Великий Рузвельт Мальков Виктор

Успех уникальной по своим масштабам операции – высадки союзников в Северной Франции 6 июня 1944 г. вызвал не только прилив энтузиазма в странах антигитлеровской коалиции (открытие второго фронта сулило сокращение сроков войны), но и новую активизацию тех сил в правящем классе США, которые мечтали закончить войну «американским миром» и готовы были пойти на сговор с гитлеровцами на общей платформе борьбы с «мировым коммунизмом». Часть командного состава армии и военно-морского флота США лелеяла надежду, что операция «Оверлорд» будет прелюдией к глобальной акции, результатом которой станет утверждение американского военного превосходства повсюду и в Европе в первую очередь. Поведение американской дипломатии и деятельность спецслужб все более начинали отражать нарастание этих настроений, основанных на представлениях о превосходстве американской мощи и на планах достижения доминирующего положения США в мире.

2-я Квебекская конференция Рузвельта и Черчилля (11–16 сентября 1944 г.), состоявшаяся накануне президентских выборов, на этом особом внутреннем фоне выглядела как уступка силам, заинтересованным в дистанцировании от «коммунистического» союзника и демонстративное проявление англо-саксонской солидарности. И в ходе подготовки конференции, и в процессе последующего информирования о ней Москвы не было ни грана той открытости, которую обещали друг другу лидеры держав в Тегеране. Достаточно сказать, что, несмотря на неоспоримое право СССР на участие в решении германского вопроса, его рассмотрение на Квебекской конференции проходило даже без уведомления советской стороны, что являлось нарушением союзнического долга. О принятых в Квебеке соглашениях по политическим вопросам советское правительство не получило от правительства США и Великобритании фактически никакой информации. Более того, злополучная «памятная записка», родившаяся в результате обсуждения 18 и 19 сентября 1944 г. в Гайд-Парке (штат Нью-Йорк) Рузвельтом и Черчиллем вопроса о будущем атомном оружии, предусматривала сохранение в строжайшем секрете от Советского Союза любой информации о ведущихся работах по атомному проекту. Американский историк Уоррен Кимболл отмечает, что весь ход работы конференции и ее решения были пронизаны близкой сердцу Черчилля идеей англо-американского союза и англо-американской гегемонии в мире {83}.

Именно эта идея владела и теми общественными силами США, которые центральным лозунгом «политического года» сделали лозунг борьбы с «коммунистической опасностью». Нападки на администрацию не ограничивались обвинениями в «сговоре с СССР за счет интересов Польши» и в чрезмерной жестокости ее планов в отношении послевоенной Германии {84}. Все громче слышны были речи, призывающие рассматривать Советский Союз как будущего военного противника Соединенных Штатов. Джозеф Дэвис 27 июня 1944 г. сделал следующую запись в своем дневнике: «День полон событий. Утром выступление по радио о России; затем завтрак со Стивом Эрли. В Пентагоне состоялась беседа с начальником военной разведки. Я рассказал ему о том, что один из членов его штаба – в чине генерала – на обеде с сенаторами убеждал их агитировать за немедленное заключение мирного соглашения с Гитлером. По словам этого генерала, такая мера спасла бы наших парней, а «ведь каждый из них, кто будет убит сейчас, нужен будет для войны с Россией через какое-то время». Совершенно очевидно, что если это станет известно советскому руководству, то единству союзников будет нанесен непоправимый урон, и никто не может предвидеть глубину последствий его не только для совместных действий против общего врага, но и для будущего мира» {85}.

Брекенридж Лонг писал в своем дневнике, что возникающие между союзниками разногласия интерпретировались большинством ведущих органов печати однозначно: Советский Союз является источником всех трудностей на пути к согласованным решениям {86}. Возможно, он и не имел в виду редакционную статью газеты «Чикаго трибюн» от 24 сентября 1944 г., приписывавшую все победы над Германией и Японией исключительно США и ухитрившуюся даже не упомянуть при этом СССР и Великобританию {87}, но все это было явлениями одного и того же порядка. К этому добавилась критика со стороны либеральных групп в связи со ставшими известными планами администрации Рузвельта добиваться признания формулы, предусматривающей тесное сотрудничество четырех великих держав (США, СССР, Великобритании и Китая) в целях сохранения мира после победы {88}. В ходе предвыборных дебатов во многих публичных выступлениях представителей антирузвельтовских сил также все сильнее звучала тема будущей судьбы Германии. И вновь слышался совершенно определенный подтекст: Германия должна рассматриваться как союзник во всех будущих политических комбинациях, призванных служить противовесом Советскому Союзу.

Рузвельт прекрасно видел, что усиление подобных настроений тянет страну назад, к 20-м годам. Он верил, что в состоянии достигнуть рабочего взаимопонимания со Сталиным и либерализации советской системы, используя экономические и финансовые рычаги, последовательно добиваясь большей открытости советского общества. Это подтвердил А. Гарриман уже после войны. Рузвельт решительно отверг доводы в пользу отказа от участия США в деятельности будущей международной организации безопасности. Печальный опыт прошлого был усвоен им основательно. Что касается будущего Германии, то призывы к «мягкому» обращению с ней подтолкнули президента предпринять ряд шагов с целью окончательно зафиксировать стремление Соединенных Штатов добиться совместно с Советским Союзом устранения военной угрозы со стороны Германии путем ее разоружения и мер контроля. 17 августа 1944 г. Рузвельт заявил о намерении Соединенных Штатов совместно с другими державами антигитлеровской коалиции оккупировать Германию после ее капитуляции, дабы не повторить ошибку 1918 г. {89}. Вслед за тем последовала беседа К. Хэлла с главой делегации СССР на международной конференции в Думбартон-Оксе, в ходе которой, как сообщал в Москву А.А. Громыко, Хэлл «всячески подчеркивал то положение, что будущее мира, будущие успехи или неудачи в области поддержания мира и развития международного сотрудничества будут в большей степени зависеть от сотрудничества между Соединенными Штатами и Советским Союзом» {90}. Характерно, что итоги Думбартон-Окса (август – сентябрь 1944 г.), в принципе давшие жизнь ООН, были оппозицией подвергнуты жесточайшей критике.

Особенно остро реагировал на возвращение к планам «самостоятельных» (не согласованных с союзниками) действий США на мировой арене и ревизии в принципе согласованных решений о будущем Европы Гопкинс. Во время вынужденных «каникул», проведенных на больничных койках зимой 1943 – весной 1944 г., он много размышлял о мире после победы. Первые итоги этих размышлений Гопкинс решил изложить в статье для журнала «Америкэн мэгэзин», приуроченной к началу новой избирательной кампании. Хотя рукопись так и не попала на стол редактору, тем не менее ее внимательно прочитали в военном министерстве и госдепартаменте. Затем с ней познакомились Рузвельт, генерал Маршалл и К. Хэлл. Вскоре Гопкинса уведомили о принятом решении воздержаться от публикации статьи {91} ввиду того, что и президент, и государственный секретарь считают постановку в ней острых вопросов внешней политики преждевременной. Администрация предпочитала не касаться их в ходе предвыборной борьбы. О чем же, однако, писал Гопкинс?

Во вступительной части статьи отмечалось, что поскольку американский народ накануне выборов волнуют «планы в отношении будущего мира и его сохранения», то в ходе публичных дебатов следует обязательно затронуть главные вопросы военной политики и международных отношений. К числу этих вопросов относились: «Следует ли США входить в международную организацию, одной из целей которой будет обеспечение мира с использованием принуждения? Является ли намерением демократов или республиканцев или обеих партий обсудить с представителями Англии, России, Китая проблемы, связанные с окончанием войны? Если да, то какие? Каким будет их отношение к проблеме эксплуатации малых стран? Какую роль следует играть США в процессе создания государственного устройства в освобожденных странах? Намерены ли мы приложить все усилия, на которые способны, с тем чтобы предотвратить сползание, скажем, Франции или Греции к фашизму…» {92} Вольно или невольно Гопкинс затронул уязвимые места в деятельности американской дипломатии. По всем этим вопросам с момента принятия «Атлантической хартии» она занимала колеблющиеся позиции, хотя некоторые из них в общей форме были отражены в решениях межсоюзнических конференций.

Проблема, какой будет и какой должна быть внешняя политика США, занимала самое большое место во всех рассуждениях Гопкинса. Существовало два пути: первый – равноправное международное сотрудничество и решение спорных вопросов путем переговоров, соглашений, т. е. путь, апробированный всей практикой антигитлеровской коалиции, и второй – с опорой на превосходящую всех и вся военную мощь как главного условия закрепления лидирующей роли США, гаранта всеобщей безопасности. Хотя и нет достаточных оснований утверждать, что Гопкинс сделал для себя окончательный выбор, главные идеи, пронизывающие ход его мыслей, просматривались довольно четко. Прежде всего, старый международный порядок сменяется новым, в основе чего лежат исторические сдвиги, достигнутые в результате Второй мировой войны. Учет их обязателен. Далее, руководство США, считал Гопкинс, не может уклониться от ответственности открытого провозглашения конструктивных принципов участия в мировых делах, согласующихся с новой обстановкой. «Я думаю, – писал он, – кандидаты (на президентских выборах 1944 г. – В.М.) должны прояснить, как они соотносят наши национальные интересы с нашей внешней политикой. Какой план могут они предложить в отношении международной торговли, воздушных и морских сообщений, связи, использования сырьевых ресурсов? Должны ли соответствующие решения приниматься по соглашению между странами или посредством картелей, этих гигантских международных монополий, охватывающих весь мир, которые путем различных сделок иногда решают не только вопрос о ценах на товары, но и о судьбе малых стран?» {93}

Статья Гопкинса так и осталась неизвестной публике. Но высказанные в ней идеи в той или иной степени совпадали с размышлениями президента и затем получили свое отражение в ряде его заявлений. К их числу относится и речь Рузвельта по проблемам внешней политики 21 октября 1944 г. в Нью-Йорке, призванная стать программой с учетом ближайшего и отдаленного будущего. Накануне Рузвельт триумфально пересек Манхэттен в открытом автомобиле под холодным дождем, четыре часа проведя среди бурно приветствующей его толпы. Черчилль был крайне обеспокоен таким «легкомыслием». Официальные и неофициальные опросы общественного мнения подтвердили, что, несмотря на заметное падение влияния демократов во многих слоях населения, личный (после тревожного падения рейтинга) авторитет президента оставался выше авторитета его соперника – республиканца Дьюи {94}. Оценив ситуацию в принципе как благоприятную, Рузвельт с целью достигнуть окончательного перелома в настроениях избирателей прибегнул к испытанному приему: внимание нации переключалось на критический, поворотный характер мирового и национального развития, требующий учета трагического опыта предвоенных лет и неординарных, смелых решений, отрешения от старых догм и предрассудков. Как и в 1932 г., стране было обещано решительное и бесстрашное руководство. Президент пошел на уступки и консервативному спектру электората – своим напарником на выборах он сделал не Г. Уоллеса, а сенатора Г. Трумэна. Рузвельт еще раз продемонстрировал, что на крутых поворотах истории он как политик стремится быть над внутренними конфликтами, над схваткой. И делает это, не страшась вызвать непонимание преданных соратников.

Подготовительные материалы показывают, что работа над общей концепцией речи и главными ее положениями была начата по требованию Рузвельта его советниками примерно за месяц до его выступления в Нью-Йорке {95}. По мнению президента, речь должна была еще раз четко обозначить его мысль об ошибочности предвоенной политики США, самоустранившихся после 1918 г. от обеспечения международной безопасности коллективными усилиями всех заинтересованных в ней стран, и о необходимости создания после войны Объединенными Нациями эффективного механизма для поддержания всеобщего мира. Все это планировалось тесно увязать с темой об особом значении для будущего мира добрососедских советско-американских отношений и умения терпеливо и вдумчиво, на основе компромисса искать пути к согласию по всему спектру сложившихся международных вопросов. Окончательный вариант выступления, получившего, в конечном счете, положительный отклик даже в консервативных кругах, был отредактирован самим президентом.

Успех своей речи Рузвельт расценил как мандат на продолжение процесса, начатого конференциями в Москве, Тегеране, Думбартон-Оксе {96}. Переписка Рузвельта со Сталиным и Черчиллем свидетельствовала о том оптимизме, который испытывал президент в отношении шансов на получение им вотума доверия американских избирателей {97}. Отвечая Черчиллю на его озабоченную телеграмму, Рузвельт был предельно признателен: «Мое путешествие в Нью-Йорк было успешным, и дождь не принес вреда старому моряку… Я в отличной форме» {98}. И даже считаясь с возросшей опасностью снижения своей популярности из-за негативизма в отношении четвертого срока, Рузвельт ни на минуту не допускал мысли, что после 7 ноября 1944 г. (день выборов) что-то может радикально измениться в его внешнеполитических планах «обустройства мира», как выразился Г. Гопкинс. Среди них на первом месте находилась организация новой встречи «большой тройки», о необходимости которой президент настойчиво напоминал в своих посланиях Сталину и Черчиллю еще летом 1944 г. {99}. Победа на выборах и на этот раз пришла не сама собой, но это была победа над опасным противником, имя которому – раскол в обществе, сомнения и страх перед будущим. Печальный итог выборов 1920 г., когда демократы потерпели сокрушительное поражение, не повторился.

Рузвельт был в отличном настроении, несмотря на одолевшие его простуду и насморк. Вышедшая 11 ноября 1944 г. влиятельная «Чикаго трибюн» дала яркое описание встречи вернувшегося 10 ноября в Вашингтон из Гайд-Парка Рузвельта. Президента встречала толпа, насчитывавшая примерно 300 тыс. человек. Рузвельт, обращаясь к ним и сияя улыбкой, сказал, что в предсказании своей победы он ошибся на 100 голосов выборщиков (Рузвельт получил 432 голоса, Дьюи – 99). Общее число поданных за Верховного главнокомандующего голосов составило 25,6 млн человек, за его оппонента Дьюи – 22 млн. Демократы усилили свои позиции в обеих палатах конгресса. «Приятно вернуться домой», – сказал Рузвельт, но тут же оговорился. Это-де не означает, что он решил сделать Вашингтон своим постоянным местом жительства.

На последовавшей пресс-конференции его спросили, «будет ли он баллотироваться снова в 1948 г.». Рузвельт громко рассмеялся и сказал, что его уже об этом спрашивали то ли в 1936, то ли в 1940 году. Во всяком случае – «это вопрос с бородой и потому вряд ли есть смысл отвечать на него». Газета продолжала: «Нота доброго юмора, которая пронизывала конференцию, исчезла, когда журналист спросил, не получил ли он, президент, предложение о мирных переговорах с Германией. Нет, не получал, ответил он коротко. И отметил, что вопрос звучит, как допрос, предшествующий выборам» {100}.

Сразу же встал вопрос о повестке дня для новой администрации. Элеонора настаивала на приоритете внутренней политики. Франклин, ставший раздражительным в беседах с женой, отклонил предложения первой леди. Его занимали вопросы окончания войны и отношений с союзниками. Именно они были источником озабоченности.

Ялта. Дорога к храму?

Предложение о встрече в верхах с целью обсуждения важнейших проблем, вставших перед союзниками на заключительном этапе войны, официально было сделано Рузвельтом в послании Сталину 19 июля 1944 г. Называя «ненужными» или «скоропалительными» решения Крымской (Ялтинской) конференции, а в ряде случаев и публично предавая их анафеме, многие историки и политики на Западе объявляют эту инициативу даже «вредной». Как, однако, в действительности обстояло дело? Первое, что обращает на себя внимание, – это настойчивость, проявляемая Рузвельтом в ответ на ясно и многократно выраженное твердое намерение советского руководства укреплять боевое содружество антигитлеровской коалиции в деле организации новой встречи в верхах. За посланием 19 июля почти сразу же последовало второе, от 28 июля 1944 г., в котором президент США сообщил Сталину: «Ввиду происходящего сейчас быстрого развития военных событий я могу вполне понять трудность Вашей поездки на совещание с премьер-министром (Черчиллем. – В.М.) и со мной, но я надеюсь, что Вы будете помнить о таком совещании (подчеркнуто нами. – В.М.) и что мы сможем встретиться так скоро, как это будет возможно. Мы приближаемся ко времени принятия дальнейших стратегических решений, и такая встреча помогла бы мне во внутренних делах» {101}.

