеугольного принципа внешнеполитической деятельности. Таким был вывод, который сделал Рузвельт в результате домашнего анализа отложенной в 1918 г. «шахматной партии».
Из поля зрения губернатора штата Нью-Йорк не ускользнуло и то, что весьма широко распространенное еще в 20-х годах в образованных слоях американского общества и в демократических низах любопытство по отношению к «советскому эксперименту» переросло в годы кризиса в устойчивый интерес к, как выразился в своей статье 1934 г. У. Черчилль, «неестественному свету, который распространялся из Советской России» {9}. Нельзя было не видеть, как «чудо» преображения отсталой России в индустриально развитую державу на фоне погружения капиталистического мира в пучину экономического бедствия превращало даже самых стойких скептиков в сторонников осторожного признания опыта модернизации «по-русски». Редактор журнала «Нью рипаблик», хорошо известный в семье Рузвельтов Брюс Бливен, вернувшись из СССР, писал в 1931 г.: «Россия… это страна надежды. Именно это чувство охватывает вас, когда вы пересекаете ее границу» {10}. Знаменитый критик и публицист Эдмунд Вильсон отмечал: «Самое сильное впечатление, которое каждый получает в России, – это ощущение исключительного героизма… Вы чувствуете себя в Советском Союзе морально на вершине мира…» {11} Большая роль в преодолении синдрома антисоветизма принадлежала корреспонденту «Нью-Йорк таймс» в Москве Уолтеру Дюранти, чуть ли не ежедневно освещавшему события в СССР на протяжении десятилетий.
Хотя движение за дипломатическое признание с каждым днем набирало силы, однако администрация Гувера стояла на его пути неприступным валом. 3 марта 1933 г., за день до ее отставки, заместитель госсекретаря Уильям Касл-младший вновь подтвердил отказ США признать СССР, сославшись при этом на все ту же проблему долгов и на тезис о «советской пропаганде» {12}. Однако у противников этого курса появились к тому времени очень серьезные аргументы. Усилились настроения в пользу нормализации советско-американских отношений в широких демократических низах – среди рабочих, фермеров, средних слоев и т. д. {13}. Идея признания получила прочную поддержку и со стороны влиятельных политических кругов в руководстве обеих главных партий, представителей крупного финансово-промышленного капитала, в средствах массовой информации, университетских кругах и т. д. Миф о нежизнеспособности Советов буквально таял на глазах, реальность же – укрепление экономических и политических основ нового строя – заставляла считаться с собой тех, кто еще недавно не допускал и мысли об этом. По некоторым данным, к весне 1933 г. только 1/3 американских газет была против нормализации советско-американских отношений {14}. Особо должна быть отмечена роль университетской общественности и таких ее представителей, как Джером Дэвис, Джон Коммонс, Джон Дьюи, Райнольд Нибур, Захария Чеффи, Роберт Ловетт, Феликс Франкфуртер и др.
Симптоматичным был и поворот к этой проблеме лидеров демократов, победивших на выборах в ноябре 1932 г. В феврале 1933 г. профессор Джером Дэвис писал сенатору Бора, что полковник Э. Хауз в разговоре с ним говорил о скором изменении в «нашей русской политике» и даже о возможном назначении его, Дэвиса, дипломатическим представителем США в Москве {15}. Полковник Хауз знал, о чем говорилось в резиденции губернатора Нью-Йорка, где он был частым гостем. С мая 1932 г. в узком кругу советников Рузвельта шли обсуждения всех аспектов признания СССР – внутренних, экономических, и международных. Рузвельт отдал распоряжение собрать широкую информацию о позиции различных слоев по этому вопросу. Секретные опросы и зондажи проводились многими его помощниками, их результаты подталкивали к решению, которое внутренне уже было принято Рузвельтом, но было отложено до всех событий, связанных с выборами осенью 1932 г.
Неожиданно для непосвященных с большой речью в защиту признания СССР выступил бывший губернатор штата Нью-Йорк и кандидат на пост президента США от Демократической партии в 1928 г. Альфред Смит. И сделал он это совершенно в духе стойкого сторонника признания сенатора Бора. «Я не вижу причин, – заявил он, выступая в конце февраля 1933 г. перед членами сенатской комиссии по финансам, – почему мы отказываемся сделать это». В экономическом плане, продолжал Смит, от политики непризнания США проигрывают больше, чем Россия, ибо другие страны, вступая в торговые отношения с ней, «с превеликой выгодой для себя пользуются нашей глупостью и близорукостью». Выдвигаемый в качестве главного довод в пользу воздержания от нормализации экономических связей между двумя странами, говорил он, «нажимая» на чувствительные струны сенаторов, несостоятелен и ложен от начала до конца. Смит пояснил: «Странным образом американскую публику заставили поверить, что русские из-за своего коммунистического правительства склонны умалять обязательный характер заключенных контрактов. Это ошибочное представление проистекает частично оттого, что Советское правительство, следуя практике большинства революционных правительств, отказалось признать ответственность за долги ниспровергнутого режима». Все поняли, что это намек на происхождение американского государства. Американцев убедили, что русские – ненадежные партнеры, тогда как это совсем наоборот, заявил Смит. Твердость их слова проверена всей практикой внешнеторговых операций Советского Союза с другими странами.
Еще более разительным контрастом с гуверовской концепцией нелегитимности советского государства и использования блокады для ускорения его краха прозвучало то место из выступления Смита, в котором он подвел плачевные итоги 16-летней политики, являющей собой живое воплощение реакционной утопии. Он сказал: «В сущности лишенная помощи, сталкиваясь с враждебностью и недоверием всех остальных стран, Россия доказала свою способность выжить при минимальном уровне взаимосвязей с капиталистическими странами. Бойкот, экономический и политический, которому она подвергалась, оказался неэффективным…» {16} «Джорнел оф коммерс», который поместил пространное изложение выступления А. Смита, опустил по понятным причинам ряд важных фрагментов из его речи. Напротив, «Литерари дайджест» привел их полностью. Одно из них касалось пресловутой проблемы долгов. В нем оратор дал понять, что считает ее искусственно раздутой и, объясняя свою позицию, заметил: «Некоторые говорят, что они (Советский Союз. – В.М.) должны нам 100 млн долл. А между тем мы послали войска в Россию на весьма значительный срок, не находясь в состоянии войны с нею, и нанесли ей определенный ущерб. Я полагаю в связи с этим, что мы могли бы сесть за стол и урегулировать этот вопрос очень легко» {17}.
Из тактических соображений Рузвельт в ходе избирательной кампании 1932 г. и сразу после выборов воздерживался от публичных высказываний о признании, хотя его согласие ответить на вопрос журнала «Совьет Раша тудей» в октябре 1932 г. было само по себе весьма показательным {18}. Он обещал изучить проблему в целом и подойти к ней без предубеждений. В январе 1933 г. сенатор Бора, отвечая на многочисленные запросы о политике вновь избранного, но не вступившего еще в должность президента, писал, что, по имеющимся у него сведениям, Рузвельт «серьезно и в позитивном духе обдумывает вопрос о восстановлении дипломатических отношений с СССР» {19}. Вскоре выяснилось, что среди ближайших советников Рузвельта сложился консенсус в отношении того, как должно поступить правительство в сложившейся обстановке. Немедленное признание СССР представлялось им как необходимое и обязательное условие более стабильного развития международного положения в целом. Об этом говорили Ф. Франкфуртер, Р. Моли, ставший заместителем государственного секретаря, и др. {20}, хотя в марте-апреле 1933 г. ветераны кампании за признание не могли еще с полной уверенностью сказать, когда Рузвельт наконец объявит о своем решении и как оно будет преподнесено. Р. Робинс, например, писал в конце марта 1933 г. в частном послании: «Что касается признания России, то здесь сплошной туман… В этом вопросе необходимы те же мужество и решительность, которые Рузвельт проявил в других делах. Если мы победим, то можно будет считать, что дело сделано после 15 лет волокиты и помешательства на почве охоты на ведьм в нашей дипломатической практике» {21}.
Одно было очевидно: подтверждения доктрины непризнания, о которой страстно мечтали в определенных кругах, не состоится. Рузвельт двигался медленно, но неуклонно в намеченном им направлении. На первых порах он говорил лишь об изучении настроений различных слоев населения {22}, хотя и без того было ясно, что оппозиция признанию (во всяком случае вне стен конгресса и государственного департамента) утратила инициативу. Впрочем, справедливости ради нужно признать, что сопротивление руководства и аппарата внешнеполитического ведомства США процессу нормализации дипломатических отношений между двумя странами на бюрократическом уровне было достаточно серьезным {23}, чтобы не принимать его в расчет. Сознавая это, президент решил держать под своим личным контролем весь ход подготовки переговоров с Советским Союзом, не передоверяя его «русским специалистам» в госдепе.
После обмена посланиями с М.И. Калининым 10 и 17 октября 1933 г., в которых выражалось обоюдное желание правительств США и СССР покончить с фактом отсутствия нормальных отношений между двумя странами, Рузвельт принял в Белом доме Раймонда Робинса, возвратившегося из СССР, где он находился около двух месяцев {24}. Во многих отношениях это была важная встреча и важный признак. Как писал Робинс сенатору Бора, он информировал президента об итогах своей поездки в СССР и о последующем, накануне приезда в Вашингтон, турне по штатам Среднего Запада и Новой Англии, в ходе которого он не только ознакомил широкую аудиторию с «достижениями Советского Союза», но и перепроверил свою оценку настроений различных слоев населения по поводу нормализации отношений между двумя странами. Мнение Робинса было однозначным: «В последние шесть месяцев в общественном мнении по вопросу о признании произошли огромные изменения» {25}. С уверенностью можно сказать, что в разговоре с Рузвельтом Робинс затронул и главную для него тему – об угрозе войны, а также вопрос о совместных действиях США и СССР в пользу всеобщего мира после восстановления отношений {26}.
В письмах сенатору Бора Робинс с удовлетворением отмечал, что он нашел Рузвельта исключительно отзывчивым. «Когда я беседовал с президентом, – писал Робинс, – он слушал меня с большим интересом. Его подход к вопросу характеризуется гибкостью и настолько отличается от подхода его предшественников, насколько это только можно вообразить» {27}. Робинс не раскрыл более полно существа взглядов Рузвельта на причины, побудившие его пойти на изменение политики США в отношении Советского Союза, но он дважды подчеркнул, что в основу своего подхода новый президент решил положить «реальные факты, а не пропаганду» {28}. Впереди всего шло накопление знаний о новой России. Источником их могли быть и Робинс, и побывавшая в СССР и ставшая пропагандистом его достижений Анна Луиза Стронг.
Разнообразные источники, введенные к настоящему времени в научный оборот, многочисленные исследования облегчают выяснение ряда важных моментов касательно приближения к пониманию и понимания Рузвельтом (прежде всего сквозь призму его личного опыта) того, как следует США строить свои отношения с Советским Союзом после длительной полосы отчуждения и почти полного расстройства всех контактов на правительственном уровне. Что же прежде всего легло в основу выработанного им подхода?
Исходный пункт. Идее лидирующей, мессианской роли США в мировых делах (в стратегическом плане Рузвельт не отступал от нее ни на шаг) не противоречит новый подход к отношениям с СССР, которые, по мнению Рузвельта, следовало строить с учетом всего предшествующего негативного опыта, убеждающего в бесплодности политики непризнания, основанной на тирании догмы и подрыве социализма путем грубого силового давления. Существование советского государства, замещение им места России в качестве великой державы – есть факт объективный, как бы к нему ни относиться. Быстрый подъем его экономики на фоне упадка Запада и реалистический внешнеполитический курс его руководства, избавление его от гремучей риторики подтверждают непригодность прежнего, до предела идеологизированного курса Вашингтона в советско-американских отношениях, требующего пересмотра и оснащения совершенно новым инструментарием – дипломатическим персоналом, каналами связи и т. д.
Следующая посылка вытекала из предыдущей. Усиление революционного брожения и национально-освободительного движения на всех континентах, ослабление международных позиций США, приход Гитлера к власти, растущая угроза со стороны Японии, изменение политической обстановки в самих Соединенных Штатах, подъем рабочего и демократического движения, все увеличивающийся разрыв между представлениями большинства американцев о том, какой должна быть внутренняя и внешняя политика государства в час испытаний, и зашедшей в тупик, застывшей в своем изначальном виде политикой примитивного антисоветизма, наконец, интересы оживления внешней торговли – все это в глазах Рузвельта делало абсолютно неизбежным смещение акцента в отношениях с СССР в сторону активной дипломатии, предусматривающей, в частности, осуществление им личного участия в переналаживании курса в «русском вопросе».