Что же в глазах Рузвельта и его политических советников делало новую встречу в верхах особо необходимой? Что повлияло на выработку общего подхода и на подготовку американской дипломатии к Ялтинской конференции? На этот счет в исторической литературе даны принципиальные ответы. Вместе с тем большое число новых важных документов по дипломатической истории антигитлеровской коалиции вообще и по истории советско-американских отношений в годы Второй мировой войны в частности проливают дополнительный свет на процесс формирования внешнеполитического курса США накануне Ялтинской конференции. Этот процесс носил весьма сложный и противоречивый характер, отражая переплетение объективных и субъективных, внутренних и внешних факторов сложившейся летом и осенью 1944 г. обстановки.

Первостепенное значение имело быстро меняющееся положение на театрах военных действий. Успешно развивалось летне-осеннее наступление Красной Армии на главном фронте Второй мировой войны. Советские войска вышли к довоенной границе с Финляндией. В июне – августе Вооруженные силы СССР провели Белорусскую операцию, одну из самых крупных во Второй мировой войне. К концу августа 1944 г. Красная Армия почти полностью изгнала оккупантов с территории Советского Союза и приступила к освобождению Польши и Румынии. Между тем проходили неделя за неделей после высадки союзников в Нормандии, а серьезного успеха англо-американские войска достичь не сумели. Лишь 25 июля, писал в своих мемуарах Д. Эйзенхауэр, «спустя семь недель после дня «Д», было начато наступление с рубежей, которые мы планировали захватить на пятый день десантирования» {102}. На Дальнем Востоке беспокойство военного и политического руководства США вызвало расширение большого наступления японцев в Китае, начатого весной 1944 г.

Сама собой напрашивалась необходимость более тесной координации военных усилий союзников и решения связанных с ними политических вопросов, включая и вопрос об участии СССР в войне против Японии. Вашингтон также все сильнее тревожила ширившаяся под руководством левых сил борьба народов Европы за свое национальное и социальное освобождение {103}. Находились горячие головы, настаивавшие на ультимативном тоне переговоров с СССР касательно открытых и тайных связей Москвы с левым подпольем. Президенту осенью 1944 г. пришлось выслушать своеобразное внушение со стороны примыкавшего ранее к линии «военного просоветизма» генерала Дж. Маршалла, развивавшего в беседах с ним идеи «американского превосходства» и заключения мира на американских условиях и без существенных уступок русским {104}.

Изменение позиции генерала Маршалла, склонившегося разделить мнение о подчинении военной стратегии США планам в духе Pax Americana, произошло много раньше. Красноречивое свидетельство тому – подготовленный Маршаллом в начале марта 1944 г. меморандум для президента, озаглавленный «Анализ ситуации на русском фронте» {105}. В нем особое внимание уделялось наступлению советских войск на юго-западном направлении, которое называлось «стремительным и впечатляющим» {106}, но одновременно ставился вопрос о «сдерживании» продвижения Красной Армии путем сокращения поставок по ленд-лизу. Крайне желательной Маршалл считал приостановку советского наступления «на границе 1941 г.» и вступления советских войск на территорию Германии. Нельзя считать также случайным появление осенью и зимой 1944 г. на страницах ведущего военного вестника США серии недружественных к СССР статей, которые вызвали серьезное беспокойство в близких к президенту кругах {107}.

Покушение на Гитлера 20 июля 1944 г. и секретная информация о демократических убеждениях ряда главных его участников (включая прежде всего полковника фон Штауфенберга), полученная Объединенным комитетом начальников штабов от резидентов Управления стратегических служб в Швейцарии, усиливали заинтересованность военных руководителей США в установлении контактов с оппозиционными Гитлеру генералами вермахта, придерживающимися «более консервативной» линии и склоняющимися к сепаратному миру с западными союзниками на условиях их разрыва с Советским Союзом и предотвращения «большевизации Европы». Сам Гитлер серьезно размышлял о принуждении США и Англии к переговорам о мире путем применения «чудо-оружия».

В конце декабря 1944 г. высшие военные чины США были уведомлены руководством УСС об имевших место в Швейцарии тайных встречах между британским генеральным консулом в Цюрихе Эриком Кейблом и германским консулом в Лугано Константином фон Нейратом на предмет организации переговоров между представителями западных союзников и высших чинов СС генералами Харстером и Вольфом. Сообщалось также и о зондаже германского посольства в Ватикане, пытавшегося использовать высшую иерархию Католической церкви для склонения Вашингтона и Лондона к сепаратному миру, и о переходе линии фронта во Франции агентом СД и сделанных им англичанам предложениях о «компромиссном мире». Генерал Маршалл и его непосредственные подчиненные, посвященные в эту закулисную работу спецслужб США и Англии, относились к ней со всей серьезностью, просчитывая альтернативные варианты своих собственных действий на случай такого поворота событий, при котором могло произойти резкое ухудшение советско-американских отношений и даже распад коалиции.

Значительное влияние на активизацию сил, противодействующих укреплению советско-американских отношений, оказывала английская дипломатия, полнее всего в период подготовки Ялтинской конференции олицетворявшая линию на ослабление коалиционных усилий союзников в военной и политической областях и на ревизию ранее согласованных решений {108}. Участившиеся выпады Черчилля в отношении намерений СССР в европейских делах и в вопросах военной стратегии с восторгом подхватывались антирузвельтовской прессой США, отравляя, по мнению Г. Гопкинса, тот климат сотрудничества ведущих держав в антигитлеровской коалиции, который надлежало сохранять во имя будущего {109}. «Особое мнение» Черчилля по поводу того, как вести дело со Сталиным, сказалось и на результатах работы 2-й Квебекской конференции. «Рузвельт, – пишет в связи с этим Р. Даллек, – не остался индифферентным к страхам Черчилля в отношении России» {110}. Одним из следствий этого была перестановка в верхнем эшелоне дипломатической службы. После проведенных Рузвельтом осенью 1944 г. изменений в руководящем составе госдепартамента заметно увеличилась роль таких деятелей, как А. Бирл, Дж. Грю, не скрывавших сомнений в отношении намерений Сталина, а также Джеймса Бирнса, горячего сторонника «нового курса», но близко стоящего к иерархам Католической церкви. В запальчивости Элеонора Рузвельт написала в письме мужу, что в случае прихода к власти его соперника – республиканца Дьюи тот провел бы точно такие же перемещения в руководстве внешнеполитического ведомства {111}. Возможно, это сравнение несколько хромало, но как президент мог полагаться на вновь назначенных чиновников, встреченных возгласами одобрения со стороны враждебно настроенной к нему прессы, супруга президента вправе была считать загадкой.

Заметно возросло давление на Белый дом со стороны республиканского крыла конгресса, открыто осуждавшего советские «интриги в Италии, Югославии и Греции» и неизменно предлагавшего рассматривать Советский Союз в качестве потенциального врага. Именно в этот период в пользу отказа от «уступок» в отношениях с СССР начинают высказываться в своих посланиях в Белый дом и посол США в Москве А. Гарриман, советник-посланник Дж. Кеннан и глава военной миссии США генерал Дж. Дин {112}. Оставаясь «своим собственным государственным секретарем», обычно строго ограждавший свои планы от вторжения даже самых близких лиц из своего окружения, Рузвельт тем не менее не обходил вниманием подобные «предостережения», хотя и полагал, что советская система не утратила способности к трансформации. Будущий мир он видел единым, развивающимся в духе идей, изложенных в «Атлантической хартии».

Вот почему, высказываясь в телеграмме Сталину от 28 июля 1944 г. в пользу скорейшей встречи в верхах, Рузвельт имел в виду также и важность усиления своего личного и непосредственного влияния на Сталина, полагая, что в обмен на широкое послевоенное сотрудничество ему удастся убедить «вождя» либерализовать советскую систему. Вместе с тем пристально следя за тем, как растет наступательная мощь советских войск, как ширится международное признание вклада в победу народа России над ненавистным «новым порядком» {113}, Рузвельт постепенно и не без внутренних колебаний приходил к выводу о назревшей перестройке международных отношений на основе сотрудничества стран с различным общественным строем. Это было принципиально важным в свете преобладания неоднородных тонов в идеологии обретавших самостоятельность стран Европы и колониального мира. Все чаще он соглашался с внутренними доводами: необходимой предпосылкой такой перестройки следует считать достижение согласия между главными державами коалиции в духе компромисса и равенства сторон, уважения их государственных идейных основ, что давало бы гарантию решения в будущем вопросов безопасности {114}. Реализм Рузвельта положительно сказался на итогах конференции по вопросам создания «всеобщей международной организации безопасности» в Думбартон-Оксе (21 августа–28 сентября 1944 г.), где, как известно, принцип единогласия великих держав получил свое подтверждение. В преддверии Крымской конференции это имело важное значение.

Гопкинс говорил Джозефу Дэвису 11 октября 1944 г., что главной задачей момента президент и он сам считают сохранение согласия в «большой тройке» путем осуществления курса, в основе которого лежат «здравый смысл, терпимость, стремление достичь взаимоприемлемых решений, компромисса и согласия». Развивая эту мысль, Гопкинс подчеркивал важность и достижимость в самом ближайшем времени соглашения между ведущими державами антигитлеровской коалиции по ряду крупных вопросов, что было бы, как он считал, хорошим началом процесса мирного урегулирования. «Поддержание доверия к «большой тройке» и доверия между СССР, США и Англией является жизненно важным условием» {115}. Такова была точка зрения Гопкинса. Она совпадала в целом с мнением президента, полагавшего, что именно эти державы должны обеспечить мир лет на 20–30, опираясь на свою военную мощь и авторитет. Не порывая с идеей американского лидерства в послевоенном мире, Рузвельт полагал вместе с тем, что отношения между США и СССР должны покоиться на достаточно прочных основах (прежде всего на экономическом сотрудничестве и общем понимании важности сохранения согласия по вопросам международной безопасности), попытки расшатать которые обойдутся дорогой ценой союзникам и грядущим поколениям.

Показательно в той же связи секретное письмо Гопкинса Гарриману в Москву, в котором специальный помощник президента, действуя по поручению последнего, рекомендовал послу искусственно не раздувать имеющиеся разногласия с Советским Союзом и не делать опрометчивых шагов в случае возникновения трений. Когда Гарриман в расчете осуществить дипломатический и экономический нажим на Советский Союз запросил в начале сентября 1944 г. разрешение на поездку в Вашингтон «для консультаций», Гопкинс 11 сентября 1944 г. ответил ему посланием, больше похожим на предостережение. В нем говорилось: «Президент тщательно изучил доводы, изложенные в Вашей телеграмме за № 091 430, в пользу отъезда в Вашингтон в настоящий момент для консультаций по вопросу о наших отношениях с Россией. Он предполагает вызвать Вас домой для этой цели в ближайшем будущем, но считает, что было бы ошибкой, если бы Вы уехали из Москвы как раз в тот момент, когда переговоры в Думбартон-Оксе близки к завершению и находятся в критической стадии, имея в виду полемику с русскими. Ваш отъезд из Москвы был бы немедленно истолкован как свидетельство имеющихся разногласий между русскими и нами в связи с этими переговорами. Он (президент. – В.М) полагает, что было бы лучше, если бы Вы отложили Ваш отъезд до тех пор, пока он не даст Вам зеленый свет, что последует скоро, поскольку он намеревается лично обсудить с Вами все те вопросы, которые поставлены в Вашей телеграмме» {116}.

Совершенно ясно, что и Рузвельт и Гопкинс не имели намерений идти на опасное обострение межсоюзнических отношений и в тех случаях, когда в споре были затронуты и в самом деле важные вопросы ведения войны и послевоенного устройства. Так было при обсуждении польского вопроса в августе и сентябре 1944 г., в связи с трагедией Варшавского восстания, когда Черчилль пытался добиться от Рузвельта совместного выражения протеста в адрес Сталина, выражая возмущение английского общественного мнения отказом Сталина оказать помощь польским подпольщикам. В критике, которой Гопкинс подверг публичные заявления подобного рода, звучали аргументы, приводимые в аналогичных ситуациях и Рузвельтом: идеологические разногласия и другие серьезные конфликты не должны заслонять общих интересов перед лицом еще не добитого общего врага. Гопкинс писал: «В момент, когда в Европе и Азии разворачиваются битвы, требующие от каждого из нас отдачи всех сил для борьбы с врагом, я должен сознаться, что чрезвычайно встревожен тем оборотом, который приняли дипломатические события, сделавшие достоянием публики некоторые наши трудности» {117}. Это послание он отправил в Лондон 16 декабря 1944 г. Черчиллю, в тот самый день, когда в Вашингтон пришло известие о прорыве немцев в Арденнах, который, как признавал вставший во главе госдепартамента Э. Стеттиниус, обернулся для США «более чем только военной неудачей» {118}.

Ключевое значение для понимания всех перипетий сложной и трудной борьбы двух линий во внешнеполитическом курсе США накануне Крымской конференции, мотивов, которыми руководствовался президент Рузвельт и его сторонники, равно как и их противники, имеет ряд важных и далеко неоднозначных событий, случившихся в период активной подготовки к ней и затрагивавших проблему атомного оружия, завершения исследовательской стадии и принятия решения о его использовании. В первую очередь следует назвать 2-ю англо-американскую встречу в Квебеке (сентябрь 1944 г.) и затем беседы Рузвельта и Черчилля с глазу на глаз в Гайд-Парке (штат Нью-Йорк), увенчанные знаменитой «Запиской» от 19 сентября. В ней оба лидера согласились держать в тайне от России все, что касается атомной бомбы. Рузвельт на совещании в Овальном кабинете Белого дома 22 сентября, говоря об эффекте атомной бомбы на международные отношения после войны, как будто подтвердил эту позицию, высказав мысль о превращении США и Англии в совместный атомный патруль {119}. В таком понимании своей миссии гаранта безопасности в послевоенном мире США вступали в противоречие с выдвинутой ранее идеей равноправного сотрудничества всех великих держав, входивших в антигитлеровскую коалицию, в деле поддержания мира. Но скорее всего, не будучи посвященным своими советниками во все детали атомной проблемы, Рузвельт отодвигал ее обдумывание «на потом», ставя его в зависимость от решений более неотложных по важности, таких, например, как создание международной организации безопасности и координация военных планов на заключительном этапе войны. Вопрос о будущей международной организации безопасности был отнесен Рузвельтом к числу тех неотложных «стратегических решений» {120}, судьба которых неразрывно связывалась со встречей в верхах.

Существовали и другие причины, которые побуждали Рузвельта вопреки усилиям влиятельных консерваторов и английского премьера настойчиво и безоговорочно добиваться совместно с советским руководством согласования стратегических планов ведения войны и послевоенного мирного урегулирования. К их числу относился и вопрос о завершении войны на Тихом океане {121}. Заверения Рузвельта в том, что он «готов куда угодно лететь или ехать» {122} для встречи «большой тройки», отражали не только его собственное понимание роли СССР как важнейшего фактора достижения победы в войне. Признание этого факта содержалось и во многих важных документах военного руководства США начиная с 1943 г. Мотивы в пользу укрепления военного сотрудничества с Советским Союзом в этих документах были выражены абсолютно определенно: «ситуация силы» изменилась в пользу СССР, без него победа в войне с державами «оси» в Европе и на Дальнем Востоке немыслима {123}.

Бросается в глаза, что в то время, как в конгрессе и в консервативной печати США усиливались нападки на внешнюю политику рузвельтовской администрации, и в особенности на ее курс в советско-американских отношениях, дипломатические и военные представители США в Москве прилагали самые энергичные усилия с целью заручиться еще раз согласием советского руководства на вступление СССР в войну с Японией и тем самым гарантировать поражение японского милитаризма путем сокрушения опорных сил наземных войск японской армии. В своей секретной депеше из Москвы в военное министерство США от 17 октября 1944 г. генерал Дин, сообщив о положительном отношении Сталина к предложению Рузвельта о встрече «где-нибудь в районе Черного моря», специально выделил слова главы советского правительства, подтвердившего свою готовность обсудить «ситуацию на Дальнем Востоке» и выразившего уверенность, что оба они (Сталин и Рузвельт) найдут путь к «определенным соглашениям» по этому вопросу {124}. Дин писал об этом как о самом большом событии. Заметное недовольство американских представителей в Москве вызывало только отклонение советским военным руководством нереальных сроков вступления СССР в войну с Японией {126}.

Военная обстановка оправдывала дипломатию «крепких рукопожатий». Предпринятое германским командованием контрнаступление в районе Арденн, поставившее армии Эйзенхауэра в тяжелое положение, драматическим образом подтвердило вывод о том, что Германия способна еще вести крупные операции, сохраняя шансы сорвать стратегические замыслы западных союзников. Черчилль не случайно на первой же встрече со Сталиным 4 февраля 1945 г. в Воронцовском дворце накануне открытия Ялтинской конференции спросил своего собеседника, что он думает о наступлении Рундштедта {126}. Тревога премьер-министра за судьбу англо-американских войск не улеглась еще и в феврале, хотя начатое 12 января по настоятельной просьбе союзников новое мощное наступление советских войск по широкому фронту от Карпат до Балтийского моря давно сняло все вопросы о возможных тяжких последствиях отчаянного арденнского броска гитлеровцев.

Для Рузвельта прорыв немцев в Арденнах также был сильным потрясением. Под этим впечатлением он вновь и вновь возвращался к размышлению о риске затягивания финальной стадии войны на Дальнем Востоке. Вовлечение в нее Советского Союза приобретало значение императива и с точки зрения успеха или неуспеха четвертого срока. Вот почему, будучи избранным в четвертый раз президентом США Рузвельт решил не изменять своей роли связующего звена «большой тройки». Красноречивым подтверждением тому была его просьба к своим советникам и спичрайтерам в работе над очередным ежегодным посланием конгрессу «О положении страны» сделать особый упор на важность сохранения тесных союзнических отношений. Президент хотел, чтобы его слова были услышаны не только в Сан-Диего, Чикаго, Нью-Йорке и Вашингтоне, но и в Лондоне, Москве, Берлине и Токио. «Чем ближе мы приближаемся к сокрушению наших врагов, – говорилось в послании, над которым работали Р. Шервуд, А. Маклиш, С. Розенман и др., – тем больше мы сознаем существующие различия между победителями. Мы не должны позволить этим различиям разъединить нас и сделать нас незрячими в отношении наших более важных общих и долговременных интересов, которыми мы руководствуемся, стремясь одержать победу в войне и создать основы прочного мира. Международное сотрудничество, на которое должен опираться этот длительный мир, не может быть улицей с односторонним движением. Народы не всегда смотрят на вещи или думают одинаково; ни один народ также не может оказать услугу международному сотрудничеству и прогрессу, возомнив, что он владеет монополией на истину или на добродетель…» {127}

Укор должен был прозвучать предупреждением как для сторонников Pax Americana в промышленных кругах и средствах массовой информации, так и для сверхпатриотов в палатах конгресса, досаждавших президента чванливым упоением американской мощью, имперским высокомерием и стремлением отгородить Америку, «оазис свободы», от мировых проблем частоколом из политического морализаторства. Рузвельт называл этот тип политиков «страусами» {128}, не желающими видеть мир таким, какой он есть. Между тем, только взаимодействуя с ним, США могли достичь поставленных целей.

Послание президента было зачитано в конгрессе 6 января 1945 г. клерком и встречено холодно. Конгрессмены рассчитывали услышать от Рузвельта другое. Но «другое» для Рузвельта было исключено.

Политически слишком многое было поставлено на карту. Неудивительно, что после начала операции немецких войск в Арденнах генерал Дин, находясь в Москве, не упускал случая, чтобы вновь и вновь не обратить внимания советского руководства на необходимость ускорения наступательных операций Красной Армии на советско-германском фронте для оказания помощи Эйзенхауэру. Но это было еще не самое главное доказательство того, что всё военное планирование западных союзников находилось в прямой зависимости от достижения договоренности с Советским Союзом по широкому комплексу вопросов межсоюзнических отношений, военных и политических. Судьба тихоокеанского театра предстала особой гранью. Рузвельт накануне отъезда в Ялту направил послание Сталину (получено в Москве 18 января 1945 г.), в котором говорилось: «Подвиги, совершенные Вашими героическими воинами раньше, и эффективность, которую они уже продемонстрировали в этом наступлении (Висло-Одерская операция. – В.М.), дают все основания надеяться на скорые успехи наших войск на обоих фронтах. Время, необходимое для того, чтобы заставить капитулировать наших варварских противников, будет резко сокращено умелой координацией наших совместных действий» {129}. Послание завершалось выражением надежды «быстрой ликвидации японской угрозы всем нашим союзникам» после скорого краха Германии. Важно отметить, что появившиеся было колебания Рузвельта в отношении места встречи в верхах в конце декабря полностью отпали. После Арденн сюрпризы в финальной стадии войны с Японией представлялись еще более нежелательными.

Плавучий штаб президента США, крейсер «Куинси», взявший 22 января 1945 г. курс на Мальту, жил напряженной жизнью. К этому времени была близка к своему победоносному завершению Висло-Одерская операция. 29 января 1945 г. войска 1-го Белорусского фронта вступили на территорию Германии. Военные эксперты и советники президента, собравшиеся на Мальте, «проигрывали» и «просчитывали» сценарии возможного развития событий на европейском и тихоокеанском театрах военных действий, в особенности, разумеется, на тихоокеанском. Все расчеты показывали, что решающее значение для победы союзников неизменно, как и раньше, остается за действиями советской армии на советско-германском фронте, который видный американский военный обозреватель X. Болдуин в статье, опубликованной в «Нью-Йорк таймс» 17 января 1945 г., назвал основным в глобальной войне {130}. Приход на выручку армии Эйзенхауэра, оказавшейся в тяжелом положении, говорил сам за себя. По поводу вступления СССР в войну против Японии также существовало однозначное мнение: без этого война на Дальнем Востоке может затянуться на два-три года и приведет к огромным людским и материальным потерям. В одном из документов, подготовленном для Леги, Маршалла и Кинга, говорилось, что роль Советского Союза никак нельзя в этом смысле переоценить, поскольку предполагается, что он возьмет на себя «организацию решительного наступления на территории Маньчжурии с целью сковать японские силы и военные ресурсы в Северном Китае и Маньчжурии, которые в противном случае могут быть использованы для обороны Японии» {131}.

Итак, контуры будущих решений на предстоящей Крымской конференции вырисовывались для Рузвельта, прежде всего, как производное от трезвого учета меняющейся обстановки – военной, стратегической, политической, дипломатической и моральной. Фактор прихода с освободительной миссией в Европу Советского Союза (при всех негативных сторонах такого оборота событий для Запада и западных ценностей), одержанные им решающие победы в войне с фашистской Германией имели доминирующее значение в этом анализе. О той общей концепции, которой решили придерживаться реалистически мыслящие политики США, включая самого президента, накануне Крымской конференции, лучше всего сказать словами Г. Гопкинса. «Наша политика в отношении России, – говорил он, – не должна предписываться нам людьми, которые руководствуются предвзятым мнением, что нет никакой возможности для сотрудничества с русскими и что наши интересы неминуемо должны привести к конфликту с Россией и в конечном счете к войне. По моему мнению, позиция эта несостоятельна и чревата катастрофой» {132}. Позднее Рузвельт, в сущности, скажет то же, прибегнув, однако, к ссылке на опыт совместного с СССР решения сложных вопросов. 23 февраля 1945 г. на обратном пути из Крыма в США в ходе первой после Ялты пресс-конференции на борту крейсера «Куинси» президент нашел необходимым привлечь внимание журналистов к этому моменту {133}.

И еще одно. Ни о какой «поспешности» в подготовке Белого дома к Крымской конференции или об «интеллектуальной немощи» пораженного недугом президента, оказавшегося якобы жертвой «русского коварства» в Ялте, о чем твердили противники принятых там решений, и речи быть не может. Это подтверждают многочисленные свидетельства и множество фактов {134}. Важное свидетельство оставил Джозеф Дэвис. В своем дневнике (запись 10 января 1945 г.) он зафиксировал, что в связи с подготовкой Крымской конференции у него состоялась продолжительная беседа с Рузвельтом, в ходе которой тщательному рассмотрению были подвергнуты советско-американские отношения, дальневосточные проблемы, вопросы о будущей международной организации (включая принцип единогласия великих держав), о наказании военных преступников, о судьбе колоний. Специальной темой беседы стали «трудности с Черчиллем», который, по словам Рузвельта, все более и более сползал к мышлению XIX в. вместо того, чтобы видеть мир таким, каким он был к концу войны {135}.

Запись Дэвиса существует в двух вариантах: кратком и более подробном. Особенно интересен второй, поскольку он отчасти воспроизводит размышления Рузвельта по вопросам, которые впоследствии нашли свое отражение в американском проекте суммарных выводов по Крымской конференции. Рузвельт, в частности, говорил о наказании главных военных преступников «без фанфар и фотографов» с тем, чтобы не создавать из этого акта справедливого возмездия дешевого спектакля и не давать материала для пропаганды будущим реваншистам. При этом президент высказался в том духе, что Черчилль поддержит это предложение, если же этого не произойдет, то «мы (речь шла о Соединенных Штатах. – В.М.) и Советы пойдем своим путем». Специально собеседники рассмотрели и вопрос о процедуре голосования в Совете Безопасности будущей Организации Объединенных Наций. Запись Дэвиса свидетельствует, что Рузвельт еще раз подтвердил свое согласие с советским предложением считать решения Совета по всем вопросам, кроме процедурных, принятыми большинством в семь голосов членов Совета, включая совпадающие голоса всех постоянных его членов.

Дэвис напомнил Рузвельту о высказанном ему (Дэвису) Сталиным доводе в пользу единогласия великих держав и его взгляде на слабые стороны в деятельности бывшей Лиги Наций, «которая, когда Англия и Франция принялись ухаживать за Германией, оказалась обреченной на гибель». Президент, как засвидетельствовал Дэвис, согласился, что международная безопасность немыслима без того, чтобы каждая из трех великих держав – членов антигитлеровской коалиции, обеспечивших восстановление мира на Земле, не ощущала себя объектом военной угрозы.

Подпись Рузвельта, как известно, стоит под выработанным конференцией в Ялте заявлением руководителей трех держав, заканчивавшимся словами: «Только при продолжающемся и растущем сотрудничестве и взаимопонимании между нашими тремя странами и между всеми миролюбивыми народами может быть реализовано высшее стремление человечества – прочный и длительный мир, который должен, как говорится в Атлантической хартии, «обеспечить такое положение, при котором все люди во всех странах могли бы жить всю свою жизнь, не зная ни страха, ни нужды».

Победа в этой войне и образование предполагаемой международной организации предоставят самую большую возможность во всей истории человечества для создания в ближайшие годы важнейших условий такого мира» {136}. Этих положений не было в американском проекте, они – результат совместной работы участников Крымской конференции, но для Рузвельта их включение в окончательный текст заявления об итогах работы конференции не оказалось неожиданным: они соответствовали его пониманию новых условий, сложившихся в мире. К этому пониманию Рузвельт шел часто через противоречия с самим собой, но в согласии с обстановкой.

Видный историк, биограф Рузвельта Джеймс Бёрнс писал, характеризуя дипломатию Рузвельта в Ялте: «Его (Рузвельта. – В.М.) позиция объяснялась не наивными представлениями, невежеством, болезнью или изменой, она вытекала из реальных фактов: Россия оккупировала Польшу. Россия с недоверием относилась к западным союзникам. Россия имела миллион солдат, которые готовы были к войне с Японией. Россия могла ответить саботажем новой международной организации безопасности» {137}.

Ф. Рузвельт – политик-реалист, и сторонники рузвельтовской линии накануне Крымской конференции еще раз смогли убедиться, что единственный путь к победоносному завершению войны и обеспечению прочных основ послевоенного мирного урегулирования – это в первую очередь продолжение и развитие советско-американского сотрудничества, скрепленного совместной борьбой с гитлеризмом в годы войны. Отвергнув альтернативу курсу на сотрудничество, предложенную его противниками, будущими сторонниками политики «холодной войны», те, кто шел вместе с Рузвельтом, внесли свой определенный вклад в ход работы Крымской конференции и в принятые ею исторические решения.

Как известно, в настоящее время в историографии существуют различные толкования Ялтинских соглашений, поскольку в моду вошла другая память о войне. Свое далеко не бесспорное объяснение предложил и Джон Гэддис. Впрочем, в чем он не ошибся, так это в признании, что в Ялте не было проигравших {138}. Можно было бы добавить, что там был достигнут трехсторонний консенсус – редчайшее явление для конференций подобного рода. Современники по достоинству оценили этот факт. Именно так восприняли итоги конференции и большинство американцев, которые, наверное, способны были отличить реальный вклад в победу над общим врагом от розыгрыша ради рекламы мифа о гармонии внутри «большой тройки». Элеонора Рузвельт, хорошо осведомленная о настроениях в стране, сообщала президенту на борт «Куинси»: «Мы, как страна, кажется, едины в своем одобрении результатов конференции» {139}. Хотя раздавались отдельные негодующие голоса, оплакивающие «поражение США», опросы общественного мнения подтвердили вывод, сделанный Э. Рузвельт {140}.

Рузвельт и его штаб с повышенным вниманием отнеслись к реакции общественного мнения страны на итоги Ялты; в контексте планируемых ими дальнейших шагов трезвая оценка этой реакции была крайне важна. Сведения, полученные уже в конце февраля от Рассела Девенпорта, видного журналиста, руководителя избирательной кампании Уилки в 1940 г. и лидера так называемых независимых республиканцев, оказавших поддержку Рузвельту в 1944 г., вселяли оптимизм. «Первая реакция прессы на Ялту, – писал он 20 февраля Гопкинсу, – положительная. Очень многие люди, с которыми я говорил, хотя и не скрывают свой скептицизм, выражают вместе с тем приятное удивление. В целом на меня все эти беседы произвели хорошее впечатление… и я еще раз благодарю за все, что Вы сделали и поздравляю Вас с итогами работы в Ялте» {141}. Тронутый этим посланием, Гопкинс ответил: «Крымская конференция дала лучшие результаты, чем я ожидал, и я уверен, что мы на правильном пути, хотя для того, чтобы обеспечить реализацию положений коммюнике, мы должны много потрудиться» {142}.

В глазах президента это было еще одной большой, но на сей раз уже психологической победой. Она возрождала надежды на процесс укоренения политического реализма, обязательным элементом которого должно было стать признание полностью оправдавших себя принципов сотрудничества между всеми державами антигитлеровской коалиции (и в первую очередь между великими державами) вне зависимости от их социального строя в интересах прочного мира и безопасности народов. Именно в этом контексте следует рассматривать выраженное президентом в дни Ялты желание информировать Сталина о работах над атомной бомбой, ведущихся в рамках «Манхэттенского проекта». Рузвельт внутренне, по-видимому, начинал обдумывать пути выхода из того тупика, в который могли загнать союзнические отношения решения, принятые в Квебеке и Гайд-Парке. И только «сильное сопротивление», оказанное Черчиллем, пишет американский историк Джеймс Хершберк, «позволило отговорить Рузвельта от этого шага» {143}.

Мыслью об обнадеживающих перспективах перестройки международных отношений на базе сохранения единства великих держав после завершения разгрома агрессоров была пронизана последняя речь Ф. Рузвельта перед объединенной сессией конгресса 1 марта 1945 г.