Согласование всех вопросов, связанных с приглашением наркому иностранных дел СССР М.М. Литвинову посетить США, заняло не слишком много времени. Сюрпризом для прессы стало уверенное заявление М.М. Литвинова на пресс-конференции по дороге в Вашингтон, что сами переговоры с президентом США займут «не более получаса», а «возможно, и меньше времени», хотя в Москве хорошо знали, что американская сторона готовится предъявить серьезный «счет» в обмен на согласие восстановить дипломатические отношения в полном объеме. Крупный капитал заявлял, что он не примет «сюрприза» от «этого человека в Белом доме» без серьезных уступок. На первом месте стояли денежные претензии по аннулированным СССР займам и национализированной собственности, вопросы о «пропаганде» (речь шла о пропагандистской деятельности Коминтерна) и о положении религии в СССР. Однако тот факт, что именно сам Рузвельт, используя сначала секретный канал, выступил с инициативой переговоров о возобновлении дипломатических отношений между двумя странами, говорил сам за себя: президент пригласил наркома-коммуниста не ради публичных споров с ледяным финалом, а с тем, чтобы договориться во что бы то ни стало. Чиновники госдепартамента во главе с заведующим «русским столом» госдепа Р. Келли, подготовившие объемистый меморандум с претензиями к СССР, об этом, похоже, не догадывались.
Две страны (об этом знали и в Белом доме и в Кремле) были нужны друг другу. Глубокое убеждение в этом сделало Литвинова вроде бы не в меру самонадеянным, а президента Рузвельта при первой же встрече 7 ноября 1933 г. в присутствии госсекретаря К. Хэлла и супруги Элеоноры Рузвельт не только приветливым, но и многозначительно комплиментарным по отношению к собеседнику, чья биография вызывала тогда одно лишь неприятие в вашингтонском истеблишменте. Неизменно в ходе последовавших вслед за тем переговоров в ответ на попытки Хэлла вести их в плоскости претензий и морально-правовой проблематики, явно имевшей тупиковую перспективу, Рузвельт возвращал их на политическую почву, поправляя своих советников и беря на себя риск принятия непопулярных решений. В последний день переговоров 16 ноября состоялось окончательное согласование и подписание важнейших документов. Ни разу до этого дня Рузвельт не пытался угрожать срывом переговоров и ни разу не коснулся вопроса о нелегитимности советской системы – любимого конька оппозиции.
Рузвельт и Литвинов обменялись нотами об установлении дипломатических отношений, урегулировали и все остальные вопросы – о невмешательстве во внутренние дела друг друга, о праве беспрепятственного осуществления американскими гражданами свободы отправления религиозных обрядов, о правовой защите американских граждан на территории СССР, преследуемых по судебным делам. Ни один из подписанных ими документов не ущемлял интересы сторон и не вынуждал их считать себя в проигрыше. Стороны решили ничего не говорить о Коминтерне, даже не упоминать о нем, в документе же по судебным делам было заявлено об отказе советского правительства от любых претензий, «вытекающих из деятельности вооруженных сил Соединенных Штатов в Сибири» после 1 января 1918 г. Особенно плодотворной была заключительная беседа Рузвельта и Литвинова 17 ноября. В ходе ее они обсудили тихоокеанские проблемы в связи с угрозой расширения японской агрессии. Взгляды участников беседы как будто бы фактически совпали, они оба видели источник военной опасности в агрессивности Германии и Японии.
Рузвельту явно импонировал его собеседник, который удивлял своей неожиданной интеллигентностью, эрудицией, чувством юмора и гибкостью. Рузвельт же приятно очаровал Литвинова своей чуткостью к внутренней сути происходящего за фасадом идеологических декораций, способностью видеть события и процессы в реальном свете, неистощимым терпением в поисках взаимоприемлемых решений и самокритичностью в оценке обоюдных претензий и пропагандистских штампов, искусственно поддерживавших высокий уровень недоверия между двумя странами. Литвинову не удалось реализовать план Москвы, предусматривающий предваряющее решение всех вопросов дипломатическое признание СССР Соединенными Штатами, но он добился равноценного результата – положительные итоги по всем пунктам повестки дня были зафиксированы одновременно. Рассмотрение вопросов по долгам было отнесено на более дальний срок. Свое личное участие в переговорах с советским наркомом, вылившееся в многочасовые закрытые беседы без протоколов и официальных записей, Рузвельт рассматривал заранее в качестве залога успеха {29}.
Особая или во всяком случае отличная от всей предшествующей дипломатической практики США тактическая линия Рузвельта нашла свое проявление уже в первые дни пребывания М.М. Литвинова в Вашингтоне 7–16 ноября 1933 г. именно в ходе переговоров о дореволюционных долгах, когда президент начал с вынужденного признания законности советских контрпретензий в связи с ущербом, нанесенным Советской стране американо-японской интервенцией. Запись М.М. Литвинова о беседе с Рузвельтом 8 ноября 1933 г. гласит: «Он (Рузвельт. – В.М.) соглашался со мной, что необходимо избегать требований, охарактеризованных мною как вмешательство в наши внутренние дела, признал, что сам всегда сомневался в моральном праве Америки на получение царских долгов и что интервенция в Архангельске ничем не оправдывается» {30}. Обращает на себя внимание также высказанное самим Рузвельтом желание разговаривать с Литвиновым с глазу на глаз, без формальностей, чтобы иметь возможность, как выразился президент, «поругаться немного» {31}. Он отклонил настойчивые напоминания госдепартамента о выдвижении неких предварительных условий для переговоров, пообещав взамен всем скептикам и критикам проявлять «твердость и непреклонность» {32}. И то, и другое в конечном счете воплотилось в обмене теплым рукопожатием и пожеланиями успехов.
Важным мотивом дипломатической Каноссы (именно так именовали противники Рузвельта контакты с Москвой) было стремление администрации Ф. Рузвельта к расширению экономических связей с Советским Союзом. Президент часто сам говорил об этом как о главном доводе в пользу признания. Но по-настоящему президент был озабочен тревожно складывающейся ситуацией на Дальнем Востоке и в Центральной Европе, усилением конкурентной борьбы за источники сырья и сферы влияния, ведущей к умножению числа международных кризисов и к военным конфликтам. Их исход для экономических и военно-стратегических позиций Америки заранее невозможно было предугадать {33}. Вот почему вопрос о привлечении СССР в качестве потенциального союзника в случае обострения американо-германских и американо-японских противоречий приобретал для Рузвельта весьма важное практическое значение. Вместе с тем признание СССР и зондаж его позиций на случай возможных осложнений с Германией и Японией продемонстрировали желание президента использовать выгоды геополитического положения США. Для этого в ожидании благоприятного шанса он намерен был предоставить событиям развиваться своим чередом {34}.
Депеши Буллита, первого посла США в Москве после восстановления отношений, служат еще одним подтверждением того, что внимание Рузвельта в процессе обдумывания им политики своей страны в «русском вопросе» в год признания фокусировалось на следующих ее аспектах: Дальний Восток и возможность использования СССР в качестве противовеса Японии; советский фактор в европейской политике США в свете прихода Гитлера к власти и роста угрозы фашистской агрессии; достижение верховенства США в рамках усовершенствованного мирохозяйственного порядка, базирующегося на вильсоновской геополитической идее «американского лидерства» {35}, но учитывающего новые слагаемые объективной обстановки в мире и, в частности, стремительное возрастание роли СССР в европейских делах.
Встречаясь и расставаясь с М.М. Литвиновым, Рузвельт много рассуждал об обоюдной заинтересованности обеих стран в мире и о значении нормализации отношений между ними для совместной работы их правительств в пользу мира. В телеграмме М.М. Литвинова в Москву 8 ноября 1933 г. отмечалось, что главной темой его первой беседы с Рузвельтом были вопросы мировой политики. 17 ноября 1933 г. заключительную беседу с Литвиновым Рузвельт вновь начал с краткого обзора международного положения, подчеркнув, что «Америка и СССР, не нуждающиеся ни в каких территориальных завоеваниях, должны стать во главе движения за мир…» {36} С тревогой он говорил о нацизме и о японских территориальных притязаниях. Президент в позитивном духе затронул вопрос о Тихоокеанском пакте о ненападении между США, СССР, Японией и Китаем {37}. В письме отъезжающему из США М.М. Литвинову президент вновь поднял тему мира. «Сотрудничество между нашими Правительствами, – говорилось в нем, – в великом деле сохранения мира должно быть краеугольным камнем длительной дружбы» {38}.
Токсины «холодной неопределенности»
Переговоры М.М. Литвинова с Ф. Рузвельтом в Вашингтоне в ноябре 1933 г. и достигнутая в ходе их договоренность о нормализации дипломатических отношений между двумя странами создавали хорошую основу для сотрудничества между ними в интересах народов обеих стран и для защиты всеобщего мира. В целой серии важных документов, подписанных во время встречи, были воплощены принципы мирного сосуществования государств с различным социальным строем. В нотах, которыми обменялись стороны, заявлялось, что СССР и США обязывались уважать суверенитет обоих государств, «воздерживаться от вмешательства каким-либо образом во внутренние дела» друг друга, не поощрять вооруженную интервенцию друг против друга, а также агитацию и пропаганду в целях нарушения территориальной целостности государства или изменения силой его политического и государственного строя {39}.
В целом был взят хороший старт. С американской стороны он был обеспечен личным участием Рузвельта, довольно бесцеремонно отстранившего русских экспертов госдепартамента (которым у него были все основания не доверять) от подготовки всех важнейших документов. Ни один из них не мог претендовать, как считал президент, на место посла США в Москве. Отклонив вместе с тем советы поручить эту миссию кому-нибудь из давних публичных сторонников советско-американского сближения, Рузвельт остановил свой выбор на приближенном к себе профессиональном дипломате У. Буллите, помогавшем ему вместе с Г. Моргентау в установлении контактов с советским руководством. Болезненно самолюбивый, склонный к интриганству и авантюризму, давно мечтавший сделать головокружительную карьеру на дипломатическом поприще, Буллит приехал в Москву с надеждой реанимировать проект переобустройства революционной России по американской модели, с которым он появился еще весной 1919 г. в Кремле у Ленина. Америка с ее экономическим, технологическим и культурным потенциалом как буксир должна была взять на прицеп Россию и вытащить ее из тисков отсталости и идеологических пут с тем, чтобы создать на евразийском пространстве анклав демократии по «чертежам» американских инженеров. Буллит горячо принялся за дело, начав с пополнения кадрового состава первого американского посольства в СССР, прежде всего из числа верящих в эту идею преображения России юных профессионалов – воспитанников «школы Р. Келли», давно приученных служить по правилам «Рижской аксиомы» – вести сбор военной и политической информации. Молодые энтузиасты очень скоро обнаружили, что их ждет горькое разочарование.
В закованной в броню подозрительности, суровой атмосфере Москвы посол вскоре превратился в желчного, обиженного в своих лучших намерениях наставника нецивилизованных аборигенов. После же того, как Буллит оставил в 1936 г. свой пост в Москве, он усердно насаждал в столицах европейских государств и в Вашингтоне недоверие к СССР, приписывая ему самые коварные замыслы {40}. Однако это случилось уже после того, как советская действительность стала для Буллита постоянным раздражителем и источником советофобии. Что же касается ответственности за срыв мирных усилий и неудачу политики коллективной безопасности в Европе, то Буллит не хуже (а может быть, и лучше) других знал, на ком действительно лежит вина. Не только знал, но и одно время призывал к трезвой оценке реальных фактов. Чтобы показать это, обратимся к документам.
Приехав в декабре 1933 г. в Москву, Буллит вынужден был признать несостоятельной расхожую на Западе версию о злокозненных мотивах поведения Советского Союза на международной арене и о неискренности его намерений достигнуть договоренности с Англией, Францией и США о совместном отпоре растущей военной опасности со стороны Германии и Японии. Буллит отверг тогда как необоснованное ходячее мнение в вашингтонских кругах о том, что деловые контакты с Советским Союзом невозможны, поскольку им мешает якобы неподходящий политический климат этой страны и чинимые властями искусственные препятствия. Подлинную причину затруднений он обнаружил в другом, а именно в специфическом понимании своей миссии частью сформированного госдепом персонала американского посольства в Москве, к его приезду уже прочно обосновавшегося там. Шпионаж, организация разного рода сомнительных политических акций – вот чем, по словам самого Буллита, были озабочены работники американского посольства, забывая о своем истинном назначении. Что же можно было ждать в ответ, резонно спрашивал тогда Буллит в своем послании Рузвельту 1 января 1934 г. и резюмировал: «Если бы мы направили (в Москву. – В.М.) представителей, абсолютно соответствующих их статусу при советском правительстве, не занимающихся шпионажем и разного рода грязными трюками, то в этом случае мы могли бы установить такие отношения, которые, возможно, окажутся очень полезными в будущем» {41}. Поначалу Буллит строго придерживался инструкций Рузвельта, с которым у него имелся особый канал связи.