Выступление Рузвельта не было просто отчетом о Ялте и размышлениями о целях внешней политики США в мире, стоящем на пороге кардинальных перемен революционного характера. Оно было еще и предупреждением против столетиями культивируемого слепого соблазна, прибегая к силе и военно-блоковой политике, решать международные конфликты без учета интересов мирового сообщества в целом. Извинившись за то, что он вынужден говорить сидя по причине физической усталости после долгого, в 14 тыс. миль, путешествия и желания почувствовать себя свободным от тяжких стальных оков-протезов, Рузвельт продолжал: «Путешествие было длительным, но, я думаю, вы все согласитесь со мной, что оно было и плодотворным». Президент начал говорить ровным тоном, его голос звучал негромко, даже глухо, но по мере чтения текста волнение улеглось, и вновь перед переполненным залом был Рузвельт, которого привыкли видеть, – уверенный в своей правоте, улыбающийся, чуть ироничный. Концовка речи прозвучала твердо, с привычной для него интонацией, подчеркивающей значительность момента:

«Мир, который мы строим, не может быть американским или британским миром, русским, французским или китайским миром. Он не может быть миром больших или миром малых стран. Он должен быть миром, базирующимся на совместных усилиях всех стран… Конференция в Крыму была поворотным пунктом, я надеюсь, в нашей истории так же, как и в истории всего мира. Вскоре сенату Соединенных Штатов и всему американскому народу будут представлены для ратификации ее великие решения, которые определят судьбу Соединенных Штатов и всего мира на период жизни будущих поколений…

Ни один план не является совершенным… В то, что будет одобрено в Сан-Франциско (Рузвельт имел в виду предстоящую конференцию Организации Объединенных Наций, которая должна была утвердить ее устав. – В.М.), несомненно, время от времени будут вноситься изменения, как было с нашей собственной Конституцией… Крымская конференция… призвана обозначить конец системы односторонних действий, замкнутых блоков, сфер влияния, баланса сил и всех других подобных же методов, которые использовались веками и всегда безуспешно. Мы предлагаем поставить на их место всемирную организацию, которая в конечном счете объединила бы все миролюбивые нации…» {144} Этот призыв почти слово в слово повторял обещание В. Вильсона обеспечить торжество моральных принципов в международных отношениях, сделанное им в 1919 г. после окончания Версальской конференции.

Прощальное послание

После выступления в конгрессе Рузвельт отправился на пару дней в Гайд-Парк, чтобы «отоспаться». Усталость давала себя знать, и Рузвельт намеревался твердо придерживаться совета врачей и дочери Анны – укоротить рабочий день и не перегружать себя делами, требующими нервного напряжения. Предполагалось, что в конце марта президент возьмет двухнедельный отпуск, чтобы провести его в малом Белом доме в Уорм-Спрингс, штат Джорджия. Там, в принадлежащем ему и известном уже всему миру поместье, президент намеревался подготовиться к предстоящему выступлению на открытии конференции Объединенных Наций в Сан-Франциско 25 апреля 1945 г. Появление перед делегатами в Сан-Франциско Рузвельту виделось как кульминация многотрудных усилий его и его партнеров по коалиции на пути формирования новой структуры мира. Триумф в Сан-Франциско и (кто мог уже в этом сомневаться) победоносное завершение войны в Европе должны были не только символизировать счастливый конец пережитой человечеством кровавой исторической драмы, но и стать прологом дня грядущего, когда здравый смысл, а также добровольное сотрудничество всех больших и малых стран при непременном сохранении единства великих держав будут признаны руководящим принципом мирового сообщества. Идея справедливого мира «для всех» под эгидой «четырех полицейских» (США, СССР, Англия, Китай) уживалась с политическим расчетом. Рузвельт возвращался к формуле вильсоновского «идеализма» с той только разницей, что в новой ее трактовке признание лидирующей роли Соединенных Штатов в мировых делах приобретало характер абсолютного императива.

За исходный принимался факт резкого экономического ослабления всех стран и превращения США в этих условиях в образец социально-экономического развития для остального «свободного» мира, в своего рода эталон для подражания, что подразумевало одновременно и верховенство национальных интересов США, и достижение преобладающего влияния американской культуры в широком понимании этого слова. Важным аргументом должны были стать многочисленные военные базы США, рассеянные на всех континентах, а также торговая и финансовая экспансия. И, наконец, все должно было венчать атомное оружие. Соединенные Штаты должны «интересоваться делами во всем мире и не должны ограничивать свои интересы Северной Америкой, Южной Америкой и районом Тихого океана» – так Гопкинс в беседе с советскими руководителями в мае 1945 г. разъяснил подход Рузвельта к внешней политике. Он дал понять, что этот курс будет сохранен и при его преемнике.

За этой короткой репликой стояли очень серьезные решения, венчающие собой все то, что было достигнуто в ходе силового противоборства и военной мобилизации в структуре экономики США, создания военно-промышленного комплекса, превосходившего по своим масштабам военные арсеналы главных союзников, другими словами – агрегированный военно-промышленный потенциал США (включая его научно-техническую составляющую) и реальное положение на театрах военных действий. Прежде всего на Тихом океане. Война в тихоокеанском регионе была параллельной войной, прямо не связанной с военным конфликтом в Европе, оставалась почти до последнего момента чисто «американским делом». В ходе ее США решали, по существу, собственные задачи, самоутверждаясь в качестве главной державы и военной силы в регионе, не нуждающейся (и не допускающей) ни в каких согласованиях своей политики с союзниками.

В 1943 – начале 1944 гг. американцы достигли первых значительных успехов в ходе операций по вытеснению японцев с Соломоновых островов, из Новой Гвинеи и Центральной части Тихого океана (острова Гильберга). После разгрома японского флота в Филиппинском морском сражении в октябре 1944 г. и последующего освобождения Филиппин американские ВМС достигли полного господства на море. Однако с каждым новым успехом по «зачистке» акватории Тихого океана становилось ясно, что разгром японцев в Китае, Бирме, Маньчжурии, организация вторжения на территорию собственно Японии не могут обойтись без больших потерь. Массированное наращивание вооруженных сил и вооружений как следствие этого становилось главной предпосылкой решающего успеха. К 1945 г. США имели более 14 современных авианосцев в составе действующих на Тихом океане флотов. Каждый из них был базой до 100 самолетов. Однако спрогнозировать продолжительность по времени войны на Тихом океане не решался никто в военном руководстве США. Превратив азиатско-тихоокеанский регион во внутреннее море США, в гигантский стратегический «укрепрайон», Вашингтон обеспечил на долгие годы здесь свое военное присутствие, но в сложившихся условиях, когда сроки окончания боевых действий становились фактором в политическом отношении исключительно важным, если не решающим, Рузвельт не собирался умалять значение дипломатии. Ялта наталкивала на использование ресурса совместных действий прежде всего в силовом варианте. Возможности атомной бомбы были все еще не ясны, как не ясен был и ход событий в освобождаемых от японской оккупации колониальных странах, где ширилось партизанское движение под флагом борьбы за независимость.

Вот почему Рузвельт придавал важное значение серии намечаемых при участии США важных международных встреч и конференций. Среди первых из них была конференция в Сан-Франциско. Этот форум и его речь, которая должна была стать программой на весь первоначальный этап деятельности ООН, рассматривались Рузвельтом еще и как важное средство снятия внутреннего напряжения, накопившегося в политической атмосфере страны накануне Ялты и сразу после нее, когда оппозиционная печать исподволь, переждав первую реакцию одобрения, принялась будоражить публику намеренно преподносимыми в виде катастрофических сенсаций «догадками» о заключенных в Ялте секретных соглашениях. В них правда перемежалась с вымыслами, обычные журналистские спекуляции – с обвинениями в «тайном сговоре» с русскими и т. д. Явно алармистское обыгрывание «прихода Советов» в Центральную Европу вызывало раздражение президента, которое усиливалось от того, что он был лишен возможности дать ему выход в отповеди на пресс-конференции. Законы военного времени заставляли хранить молчание. Вблизи не было и Гопкинса, способного в таких случаях поставить на место любого из зарвавшихся или по крайней мере дать полезный совет. На полпути из Крыма президент и его ближайший советник расстались. Гопкинс, чье здоровье было подорвано, не возвращаясь в Вашингтон, вынужден был вновь отдать себя в руки врачей клиники Мэйо в Миннесоте.

Отсутствие в Белом доме Гопкинса не только прибавило работы, но и существенно нарушило такой устоявшийся с годами процесс принятия решений, а также контроль за функционированием необычайно разбухшего правительственного аппарата, многочисленных служб и ведомств, многие из которых становились трудноуправляемыми. Однако внешне все оставалось по-прежнему. Президент начинал свой рабочий день между 8 и 9 часами. К 10 часам 30 минутам он завершал просмотр срочных телеграмм и бумаг, отфильтрованных секретарями, и направлялся в Овальный кабинет. Иногда на своем пути Рузвельт наведывался в Комнату карт, куда сходились все нити руководства военно-стратегическими операциями и дипломатической деятельности США в годы войны и где долгое время хозяйничал Гопкинс. Обычный распорядок, как отмечал в марте 1945 г. журнал «Форчун», ничем не нарушался. В Овальном кабинете «все самые важные депеши госдепартамента, а также военные сводки оказывались на столе президента. И хотя он много читал, он не мог бы соперничать в этом с Черчиллем. Рузвельта называли «человеком, живущим общением с окружающими», он любит получать информацию из разговоров с людьми. Его все меньше интересуют детали, но великолепная память позволяет ему схватывать и хранить то, что ему нужно» {145}. Чаще других еще на пути в Овальный кабинет вблизи президента появлялась теперь фигура начальника его личного военного штаба адмирала У. Леги. Приближая к себе этого видного представителя военных кругов, Рузвельт хорошо знал о различиях во взглядах Леги и старых ньюдилеров, в частности Гопкинса, на проблемы послевоенного урегулирования, но к этому давно все привыкли: работать с людьми, заведомо неодинаковыми в своем восприятии происходящего, было одной из самых приметных черт Рузвельта-политика.

Выбор определялся отчасти давней дружбой президента с У. Леги, а отчасти резким увеличением удельного веса военно-стратегических вопросов в повестке дня президента. Имена адмиралов и генералов – Леги, Кинга, Маршалла, Эйзенхауэра, Макартура, Арнольда – мелькали в памятках секретарей президента не реже, чем имена членов конгресса, дипломатов и представителей делового мира. Март 1945 г. был особенно насыщен такими встречами и беседами. Тяжелые раздумья вызвала встреча с глазу на глаз с военным министром Г. Стимсоном 15 марта. То, что казалось маловероятным или почти невероятным, вдруг обернулось адской мыслью о неотвратимости предстать перед судом истории еще и в качестве «хранителя» испепеляющего оружия массового уничтожения. «Манхэттенский проект» ожил, превратившись в этот день для Рузвельта из преимущественно лабораторного эксперимента, лишь временами напоминающего о себе постоянно растущими ассигнованиями, докладами генерала Гровса, встречами с учеными, в огромную моральную проблему.

Когда за Стимсоном закрылась дверь, цепкая память президента молниеносно «прокрутила» всю историю создания «супербомбы», выхватывая самые важные эпизоды. 1939 год, письмо Эйнштейна и начало работ в кооперации с англичанами, назначение руководителем научного центра в Лос-Аламосе Роберта Оппенгеймера и напутствия ему, сопровождаемые напоминанием о важности не дать Гитлеру опередить Соединенные Штаты в деле создания атомного оружия {146}. Весна 1944 г., просьба Ф. Франкфуртера принять датского физика Нильса Бора и длинная, полуторачасовая, беседа с ним. Ради сохранения доверия между союзниками Бор предлагал информировать Советский Союз о ведущихся работах над проектом S-1. Рузвельт отчетливо помнил, что он тогда сказал Франкфуртеру («Вся эта вещь смертельно тревожит меня») {147}.

Президент познакомился с меморандумом Нильса Бора от 3 июля 1944 г., переданным ему Франкфуртером, и принял ученого 26 августа, но высказанная Бором идея о временном характере всякой монополии на атомное оружие показалась ему недостаточно убедительной. Потому-то он и дал уговорить себя Черчиллю, неприязненно относящемуся к Бору, зафиксировать их совместное негативное отношение к предложению проинформировать Советский Союз в общих чертах о «Манхэттенском проекте». Подписав 19 сентября в Гайд-Парке вместе с Черчиллем секретную «памятную записку», он вместе с премьер-министром санкционировал слежку за Нильсом Бором со стороны спецслужб США и Англии {148}. Рузвельт не раскаивался в том, что произошло, но и не был уверен, что поступил правильно. Предупреждение Бора о неизбежном возникновении кризиса доверия между союзниками в случае, если факт утаивания от Советского Союза информации о ведущихся с таким размахом работах над сверхмощным оружием дойдет до Москвы, болезненно отозвалось в сознании президента. Не покидала мысль: Бор прав, секретность в таком деле вполне оправданна в отношении врагов, но она едва ли приемлема в отношении союзника. Согласившись с ученым в том, что не только ничего не будет потеряно, а, напротив, будет получен прямой выигрыш в случае, если Советский Союз заблаговременно поставят в известность о «Манхэттенском проекте» {149}, Рузвельт не слишком кривил душой. Он и сам приходил к этой мысли, но напористость Черчилля и желание достигнуть согласия с ним в Квебеке привели к обратному результату.

Прекращение контактов с Н. Бором произошло в такой форме, которая, казалось, делала невозможным их возобновление. Но, судя по всему, многим, причастным к этой истории, представлялось, что не все потеряно. Иначе как объяснить появление в бумагах того же Франкфуртера, переданных им позднее Р. Оппенгеймеру, «дополнения» к меморандуму Бора от 3 июля 1944 г., которое датируется 24 марта 1945 г.? Содержание документа недвусмысленно говорит о том, что ни Бор, ни Франкфуртер не утратили надежды на новую встречу с Рузвельтом и на положительное в принципе решение вопроса о международном контроле над атомным оружием. Примечательно, что в нем Бор вновь заявлял о неизбежном в ходе развития научно-технического прогресса овладении секретами производства атомного оружия многими странами (в первую очередь Советским Союзом в силу высокого уровня развития науки в этой стране) и, если возобладает недооценка их потенциала, превращении человечества в заложника безумной гонки вооружений такой разрушительной силы, которая превосходит любые мыслимые ранее масштабы {150}. Заключительная часть «дополнения» была написана Бором так, как будто он продолжал разговор с Рузвельтом, начатый в тот многообещающий день – 26 августа 1944 г. Президент просил тогда снабдить его четким обоснованием неприемлемости накапливания нового чудовищного оружия, а тем более соревнования в деле его совершенствования. «Человечество, – писал Бор, – столкнется с угрозой беспрецедентного характера, если в надлежащий момент не будут приняты меры с целью не допустить смертельно опасного соревнования в производстве невероятного по своей разрушительной силе оружия и установить международный контроль за производством и применением этих мощных материалов» {151}.

Неясно, дошел ли этот документ до Рузвельта, успел ли он познакомиться с ним, пусть даже в чьем-то переложении. Скорее всего, нет. Во всяком случае, из переписки Франкфуртера, в распоряжение которого Бор передал свое «дополнение», следует, что ни в марте, ни в апреле 1945 г. он не имел возможности переговорить с президентом, хотя и был готов к этому разговору.

Но к идеям «опального» Бора вернул Рузвельта доклад военного министра 15 марта. Стимсон, курировавший работы над атомным проектом, сторонник международного контроля над атомным оружием, сделал это, возможно, и не подозревая, что фактически, не посчитавшись с однажды выраженной президентом желанием держать бомбу «в сейфе», своим докладом потребовал от него еще раз переосмыслить проблему заново, прежде чем принять уже окончательное решение.

Стимсон рассказал об этом важном эпизоде впервые 28 июня 1947 г. в газете «Вашингтон пост». Но, по сути дела, эти воспоминания Стимсона являлись авторизованным переложением записи в его «Дневнике» от 15 марта 1945 г. Ниже приводится фрагмент из газетного варианта:

«15 марта 1945 г. я последний раз разговаривал с президентом Рузвельтом. Мои дневниковые записи этой беседы дают достаточно ясную картину состояния нашего мышления в то время. Я только изъял из них имя одного известного государственного деятеля (очевидно, это был министр финансов Г. Моргентау. – В.М.), который страшился, как бы «Манхэттенский проект» не оказался мыльным пузырем. Таково было общее мнение многих людей, которые были недостаточно хорошо информированы.