В своем послании президенту он специально подчеркнул, что такой «подковерный» настрой был присущ всему дипломатическому корпусу, аккредитованному в Москве. Буллит сообщал: «Личностные или интеллектуальные контакты между советским руководством и дипломатами (западных стран. – В.М.) практически не существуют. Отчасти это объясняется склонностью иностранных дипломатов рассматривать себя в качестве шпионов во вражеской стране…» {42} Красноречивое признание со стороны дипломата, который не только превосходно знал о заинтересованности советского правительства в улучшении отношений между СССР, с одной стороны, и Францией, Англией и США – с другой, но и был способен (во всяком случае в ту пору) трезво судить о том, что же в действительности мешает укреплению доверия и налаживанию взаимопонимания. Неделей раньше, 21 декабря Буллит имел беседу с М.М. Литвиновым и ответил «нет» на напоминание о совместном изучении вопроса о Тихоокеанском пакте о ненападении {43}. Примечательно, что оба процитированные выше места из депеши Буллита от 1 января 1934 г. опущены как в официальном издании его переписки с Рузвельтом, так и в собрании документов дипломатической службы США {44}.
И еще два документа, которых нельзя найти в публикациях, изданных в Соединенных Штатах. Первый – письмо Буллита государственному секретарю от 22 апреля 1934 г. Прошло всего 4 дня после известного заявления японского правительства о плане установления своего контроля над Китаем и вытеснении оттуда Англии, Франции и США. Хотя к этому времени стало очевидно, что непосредственная опасность нападения Японии на Советский Союз миновала, тем не менее уже 22 апреля 1934 г., как сообщал об этом Буллит, М.М. Литвинов в беседе с ним вновь заявил, что политика умиротворения агрессора и отказ от совместных действий против него со стороны правительства США делают шанс на мир на Дальнем Востоке все более проблематичным. Это означало, что Советский Союз предлагал вернуться к идее Тихоокеанского пакта, не считаясь с выгодами, которые как будто бы ему сулил нейтралитет и положение стороннего наблюдателя {45}.
В реакции Буллита на это заявление явно проглядывали растерянность и смущение. Он был сторонником следования прежним курсом, т. е. отклонения предложений Советского Союза о пакте в расчете на то, что это развяжет руки Японии в ее отношениях с СССР. Но принципиальная и последовательная (в том числе и в ситуациях, когда интересы Советского Союза непосредственно не были затронуты) позиция СССР даже на него произвела сильное впечатление. В своих депешах Буллит не утаил от президента и К. Хэлла того, что Москва настойчиво ищет тесного сотрудничества с США с целью блокировки японской экспансии в Азии и устранения угрозы миру в Европе. «Мы сталкиваемся с множеством доказательств того, – сообщал он Рузвельту 5 августа 1934 г., – что советское руководство прилагает все усилия, чтобы развивать подлинно дружеские отношения с нами…» {46}
В этой ситуации государственный департамент США не счел возможным демонстрировать взаимность. Более того, уже в марте 1934 г. он заострил до предела вопрос о «русских долгах», связав его решение на американских условиях с перспективой дальнейшего улучшения советско-американских отношений во всех остальных областях. А 13 апреля конгресс принял закон Джонсона, запретивший финансовые сделки с иностранными государствами, которые не уплатили США военных долгов. Немедленно по запросу К. Хэлла министр юстиции Каммингс дал разъяснение, заявив, что этот закон распространяется и на Советский Союз {47}.
Как же объяснить, что государственный департамент неожиданно согласился вновь вытащить на свет проблему долгов русских дореволюционных правительств, на основании которой Буллит уполномочен был гасить все инициативы Советского Союза, направленные на укрепление и расширение советско-американского сотрудничества в Европе и на Дальнем Востоке? {48} Частично это было данью доктрине «экономического национализма», которой президент какое-то время стал увлекаться после того, как не без его участия лопнули надежды на лондонскую Международную экономическую конференцию. Но главное состояло в другом. Вашингтон по-прежнему стремился подчеркнуть свой «нейтралитет» и нежелание идти на расширение отношений с СССР, что, как полагали в Белом доме, могло бы расширить массовую базу критиков администрации «нового курса» и усилить позиции СССР в ущерб западным демократиям. К тому же в госдепартаменте все еще исходили из того, что Япония в любой момент может напасть на Советский Союз, а это, возможно, втянуло бы и США в вооруженный конфликт.
Но, может быть, в поведении Советского Союза на международной арене произошло нечто такое, что заставило дипломатию США взять обратно сделанные ранее устно и письменно заверения о начале новой эры, эры «взаимопонимания» в отношениях между двумя странами? Факты показывают, что нет. Советское правительство настойчиво призывало все страны, и в первую очередь США, коллективными действиями укрепить международную безопасность. У Рузвельта не было серьезного повода в чем-либо упрекать Советский Союз. По большому счету для Рузвельта проблема долгов не имела большого значения, хотя ее урегулирование и могло принести некоторые моральные выгоды администрации. Из всех пояснений к данному затруднению в отношениях Москвы и Вашингтона в середине 30-х годов, связанных с именем упершегося в стену посла Буллита, самым основательным, как нам кажется, следует считать то, которое дал, отвечая на запрос своего корреспондента, известнейший дипломат и историк Джордж Кеннан. Он вместе с Буллитом появился в Москве в 1934 г., первым запустив механизм посольской работы, включая переписку посольства с госдепом и Белым домом. Он побывал после Второй мировой войны и в должности посла США в СССР. К его словам, хотя они относились к вопросам, к которым прямо не был причастен, следует прислушаться, чтобы понять, чем был для Рузвельта вопрос о долгах. Приведем отрывок из его письма от 15 декабря 1964 г. Жаклин Митан:
«Я не очень осведомлен в вопросе, который Вы поднимаете, поскольку я никогда не встречался с Рузвельтом лично до того момента, когда после признания России прошло несколько лет… Мое предположение состоит в том, что неудача Рузвельта, выразившаяся в его отказе от желания добиваться справедливого урегулирования долгов в качестве предварительного условия признания, была следствием двух причин: первая состояла в том, что он на практике лично не очень был озабочен проблемой долгов, и вторая – это то, что он настолько крепко связал себя признанием России, что провал переговоров с Литвиновым мог бы поразить публику, как первое большое поражение внешней политики «нового курса» вообще. Ясно, что его основным мотивом в ходе всех переговоров с Литвиновым было просто нахождение неких формул, которые бы удовлетворили конгрессменов и общественное мнение… О сути проблемы он был озабочен очень слабо или вообще никак о ней не думал» {49}.
По-прежнему, встречаясь с советским послом А. Трояновским и другими советскими дипломатами, Рузвельт непременно затрагивал тему о долгах, но голова его была занята другим, а именно как удержать в поле своего притяжения быстро набирающего авторитет и влияние партнера. Были вещи поважнее материальных взаиморасчетов. Тот же Буллит, затеявший в Москве тяжбу о пресловутых долгах, подтверждал важность и неизменность курса советского руководства на сотрудничество с США. Послание Буллита Хэллу от 2 октября 1934 г. – еще один по-своему красноречивый документ. В нем посол США, очевидно, сам того не желая, засвидетельствовал, что Советский Союз превратился в крупнейший фактор международной стабильности, поборника многих важных мирных инициатив, способных укрепить безопасность народов, сковать силы агрессоров. Начав с оценки динамики социально-экономического развития СССР, Буллит нашел, что страна добилась значительных успехов в мирном строительстве и в этом смысле располагает всем необходимым для отпора агрессорам. Пропорционально этому возрос и международный авторитет Советского Союза, вселяя в его руководителей уверенность в достижимости создания европейской системы коллективной безопасности, ведущим пропагандистом которой стал М.М. Литвинов. Объективно, как признавал Буллит, оптимизм Москвы был небеспочвенен, хотя трудности, на которые постоянно наталкивалась советская дипломатия, были огромны. Однако своим источником они имели не внутренние причины («единственно, чем действительно озабочены советские руководители, – это возможностью возникновения войны…»), не приписываемое Советскому Союзу стремление играть на разногласиях внутри западных стран, а ту разобщенность, которая существовала между ним и западными державами.
Чем она была вызвана и кто был виновен в ней? На эти вопросы, естественно, Буллит предпочитал не отвечать, но мотивы дипломатических усилий Советского Союза им были изложены довольно-таки обстоятельно и беспристрастно. Стремясь обеспечить благоприятные условия для своего экономического подъема, сообщал он, Советский Союз непосредственную угрозу своей безопасности видит в Германии на западе и Японии на востоке. Заинтересованность СССР в «Восточном Локарно», признавал он далее, «объясняется, конечно же, сознанием этой опасности», а вовсе не эгоистическими расчетами в ущерб всеобщему миру. Буллит резюмировал: «В настоящий момент у русских есть лишь слабые надежды, что они смогут добиться реализации их предложения о создании «Восточного Локарно», но они уверены, что достигнут соглашения с Францией и Чехословакией о взаимной защите от агрессии. Если бы Советский Союз оказался в состоянии добиться такого соглашения с Францией и Чехословакией, его руководители могли бы считать безопасность своей страны в разумных пределах обеспеченной» {50}.
Пространное послание Буллита от 2 октября 1934 г., написанное за неделю до убийства гитлеровскими агентами французского премьера Луи Барту, не вошло ни в одно из изданий дипломатических документов США. Случайно ли это? Разумеется, нет. США были против советско-французского сближения. Однако, пока его возможность представлялась им маловероятной, посол США в Москве позволил себе взять нейтральный тон в оценке активной позиции СССР в европейских делах. После же вступления Советского Союза в Лигу Наций и улучшения перспектив на заключение советско-французского пакта о взаимопомощи (в первую очередь благодаря движению французской общественности) {51} Буллит и госдепартамент США меняют свое отношение к идее превращения коммунистического Советского Союза в некую опорную силу международной антифашистской коалиции.
Подогревая подозрительность к СССР и возвращаясь к тезису о «советском экспансионизме», американская дипломатия предприняла настойчивые усилия с целью помешать заключению советско-французского пакта. Находясь в апреле 1935 г. в Париже, У. Буллит поддерживал постоянные контакты с Лавалем, ободрял его в надежде добиться отказа Франции от идеи советско-французского сотрудничества и переориентации ее целиком на мировое соглашение с Германией. В послании Рузвельту от 7 апреля 1935 г. Буллит с удовлетворением отмечал, что Лаваль не сделает Советскому Союзу главной «уступки» – договор не будет предусматривать автоматизма действия обязательств о взаимопомощи {52}. Но даже и в этом виде, утверждал Буллит, у США есть основания быть недовольными пактом, поскольку-де он давал односторонние выгоды Советскому Союзу {53}.
Горькие стенания Буллита в связи с безвозвратной утратой эпохи, когда Советский Союз находился в абсолютной изоляции и когда над ним висела непосредственная угроза войны против объединенного фронта держав, усиливались по мере нарастания в европейских странах к середине 30-х годов давления левых и коммунистов на властные структуры с намерением подчинить их себе. Планы втягивания СССР в орбиту влияния США были отложены, надежды увидеть в России торжество либеральной демократии исчезли почти полностью. Заметно разладились контакты американского посольства в Москве с Наркоминделом СССР. Переговоры о долгах зашли в тупик. Посол Буллит расценил это как преднамеренную дискредитацию своей персоны. По его мнению, советский режим сорвал и все другие соглашения с США по «контракту» Рузвельт – Литвинов… Отношения между СССР и США еще более ухудшились, когда в августе 1935 г. американский посол заявил официальный протест советскому правительству по поводу решений VII конгресса Коминтерна, в которых была дана определенная оценка ситуации в США и выносились рекомендации американским коммунистам. Госдепартамент поддержал посла.
Бескомпромиссно начальственный тон, который усвоил Буллит, утрата им чувства перспективы, желание находиться в натянутых отношениях с Кремлем ради показной демонстрации своей независимости, чванливость, совершенно неуместная на посту посла, не устраивали Рузвельта. В отношении вопроса о долгах он понимал, что строить отношения между двумя странами в критической ситуации на такой базе невозможно, тем более что многие очень близкие ему советники, например Джозефус Дэниэлс, считали претензии США несвоевременными и абсурдными {54}. В Белом доме все более настороженно относились к советам, которые Буллит и некоторые из его подчиненных давали в своих донесениях и записках, суть которых сводилась к идее замораживания советско-американских отношений и даже доведения их до грани разрыва. Отказ Германии от Локарнских соглашений, оккупация ею Рейнской области весной 1936 г., неудача ряда дипломатических шагов, предпринятых Вашингтоном, и, наконец, рост тревоги внутри страны по поводу, как говорили и писали, «слабой и бесполезной» внешней политики вынудили президента вернуться к обдумыванию «русского вопроса» в контексте европейской безопасности и экспансии фашизма. Сразу же стало ясно – Буллит не может оставаться в Москве. Он перестал устраивать и Кремль и Белый дом, в котором в России видели средство «сдерживания» Германии и не считали, что их следует поменять местами.
25 августа 1936 г. один из активнейших политических сторонников Рузвельта, Джозеф Дэвис, пользующийся заметным влиянием в руководстве Демократической партии, получил через секретаря президента Стива Эрли приглашение срочно прибыть на деловой завтрак к президенту {55}. Об этом разговоре Дэвис сделал следующую запись в своем дневнике: «Был на завтраке у президента в Белом доме. Он сказал, что хотел бы получить мое согласие сначала быть послом в России, а затем в Германии… Он хотел бы, чтобы я на посту посла в Москве проанализировал глубоко всю ситуацию прежде всего в плане обороноспособности СССР и т. д., а также их дипломатического курса. После завершения миссии в Москве он хотел бы, чтобы я отправился в Германию в качестве американского посла (на смену У. Додду. – В. М.) для выяснения возможности урегулирования всей ситуации путем предоставления немецкому народу жизненного пространства (living room) и другими методами, способными предотвратить развязывание Гитлером войны. Он считает, что я могу выяснить, чего хочет Гитлер – войны или мира. Он положительно относится к требованию Германии предоставить ей доступ к источникам сырья» {56}. Стало быть, главная часть исследовательской миссии ожидала Дэвиса в Германии после «заезда» к Сталину.
В конце ноября 1936 г. Дэвис принял присягу в качестве нового посла США в Советском Союзе, а 15 декабря состоялась его встреча с заместителем государственного секретаря Самнером Уэллесом. Речь шла уже подробно о тех главных задачах Дэвиса, с которыми Уэллеса ознакомил президент: выяснение возможностей повышения уровня советско-американских отношений; изучение политической и экономической ситуации в Советском Союзе и его военного потенциала; анализ роли СССР в мировых делах и его отношения к угрозе войны со стороны Германии.
Приехав в Москву в январе 1937 г., Дэвис приступил к выполнению этих инструкций, а самостоятельный анализ европейской ситуации, сложившегося соотношения сил, позиции сторон убедили его, что идее коллективной безопасности против агрессивных держав при непременном и равноправном участии Советского Союза не было альтернативы. Все остальное – это самообман с самоубийственным исходом для тех, кто планирует заплатить за свою иллюзорную безопасность сделкой с Гитлером, принеся в жертву ему малые государства Европы и восточной ее части до Урала. Но первое, что буквально сразу же поразило Дэвиса, – это масштабы мирного народнохозяйственного строительства и готовность Советского правительства держать двери широко открытыми для дружественного сотрудничества СССР и США {57}. Москва не выдвигала никаких предварительных условий, если не считать одного – такое сотрудничество должно строиться на взаимном доверии и быть подчинено интересам сохранения всеобщего мира, а не обеспечения безопасности одних стран за счет других. Уже 16 февраля 1937 г. в беседе с Дэвисом М.М. Литвинов откровенно высказал убеждение, что американская политика нейтралитета, заигрывание Англии и Франции с Германией с целью добиться «восстановления дружественных отношений» с нею на практике только разжигают «параноидальное тщеславие Гитлера». В записи Дэвиса заключительная фраза наркома звучала так: «…Гитлер на марше. Коллективная безопасность – вот та единственная преграда, которая остановит гитлеровский завоевательный «блиц» {58}.
Советский Союз в считаные годы продвинулся далеко вперед по пути модернизации, динамичность его развития превосходит все известное ранее. Может быть, именно поэтому, как ни одна другая страна, она нуждается в прочном мире – к такому выводу пришел Дэвис в результате, как он выражался, «тщательного диагноза русской ситуации» после длительной ознакомительной поездки по стране {59}. И одновременно с первых дней активных контактов с ведущими европейскими политиками и дипломатами его не покидает сначала ощущение, а затем и глубокое убеждение, что в пассивности и уступчивости Германии со стороны Запада была своя система, свой умысел, подчиненный стремлению оставить СССР без союзников, подтолкнуть агрессию Гитлера на Восток. Так французский посол в Москве Кулондр как о само собой разумеющемся говорил Дэвису, что «сохранить мир в Европе перед лицом гитлеровской агрессии» невозможно, если Запад по-прежнему будет относиться к Советскому Союзу как к второстепенной державе и каждым своим следующим шагом демонстрировать пренебрежительное отношение к его усилиям наладить конструктивные отношения с ними. Кулондр «с отвращением» отозвался об отказе Чемберлена видеть в Советском Союзе равноправного партнера и союзника. И тут же цинично намекнул на допустимость «фатальной ошибки» со стороны Англии и Франции в результате исключения СССР из системы «взаимного обеспечения безопасности» {60}. О возможности «сепаратного» соглашения, сговоре Англии и Франции с Германией говорил Дэвису тогда же и лорд Чилстон, английский посол в Москве, констатировавший одновременно «сильнейшую приверженность и преданность России делу мира» {61}. Дэвис не удивился, получив выговор от государственного департамента за то, что по собственной инициативе в начале июля 1937 г. посетил Литвинова и японского посла Сигемицу и выразил надежду на мирное урегулирование очередного спровоцированного Японией инцидента на Дальнем Востоке {62}.
Осенью 1937 г., после того как в Вашингтоне стали известны захватнические планы Германии в отношении Австрии и Чехословакии, особую остроту приобрел вопрос о позиции Франции. К тому времени французская дипломатия проделала уже большой путь по дороге капитуляции, и, хотя время от времени Париж подтверждал свою верность союзническим обязательствам, эти заверения могли обмануть лишь наивных людей. Франция не хотела и не была готова воевать без согласия Англии выступить на ее стороне. Последнее же представлялось абсолютно невероятным.
В дневнике и переписке Дэвиса с этого момента появляются прямые указания на предательский по отношению к малым странам Европы, и в особенности к Чехословакии, курс Франции и Англии. «Никто здесь не думает, – делает он запись 11 ноября 1937 г., – что Франция будет воевать из-за Чехословакии. Буллит (бывший посол в Москве уже находился в Париже. – В.М.) думает именно так, но я боюсь, что он сильно ошибается» {63}. Речь Чемберлена на заседании палаты общин, состоявшемся 21–22 февраля 1938 г., подтвердила его худшие опасения: фашистский блок одержал важнейшую психологическую победу, отступление Англии и Франции приобретало панический, беспорядочный характер. «В создавшейся ситуации, – писал он Сэмнеру Уэллесу 1 марта 1938 г., – усилия Чемберлена по умиротворению Муссолини и Гитлера выглядят как триумф фашистского мира» {64}. Вполне надежные источники информации подводили Дэвиса к однозначному выводу: судьба малых стран Европы (в первую очередь Австрии и Чехословакии) предрешена, а над Советским Союзом нависла угроза дипломатической изоляции. «…Несмотря на готовность России присоединиться к Франции и Англии в борьбе против Гитлера, – сообщил он, ссылаясь на эти источники, сенатору Питтмэну, председателю сенатской комиссии по иностранным делам, – ей будет в этом отказано Западом. А в конечном итоге и Англии и России будет противостоять Европа, в которой будет господствовать Гитлер» {65}.
30 марта 1938 г. Дэвис имел еще одну беседу с лордом Чилстоном. Ей предшествовали отказ Запада откликнуться на призыв СССР оказать поддержку республиканской Испании, провал Брюссельской конференции, отречение Франции от советско-французского пакта {66}, миссия лорда Галифакса, министра иностранных дел Англии, в Берлин и аншлюс Австрии. Каким же в свете этих событий и общих перспектив антисоветского курса Лондона и Парижа виделось послам будущее Европы? Запись Дэвиса гласит: «Состоялся продолжительный разговор с лордом Чилстоном, английским послом, по вопросу о том, что произойдет, если Чемберлену не удастся стабилизировать европейскую ситуацию.
В случае если Англия своей враждебностью оттолкнет Советы и вынудит их занять позицию невмешательства, дабы сохранить мир для своего народа, это обернется для нее самым большим поражением. Будет настоящим бедствием, если английское дружелюбие к Гитлеру приведет к такому исходу. Чилстон полагает, что если Лига Наций будет обессилена, то Европу ожидает либо мир на фашистский манер, либо мир на основе баланса сил; по его убеждению, только союз Лондона, Парижа и Москвы мог бы противостоять «оси» Рим – Берлин. Без России Франция и Англия, очень возможно, вынуждены будут подчиниться Гитлеру и Муссолини. Он предложил, чтобы я вместе с ним обсудил эти проблемы в британском министерстве иностранных дел. Если бы я только мог!
Я чувствую, что он вне себя в связи с позицией своего министерства иностранных дел по этому вопросу. Чилстон, я уверен, настроен точно так же, как и я… Англичане идут сейчас на огромный риск, своим «ухаживанием» за Гитлером отрезая себя от помощи России тогда, когда в ней возникнет необходимость. Англия потеряет Россию, если не изменит свою тактику» {67}.
Временами в посланиях Дэвиса, адресованных президенту и государственному секретарю, в его частной переписке сквозили нотки отчаяния: воз европейской политики катился в пропасть, возницы (все себе на уме) не хотели его остановить, а стоящие на обочине наблюдали за этим смертельным номером, в глубине души понимая, что и им не избежать всеобщей кровавой свалки. В сущности, Дэвис (так же как и Додд) штурмовал небо. Президент, связанный изоляционистскими настроениями в стране, не планировал отдавать команду «Готовность № 1». Сказывалось и его (в духе вильсонианской традиции) недоверие к европейским политикам, настоявшим в Версале на решениях, подогревших (так считали в Америке) реваншистские настроения и в Германии, и в Италии, да и в некоторых других странах. Некоторые доверенные лица президента с очень разным складом характера дружно поддерживали жар в тлеющих углях еврофобии, приватно высказываясь в пользу англо-франко-германской договоренности о предоставлении Германии «жизненного пространства» в Срединной Европе, а также колоний. Широко обсуждали тему аншлюса. В такие тона, например, были окрашены все суждения А. Бирла конца 1937 – начала 1938 г. Чуть позднее Бирл, занявший по просьбе Рузвельта ключевые позиции в государственном департаменте, в специальном меморандуме президенту изображал уже Гитлера спасителем Европы от нашествия славянства, предлагая считать фюрера, возможно, «единственным орудием, способным восстановить расу и экономическую целостность, которым суждено выжить и создать некий баланс в Европе» {68}.
Не менее серьезной причиной прохладного приема инициатив Дэвиса было недоброжелательное, критическое отношение в Вашингтоне к его романтическому восприятию советской действительности. В стране проявилась негативная реакция на сталинизм, отождествляемый с настоящим Термидором, особенно в связи с политикой жесточайших репрессий, затронувших все слои советского общества. Они вызывали возмущение, гнев, недоумение и тревогу: страна массового энтузиазма превращалась в страну массового психоза, шпиономании и перекрестной слежки. Доверие к ней (довольно высокое в начале 30-х годов) заметно упало, коль скоро «процессы» и «чистки» выявили проникновение германской, японской и всякой другой иностранной агентуры в самые высокие государственные и общественные структуры, армию, пропагандистский аппарат, науку, дипломатическое ведомство, разведку и контрразведку. Либеральная и просоциалистическая пресса, пользовавшиеся влиянием в демократическом движении, подвергли советское руководство и порядки, царившие в стране, нелицеприятной, порой жесточайшей критике. Влиятельные консервативные издания были полны рассуждений о коварстве и непредсказуемости русских. Оппозиция напомнила Рузвельту о Брест-Литовске и Рапалло, призывая его к бдительности и рекомендуя одновременно «класть яйца в обе корзины». Советы Дэвиса в силу всего этого не могли восприниматься однозначно, сама его персона, окруженная скандальной молвой о неформальных дружественных связях с советскими лидерами, вызывала самые разноречивые, беспокоящие Белый дом толки. Повторялась история с У. Доддом, но с прямо противоположными претензиями, выдвинутыми к обоим.
Не чувствуя поддержки Вашингтона, Дэвис не мог положиться и на своих непосредственных подчиненных – сотрудников американского посольства в Москве: подавляющее большинство из них («птенцы» гнезда Роберта Келли) не разделяли его взглядов. Таким образом, если сохранялась надежда на изменение позиции администрации, то к этому вел только один путь – не страшась идти против течения, говорить Белому дому правду о том, чем грозят миру и безопасности самих Соединенных Штатов политика, объективно подталкивающая агрессию Германии и Японии против СССР, политика «умиротворения» агрессора за счет интересов СССР и многих других стран. Дэвис выбирает именно этот путь. В конце концов, разве не к этому его обязывали полученные в Вашингтоне инструкции?