Президент… предложил мне сегодня позавтракать с ним… Прежде всего я обсудил с ним меморандум… который он мне прислал. Автор меморандума, обеспокоенный слухами о непомерных расходах на «Манхэттенский проект»… заявил, что все это стало невероятно обременительным, и предложил создать комиссию незаинтересованных ученых, которые разберутся в этой истории. По его словам, ходят слухи, что Ванневар Буш (советник Рузвельта по делам науки. – В.М.) и Джим Конант соблазнили президента мыльными пузырями. По своему содержанию это был довольно-таки злой и глупый документ, к которому я был подготовлен. Я передал президенту список ученых, которые были заняты в работе над атомной бомбой с тем, чтобы продемонстрировать очень высокий уровень их деятельности. В списке фигурировали четыре лауреата Нобелевской премии… Затем я нарисовал будущее атомной энергии и назвал срок завершения работы над бомбой. Я сказал, что все это крайне важно. Мы обсудили с президентом вопрос о двух школах мышления по вопросу о будущем контроле над атомным оружием после войны, если работа над ним увенчается успехом. Один подход выражается в убеждении, что контроль должен оставаться в руках тех, кто осуществляет его сейчас (т. е. США и Англии. – В.М.). Другой исходит из необходимости установления международного контроля, опирающегося на принцип свободы как в отношении науки, так и в отношении ее использования в практических целях. Я сказал президенту, что все эти проблемы должны быть решены до того, как первое устройство будет использовано, что он должен быть готов выступить с заявлением перед американским народом, как только все будет сделано. Он согласился с этим…» {152}

Как расшифровать эту запись Стимсона? На этот вопрос нельзя дать однозначный ответ. Есть, разумеется, основания считать, что конфликт, возникший между Рузвельтом и Бором, не был просто трагическим недоразумением {153}, что президент США в данном вопросе так же, как и Черчилль, придерживался примерно такой же жесткой линии, отвергая идею международного контроля над атомным оружием на основе равноправного участия в нем всех стран антигитлеровской коалиции. И все же категорически это утверждать нельзя. Огромный опыт государственной деятельности, развитое чувство истории, наконец, умение прислушиваться к мнению ближайших советников, многие из которых принадлежали к той же «школе мышления», что и Франкфуртер, – все это в конечном счете позволяло сделать адекватные обстановке и с учетом перспективы выводы. Время краткосрочного «отшельничества» в Уорм-Спрингсе (это уже стало правилом) всегда отводилось Рузвельтом для размышлений над особо трудными, «неподдающимися» вопросами внутренней и внешней политики.

Позднее человек, которого американцы назвали «отцом атомной бомбы», Роберт Оппенгеймер, скажет: «Мы сделали работу за дьявола». Он откажется участвовать в создании водородной бомбы, полагая, что этот путь ведет к гонке ядерных вооружений, а Элеонора Рузвельт в разгар маккартистской истерии в стране, выразив в специальном письме Оппенгеймеру свою убежденность в лояльности ученого и оправданности его поступка {154}, подскажет, в чем и где гражданское мужество Оппенгеймера перекликалось с тем выбором, который обдумывал президент Рузвельт в марте – начале апреля 1945 г. Нельзя также считать простым совпадением, что ровно через год после своей последней встречи с Рузвельтом, 15 марта 1946 г., ушедший в отставку военный министр Г. Стимсон напишет в популярном и широкочитаемом тогда журнале «Харперс» следующее: «Мы не должны опоздать. Ядовитые семена прошлого очень живучи и не могут быть уничтожены профилактическими мерами. Монопольно владея бомбой, по крайней мере на сегодняшний момент, Соединенные Штаты занимают лидирующее положение в мире. Но это положение скорее всего является преходящим. Наша страна должна признать это и действовать незамедлительно. Она должна выступить с инициативой, протянув дружескую руку другим государствам, в духе полного доверия и желания добиваться всестороннего сотрудничества в деле решения этой проблемы» {155}. Призыв Стимсона остался без последствий, подтвердив тем самым, что новый хозяин Белого дома (Г. Трумэн) не намерен был возвращаться к политике согласованных решений.

Переход внешнеполитического курса США на рельсы атомной дипломатии носил скачкообразный характер и был связан с уходом со сцены старой администрации, фактически бессменно просуществовавшей с 1933 г. Это не противоречит тому, что материальные, психологические и доктринальные установки для такого перехода складывались постепенно, исподволь, расширяя возможности для правых сил атаковать президента и рузвельтовских либералов с самых неожиданных направлений и в самое неожиданное время.

Геополитический и идеологический факторы обнаружили себя в виде вызова, который был брошен Западу продвижением Красной Армии к Берлину. Им принадлежит решающая роль в реинкарнации синдрома страха и недоверия к союзнику, подготовившего всплеск «истерического антисоветизма» (этот термин принадлежал Джорджу Кеннану) {156} в первые же послевоенные годы. Распад традиционных государственных структур в странах Восточной и Юго-Восточной Европы под комбинированными ударами левых сил и внешнего воздействия ослаблял позиции прорузвельтовского политического течения и усиливал оппозицию. Температура общественного возбуждения, подогреваемая прессой, поднималась по мере того, как советские войска выходили на рубежи Берлина, Праги и Вены. Заговорили о «Советском халифате». Всегдашние критики внешней политики Рузвельта, лидеры республиканцев – Г. Гувер, Р. Тафт, Г. Фиш, Б. Уилер и др. – получили отличную возможность заявить, что они были правы, требуя от правительства не оказывать помощи Советскому Союзу {157}. Все это ставило Рузвельта в очень сложное положение.

Принимая решение удалиться в Уорм-Спрингс с целью оказаться ненадолго как бы вне зоны повышенной политической активности, Рузвельт в душе надеялся, что две предстоящие недели после 29 марта могут стать периодом, за которым должно последовать главное событие – победа в Европе, автоматически снимавшая многие острые вопросы, на которых оппозиция хотела бы нажить капитал. Однако надежды на то, что ему удастся немного передохнуть, а главное, сосредоточиться на ключевых вопросах, международных и внутренних, не оправдались. Кто-то, предусмотрев вариант с выездом президента из Вашингтона и паузой в его контактах с прессой, решил заполнить ее встряской на манер той, что устроил двумя годами раньше У. Буллит, публично выступивший с проповедью подготовки к будущей войне против Советского Союза. На сей раз роль «возмутителя спокойствия» была предоставлена Джорджу Эрлу, видному деятелю Демократической партии, проработавшему почти три года резидентом американской разведки в Турции.

Эрл, усердно потрудившийся на лоне установления контактов с «миротворцем» фон Папеном и сделавший своей idea fix угрозу гибели «западной цивилизации» от рук «красных», объявил в личных письменных посланиях президенту накануне его отъезда в Уорм-Спрингс о намерении выступить в печати с серией статей в жанре политического детектива. Тот факт, что Эрл состоял на действительной военной службе и был близко знаком с президентом, другими видными деятелями администрации, делал ситуацию не просто щекотливой, но и политически крайне опасной. Речь в серии должна была идти об упущенных шансах на заключение сепаратного мирного договора западных союзников с Германией и о спасении стран Восточной Европы. Главный удар наносился по Рузвельту. Сколько сильных слов было сказано самим президентом о союзническом долге и войне с гитлеризмом до полной победы, и вдруг – тайные контакты (без уведомления союзников) с эмиссарами гитлеровского рейха, планы участия в заговорах с целью приведения к власти Гиммлера и многое другое!

Полученные президентом через посредство исполняющей обязанности его секретаря дочери Анны письма Эрла, нашпигованные показным елеем и раболепием, таили в себе взрывоопасную ситуацию, которая надолго могла отравить атмосферу не только внутри страны. Предстояли важные переговоры и, судя по всему, новая встреча «большой тройки». Идти на них под аккомпанемент пересудов, вызванных «исповедью» Эрла, Рузвельт считал непозволительным риском с непредсказуемым исходом. Не было времени выяснить источник дезертирства Эрла – поиски могли завести слишком далеко. Вместо этого требовалось, как считал Рузвельт, оперативное вмешательство с тем, чтобы закрыть доступ в политику дополнительному заряду разрушительных эмоций. Президент сам берется написать ответ Эрлу, находя для этого убедительную форму напоминания офицеру военно-морского флота о верности присяге в условиях военного времени. Письмо Рузвельта было датировано 24 марта 1945 г. Вот оно.

«Дорогой Джордж!

Я прочитал Ваше письмо от 21 марта, адресованное моей дочери Анне, и с беспокойством узнал о Ваших планах опубликовать неблагоприятное мнение об одном из наших союзников как раз в такой момент, когда подобная публикация бывшего моего специального эмиссара могла бы нанести непоправимый вред нашим военным усилиям. Как Вы сами пишете, Вы занимали важные позиции, будучи облеченным доверием Вашего правительства. Публиковать информацию, полученную на этом правительственном посту без соответствующего разрешения на то руководства, было бы величайшим предательством. Вы пишете, что предадите эту информацию гласности, если до 28 марта не получите от меня отрицательного ответа. Я заявляю, что не только считаю непозволительным появление подобной публикации, но и специально запрещаю Вам публиковать любую информацию или публично выражать мнение о нашем союзнике, базирующееся на данных, которые Вы получили, находясь в рядах военно-морских сил страны» {158}.

Как раз накануне отъезда Рузвельта в Уорм-Спрингс пришел ответ от Эрла, датированный 26 марта. Он начинался словами: «Я получил Ваше письмо от 24 марта. Я подчиняюсь каждой букве Вашего приказа Верховного главнокомандующего вооруженными силами США». Далее следовал поток словоизвержений с заверениями в личной преданности и жалобами на недопонимание. Но это представлялось Рузвельту уже не имеющим никакого серьезного значения. Инцидент был исчерпан, «дело Эрла», казалось, можно было сдать в архив. Однако состояние напряжения не проходило. Взрывоопасность ситуации не воспринималась бы так остро, если бы демарши Эрла и тех, кто поддерживал его, были бы единичным явлением. Со слов Шервуда, навестившего президента 24 марта, ему стало известно, что точно такой же позиции придерживается генерал Макартур, командующий вооруженными силами союзников на Тихом океане, и чуть ли не весь его штаб. Факт почти синхронного совпадения «торпедной атаки» Эрла на «дух Ялты» с другими событиями, подвергшими серьезному испытанию доверие между союзниками, усиливал ощущение нараставшего кризиса.

Скрытая от глаз накаленность атмосферы объяснялась в значительной степени еще и настойчивыми усилиями Черчилля, а внутри США прессы Херста, Патерсона и Маккормика навязать ему ревизию Ялтинских соглашений по польскому вопросу, которые, как считал Рузвельт, давали достаточную и реалистическую основу для взаимоприемлемых решений {159}. Но, пожалуй, в еще большей мере она исходила от очага, который заявил о себе так называемым «бернским инцидентом», протекавшим в драматической форме конфликта между Вашингтоном и Лондоном, с одной стороны, и Москвой – с другой, и вызванным тайными переговорами генерала СС К. Вольфа с резидентом Управления стратегических служб в Швейцарии Алленом Даллесом. Переговорам в Берне предшествовала начиная с января 1945 г. длительная история тайных контактов эмиссаров американской и английской разведок с представителями разведки Третьего рейха в Италии. В ходе этих контактов речь шла о «спасении западной цивилизации» путем открытия фронта перед наступающими англо-американскими войсками {160}.

Многие из ближайшего окружения Рузвельта, из тех, разумеется, кто был посвящен в курс дела, полагали, что «заслуга» в привнесении особой нервозности в дипломатическую переписку между главами трех союзных держав в марте – апреле 1945 г. принадлежит английскому премьер-министру. Так, например, Джозеф Дэвис, выполнявший накануне Потсдамской конференции важные поручения Г. Трумэна, писал президенту США, что законные опасения советского руководства в отношении намерений западных союзников заключить секретное соглашение с гитлеровцами «на Западном фронте в ущерб русским, сражающимся на Восточном фронте», имели основания по причине той непримиримой враждебности, которую Черчилль, не таясь, питал к Советскому Союзу {161}. Возможно, Дэвису очень хотелось верить, что Рузвельт не имел непосредственного отношения ко всей этой провокационной и опасной затее, вызвавшей, как признавал тот же Дэвис, кризисную ситуацию {162}.

Но так или иначе уже в начале марта операция «Кроссворд» напомнила о себе завязавшейся интенсивной и исключительно напряженной дипломатической и межведомственной перепиской. И чем дальше, тем сильнее она обозначалась именно той гранью, которая вызвала вполне обоснованные подозрения советского правительства в новых попытках кое-кого на Западе пойти по пути сговора с гитлеровцами и взорвать коалицию антифашистских держав.

Первая реакция советского правительства на поступившую 12 марта из Вашингтона и Лондона информацию о контактах в Швейцарии (они проходили в Лугано, Цюрихе и Асконе) была спокойной: речь шла об условиях капитуляции частей вермахта в Северной Италии, и поэтому СССР поставил лишь вопрос об участии советских представителей в его обсуждении. Однако неожиданно в ответ Москва получила совершенно неубедительные разъяснения, советское предложение было отвергнуто, а после этого обмен посланиями между Москвой и Вашингтоном напоминал удары боксеров на ринге.

«Бегство» Рузвельта 29 марта 1945 г. в Уорм-Спрингс оборачивалось непрерывным распутыванием труднейшего узла, образовавшегося в результате тайной интриги американской и английской спецслужб, затеянной в расчете на ту политическую выгоду, которую западные союзники надеялись извлечь, вновь прибегая к «альтернативной военной стратегии» {163}. Так же как и раньше, ее суть состояла в том, чтобы с наименьшими издержками, используя готовность изверившихся в победе Гитлера военных и политических деятелей Третьего рейха открыть Западный фронт, продвинуться далеко вперед на Восток и взять под свой контроль всю территорию Центральной Европы. Как далеко от целей, провозглашенных 1 марта 1945 г., могла увести эта стратегия? Этот вопрос вставал перед Рузвельтом во весь рост. Сообщения, поступившие из Москвы в конце марта, о «невозможности» для В.М. Молотова прибыть на открытие конференции в Сан-Франциско не могли быть для президента неожиданностью: советское руководство никогда не скрывало, что нарушения союзнических обязательств не безобидная вещь, да и весь опыт советско-американских отношений начиная с 1933 г. наталкивал Рузвельта на терпеливый поиск взаимоприемлемых решений возникшей кризисной ситуации.

Неожиданно еще одно подтверждение правильности формулы «сдержанность плюс твердость» Рузвельт получил почти одновременно из Москвы и из Лондона. 5 апреля 1945 г. советское правительство денонсировало советско-японский пакт о нейтралитете от 13 апреля 1941 г. Никому в Америке не нужно было объяснять, что это значило. В разговоре с личным секретарем Хассетом и д-ром Брюнном президент признал, что это «был мужественный шаг со стороны Сталина»: {164} в момент, когда главные силы Красной Армии все еще вели тяжелейшие бои в Германии, осложнения с Японией могли создать для Советского Союза рискованную ситуацию. На своей самой короткой, 998-й пресс-конференции для горстки журналистов, аккредитованных при малом Белом доме, Рузвельт, отвечая на вопрос, еще раз дал понять о неизменно высокой оценке Ялтинских договоренностей.

В полученной 6 апреля телеграмме посол Вайнант сообщал из Лондона, что последнее послание Рузвельта Сталину, по его мнению, «полностью устранило почву для недоверия русских». Но начало депеши содержало смелую критику избранной Вашингтоном и Лондоном тактики, поставившей самого президента в затруднительное положение. В целом же во всем содержании послания сквозило неодобрение в отношении беспрестанных угроз Черчилля публично обрушиться на принципы согласованной в Ялте политики по польскому вопросу и линии премьер-министра на искажение подхода СССР к послевоенному урегулированию в Европе. Вайнант, опираясь на свой опыт работы в Европейской консультативной комиссии, писал о готовности советской дипломатии к компромиссам {165}. Поступившее от Сталина на другой день послание убеждало в том, что в Москве и в самом деле не видят проку в раздувании конфликта, коль скоро все основные принципы совместного ведения войны против общего врага были подтверждены и еще раз зафиксированы в ходе обмена посланиями.

Вероятность знакомства Рузвельта с полученным 5 апреля Леги секретным докладом группы компетентных военных аналитиков под заглавием «О достижении согласия с Советами» также заслуживает быть упомянутой здесь. Главный постулат доклада звучал следующим образом: «Сохранение согласия союзников в процессе ведения войны должно оставаться центральной и приоритетной целью нашей военно-политической стратегии в отношениях с Россией». Весь же доклад, включая рекомендации и проект послания президента Сталину, по существу, был посвящен вопросу об устранении кризисных последствий в отношениях между союзниками, вызванных «бернским инцидентом». Переговоры в Берне, без обиняков заявлялось в докладе, породили «недоразумение такой тяжести, что нельзя жалеть усилий для его скорейшей ликвидации». Прямо противоположно тому, как это было сделано в посланиях Сталину, в докладе оценивалась степень опасности, возникшей для боевого сотрудничества западных союзников и СССР и установившегося между ними духа доверия.

Рекомендации экспертов состояли из двух пунктов. В первом излагалось предложение в дополнение к телеграмме от 4 апреля в качестве меры восстановления доверия направить специальное послание президента в Москву с приглашением командировать советских военных представителей на Западный фронт. Во втором предлагалось потребовать от генерала Дина воздерживаться от любых опрометчивых шагов в стиле «жесткой» линии по отношению к Советскому Союзу. Приложенный к докладу проект послания президента США Сталину состоял всего из нескольких строк: «Я настолько сильно обеспокоен заслуживающим всяческого сожаления печальным недоразумением, возникшим между нами, что хотел бы дополнить свое послание от 4 апреля предложением направить группу советских представителей, которым Вы полностью доверяете, на Западный фронт, где им будут предоставлены все возможности наблюдать военные операции и убедиться в лучших намерениях правительств Англии и США» {166}.

Решение, каким должен быть ответ Сталину, пришло не сразу. Ясно было только одно: это должно быть последнее послание, подводящее черту под «бернским инцидентом». Возникла мысль начать с выражения признательности за «откровенность» в изложении советской позиции, а затем напомнить, как этого хотели Маршалл и генерал Дин, об американском «пакете» претензий к Советскому Союзу. В меморандуме адмиралу Леги, набросав отдельные положения будущего ответа, Рузвельт пространно объяснял, что успехи на Западном фронте тоже достигаются в результате кровопролитных боев. Однако концовка этого наброска, предложенного Леги для размышления и направленного ему 9 апреля, содержала призыв сохранять единство: «Мы сейчас стоим перед самой важной задачей соединения наших усилий ради достижения окончательного разгрома противника. Так сделаем это на разумной основе, как добрые союзники, руководствуясь взаимопониманием. Вы согласитесь со мной, я в этом уверен, что именно в этом корни надежды на создание лучшего мира» {167}.

Но затем идея «длинного» послания Сталину отпала сама собой. Отложив все, в сущности, по совету Вайнанта, Рузвельт посчитал необходимым охладить пыл Черчилля, похоже полного решимости организовать антисоветский демарш в парламенте и новую словесную перестрелку по дипломатическим каналам уже по польскому вопросу. 10 апреля он направляет в Лондон подготовленную Стеттиниусом телеграмму, призывающую проявлять выдержку и осторожность. А 11 апреля Рузвельт продиктовал на этот раз им самим составленное короткое послание премьер-министру: «Я бы хотел, насколько возможно, смягчить этот вопрос, поднятый русскими, поскольку такие вопросы в той или иной форме возникают ежедневно и большинство из них разрешается, как разрешился вопрос о встрече в Берне. Нам все же следует проявить твердость. Пока наша линия поведения была правильной» {168}. Окончив диктовать, Рузвельт полистал настольный календарь. «Сегодня не отсылайте это письмо, – сказал он стенографистке. – Отошлите его в четверг, 12-го числа».

Хотелось еще раз проанализировать все эти связанные между собой глубокой внутренней связью события и факты и сделать единственно правильный шаг, позволяющий всем ведущим державам антигитлеровской коалиции собраться в Сан-Франциско и быть «на дружеской ноге». Рузвельт откладывает все в сторону и принимается за текст давно обдумываемой речи, которую предстояло произнести в День памяти Джефферсона 13 апреля. Это был прекрасный повод накануне Победы вернуться к такой жизненно важной для него теме «Век простого человека».

Совсем короткое время, проведенное в Уорм-Спрингсе, прибавило бодрости, подняло тонус. Возвращалось обычное состояние удовольствия от работы, хотя рядом и не было такой всегда надежной поддержки – Гопкинса, Розенмана, Шервуда. Зато были очень важные маленькие радости. Президент пригласил провести вместе с ним время близких ему Лауру Делано и Маргарет (Дейси, домашнее прозвище) Сакли, родственными связями с которыми он издавна дорожил. Рядом были личные секретари Уильям Хассет и Грейс Талли, кардиолог доктор Говард Брюн. Кроме них в коттедже в Уорм-Спрингсе гостила Люси Мерсер (Рузерфурд), приехавшая туда 9 апреля вместе с художницей Шуматовой, русской по происхождению. Последняя согласилась написать портрет президента, а он выразил желание позировать. В доме отсутствовала Элеонора Рузвельт, занятая в различных общественных мероприятиях в Вашингтоне, о чем, как уже стало между ними принято, никто из них не жалел. Они нуждались в таких паузах, чтобы отдохнуть от ставших уже привычными трений.

Во второй половине дня 11 апреля Рузвельт диктует стенографистке первый вариант речи о Джефферсоне, начав с обычных напоминаний о его месте и роли в истории США. Воспользовавшись случаем, Рузвельт не преминул подчеркнуть «особую ответственность США» за положение дел в мире. Затем он продолжал: «Мы не откажемся от решимости добиваться того, чтобы на протяжении жизни наших детей и детей наших детей не было третьей мировой войны… Мы хотим мира, прочного мира… Еще недавно могущественное, человеконенавистническое нацистское государство разваливается. Возмездие настигло и японскую военщину на ее собственной территории. Она сама напросилась на него, напав на Пёрл-Харбор. Но было бы недостаточно нанести поражение нашим врагам. Мы должны идти дальше и сделать все возможное, чтобы нанести поражение сомнениям и страхам, невежеству и алчности, которые сделали возможным весь этот ужас».

Рузвельт помедлил немного. Из «запасников» памяти всплыло высказывание Джефферсона о миссии науки быть посредником в устранении международных конфликтов. Следующий абзац речи звучал отголоском бесед с Франкфуртером и Бором: «Сегодня мы сталкиваемся с основополагающим фактом, суть которого состоит в том, что если цивилизации суждено выжить, то мы для этого должны культивировать науку человеческих отношений – способность всех людей, какими бы разными они ни были, жить вместе и трудиться вместе на одной планете в условиях мира.

Разрешите мне заверить вас, что моя рука тверда для работы, которую предстоит сделать, что я тверд в своей решимости выполнить ее, зная, что вы – миллионы и миллионы людей – присоединитесь ко мне для осуществления этой работы.

Эта работа, друзья мои, делается ради мира на земле. Конец этой войны будет означать конец всем попыткам развязать новые войны, бессмысленному способу решения разногласий между правительствами путем массового уничтожения людей. Сегодня, когда мы ополчились против этого ужасного бедствия – войны и создаем условия для прочного мира, я прошу вас сохранять веру в успех. Я измеряю меру достижений на этом пути вашей преданностью делу и вашей решимостью. И всем вам, всем американцам, которые посвящают себя вместе с нами работе во имя прочного мира, я говорю: «Единственной преградой для приближения этого завтрашнего дня будут только наши сомнения в отношении дня сегодняшнего. Так давайте же пойдем вперед во всеоружии сильной и активной веры» {169}.

Перечитав текст и вписав от руки последнюю фразу, Рузвельт уже знал, что он ответит Сталину. Отброшены были все варианты, в которых сквозил хотя бы намек на желание продолжить «выяснение отношений». Около полудня того же 11 апреля Рузвельт передал Хассету для отправки в Москву собственноручно написанный им текст телеграммы Сталину. Он был лаконичен: «Благодарю Вас за Ваше искреннее пояснение советской точки зрения в отношении бернского инцидента, который, как сейчас представляется, поблек и отошел в прошлое, не принеся какой-либо пользы. Во всяком случае, не должно быть взаимного недоверия и незначительные недоразумения такого характера не должны возникать в будущем. Я уверен, что, когда наши армии установят контакт в Германии и объединятся в полностью координированном наступлении, нацистские армии распадутся» {170}.

Телеграмма была послана 12 апреля из Белого дома в Москву Гарриману и одновременно в Лондон Черчиллю. Связь работала бесперебойно. Через короткий промежуток времени, в тот же день, пришла шифровка от Гарримана с предложением опустить слово «незначительные». Президент ответил без промедления и в тоне, не терпящем возражений: «Я против того, чтобы вычеркнуть слово «незначительные», потому что я считаю бернское недоразумение незначительным инцидентом» {171}.

Это были последние послания и распоряжения Рузвельта.

11 апреля неожиданно оказалось насыщенным событиями. Помимо чтения прибывших с почтой деловых бумаг, обдумывания речи по случаю Дня памяти Джефферсона и подготовки дипломатических депеш он был заполнен до отказа «мелочами», каждая из которых была важна сама по себе. Непростым делом было утрясти с пресс-секретарем Хассетом рабочий календарь до конца апреля (президент предполагал уехать из Уорм-Спрингса в среду, 18 апреля, пробыть день в Вашингтоне, а затем отправиться поездом в Сан-Франциско). На утро следующего дня Рузвельт назначил стенографирование своей речи перед участниками учредительной конференции Организации Объединенных Наций. После полудня Рузвельт совершил прогулку на автомобиле в обществе Люси Рузерфуд и Маргарет (Дейси) Сакли. Вечером в малом Белом доме появился министр финансов Генри Моргентау, занявший президента трудным разговором о будущем Германии. Внезапно оборвав беседу в том месте, где Моргентау вернул его к плану расчленения Германии, президент перевел ее в иное русло, в область воспоминаний и смешных историй о Черчилле. Расставаясь, Рузвельт дружески извинился за краткость их беседы, сославшись на предстоящие завтра встречи. Ему хотелось выспаться перед тем, как утром следующего дня его разбудят секретари с всегдашней порцией утренней почты.

12 апреля началось, как обычно, чтением газет. Они сообщали о взятии Вены русскими и о боях войск маршала Г.К. Жукова в 40 милях от Берлина, о добровольной сдаче в плен сотен тысяч германских солдат на Западном фронте и о боях англо-американцев в окрестностях Болоньи. Затем сеанс с художницей Шуматовой, заканчивавшей портрет президента. Все время сохранять неподвижную позу было делом утомительным. В короткие промежутки Рузвельт подписывал деловые бумаги и перебрасывался двумя-тремя словами с окружающими. Все восприняли как шутку его реплику о желании подать в отставку с поста президента. Вопрос присутствовавшей тут же его кузины Лауры Делано: «Вы это серьезно? И что же вы будете делать?» – не застал его врасплох. «Я бы хотел возглавить Организацию Объединенных Наций», – ответил Рузвельт.

Где-то сразу после 1 часа дня 12 апреля 1945 г. он внезапно почувствовал «ужасную головную боль», а затем потерял сознание. Попытки окружающих и в их числе Дейси Сакли и Люси Рузерфурд, а также д-ра Брюна привести его в чувство ничего не дали. В 3 часа 45 минут президент США умер от обширного кровоизлияния в мозг. Уход из жизни Рузвельта накануне исторических событий решающего значения был воспринят как тяжелая утрата, прежде всего для трудного дела выработки новой философии безопасности в условиях действия уже проявившихся, но еще не осознанных никем глобальных факторов развития – социально-экономических, геополитических, национальных, военных, научно-технических.

Рузвельт был одним из тех немногих политиков, кто шел ощупью к постижению драматически проявивших себя тенденций в условиях возникшей напряженности, сложившейся в межсоюзнических отношениях в финальной фазе войны, быстрого размывания привычных стереотипов и появления различных проектов социально-экономического бескризисного развития человеческого сообщества {172}. Понимание реальности безвозвратно ушедшей эпохи элитарной, классово-сословной политики проявилось в его джефферсонианизме, в особой чувствительности к миру «простого человека», миру «одинокой толпы». Панорама нового мира в его техногенном измерении также занимала существенное место в его «основополагающих предположениях» о будущем. Он не скрывал, что видит решение вопроса в интернационализации «нового курса».

То, что внес Франклин Рузвельт как государственный деятель и дипломат в летопись американской истории (имея в виду ее практический и идеологический аспекты), обеспечило ему особое место рядом с Вашингтоном, Джефферсоном и Линкольном. О роли же Рузвельта в восстановлении позитивной традиции в русско-американских отношениях было сказано Гарри Гопкинсом сразу же после капитуляции Германии. «Рузвельт… – говорил он на встрече с советскими руководителями в Москве 26 мая 1945 г., – не упускал из виду того факта, что экономические и географические интересы Советского Союза и Соединенных Штатов не сталкиваются. Казалось, что обе страны прочно стали на путь, и он, Гопкинс, уверен, что Рузвельт был в этом убежден, который ведет к разрешению многих трудных и сложных проблем, касающихся наших обеих стран и остального мира. Шла ли речь о том, как поступить с Германией или с Японией, или о конкретных интересах обеих стран на Дальнем Востоке, или о международной организации безопасности, или, и это не в последнюю очередь, о длительных взаимоотношениях между Соединенными Штатами и Советским Союзом – Рузвельт был убежден, что все эти вопросы могут быть разрешены и что в этом его поддержит американский народ» {173}. Гопкинс, разумеется, тогда не мог говорить об этом вслух, но, по-видимому, в «эти вопросы» входила и атомная проблема.

Вместо заключения

«Не великий человек, но без сомнения великий президент»

Читая новости из США, можно подумать, что Франклин Рузвельт и его «новый курс» переживают вторую реинкарнацию. В очередной раз сказалась закономерность, называемая иронией истории. Наследие эпохи «штормовых» предвоенных 30-х годов ХХ века с ее героями и антигероями, экономическим коллапсом на Западе и советскими пятилетками вошло в историческую память многих поколений американцев как эпоха Великой депрессии и сегодня внезапно стало частью повседневности, предметом всегдашних тревог и раздумий.

Начавшийся в 2008 г. мировой кризис стал общим бедствием для развитых и развивающихся стран, но сильнее всего он ударил по Соединенным Штатам. Искусственно раздутый материальный рай обернулся для американцев стихийно возникшей проблемой «токсичных» активов, неоплаченных долгов, покинутыми домами, безуспешными поисками работы, распродажей по бросовым ценам фамильных бизнесов, потерей накоплений в банках и страховых компаниях и т. д. То, что еще в 90-х годах ХХ в. сохранялось в памяти ушедших поколений, в статистике, в фольклоре, вернулось в жизнь. Безумная алчность и эгоизм «банкокиллеров» привели к надуванию мыльных пузырей иллюзорного процветания, в ловушку которого, не желая того, попались миллионы американцев, обманутых рекламой деривативов и «высокодоходных» финансовых пирамид. В очередной раз Америка, казалось, свыкшаяся с идеей консенсуса и поверившая было в «конец идеологий», оказалась расколотой злобой, разделенной на бедняков, людей с доходами ниже среднего достатка и «очень-очень» богатых.

Самым болезненным и абсурдным для пропагандистов «американизма» финансовых топ-менеджеров, экономических гуру, восславляющих «общество потребления», самовлюбленных политиков и, разумеется, среднего класса Америки оказалось признание неуправляемости самой большой экономикой в мире. Капитаны могучего экономического «Титаника» сами должны признать, что не могут быть успешными навигаторами. Эти последние, писала газета «Нью-Йорк таймс» в апреле 2010 г., только пытались «вникнуть в неоконченную историю, как американская экономика на полной скорости столкнулась с айсбергом». Ошеломляющим для большинства было открытие, продолжала газета, что «мы (т. е. американцы. – В.М.) живем в культуре, где умение считать и ответственность являются забытыми ценностями» {1}. Едва ли можно найти что-либо более подходящее для подтверждения этого суждения, нежели чистосердечное признание бывшего председателя и топ-менеджера могущественной «Сити-группы» Чарльза Принса на заседании сенатской расследовательской комиссии финансового кризиса 8 апреля 2010 г., сказавшего буквально следующее: «Я выражаю глубочайшее сожаление, что финансовый кризис имел такое разрушительное воздействие на нашу страну. Я испытываю сочувствие миллионам наших людей, простым американцам, которые потеряли свои дома. И я сожалею, что наша команда менеджеров, начиная с меня, так же как и многие другие, не смогла увидеть беспрецедентный крах рынка, который ждал нас» {2}.