Полоса общеевропейских кризисов после захвата Гитлером Австрии (март 1938 г.), с точки зрения Дэвиса, вплотную придвинула мир и каждую страну в отдельности к той грани, когда нужно было принимать главное ответственное решение, от которого зависело будущее. Дэвису представлялось, что для США оно вытекало из анализа сложившейся политической обстановки в Европе, оценки позиции и военно-промышленного потенциала СССР. Свои выводы он изложил в двух посланиях – 1 апреля (государственному секретарю К. Хэллу) {69} и 4 апреля 1938 г. (секретарю президента Марвину Макинтайру). На втором документе есть пометка: «Просьба познакомить с этим «босса» {70}.
Итоговый вывод первого документа выражен был оставшимся верным своей исследовательской миссии Дэвисом в следующих словах: «…я считаю, что международное значение русского фактора будет возрастать – как в политическом, так и в экономическом отношениях» {71}. Второй документ представляется особенно важным, поскольку он включал в себя как диагноз возникшей ситуации, так и прогноз на будущее. Дэвис, в частности, писал: «Фашистские державы намереваются изолировать Советский Союз и подвергнуть его карантину, используя жупел коммунистической угрозы… Они заметно преуспели в этом в Европе и во всем мире и продолжают ту же линию. Конечно, это подрывает возможность образования блока Лондон – Париж – Москва в качестве силы, способной поддерживать европейское равновесие. Делая ставку на успех плана Чемберлена (территориальные уступки Гитлеру. – В.М.), европейские демократии подвергают себя огромному риску. Если действия Чемберлена не увенчаются успехом, Европа, за исключением Англии и Советского Союза, окажется во власти фашизма. Плачевным итогом для Англии обернется ее попытка добиться согласия Германии и Италии использовать Средиземноморье в качестве транспортной артерии в Индию.
Эта попытка изоляции России, по всей видимости, чревата более серьезными последствиями для западных демократий, чем для Советского Союза. Официальные представители Советского правительства дают понять, что они относятся к такому развитию событий хладнокровно, хотя и выражают сожаление по поводу его негативных последствий для дела коллективной безопасности и мира во всем мире. Бесспорно, они твердо уверены в способности их страны защитить себя… Они относятся к Соединенным Штатам более дружественно, чем к любой другой стране. Они говорят об этом и практически доказали это. Как руководители Советского Союза, так и народ этой страны испытывают чувство уважения к президенту Рузвельту.
Когда в Европе говорят о том, что существующий в Советском Союзе режим в политическом отношении слаб, а в экономическом – терпит фиаско, то там просто желаемое выдают за действительное. Нет никаких оснований верить всему этому… Таково единодушное мнение самых лучших дипломатических наблюдателей в этой стране… Между тем демократические страны Европы и всего мира, похоже, оказывают поддержку фашистским странам в их попытке изолировать Советский Союз, несмотря на то что он обладает огромным мирным потенциалом… и экономически находится на пути превращения в гигантский фактор международной жизни. По мере того как развиваются события в этом обезумевшем мире, я все больше убеждаюсь, что когда-нибудь демократические страны с восторгом прибегнут к дружбе, мощи и преданности миру, которые Советское правительство в случае возникновения очередного международного кризиса могло бы предложить им».
Мюнхенский сговор и раздел Чехословакии подтвердили худшие опасения Дэвиса, касающиеся не только линии Чемберлен – Даладье, но и позиции США. Его перевод из Москвы, на чем настаивал госдепартамент, но никак не отвечал желаниям самого Дэвиса, в сущности, явился подтверждением всего этого. В конце октября 1938 г., уже находясь в Брюсселе, где он занял свой новый пост посла США в Бельгии (но не в Германии), Дэвис в частном письме оценил Мюнхен как постыдную попытку Англии спастись ценой раздела Европы на сферы влияния с Гитлером и Муссолини. Дэвис не утаил, что позиция Соединенных Штатов также не заслуживает похвалы. «Конечно, – писал он 29 октября 1938 г., – с нашей стороны было бы неприлично критиковать поведение Англии и Франции за провал попыток сохранить статус-кво, ибо мы сами отказались принять на себя свою долю ответственности. Мы не имеем права на критику, поскольку вина лежит и на нас» {72}.
Важно отметить, что с самого начала Дэвис отверг главный аргумент тех, кто утверждал, будто западные державы не могут решиться на совместный отпор Гитлеру только потому, что СССР в военном отношении не был готов оказать им реальную помощь в случае, если бы пришлось вступить в войну, скажем, из-за Чехословакии. Еще 10 июля 1937 г. он сообщал М. Макинтайру (секретарю президента): «Враги этой страны недооценивают мощь Красной Армии и силу Советского правительства, и это плохое предзнаменование для мира. Судя по всему, военная партия в Японии именно сейчас проверяет правильность своего предположения о слабости Красной Армии на Востоке» {73}. Дэвис имел в виду провокацию японской военщины на Амуре 30 июня 1937 г. и, трезво взвешивая силы сторон, приходил к убеждению, что Советский Союз всегда сумеет постоять за себя. Опровергая распространяемые в неблаговидных целях в Вашингтоне и европейских столицах слухи о слабости Советского Союза, Дэвис прозорливо писал еще в июне 1937 г.: «Исходя из личных наблюдений, я говорю, что советская индустрия в случае войны удивит Запад» {74}.
Хорошо осведомленный о позиции западных держав в период нарастания чехословацкого кризиса, Дэвис в середине сентября 1938 г. информировал Вашингтон о том, что всякая реальная военная помощь Чехословакии со стороны Англии и Франции фактически исключена, какие бы условия Германия ни выдвигала. Показные жесты, отмечал Дэвис, не в счет, они не помешают Гитлеру «утихомирить» руководителей Чехословакии {75}, наивно верящих, что Франция будет воевать, если Германия нападет на нее. Напротив, что касается СССР, то Дэвис до последнего момента не сомневался в моральной и фактической готовности его оказать всю возможную военную помощь Чехословакии. В том же убеждал Рузвельта видный американский аналитик Гамильтон Фиш Армстронг в специальном письме 20 апреля 1939 г. и со ссылкой на Бенеша {76}.
Большой интерес в этой связи представляют материалы из фонда Филиппа Феймонвилла, военного атташе США в Москве в 1933–1939 гг. Он был едва ли не единственным сотрудником посольства, к которому Дэвис относился с доверием. Примечательно, что его фонд хранится в бумагах Г. Гопкинса в Библиотеке Ф. Рузвельта в Гайд-Парке. Знающий и авторитетный военный специалист Феймонвилл систематически информировал военное министерство США о боеготовности Красной Армии и достигнутом уровне военно-промышленного потенциала СССР. Он оценивал их очень высоко, как, впрочем, и полковник Огюст-Антуан Палассе, военный атташе Франции в СССР. Приписываемую Советскому правительству неискренность в связи с его заверениями о решимости прийти на помощь Чехословакии Феймонвилл категорически отметал. Еще в середине сентября 1938 г. по этому вопросу им был подготовлен секретный меморандум. Феймонвилл отослал его в Вашингтон 15 сентября, в тот самый день, когда Невилль Чемберлен, английский премьер, прибыл в Берхтесгаден для переговоров с Гитлером о судьбе Чехословакии. Приводим его с небольшими сокращениями {77}.
«I. Самые существенные моменты, касающиеся отношения советского военного руководства к кризису в Центральной Европе (на 17 часов 15 сентября 1938 года), представляются следующими.
1. Советское правительство и командование Красной Армии твердо придерживаются взятых на себя ими обязательств по советско-чехословацкому пакту о взаимопомощи и открыто заявляют о своей готовности выполнить их, если Чехословакия подвергнется нападению Германии.
2. Хотя условия соглашения не предусматривают оказания помощи Советским Союзом Чехословакии в случае, если Франция откажется от своих обязательств по франко-чехословацкому пакту, советские военные руководители высказываются в пользу оказания помощи Чехословакии независимо от Франции…
3. Советские военные руководители открыто критикуют политику Англии и, похоже, убеждены, что миссия Ренсимена направлена на то, чтобы создать такое положение, которое облегчило бы отторжение Судетской области от Чехословакии.
4. Весьма вероятно, что в случае нападения на Чехословакию Красная Армия немедленно окажет ей помощь путем посылки авиационных частей, могущих действовать с баз на территории Чехословакии; число предназначенных для этого самолетов, конечно, невозможно точно установить, но предположительно 200 средних бомбардировщиков могут быть использованы для этой цели.
5. Сухопутные силы, направленные из Советского Союза в Чехословакию, могли бы быть готовы к выполнению своей миссии по прошествии нескольких недель после начала военных действий. Считают, что за это время позиция Польши и Румынии станет более ясной, что и даст возможность решить вопрос о том, какое направление следует избрать для прохода советских сухопутных сил в Чехословакию…»
Однако, как справедливо отмечает российский историк Л.В. Поздеева, в Вашингтоне (так же как в Париже и Лондоне) продолжали исходить из малодостоверной информации, основанной на смеси антипатий к СССР и явно заниженных оценок боеготовности Красной Армии {78}. В заявлении государственного секретаря Хэлла по поводу мюнхенской конференции, которая, как было сказано, вызвала «всеобщее чувство облегчения» {79}, сквозила явная недооценка советского фактора. Дэвис подошел к случившемуся с противоположной стороны, увидев в нем решающий шаг к войне. «Все очень плохо, – писал он 7 октября 1938 г. пресс-секретарю Белого дома Стиву Эрли. – Мюнхен, по всем данным, мог быть предотвращен… если бы Англия, Франция и Россия создали Западный и Восточный оборонительный военный союз против «оси» Берлин – Рим» {80}. Он ничего не сказал о США, полагая, что в Вашингтоне и сами придут к правильным выводам.
Всем, кто, подобно Дэвису и Додду, возлагали надежды на перемены во внешнеполитическом курсе США после Мюнхена в сторону улучшения советско-американских отношений, пришлось испытать разочарование. Суть этих отношений довольно точно была определена американской печатью как состояние «холодной неопределенности» {81}. М.М. Литвинов отмечал, что подходу администрации США были свойственны пассивность и нежелание добиваться надлежащего политического эффекта, который мог бы оказать положительное влияние на общую обстановку в мире {82}. Фактическим подтверждением этой линии были выступление Рузвельта 4 января 1939 г. и его заявление на пресс-конференции в начале февраля 1939 г. Суть их может быть выражена следующим образом: внешняя политика США остается неизменной и не будет изменена в будущем. США останутся вне войны {83}, хотя и не будут уклоняться от поисков способов противодействия агрессии. Рузвельт, говоря о ее жертвах, выделил «братские страны», что могло быть истолковано как сознательное умаление всякого значения советского фактора. Вашингтон продолжал активно поддерживать контакты с Гитлером и Муссолини, оставив без внимания Сталина. Все это напоминало открытый бойкот.
Захват Чехословакии Германией 15 марта 1939 г. и утверждение диктатуры Франко в Испании не изменили существенно эту политику. Скрытый упрек в бездеятельности Белому дому пришлось выслушать от своего посла в Бельгии. Джозеф Дэвис писал Стиву Эрли 29 марта 1939 г.: «Отсюда все выглядит в самых мрачных тонах. Английские и французские представители сейчас находятся в Москве с целью проведения переговоров с советскими руководителями (речь шла о миссии министра внешней торговли Англии Хадсона. – В.М.). Они пытаются заставить Россию согласиться с предложенной ими «общей декларацией». Но Москва настаивает на подкреплении этой декларации заключением конкретной военной конвенции трех держав, гарантирующей, что ей не придется сражаться с Гитлером в одиночку. Чемберлен продемонстрировал свои гениальные способности выжидать вплоть до того момента, пока «процессия не прошла мимо». В этих идущих переговорах он почти упустил шанс договориться, а это значит, что все пойдет прахом, если им не удастся убедить Россию в том, что она не останется в изоляции. Если бы они два года назад встали на тот путь, которым идут сейчас, Чехословакия не исчезла бы с политической карты Европы» {84}.
Это новое напоминание об «оборонительном союзе» западных держав и СССР затрагивало и вопрос об отношении к нему США. Но Дэвис из «деликатности» обошел его. Что понапрасну было лить слезы? Дэвис понимал, что доверие Москвы к Западу уже было подорвано до основания. Додд, уже не чувствуя себя связанным служебными обязательствами, писал о том же, не прибегая к умолчаниям. «Я страшно удручен, – писал он в тот же самый день 29 марта 1939 г. послу республиканской Испании в Вашингтоне Фернандо де лос Риосу, – что ваша демократическая страна (Испания. – В.М.) станет союзником Гитлера и Муссолини (речь шла о возможном присоединении франкистской Испании к странам «оси». – В.М.). Но в условиях, когда Англия, Франция и наша страна (подчеркнуто мною. – В.М.) придерживались нейтралитета, едва ли была хоть малейшая надежда для вашей страны устоять» {85}.
В исторической литературе часто приходится встречать утверждения, будто после захвата Чехословакии гитлеровцами госдепартамент и Белый дом обрели твердость, а их неприязнь к Гитлеру достигла «точки кипения» {86}. Увы, если бы все было так, в Вашингтоне, наверное, нашли бы способ доказать это на деле путем хотя бы изменения тона в отношении СССР или другими способами. Не случайно временный поверенный в делах СССР в США в телеграмме от 21 марта 1939 г. сообщал в Москву, что в столице США «иллюзии о «походе на Украину» изживаются туго» и что там «сквозит немало надежд на то, что центр тяжести удастся перенести на гарантирование нами (безопасности. – В.М.) Румынии» {87}. Это важное наблюдение советского дипломата приоткрывает завесу над скрытой психологической интригой, которой были заняты дипломатические ведомства Лондона, Парижа и Вашингтона и суть которой выражалась в отгадывании направления агрессии нацистов после Мюнхена, оккупации Праги и захвата Мемеля. Предпочтительность восточного направления, удара по СССР через Прибалтику, Чехословакию, Румынию и Польшу делало в глазах западных дипломатов неразумным оживление контактов с Москвой. Открытый последнее время доступ к дипломатическим архивам дает возможность определить характер той паузы, которая наступила в отношениях СССР с демократиями Запада как спланированное действие с заданной программой.
В начале марта 1939 г. после длительного перерыва был назначен новый посол в Москву (Л. Штейнгардт). Но он без видимых причин не торопился с отъездом в Советский Союз, где всеми делами посольства занимался временный поверенный А. Керк. Белый дом, по-видимому, нисколько не тяготила эта затянувшаяся неопределенность. Вопреки утверждениям о том, что дипломатия США стремилась использовать все возможности для расширения контактов с советским правительством с целью оказания положительного влияния на проходившие в Москве переговоры, никаких серьезных действий не предпринималось. Допустимо предположение, что виною тому была Москва, ее антизападничество или желание подороже продать свои «акции». При ближайшем рассмотрении выясняется, однако, что никакой вины Советского Союза здесь не было, как не было и попыток со стороны США содействовать успеху самих переговоров (начиная с приезда Хадсона в Москву 23 марта) путем вмешательства в события в интересах положительного их исхода.
Материалы архивов, контент-анализ американской печати весны 1939 года подсказывают ответы на вопрос, в чем лежал корень несовпадения взглядов Москвы и Вашингтона на развитие европейского кризиса в фазе его наивысшего обострения. Как это ни парадоксально, – все дело было в одинаковой трактовке реальной угрозы второго (и, может быть, еще более грандиозного) Мюнхена. Прогнозируя отставку М.М. Литвинова и переход «ввергнутого в хаос» СССР к тактике «вооруженного нейтралитета», хорошо информированная «Нью-Йорк таймс» с явным подтекстом писала в конце марта – начале апреля 1939 г. об обреченности Литвы и других малых стран Восточной Европы и колеблющейся линии Англии, несмотря на предоставление ею гарантий Польше {88}. В экспромте Чемберлена увидели даже отчаянную попытку вернуть Гитлера за стол переговоров с последующим выторговыванием мира за счет новых территориальных уступок. В Москве читали американские газеты и могли судить о том, как низко оценивалась Соединенными Штатами возможность англо-франко-советского альянса с присоединением к нему Америки. Уолтер Дюранти в корреспонденциях из Москвы открыто писал о растущих сомнениях Кремля в искренности желания Лондона и Парижа пойти на сближение с ним и о стремлении Советского Союза самому позаботиться о собственной безопасности.
Во многих работах российских и зарубежных исследователей убедительно раскрыта эта тема {89}. В частности, в них показано, что ни Англия, ни Франция не были заинтересованы в дипломатическом прорыве в Москве, ведя наряду с контактами с советскими представителями примерно на том же уровне зондаж позиции Германии. Что менее известно (или вообще неизвестно), так это пристальное внимание к ним со стороны США и определенная зависимость их внешнеполитического курса от затягивания переговоров о масштабном с взаимными обязательствами сторон антигерманском пакте западных демократий и СССР.
Известный специалист по России, с авторитетным мнением которого в госдепартаменте очень считались, профессор Чикагского университета Самуэл Харпер после своего посещения Европы и Советского Союза в мае – июне 1939 г. в пространном отчете совершенно определенным образом выразил эту зависимость и обусловленную отчасти ею реакцию Кремля. Приводим фрагменты из заключительной части отчета: «Я уже выражал свой скептицизм относительно возможности подписания англо-франко-советского пакта. Москва не подпишет его, пока он не будет удовлетворять выдвинутым ею условиям. А эти условия выглядят вполне обоснованными, если видеть в таком пакте эффективную программу, способную остановить дальнейшую агрессию… Принимая во внимание отношение Чемберлена и Боннэ к советскому правительству, от последнего трудно ожидать полного доверия к этим двум политикам… Каждому, кто следит за англо-франко-советскими переговорами, ясно, что они имеют определенное отношение и к Америке, а американская политика, в свою очередь, испытывает, по всей видимости, влияние идущих переговоров и в особенности их затяжки… Возможно, это не более чем предположение, но мне кажется, что отказ Америки осуществить в позитивном духе путем изменения законодательства о нейтралитете ту внешнеполитическую концепцию, которая как будто бы была сформулирована в апрельских посланиях Рузвельта, заставил советских участников переговоров занять более осторожную позицию в деле подписания заключительного пакта с Англией и Францией… В конечном счете Советский Союз и Америка испытывают в определенной мере одинаковые сомнения по поводу того, искренне ли ведут дело Чемберлен и Боннэ» {90}.
Силы взаимного отталкивания возникали как бы сами по себе, помимо желания одной и другой стороны. В Москве после оккупации немцами Чехословакии (к образованию которой США имели прямое отношение) и Мемеля считали, что Запад смирился и с новым «исправлением» границ и поглощением Прибалтики нацистами. По сути дела, так оно и было. В дипломатических ведомствах прогнозировали именно такое развитие событий. Тень «второго Мюнхена» приобрела вполне реальные очертания. Не в этой ли плоскости лежит объяснение, почему в Вашингтоне так спокойно прореагировали на письмо временного поверенного в делах США во Франции Э. Вильсона от 24 июня 1939 г. {91} и на информацию У. Буллита, приехавшего в США в начале июля и высказавшего столь же категорично убеждение, что Польшу в ближайшем будущем ждет участь Чехословакии {92}. Даже Буллит начинал опасаться, что этот курс, к осуществлению которого он сам приложил руку, из-за неизменной позиции Англии и Франции принесет в конечном счете нежелательные результаты. Прозревший Буллит пытался «расшевелить» президента, побудить его к более активным действиям.
Но все было напрасно. И лишь тогда, когда в Вашингтоне благодаря информаторам, работавшим в германском посольстве в Москве, стало известно, что Берлин и Москва тайно планируют блицоперацию по подписанию пакта о ненападении, там принято было решение вмешаться и побудить советских лидеров одуматься и с полным доверием отнестись на этот раз к дружественным жестам со стороны Лондона и Парижа.
Вслед за тем последовала череда мелких шагов к сближению. Государственный секретарь Корделл Хэлл удивил сменившего А. Трояновского нового полпреда СССР К. Уманского заявлением об особой заинтересованности США в расширении торговли с СССР «как по политическим соображениям, так и ввиду общности миролюбивой политики». Вслед за тем временный поверенный в делах США в Москве С. Грамон посетил замнаркома иностранных дел СССР Потемкина и поставил вопрос о возобновлении торгового соглашения, заключенного двумя странами в 1937 г. В беседах с Уманским 6 и 30 июня 1939 г. Рузвельт критиковал Лондон и Париж за «старомодную дипломатическую возню» и убеждал его, что «пути к дальнейшему «умиротворению» для Англии отрезаны» {93}. Неясно, имел ли в виду президент вероятность нажима на Чемберлена со стороны Вашингтона или эта фраза появилась в телеграмме Уманского безо всякой связи с существом разговора в Белом доме, тем более что в секретном письме Самнера Уэллеса, посланном со специальным курьером через Париж послу США в Москве (в нем заместитель госсекретаря по поручению президента информировал Штейнгардта о беседе с Уманским), всякое упоминание об отношении Рузвельта к политике «умиротворения» вообще отсутствовало {94}. Само же письмо Уэллеса Штейнгардту ушло в Париж 4 августа 1939 г. и было отослано диппочтой У. Буллитом Л. Штейнгардту в Москву только 12 августа 1939 г., в день открытия англо-франко-советских переговоров {95}.
Штейнгардт смог встретиться с народным комиссаром иностранных дел СССР Молотовым только 16 августа 1939 г. Наверняка Молотов рассчитывал услышать нечто важное, но посол, следуя инструкции президента, усиленно нажимал на то, что переговоры следует продолжать, хотя Соединенные Штаты «не в состоянии принять на себя ответственности или дать уверения относительно шагов, которые намерены предпринять Англия и Франция в связи с переговорами с СССР» {96}. Таким образом, в тоне дружеского внушения СССР подталкивали к лобовому столкновению с Германией, не беря (вновь и вновь) на себя никаких конкретных обязательств и убеждая поверить на слово в кардинальном изменении позиции Англии и Франции. Если к тому моменту принципиальное решение Сталин и его сподвижники уже приняли, то эта беседа со Штейнгардтом, ни к чему, в сущности, не обязывающая, могла только убедить Сталина в правильности его решения.
Даже тот, кто хотел бы видеть в позиции США в связи с московской драмой августа 1939 г. высокий образец бескорыстия и благородства, не сможет никогда доказать, что правительство великой державы, сталкивающееся с повышенными рисками на Востоке и на Западе и испытывавшее особую озабоченность о безопасности своей страны (в том числе и в связи с внутренними проблемами), могло легкомысленно позволить заманить себя в опаснейшую дипломатическую ловушку. Менее всего это было похоже на Сталина и его образ поведения. Запад проявил непозволительную недооценку этого фактора. Стремясь переложить всю вину за развязывание Второй мировой войны с мюнхенцев на Советский Союз, некоторые историки внешней политики США приписывают ей созидающую роль заинтересованного посредника, озабоченного только одним – как расчистить путь к коалиции антифашистских стран. С этим трудно согласиться. Сам Франклин Рузвельт в откровенной беседе с Джозефом Дэвисом в октябре 1942 г. признал, что его страна в предшествующее войне десятилетие «не была готова ни к осознанию возникшей угрозы, ни к признанию выпавшей на ее долю ответственности» {97}. Можно сослаться и на то, что Гарри Гопкинс в беседе с де Голлем 27 января 1945 г. выразил принципиальное согласие с последним, когда председатель временного правительства Французской республики сказал, что США фактически самоустранились от дела обеспечения европейской безопасности вплоть до поражения Франции {98}.
Однако менее всего российские историки могут позволить себе резонерствовать по поводу нерасторопности руководителей внешней политики США в наведении мостов со сталинским Советским Союзом в кризисные предвоенные годы. Причины существовавших в этом деле трудностей и препятствий были многообразны. В Америке, например, остро реагировали на нагнетание (особенно в связи с процессами 30-х годов) настроений антизападничества в советском обществе, постоянное напоминание советскими лидерами о классовом характере международных отношений, подготовке мировой революции с назначенными сроками. Для традиционно американского мышления был непонятен элитарный характер советской внешней политики, в которой нация не принимала никакого участия. Дехристианизация духовной жизни в России, антирелигиозные походы также не способствовали росту симпатий к ней, как бы впечатляюще ни выглядели экономические показатели. Если воспользоваться термином, предложенным американским социологом Робертом Таккером, ввести в строй российско-американский «кондоминимум» {99} не удалось из-за дефицита средств и воли.
Глава VII
Над пропастью во лжи
Жить по формуле: «оставаться вне войны»
У российского историка свой угол зрения на начало Второй мировой войны. Для него она началась с нападения Японии на Северо-Восточный Китай в 1931 г., с военных провокаций Японии в феврале 1936 г. и с широкомасштабного советско-японского конфликта с применением тяжелых вооружений на монгольско-маньчжурской границе в мае – сентябре 1939 г. Кровопролитные затяжные бои на реке Халхин-Гол происходили в тот самый момент, когда в Москве, Лондоне, Париже и Берлине велись переговоры, от которых зависели судьбы мира. Ситуация 1938–1939 гг. явно имела все признаки общецивилизационного кризиса, в ходе которого человечество вновь оказалось на грани глобальной катастрофы, однако политики и дипломаты ведущих держав вели себя таким образом, как будто бы им всем разом отказало благоразумие, чувство ответственности и самое элементарное понимание происходящего.