Никто уже, ни бедные, ни богатые не задавались вопросом, почему государство в пожарном порядке вновь бросилось спасать банки от краха, а те, в свою очередь, безропотно соглашались на любые условия правительства в обмен на протянутую руку помощи государства и финансовые вливания за счет налогоплательщиков с целью уберечь финансовые учреждения от полного банкротства. Так было в дни банковской паники в марте 1933 г., сразу же после инаугурации Франклина Делано Рузвельта, то же случилось после возвращения демократов к власти зимой 2009 г. и весной 2010 г. История, таким образом, не просто повторилась, она напомнила, что невыученный урок чреват самыми печальными последствиями. Сразу обнаружилось, что именно отмена ограничений «нового курса» на финансовую деятельность банковских учреждений, их дерегулирование неолибералом Клинтоном в 1999 г. и республиканским конгрессом «помогло, – как писал ведущий печатный орган США, – воссоздать предпосылки той самой паники, которая возникла и существовала до и после 1930 года» {3}.

Острейшая общественная полемика, отражавшая сословно-классовую войну, как это было и в 30-х годах ХХ в., вновь перешла в плоскость жесткого противостояния двух парадигм. Одной, базирующейся на философии успешного «человека-одиночки», полуфеодальном типе трудовых отношений и на предоставлении полной свободы рук финансовой олигархии, подчинившей себе государственную машину. И другой, возникшей после банковской паники 30-х годов и прихода к власти администрации Рузвельта, вернувшей стране чувство ответственности, в спешном порядке перетряхнувшей и благодаря этому сохранившей всю кредитную систему страны, оказавшуюся в состоянии хаоса. Ее следствием стало внедрение новой регулируемой модели финансового и индустриального развития, в которой важная роль принадлежала государству, принявшему на себя функции главного регулятора. Новое законодательство ньюдилеров (и прежде всего закон Гласса – Стигаля 1933 г. {4}), как писал недавно авторитетный журнал «Нью-Йорк таймс магазин», открывало «спокойный» период функционирования банковской системы, делая ее «вполне стабильной и разумно прибыльной» {5}. Отстранение государства от денежной аристократии, внедрение новых форм и видов правительственной помощи бизнесу, новых этических и организационных начал в хозяйственную деятельность, в систему отношений работник – работодатель создали весьма благоприятные предпосылки для динамичного развития конкурентной среды в хозяйственной деятельности и для статусного положения трудящихся классов. Была снята возможность общенационального социального взрыва.

В совокупности наметилось начало выхода из небывалого по степени разрушительности экономического кризиса 1929–1933 годов, а вместе с ним из кризиса власти, утраты доверия к ней и постепенному преодолению охватившего страну отчаяния в новой надежде на избавление от «черных четвергов» и обретении доверия к идее социально ответственного демократического государства (welfare state), подорвавшего господство крайнего индивидуализма как общественной философии. Может быть, сегодня это кому-то трудно себе представить, но речь шла, как пишет современный американский автор, о «восстановлении нации» {6}.

Называют множество причин и факторов, способствовавших этому преображению Америки в 1933–1939 гг. и выходу ее из экономического коллапса, удвоенного Второй мировой войной и мобилизационным порывом, связанным с ней. В появлении поверившего в себя «нового индустриального общества», как это принято говорить, важнейшую роль сыграли витальные силы нации, способные, как оказалось, выдержать удары судьбы, гнет неудач, добиться перелома и взять новые рубежи. Но им пришлось бы заплатить значительно более дорогую цену (а может быть, и пережить полномасштабную национальную катастрофу) за рывок в модернизационном развитиии и к материальному достатку, если бы выбор лидера носил преимущественно случайный, неосмысленный, эмоциональный характер и не базировался на достаточно развитой политической культуре нации, продуманной системе отбора и на признании значения интеллекта и волевых качеств, соразмерных характеру сложнейших задач, стоящих перед страной.

В самый трудный для нее момент симпатии американской нации оказались на стороне политика, в котором она угадала сплав практицизма и идеализма. Именно этим и объясняется, что в центре предлагаемой вниманию читателя книги оказалась фигура Франклина Делано Рузвельта, чью роль в национальной Реформации США, начало которой было положено бескровной революцией первых 100 дней его пребывания в Белом доме в марте – июне 1933 г., невозможно переоценить. Ключ к объяснению этого явления не только в личном обаянии 32-го президента США, а прежде всего в замечательной жизнеспособности и, как мы видели, исторической долговечности предложенных им решений, сочетании «земных» и всем понятных целей с перспективным мышлением авторов американской перестройки, востребованности предложенного ими проекта последующими поколениями людей, живущих в разных странах и на разных континентах. Революция сверху 1933–1939 гг., чем в действительности и был «новый курс», – явление само по себе не новое в политической истории, названная по праву многими современниками «рузвельтовской революцией», не только изменила облик Америки, она по-своему выразила суть глобальных перемен – происходящих и грядущих. Совсем не случайно, как об этом пишет в одной из своих последних фундаментальных работ английский историк Эрик Хобсбоум, пропагандистская бомба президента-консерватора Рональда Рейгана на пике «холодной войны» («Империя зла») была направлена как против коммунистического Советского Союза, так и против памяти Франклина Рузвельта у себя дома, против государства «всеобщего благосостояния». «Его (Рейгана. – В.М.) врагом, – утверждает Хобсбоум, – был либерализм… так же, как и коммунизм» {7}.

Эпохи создают великих политиков. Великие политики дают имя великим эпохам. Но никто лучше самого Франклина Рузвельта не сознавал, что предложенный им «новый курс» не был обречен на успех, хотя и выражал назревшие потребности общества, проявившиеся в необычайно остродраматической форме. От начала до конца, от первой, встреченной с ликованием большинства народа фазы провозглашения целей реформ до заключительной фазы, когда он вынужден был говорить о жертвах, неудачах, утратах и даже об участии поначалу в непопулярной войне, программа преобразований нуждалась в поддержке миллионов безымянных американцев, разноликих по партийной принадлежности, но в сознании своей ответственности в час великих испытаний внутреннего и внешнего характера сплотившихся вокруг национального лидера.

Уникальное положение политика-кумира было завоевано Рузвельтом, избранным на пост президента четыре раза подряд, несмотря на страхи и ненависть одних, сомнения и удивление других. Рузвельт умер, когда ему было 63 года. Один из видных членов его «мозгового треста» Рэксфорд Тагвелл писал в 1971 г., что, если бы судьба добавила Рузвельту еще 20 лет жизни, он мог бы выиграть выборы и в пятый раз. Историк Шлезингер-младший победы Рузвельта объясняет его необычайной стойкостью и бесстрашием в политической борьбе и фактически равнодушием к врагам, внутренней уверенностью в своем превосходстве над ними. Инициатива с «перезагрузкой» советско-американских отношений, признание Советского Союза в 1933 г., через полгода после инаугурации, в присутствии потерявших дар речи оппозиции и патологических русофобов не нуждаются в дополнительных пояснениях. Победу над людьми, для которых время остановилось в 1918 г., Рузвельт до конца жизни считал важным достижением своей личной дипломатии. Государственный департамент был отстранен им от участия в переговорах.

Помимо бойцовских качеств Рузвельт был отмечен и еще одной крайне важной чертой. Он был убежден, что история на его стороне благодаря лучшему, чем у его засидевшихся в стоячем болоте архаичных представлений оппонентов, пониманию особенностей наступившей после Великой (Первой мировой) войны эпохи, отмеченной появлением нового пришельца – времени коренных перемен в мировой политике, экономике, психологии и морали. Он отчетливо видел, как шло накопление экономических трудностей, замаскированных кричащей роскошью финансового сектора, разжившихся на военных деньгах нуворишей, признаки недолговечности затишья в сфере социально-расовых отношений, нарушение привычного соотношения мировых сил и нарастание глобальной военной опасности, особенно в Азии.

Если кто-то не преследует неблаговидной цели изобразить Рузвельта демократом-хамелеоном, изменившим своему классу, или тайным пособником чьих-то чуждых Америке внешних интересов, то он непременно увидит Франклина Делано Рузвельта в контексте времени и убийственных рисков, подстерегавших его после выборов осенью 1932 г. Это же время объясняет двойственность и непоследовательность многих его поступков и одновременно выносит им оправдательный приговор. Очень верно сказал о нем публицист и писатель Линкольн Стеффенс в одном из своих писем: «Рузвельт молча несет на своих плечах бремя времени» {8}.

Рузвельт был наделен пытливым умом, особым даром мужественно сносить невзгоды, который многие предпочитают называть притворством артистической натуры, и, как это ни может показаться парадоксальным, осторожностью и неторопливостью в подходах к возникающим проблемам. Прекрасный знаток дипломатии Рузвельта историк Уоррен Кимбалл нашел верную характеристику его манеры поведения. Он пишет: «Его откладывание «на потом» трудных решений, его уход от конфликтов, его запрятывание поднадоевших проблем под ковер – все это было частью нормального человеческого желания не вступать на мост, пока кто-то раньше не сделает первого шага. Мы все сталкиваемся с несовместимыми желаниями и целями, но мы игнорируем эти противоречия, пока сами не оказываемся перед необходимостью «переходить через мост» {9}. Как водится, заключает Кимбалл, каждый, кто изучает Рузвельта, пересекает этот мост десятки раз в течение дня, как это, но только в конечном счете, делал он сам в реальной жизни. Историк, однако, обязан видеть различие между тем, кто делает историю «в предлагаемых обстоятельствах», и тем, кто ее всего лишь излагает на бумаге, правда, в стремлении объяснить всё на свете.

Рузвельт являл собой продукт истории и в четко отведенной им самим нише был ее творцом и исполнителем. Неверно относить его к разновидности заурядных прагматиков, находившихся всецело во власти узкого практицизма, не отягощенного принципами. Он верил в ценности американизма и демократии, но никогда не бравировал этим. У него были твердые политические убеждения, и для того, чтобы составить о них представление, лучше всего обратиться к тем его предшественникам, которые вызывали в нем если не желание подражать, то, по крайней мере, особые симпатии или даже нечто очень похожее на духовную близость. Первым в этом ряду стоял Томас Джефферсон, который «снова возвратил правительство Америки простому избирателю…» {10}. Вторым – Авраам Линкольн с его знаменитым «ни к кому со злобой, ко всем с милосердием» {11}. Третьим – Теодор Рузвельт, подражая которому Франклин Делано Рузвельт позиционировал себя перед собравшейся аудиторией словами своего дальнего родственника «прогрессивным демократом с акцентом на слове «прогрессивный» {12}. Четвертым – Вудро Вильсон, «давший миру пример подлинной демократии» {13}.

«Новый курс» как стратегия и мобилизующая идея выхода из кризиса был активно и пассивно поддержан миллионами американцев – от простых тружеников до значительной части политико-экономического истеблишмента, скрепя сердце признавшего, что время классического капитализма, функционировавшего по формуле «Локк плюс Новый Свет», прошло и что следует смириться с пожарными мерами в духе кейнсианства, хотя никак нельзя сказать, что сам Рузвельт был прилежным последователем его основоположника. К тому же, несмотря на все опасения перед реформами «повелителя – прожигателя жизни», сохранялось внутреннее убеждение, что они не перерастут в сокрушение основ, в эксперименты ради экспериментов, в отмену законов о собственности и самой собственности, в ломку конституционного уклада. Чуть позже возникла еще и уверенность, что Рузвельтом и его сподвижниками был найден единственно верный тон в процессе осуществления антикризисной программы. Призыв к преодолению страха и отчаяния через солидарность, сотрудничество с открытой, в мгновение ока перестроившейся властью, не оставляющей без внимания имущие классы, но одновременно осуществившей поворот лицом к «забытому человеку», вызвал прилив коллективного оптимизма, от которого, по Кейнсу, зависит большая часть (в отличие от ожиданий, основанных исключительно на расчетах и стремлении к выгоде) позитивных устремлений общества, желание во всех его слоях побороть апатию и безнадежность, начать вновь действовать {14}. Этот «психологический множитель» создавал особую энергетику рузвельтовского либерализма, удерживал его в рамках заданного кровотока, помогал преодолевать нараставшее сопротивление, болезненную и опасную аритмию в действиях государственного аппарата, затухание энтузиазма реформаторов и их сторонников, неудачи и поражения.

Никакие временные рамки оказались неспособны четко обозначить финал этой фазы в политической истории США второй половины ХХ века, хотя в 70-х и 80-х годах принято было говорить об исчезновении коалиции «нового курса». При всех превратностях и нарастающем сопротивлении продолжали существовать преемственность в программном обеспечении, интеллектуальный задел и инерция политического движения (иллюстрацией могут служить «справедливый курс» Трумэна, «новые рубежи» Кеннеди, «великое общество» Джонсона и «эпоха перемен» Обамы) части американского мейнстрима, получившего свой импульс в бурные 30-е годы и отражавшего, как справедливо когда-то заметил видный исследователь Луис Харц, превращение подавляющего большинства населения Америки в «мелкобуржуазный» гибрид {15}.

Финансовый бум и его негативные последствия последних двух десятилетий нанесли огромный урон этому внешне благополучному «мелкобуржуазному» гибриду, по Америке среднего класса, невероятно увеличив разрыв между очень богатыми и остальным населением. Считается даже, что то общество относительного равенства, которое сформировалось в результате преобразований «нового курса», прекратило свое существование. Лауреат Нобелевской премии экономист Пол Кругман сформулировал тезис, который стал общим местом в современном дискурсе о векторе развития Америки, когда она перестает быть локомотивом мирового экономического развития и примером для подражания: «Великое сжатие» – существенное снижение материального неравенства во время «нового курса» и Второй мировой войны – очень трудно передать в терминах обычных теорий. Во время Второй мировой войны Франклин Рузвельт использовал правительственный контроль за заработной платой с тем, чтобы сжать разрыв в доходах. Встает вопрос – если общество среднего класса, которое возникло в годы войны, было искусственным образованием, почему же оно просуществовало следующие 30 лет?» {16} К этому хочется добавить, что и движение за перемены, с которым Барак Обама и демократы пришли к власти в 2008 г., как он сам признает, имеет прямое отношение к демократической коалиции 30-х годов, заложившей основы «общества всеобщего благосостояния» {17}. Не дать снести остатки «нового курса» – таков девиз того многообещающего начинания, которое родилось под флагом движения за перемены {18}.

Франклин Рузвельт и внешняя политика – особая тема. Формирование его взглядов проходило в период выхода США на мировую арену в качестве великой державы. О мировой ситуации и месте в ней Соединенных Штатов после отказа сената ратифицировать Версальский договор Рузвельт, посягнувший на выборах 1920 г. в тандеме с кандидатом в президенты США Джеймсом Коксом на должность вице-президента США, судил применительно к меняющейся в сторону консерватизма обстановке в духе умеренного вильсонизма и осторожной, ненавязчивой критики изоляционизма. «Две большие проблемы, – говорил он, – предстоит решить будущей администрации, наши отношения с миром и настоятельная нужда организации: прогресса внутри страны». И добавлял: «Невозможно жить в мире и одновременно не быть его частью» {19}. Кто мог возразить? Историк У. Кимбалл прав – трудно провести нюансированную систематизацию идеологических взглядов Франклина Рузвельта на мировую политику, как они сформировались в период бурной индустриализации (конец XIX – начало XX в.), обострения межимперских противоречий и складывания военно-политических блоков в первое десятилетие ХХ в., подъема антиколониальных движений, социальных революций и мировых войн. Они менялись или оставались размытыми. «В действительности, – пишет он, – Франклин Рузвельт не был ни реалистом, ни коммунистом, ни прогрессистом, ни либералом, ни любым другим, обозначающим политические убеждения удобным словечком, часто употребляемым для того, чтобы избежать анализа. Он был ФДР» {20}.