При всем при том шансы на сохранение мира весной и летом 1939 г. были как будто бы даже выше, чем в июле – августе 1914 г. Накануне Второй мировой войны блоку агрессоров – державам «оси» противостояли остальные великие державы, явно сознававшие опасность и предупрежденные о возможности ее внезапного возникновения. Их сплочение и дружно выраженное стремление оказать сопротивление агрессии в состоянии были сковать агрессора, локализовать его действия (особенно на стадии замысла и подготовки его осуществления) и в конечном итоге заставить отступить. Но миром овладело ложное сознание, а не желание воевать пополам с плутовскими и даже коварными расчетами «выйти сухим из воды» за счет жертвоприношений агрессору, его «умиротворения» или даже сделок с ним, которое заставляло отворачивать от исторически неизбежного столкновения с абсолютным злом. Отмеченная духом морального упадка и разброда, взаимонедоверия особая обстановка в лагере неагрессивных, миролюбивых держав сделала дипломатию этих стран заложницей политики «умиротворения» любой ценой. В каждом отдельном случае она проводилась на свой лад, но всегда с большим или меньшим ущербом и даже позором для национальной чести, достоинства и престижа.
Англия и Франция – гаранты Версальской системы молчаливо согласились с японской экспансией в Азии и даже поощряли ее, своей политикой невмешательства в испанские дела они содействовали приходу к власти Франко и позволили Гитлеру и Муссолини поверить в свою безнаказанность. Лондон и Париж фактически санкционировали аншлюс Австрии и поставили свои подписи под позорным Мюнхенским соглашением. Со своей стороны, Советский Союз, или, точнее, его тонкая бюрократическая элита, опасаясь вновь быть изолированной и раздавленной под напором внешних и внутренних брутальных сил, в своем дипломатическом маневрировании преступает некий моральный порог, установленный ею самой, и заключает в августе – сентябре 1939 г. пакт о ненападении и целый пакет секретных соглашений со ставшей «дружественной» страной – нацистской Германией. Страна Советов, громче всех на протяжении всех предвоенных лет призывавшая к коллективной безопасности в отношении германского фашизма и его союзников, противостоявшая им в Испании и на Дальнем Востоке, устанавливает с Третьим рейхом добрососедские отношения и вешает ярлык «империалистов» на его потенциальных противников.
Была ли эта духовная распущенность и политическая беспринципность уделом плеяды государственных деятелей, принадлежавших к поколению, испытавших на себе ожог четырех военных лет и любыми средствами пытавшихся избежать повторной пытки тотального каннибальства, каким была Первая мировая война? Или мы сталкиваемся с явлениями иного порядка? Наиболее близко к ответу на эти вопросы подошел Альфред Вебер, видный немецкий социолог культуры и политолог, переживший трагедии обеих мировых войн и много размышлявший над природой раздвоенного сознания, управлявшего народами и государствами накануне Второй мировой войны, их кумирами и лидерами. Ее истоки, говорит он, восходят к общей духовной ситуации с нигилизмом и пессимистическим страхом – ее ведущими чертами, к выросшему «из послевоенной неуравновешенности» общему экономическому кризису, в котором и сложился «немецкий нацизм со всеми его ложными учениями», а параллельно ему «в странах старой демократической традиции» общая malaise (беспокойство, неуверенность – франц.), готовая духовно и практически допустить наряду с собственными идеалами новые ценности, ей чуждые, вплоть до «тиранических данностей».
А. Вебер делал вывод: «Короче говоря, в самых различных маскировках и нюансах возникло смятение, в котором наиболее активным проявлением оставалось, с одной стороны, еще наивное, с другой – очень рафинированное практически чисто нигилистическое преклонение перед силой. Возникший в этой духовной атмосфере гитлеризм с его скрытыми за национальными и иными фразами чисто нигилистическими лозунгами и методами нашел хорошо подготовленную почву не только в Германии» {1}.
Говоря словами Томаса Манна, эпоха 30-х годов оказалась сильно скомпрометированной перед историей. Понять и объяснить внешнюю политику США в предвоенное десятилетие вне этого сложного, кафкианского контекста, в котором переплетались геополитические, экономические, идеологические, этнокультурные, психологические мотивы и противоречия, просто невозможно. Кому-то она представлялась ограниченной, замкнутой на сугубо внутренние интересы, континентальные приоритеты и антиевропейской в принципе, кому-то точной копией вильсоновского идеализма по преимуществу, кому-то двуличной и предельно эгоистичной по существу. В Москве же в ней определенно видели стремление выждать, использовав выгоды географического положения с тем, чтобы в решающий момент выйти вперед и продиктовать свои условия урегулирования кризиса, сделав это по примеру Вильсона, но тоньше, не столь топорно. Но в Кремле были уверены также в антинацистских, антигерманских настроениях, доминирующих среди ньюдилеров и сдвинувшемся влево общественном мнении США. Показательно, что Сталин санкционировал резкую критику леваческих настроений американской Компартии на VII конгрессе Коминтерна в 1935 г., не пощадив самолюбия лидеров партии, не заметивших принципиального различия между прогрессистским «новым курсом» с его «добрососедской» внешнеполитической составляющей и антитезой ему в лице консервативной оппозиции с ее сочувствующим вниманием к Третьему рейху и непримиримой враждебностью к Советскому Союзу. В Кремле стремились учитывать размежевание по вопросам внешней политики, существовавшее в США, стараясь угадать, чью сторону займет Рузвельт, и уповая на его дальновидность. При этом надежды связывались с той частью вашингтонского политического истеблишмента, которая после Мюнхена явно вернулась к критике «европейских демократий». В Москве не без удивления обнаружили, что ее собственные оценки общей ситуации в Европе и на Дальнем Востоке в целом совпадали или были близки прогнозам этой части американских политиков и общественных деятелей в отношении развития событий в связи с наглым натиском германского нацизма против мирового порядка, сложившегося после Версаля, и уступчивостью европейских грандов – Англии и Франции.
Именно Мюнхен, подобно электрическому удару, встряхнул те пласты америкакнского общества, которые пребывали в благодушии или воспринимали фашизм как явление преходящее, поддающееся самолечению. Упования на «пацификацию» Германии улетучивались. Началась мучительная переоценка европейских реалий и признание неуместности послеверсальской отстраненности по отношению к ним. Невнятно в прессе и правительственных кругах США заговорили о поисках альтернативы политике уступок Гитлеру и созерцательной равноудаленности от сторон в назревающем общемировом конфликте. Именно Мюнхен заставил Вашингтон взглянуть на Советский Союз как на очень возможного, хотя и менее всего желанного партнера, чьи глобалистские притязания («оплот мировой революции») и не поддающиеся объяснению пугающие сталинские «процессы» и «чистки» создавали неблагоприятный фон для сближения двух таких разных, но в чем-то неуловимо схожих и оказавшихся в состоянии взаимозависимости держав.
Вновь вернемся к бумагам Джозефа Дэвиса, к тем из них, где Дэвис выступает не как дипломат, а как хорошо осведомленный об общественных настроениях исследователь и наблюдатель, со всей добросовестностью и энтузиазмом выполнивший задание Рузвельта «завоевать доверие Сталина» {2}. В своей частной переписке с самим Рузвельтом или его «штабом» и в дневниках он воспроизвел коллизию не высказанных вслух тревожных ожиданий американцев лавинообразного развития событий в сторону глобального военного конфликта и все более широкого осознания загубленных шансов поставить ситуацию под контроль, вернув к жизни подобие Антанты, поддержанной США. Впрочем, сам Дэвис, давно пришедший к выводу о губительной недальновидности политики «практических решений» по исправлению Версаля, полагал, что время для поворота было непростительно упущено и, хуже всего, по-видимому, навсегда. Слишком тяжелым, как ему казалось, был удар по самолюбию Сталина, слишком сильным могло оказаться стремление советского руководства принять ответные меры, возможно, и аналогичные по своему характеру. 29 октября, ровно через месяц после мюнхенской сделки (29 сентября 1938 г.), уже будучи американским послом в Бельгии, в предчувствии контрдемарша Сталина Джозеф Дэвис пишет длинное письмо лорду Дэвиду Дэвису, крупному английскому промышленнику, убежденному противнику политики «умиротворения». Дэвис-американец не сомневался, что он будет понят Дэвисом-англичанином. Текст послания скорее напоминает служебную записку: изложение выводов из анализа ситуации, сложившейся в Европе после Мюнхена, дается по пунктам, в строгой манере чисто деловой переписки. Хотел ли посол показать тем самым, что его диагноз не отягощен эмоциями и есть плод хладнокровного и беспристрастного обдумывания ситуации, какой она виделась «со стороны»? Очень возможно.
«Брюссель
29 октября 1938 г.
Мой дорогой лорд Дэвис!
Ваше письмо я получил по возвращении из Баден-Бадена после «обследования и курса лечения» и вот сейчас спешу ответить Вам.
Я согласен с Вами в том отношении, что виды на будущее демократии и на межгосударственные отношения, основывающиеся на законе, равенстве и уважении прав других стран, представляются сегодня в мрачном свете.
Всем верховодят диктаторы
Для такого наблюдателя, каким я являюсь здесь, в Европе, находясь на своем посту, все выглядит однозначно: диктаторские режимы прочно удерживают позиции. Передовые анклавы демократии – Англия, «колыбель свободы», и другие демократические страны в Европе – дрогнули под напором фашистских держав. Честно говоря, я с трудом могу понять все это. Правительства этих стран в состоянии какого-то помутнения решают, должны ли они пресмыкаться перед диктаторами или лобызаться с ними.
Англия отходит в сторону
Я не знаю, к худу это или к добру, но никто не позаботится о создании оси Лондон – Париж – Москва в противовес оси Берлин – Рим, с тем чтобы сохранить баланс сил и остановить параноидальный фашизм Гитлера. Только такая ось могла бы удержать Гитлера от разграбления Австрии и Чехословакии. Если вернуться к вопросу о переходе Англии в оборону, который Вы подняли, то я должен сказать, что Англия уже перешагнула этот рубеж и сейчас у нее нет другого выбора. Она решительно отказалась от 20 дивизий (разве чешская линия Мажино не эквивалентна этому числу?) и предоставила Гитлеру контроль над еще большим числом чешских и австрийских дивизий.
Итак, по крайней мере до тех пор, пока они не завершат перевооружение, Англия и Франция, как представляется, будут препираться, покорно соглашаясь с требованиями Гитлера и Муссолини и не решаясь ни на что более серьезное, чем блошиные укусы.
Кто-то может предположить, что правительство Чемберлена имеет некий определенный план сохранения мира в Европе. Он базируется на теории, что мир в Европе может быть обеспечен совместными усилиями либо Англии и Гитлера, либо Англии и Муссолини, но в последнем случае Муссолини еще нужно разлучить с Гитлером. Но, вероятнее всего, именно Гитлер и Муссолини сколотят гангстерский союз. Во всяком случае, нам остается только надеяться, что в Европе нет места для этих двух Цезарей и Неронов и в конечном итоге наша безопасность и мир в отдаленном будущем будут обеспечены.
К вопросу о вмешательстве США
Вы утверждаете, что в сложившихся условиях единственная надежда избежать катастрофы связана с «моей великой страной» (т. е. Соединенными Штатами. – В.М.), которой следует, пока не поздно, восстановить равновесие.
Конечно, с нашей стороны не очень-то красиво критиковать Англию и Францию за неспособность сохранить стабильность положения, в то время как мы сами не захотели взять на свои плечи нашу часть этого бремени. У нас нет права кого-либо критиковать, поскольку на суд истории мы явились не с чистыми руками. Однако, честно говоря, непосредственно нас этот пожар не затрагивал, и мы не находимся под прямой угрозой.
Моим ответом на Ваше пожелание о том, чтобы Америка, пока не поздно, вмешалась в европейские дела, будет следующее соображение: многие американцы из того, что они видели (речь идет о Мюнхенском сговоре. – В.М.), – а они считают это предательством Чехословакии ее союзниками и друзьями, – сделали вывод в пользу невмешательства, поскольку Европа не заслужила ничего другого.
Воздействие Мюнхена на американское общественное мнение
До Мюнхена в США существовала уверенность в надежности тех обязательств, которые некоторые великие европейские державы взяли на себя по договорам. Тот факт, что Англия и Франция бросили Чехословакию в волчью пасть в Мюнхене, да и все их отношение к Гитлеру в сознании многих людей не только в Европе, но и у нас в стране разрушили эту уверенность. Это важный результат Мюнхена. В этом своем проявлении он пересек Атлантику и достиг США, усилив влияние циничного изоляционизма, который достался нам в наследство от последней войны с кайзером.
США все еще достаточно сильны духом, чтобы отреагировать на заигрывание с Гитлером как на проявление аморальности. Вера разрушена; будет ли она восстановлена, сейчас сказать нельзя. До Мюнхена Гитлеру удалось сделать с нашим общественным мнением то, во что никто не мог бы поверить. Он убедил Соединенные Штаты в том, что они должны отказаться от своей изоляционистской позиции. Этим он сослужил настоящую службу делу мира. Но предательство Чехословакии в Мюнхене и вызванные им шок и моральное негодование нашего народа и общественного мнения нельзя переоценить. По крайней мере если судить по прессе – а я очень тщательно слежу за ней, – речь Чемберлена «Мир современному человечеству» оценивается как нравственное падение. Вообще Мюнхен рассматривается как вероломство, как отказ от честных договорных обязательств, данных мужественному бастиону демократии» {3}.
Волна возмущения глумлением над Чехословакией в США поднималась все выше. Уж если консервативная печать не скрывала своего недовольства тем, что произошло в Мюнхене под прикрытием слезливых слов о долгожданном мире и спокойствии народов Европы, то реакция давних сторонников возрождения сил сдерживания агрессии в мире с привлечением Советского Союза была еще более категоричной. Р. Робинс писал в частном письме М. Дрейер 14 октября 1938 г.: «Если Вы читали ответ Дороти Томпсон (известная американская журналистка. – В.М.) в разделе «События дня» в «Нью-Йорк геральд трибюн», тогда Вы, бесспорно, более глубоко сможете оценить значение позорной и трусливой капитуляции Англии и Франции в Мюнхене. Пять миллионов братьев во Христе станут жертвами беззакония, фашиствующие дьяволы будут подвергать их всякого рода репрессиям, ограблениям, истязаниям и уничтожению. Если бы началась война, Гитлер и Муссолини были бы разбиты, а фашистское движение остановлено» {4}.
Превосходно и тонко разбиравшиеся в сложных перипетиях международной политики предвоенных десятилетий два видных американских дипломата – Дж. Дэниэлс (тогда посол США в Мексике) и У. Додд (до 1938 г. посол США в Германии) – не находили никакого оправдания поведению Лондона ни с точки зрения морали, ни с точки зрения военно-стратегической. Факты, которые были им известны, выводили их на соображения, казалось бы, более уместные перу тех, кого в ту пору относили к сторонникам левых сил и критикам «системы». 25 ноября 1938 г. Дж. Дэниэлс писал бывшему послу в Берлине: «Я не знаю, что Вы думаете о Чемберлене, в моем же представлении он превратил британского льва в овцу, покорно ждущую, когда ее остригут. Он больше боится народа, чем Гитлера, и был бы счастлив поделить мир, оставив Англии львиную долю, а Германии и Италии – все остальное, за исключением, конечно, Северной и Южной Америки… Он плетется в хвосте лондонского Сити точно так же, как наши реакционеры покорно следуют указке Уолл-стрита» {5}. Можно не сомневаться, что старый Дэниэлс довел до сведения Рузвельта свою реакцию на европейский кризис. Скорее всего, взгляды посла и президента не совпали.
В США, подобно Дэниэлсу и Додду, многие сознавали, что сложилась новая ситуация и, по-видимому, уже не имело смысла заниматься самообманом, убеждая себя, что «демократии» в военном отношении слабы и не могут противостоять Третьему рейху. После Мюнхена потребовалась уже серьезная оценка реального соотношения сил на предполагаемых театрах военных действий. Как мы видели на примере документов Феймовилла, взвешивались военные потенциалы всех и каждого, и Англия неизменно удостаивалась высоких «оценок» видных военных специалистов. Так, Ф. Элиот в статье, опубликованной в журнале американской Ассоциации внешней политики 15 декабря 1938 г., писал, что королевские ВВС располагают, «возможно, самым мощным воздушным потенциалом в Европе». Он отмечал, в частности, что английский военно-морской флот по крайней мере по числу крупных боевых кораблей значительно превосходил итало-германский {6}. Стоило только им правильно распорядиться, полагал Элиот, и он мог бы сразу превратиться в мощный фактор политики. А так как вполне можно было рассчитывать, что в случае войны на стороне Англии и Франции выступят СССР, Чехословакия, Польша, а также Бельгия и Голландия, то ни о каком военном превосходстве Германии не могло быть и речи.
Как и следовало ожидать, в вашингтонских кругах по-разному реагировали на подобные экспертные оценки. Одни полагали, что европейцы в конечном счете должны «управиться» сами, другие – что следует воспользоваться моментом и установить прочные контакты с противниками блока агрессоров, в том числе и по военной линии. Всегда державшийся ближе к тем, кто снискал себе прочную репутацию «умиротворителей», главный юрисконсульт госдепартамента (в недавнем прошлом заместитель госсекретаря) Р.У. Мур в письме ушедшему в отставку У. Додду писал: «Готовя себя к любым неожиданностям, за исключением применения силы, я не вижу ничего подходящего для нас помимо переговоров с целью удержания под контролем деструктивных процессов, идущих в Европе и Азии. Но иногда я опасаюсь, что мы берем на себя слишком много и создаем впечатление, что придерживаемся уступчивой линии по отношению к ним, вместо того чтобы противостоять некоторым из этих процессов. Так, например, я был очень огорчен, когда король Георг в своей речи, по сути дела, старался создать впечатление, что наше влияние имело существенное значение в достижении Мюнхенского соглашения. Я был бы полностью удовлетворен, если бы это соглашение оказалось достигнутым, а мы в то же время не произнесли бы ни одного слова» {7}. Прекрасный образец лжи во спасение!
Мур продолжал свой диалог с бывшим послом в Берлине, начатый еще в середине 30-х годов. Тогда в его глазах У. Додд, настаивавший на бескомпромиссно «твердом тоне» по отношению к нацистской Германии, выглядел неисправимым романтиком, неспособным постичь сложную дипломатическую интригу, затеянную Западом с одной целью – обезопасить себя, отведя энергию агрессоров в спокойное, контролируемое им русло путем ревизии версальской системы. Но, по-видимому, У. Мур испытывал уже некоторую неловкость от того, чем в реальной жизни оборачивалась стратегия «сдержанности» по отношению к агрессивным планам главарей Третьего рейха и их союзников. Он готов был согласиться и с тем, что Мюнхен бросил тень на дипломатию США, но все еще делал вид, будто иного не было дано. Такова была общая позиция правительственных сфер США и президента. Они уходили от ответа на вопрос, выиграл или проиграл мир (и Америка в том числе) в результате мюнхенской сделки: после «карантинной речи» Рузвельта любое признание могло быть истолковано против «себя самого».
А между тем ответ напрашивался сам собой. Атмосфера была наэлектризована до предела, несбыточными оказались все обещания Чемберлена, Даладье и самообольщение Рузвельта. Причем это стало очевидным сразу же после того, как были поставлены подписи под соглашением в Мюнхене. Мир не только не выглядел прочнее, но и утратил одну из важных своих опор – уверенность, что западные державы могут постоять и за себя, и за своих союзников – малые страны Европы. Р. Клэппер, влиятельный и хорошо информированный вашингтонский журналист, писал 30 января 1939 г.: «Ежедневная печать показывает нам, как близко Европа придвинулась к большой войне. Что менее очевидно, так это быстрота, с которой мы в Соединенных Штатах втягиваемся в этот процесс» {8}.
«У нас нет права кого-либо критиковать». Когда Джозеф Дэвис в конце октября 1938 г. дал такую нелестную оценку европейской политике США и любому проявлению морализма со стороны Вашингтона, он имел в виду вполне конкретный план «всеобщего урегулирования» (синоним политики «умиротворения»), настойчиво (и может быть, с согласия президента) внедряемый в сознание вашингтонской элиты заместителем государственного секретаря Самнером Уэллесом. Его главные положения Дэвису были известны: «исправление» версальских «несправедливостей» (прежде всего территориальных претензий) с учетом интересов Германии и пробуждение таким путем здравомыслящей прозападной оппозиции Гитлеру в самой Германии. Уэллес не снял с «повестки дня» свой план и после Мюнхена. Рузвельт также не расстался с надеждой, что в какой-то момент ему удастся усадить Гитлера за стол переговоров об окончательном «погашении» взаимных претензий, хотя и не испытывал при этом ничего, кроме брезгливости.
В противоположность тем, кто видел лучший способ восстановления стабильности в Европе в признании справедливыми требований нацизма пересмотреть итоги Версаля, другая часть «политического класса» США склонялась к мысли о подготовке условий для установления военного и политического сотрудничества предупредительного характера между США и другими странами (включая СССР), которым угрожали страны фашистского блока. Правда, активность этой части «воинствующих интернационалистов» была ослаблена изоляционистской пропагандой, вызывавшими шок сталинскими репрессиями в СССР и не в последнюю очередь сомнениями в отношении последствий гражданской войны в Испании для демократических институтов в Европе. Противники «Рижской аксиомы» (выключения СССР из числа стран, с которыми США могли иметь нормальные дипломатические и партнерские отношения) не смогли добиться многого. Антисоветизм многих видных дипломатов (А. Бирл, У. Буллит), как хороший знак считавших рост германской мощи в центре Европы и видевших в Гитлере инструмент сдерживания большевизма, обрек на неудачу предпринимавшиеся усилия наладить взаимовыгодные контакты с Советским Союзом по военной линии, но представить Красную Россию угрозой еще большей, нежели фашизм, они не смогли.
Год 1939. Сумерки новой дипломатии
Первые недели нового 1939 г. ознаменовались началом крупного конфликта в недрах дипломатического ведомства США. Причиной его стало циркулирование в вашингтонских правительственных кабинетах письма одного из самых авторитетных и уважаемых американских политиков, давшего нелицеприятную оценку проводимому курсу внешней политики как правительства, так и конгресса. Само по себе оно являлось своеобразным зеркалом достигшего высокого накала размежевания взглядов на характер, исход и последствия гражданской войны в Испании (1936–1939 гг.).
Но сначала несколько слов об авторе публикуемого ниже послания. Он был личностью абсолютно незаурядной даже для формируемого по правилам самого строгого отбора американского политического Олимпа. Генри Льюис Стимсон, рукой которого было написано это открытое послание, пожалуй, являлся самым большим долгожителем среди государственных деятелей США первого ранга, занимавшим ключевые посты в трех администрациях на протяжении первой половины XX в. В кабинете президента-республиканца Р. Тафта (1908–1912) он обратил на себя внимание успешным руководством военной реформой на посту военного министра. В период экономических и политических невзгод для республиканцев в годы мирового экономического кризиса 1929–1933 гг. и трудного поиска новых ориентиров во внешней политике в условиях дестабилизации обстановки на Дальнем Востоке и в Европе Стимсон на посту государственного секретаря США в администрации Гувера сумел завоевать репутацию дальновидного и гибкого политика, противника твердолобого изоляционизма.
Поражение республиканцев на выборах 1932 г. привело к паузе в карьере Стимсона как государственного чиновника, но эта пауза закончилась в 1940 г., после того, как президент-демократ Франклин Рузвельт предложил ветерану государственной службы войти в его третий кабинет в качестве военного министра. Свой пост Стимсон оставил в 1946 г., подав прошение об отставке уже президенту Г. Трумэну.
Время появления письма Стимсона его преемнику К. Хэллу, вызвавшего целую бурю в стенах госдепартамента и в общественном мнении США, тоже способно сказать нечто важное нашему современнику. Агрессия фашизма повсеместно вступила в свою кульминационную фазу. С недели на неделю, несмотря на короткую послемюнхенскую передышку, ожидалась следующая серия его сокрушительных ударов по системе, утвердившейся в Европе после Версаля и давшей ей относительное успокоение, условно говоря, международно признанные границы и некое подобие суверенитета составляющих европейское сообщество территориальных государственных образований. В трагическую финальную стадию вступила гражданская война в Испании, где главный вклад в успехи мятежных сил Франко внесли две державы: Германия Гитлера и Италия Муссолини. Президент Рузвельт, движимый высокой патетикой мира, стабильности и добрососедства, не мог пройти мимо этой жуткой цепочки циничных, вероломно-разрушительных акций, фатально подвигающих человечество к последней черте. 4 января 1939 г. в своем послании конгрессу он говорил, что страны, которые придерживаются нерушимости договоров и добрососедства в своих отношениях с другими странами, не могут без ущерба для себя оставаться безразличными к нарушению международного правопорядка. Он дал понять, что знает, где находятся очаги военной угрозы.
Эти слова способны были приободрить всех противников фашизма, на деле, однако, США пребывали в состоянии пассивного созерцания. В значительной степени такое вызывающее недоумение, возмущение и протест многих демократов положение сложилось в результате принятия конгрессом США в 1935 г. законодательства о нейтралитете, налагающего эмбарго на торговлю оружием с воюющими государствами вне зависимости от того, кто из них оказался жертвой агрессии, а кто – агрессором. Затем, уже после начала гражданской войны в Испании, законодательство о нейтралитете было конкретизировано, что поставило законное, официально признанное правительство республики в крайне невыгодные условия. Фактически невмешательство западных демократий, и США в том числе, обернулось блокадой «лоялистов», законно избранной и поддержанной большинством народа власти, чьи знамена были окрашены в цвета Народного фронта, созданного левыми и коммунистами.