Рузвельт и сам говорил, что он не является приверженцем какого-либо «изма». В какой степени данное свойство сказалось на «слабостях рузвельтовского руководства перед лицом мирового кризиса 1930–1939 гг.», как об этом писал Роберт Шервуд {21}, еще предстоит рассказать. Однако этот недостаток был компенсирован ассоциативным мышлением, предпосылкой которого были и воспитание, и прекрасно развитое чувство истории, и уважение к взглядам оппонента (ими мог быть Черчилль или Сталин), и прогностические способности. Отчасти этим объясняется то, что Франклину Рузвельту в отличие от его предшественников – Уильяма Маккинли, Теодора Рузвельта, Вудро Вильсона, Калвина Кулиджа, Герберта Гувера и большинства его воспреемников, президентов, «поселившихся» в Белом доме после Второй мировой войны, – удалось избежать крайней идеологизации своей внешней политики, заявив, однако, себя решительным противником фашизма, колониальной экспансии и сторонником коллективной безопасности. Он настороженно относился к идее «Американского века», хотя она и принадлежала его кумиру Вудро Вильсону и американскому газетному магнату Генри Люсу. Пожалуй, Рузвельту раньше Джорджа Кеннана стала ясна бесплодность «застарелой тенденции американцев судить о других в зависимости от того, в какой степени они ухитряются стать похожими на нас» {22}.

Столкнувшись с фактом послеверсальских изменений в составе и характере мирового сообщества, появления агрессивных тоталитарных режимов и непрерывного роста реваншизма, Рузвельт еще до избрания президентом с каждым годом утверждался в мысли, что, отгораживаясь «китайской стеной» от внешнего мира и единолично прибегая к силе в интересах «Первой новой нации», Вашингтон наносит двойной урон стране. Теряет уважение поверивших в американское миротворчество союзников в войне с кайзером и лишает себя возможности в критических случаях воспользоваться содействием третьих стран, «соседей», действовать, консультируясь с ними {23}. В Рузвельте говорил противник односторонних действий (унилетарализма в стиле дипломатии «большой дубинки» Тедди Рузвельта) и силовых приемов.

Оставаясь вильсонистом, Рузвельт в условиях сильнейшего прессинга изоляционистов эпохи «процветания» искал обходные пути для воплощения в жизнь собственного «Плана мира», модифицированной идеи коллективной безопасности, призванной искупить вину американского конгресса, отказавшегося ратифицировать устав Лиги Наций и лишившего тем самым Соединенные Штаты возможность играть в ней, как выразился сам Рузвельт, роль «Большого брата» {24}. Задача эта не входила в перечень первоочередных озабоченностей Франклина Рузвельта, одного из фаворитов Демократической партии после ее поражения на выборах 1920–1924 гг. Он проявлял весьма двойственное отношение к самой идее наделения Лиги Наций функциями реального арбитра в международных конфликтах и приведения противоположных сторон к миру и в годы европейского кризиса накануне Второй мировой войны. К вопросу о будущем мироустройстве и мирохозяйственных связях он вернулся снова уже в годы Второй мировой войны в рамках обсуждения «большой тройкой» планов послевоенного устройства мира и практических шагов, обозначенных в Атлантической хартии (1941 г.). Итогом стало рождение Бреттон-Вудской системы, ООН и наказание военных преступников.

В историографической традиции США утвердились две точки зрения на Рузвельта как дипломата и руководителя внешней политики США в 1933–1945 гг. В дискуссиях и столкновении мнений историки, правда, едины в том, что Рузвельт заслужил быть отмеченным в двух случаях: в связи с началом политики «добрососедства» со странами Латинской Америки и вкладом в созидание победы над фашизмом во Второй мировой войне. Дальше начинаются разногласия. Внезапное нападение японцев на Пёрл-Харбор, Гонолулу и Гавайи 7 декабря 1941 г., гибель семи американских линкоров и 2403 моряков, ставшая расплатой за беспечность и промедление с приведением в боеготовность вооруженных сил США, не колеблют высокой оценки Рузвельта как Верховного главнокомандующего. За трагической ошибкой последовала еще одна. «Эффектная» точка в войне на Тихом океане – Хиросима и Нагасаки. Возмездие наступило. Забудьте! Приказ о бомбардировках отдал Трумэн 6 и 9 августа 1945 г., но сами они были подготовлены Рузвельтом. Находят и другие промахи, ошибки и непростительные компромиссы с совестью и моралью. Здесь и невнятная реакция на Лондонскую экономическую конференцию, и политика нейтралитета в 30-х годах, и отношение к захвату Италией Эфиопии, и нежелание заступиться за Испанскую республику, и равнодушие к положению евреев в захваченной фашистами Европе, и задержка с открытием второго фронта, и многое, многое другое. Упреки и обвинения Рузвельта в наивности, непрофессионализме, беспечности и обманчивости при демонстрации решимости и даже позерстве – все это стало общим местом «критической» литературы. История предъявляет счет, но она же и дает ключ к ответу.

Многие полагают, что своими дипломатическими промахами Рузвельт больше всего обязан обычаю считаться исключительно с собственным взглядом на тот или иной вопрос, не принимая во внимание мнения профессионалов или советников. Рузвельт часто оставлял без внимания предложения или оценки самых близких к нему членов кабинета, давно доказавших свою преданность, порядочность и профессионализм. «Вы один из самых трудных людей, которых я знаю», – сказал ему однажды прямолинейный и несменяемый министр внутренних дел Гарольд Икес. Рузвельт переспросил: «Это потому, что я порой бываю слишком неприступен?» – «Нет, – ответил Икес и продолжил: – Потому, что вы не хотите быть откровенным даже с людьми, которые абсолютно лояльны к вам… Вы держите карты, прижатыми к животу. Вы никогда не выкладываете их на стол» {25}. То же могли повторить и другие члены «мозгового треста», хотя упрек Икеса нельзя считать вполне справедливым. Возможно, в нем говорила ревность к ближайшему окружению президента. Рузвельт просто-напросто убедился, что скрытое обдумывание тех или иных решений, «с глазу на глаз» с самим собой служит лучшей гарантией успеха.

Другая «школа», напротив, видит в такой замкнутости на себя положительную черту дипломатии Рузвельта, его разрыв с бюрократической машиной государственного департамента, нежеланием полагаться на его воспитанных в духе американской исключительности и изоляционизма чиновников, способ просчитывать политику на много шагов вперед. В сущности, все отношения с Советским Союзом после признания в 1933 г. строились Рузвельтом «поверх голов» сотрудников дипломатического ведомства, отвечающих за «русское направление». Даже в критические моменты советско-американских контактов в предвоенные годы и годы Второй мировой войны, порой входя в жесткие разногласия с Черчиллем и К. Хэллом, Рузвельт находил верный тон в общении с советскими руководителями, неизменно оставляя впечатление дружеского расположения и заинтересованности в продолжении диалога.

Моральный фактор рузвельтовской дипломатии «карантина» для агрессоров при всех справедливых критических отзывах о ней современников и последующих противников политики «умиротворения» имел существенное значение как символ сопротивления и напутствия сторонникам реального антифашизма. Его отказ открыто противостоять агрессии против Эфиопии, Испании, Китая, Австрии и Чехословакии, его театральные жесты и запоздалое миротворчество вызывали по меньшей мере непонимание всех, кто видел во всем этом поощрение агрессивных держав и ничего другого. Но сегодня очевидно, что в сложнейшей обстановке конца 30-х годов и предвоенного общеевропейского кризиса Рузвельт поставил на преодоление раскола американского общества, который грозил ему накануне избирательной кампании 1940 г. вместе с поражением всех тех, кто выступал против нейтралитета Америки, за укрепление обороноспособности страны и поддержку тех сил в Европе, которые реально либо вступили в войну со странами «оси», либо неизбежно должны были это сделать.

В этой точке кризиса с его непредсказуемым исходом Рузвельт избирает самый извилистый и часто непостижимый для окружения путь к цели, которую он ставил перед собой. «Вы начинаете игру, – вразумлял он сына, рассуждая о войне как о данности, которую нельзя избежать и которая требовала прибегать к хитростям и уловкам, – ту же самую, что велась всегда, и вы ведете эту игру, чтобы одержать победу» {26}. Известна знаменитая «издевка» Рузвельта по поводу его собственного стиля поведения, высказанная в разговоре с министром финансов Генри Моргентау в 1942 г. и ставшая эпиграфом для многих исторических сочинений. «Вы знаете, я фокусник, и я никогда не позволяю моей правой руке знать, что делает моя левая рука». Далее следовало пояснение: «Я могу быть полностью непоследовательным, и, кроме того, я не остановлюсь перед отступлением от истины, если это поможет мне выиграть войну» {27}.

После Мюнхена антифашисты по обе стороны океана наградили Рузвельта обидным прозвищем «американского Чемберлена», хотя, как об этом косвенно говорят источники, уже весной 1941 г. Рузвельт пришел к однозначному выводу, что США вступят в войну с державами «оси». Перелом наступил после того, как в декабре 1940 г. стало известно от надежного информатора в Берлине, что Гитлер и его генералы приняли план «Барбаросса» – план молниеносного уничтожения Советского Союза, лишив Англию всяких надежд на отвлечение основных сил вермахта от большой десантной операции на Британских островах.

В годы войны самой закрытой стороной рузвельтовской дипломатии был тот ее сегмент, который пользовался пристальным вниманием президента, – отношения с коммунистическим союзником, сталинским Советским Союзом. Вот здесь, в рамках возникшего прямого диалога Вашингтона и Москвы по ряду вопросов, способность к мимикрии президента проявилась в полную силу. Вот эти вопросы: второй фронт, атомное оружие, польский вопрос, Прибалтика, Дальний Восток. Впрочем, многое навсегда осталось тайной. Однако Рузвельта больше всего тревожили сохранение и работоспособность «большой тройки» – Рузвельт, Сталин, Черчилль. И часто невидимым путем он снимал возникающие тяжелые конфликты, готовые взорвать коалицию, и тем не менее еще некоторые исследователи продолжают спорить, что помогло президенту сохранять от развала этот «странный» союз во имя будущей совместной работы над созданием новой структуры мира, хотя резкий поворот Черчилля в апреле 1945 г. не сулил ничего хорошего.

Впрочем, точно угадать, каким мог стать переход к миру после окончания войны против фашизма («хорошей войны», как называли ее американцы), если бы Рузвельт продолжал оставаться в должности президента, было невозможно. Причин тому множество и помимо Черчилля и Сталина. И одна из них, признает самый авторитетный биограф Рузвельта Артур Шлезингер-младший, сам тридцать второй президент США, некоторые планы которого оставались до самого его ухода из жизни невысказанными или не до конца понятными. «Мистическая фигура ФДР, – пишет он, – становилась еще более мистической благодаря его собственному пожеланию казаться непостоянным и склонным к экспромту. А может быть, и в самом деле он был в одно и то же время ясновидящим, удачливым, непостоянным и склонным к экспромту? Что очевидно, так это то, что он был агрессивным, дотошным и неутомимым в смысле постановки задач перед своей администрацией и в то же время осторожным в смысле признания, особенно в сфере внешней политики, зависимости от процесса согласия внутри страны. И как следствие, он был непоследовательным. Непоследовательность легко овладевала им, она всегда была методом преодоления неприятностей и в его личной жизни – Сара против Элеоноры, Элеонора против Люси, Элеонора против Луиса Хоу и т. д. и т. п. Рузвельт – это ярчайшая фигура. Возможно, он вовсе и не великий человек, но без сомнения великий президент» {28}.

Примечания

Глава I

{1} Schlesinger A.M., Jr. The Crisis of the Old Order 1919–1933. Melbourne – London, 1957. P. 330.

{2} Ibid. P. 331.

{3} Miller N. Theodor Roosevelt. A Life. N.Y., 1992. P. 321–352.

{4} Lash J.P. Eleanor and Franklin. The Story of Their Relationship. N.Y., 1971. P. 157.

{5} Lash J.P. Op. cit. P. 152.

{6} Franklin D. Roosevelt. His Personal Letters: Early Years. New York. Vols I–IV. Elliot Roosevelt, ed. Vol. I. N.Y. 1947. P. 517, 518.

{7} Schlesinger A.M., Jr. Op. cit. P. 338.

{8} Ward G.C. A First Class Temperament. The Emergence of Franklin Roosevelt. N.Y., 1989; P. 85; Lash J.P. Op. cit. P. 237.

{9} См.: Согрин В.В. Исторический опыт США. М., 2010. С. 303.

{10} Печатнов В.О. От Джефферсона до Клинтона. Демократическая партия США в борьбе за избирателя. М., 2008. С. 48–49.

{11} Ward G.C. Op. cit. P. 112.

{12} Rollins A.B., Jr. Roosevelt and Howe. N.Y., 1962. P. 17.

{13} Lash J.P. Op. cit. P. 244, 245.

{14} См.: Perkins F. The Roosevelt I Know. N.Y., 1946. P. 9–14.

{15} Здесь воспроизводится фрагмент речи Рузвельта с купюрами его биографа и в редакции последнего (Ward G.C. Op. cit. P. 170, 816).

{16} См.: Lash J.P. Op. cit. P. 249.

{17} Ibid. P. 280.

{18} Ward G.C. Op. cit. P. 304.

{19} О кампании 1916 г. и драматизме противостояния личных амбиций и политических платформ см.: Печатнов В.О. Указ. соч. С. 54–63.

{20} См.: Ward G.C. Op. cit. P. 325.

{21} Schlesinger A.M., Jr. Op. cit. P. 360.

{22} О преломлении Пёрл-Харбора в американской историографии и в исторической памяти США см.: Butow R.J.C. How Roosevelt Attacked Japan at Pearl Harbor // Proloque. Fall 1996. vol. 28. № 3. P. 209–221.

{23} Schlesinger A.M., Jr. Op. cit. P. 360.

{24} Ibid. P. 361.

{25} Ibid. P. 364.

{26} Meacham J. Franklin and Winston. An Intimate Portrait of an Epic Friendship. N.Y., 2003. P. 298.

{27} Lash J.P. Op. cit. P. 315.

{28} Schlesinger A.M., Jr. Op. cit. P. 369.

{29} Ward G.C. Op. cit. P. 509.

{30} Lash J.P. Op. cit. P. 340.

{31} Ward G.C. Op. cit. P. 520, 521.

{32} Rollins A.B., Jr. Op. cit. P. 156–158; Ward G.C. Op. cit. P. 522.

{33} См.: Мальков В.Л. Путь к имперству. Америка в первой половине ХХ века. М., 2004. С. 68–81.

{34} Schlesinger A.M., Jr. Op. cit. P. 380.

{35} Ward G.C. Op. cit. P 594.

{36} Ibid. P. 607.

{37} Вудро Вильсон, узнав о том, что Рузвельт c помощью протезов поднялся на ноги, прислал ему свои поздравления: «Я с радостью узнал, что Вы быстро поправляетесь…» (Freidel F. Franklin D. Roosevelt: The Ordeal. Boston, 1954. P. 125).

{38} Schlesinger A.M., Jr. Op. cit. P. 391.

{39} Ward G.C. Op. cit. P. 785.

{40} Ibid. P. 793.

Глава II

{1} Rollins A.B., Jr. Roosevelt and Howe. N.Y., 1962. P. 217.

{2} Roosevelt F.D. Whither Bound? Boston, 1926. P. 4–15.

{3} Galbraith J.R. The Great Crash. Boston, 1955. P. 6.

{4} McElvaine R. S. The Great Depression. America, 1929–1941. N. Y., 1984. P. 14.

{5} См.: История США: В 4-х томах. М., 1983–1987. Т. 3 (1918–1945). М., 1985. С. 90.

{6} Link A. S. What Happened to the Progressive Movement in the 1920’s? // American Historical Review. July 1959. P. 833; Hawley E.W. The New Deal and Business // The New Deal. The National Level. Ed. by J. Braeman and oth. Columbus, 1975. P. 50–55.

{7} LC. Norman H. Davis Papers. Box 51. Franklin D. Roosevelt to Davis. March 30, 1928.

{8} Ibid. N. Davis to F. Roosevelt. April 12, 1928.

{9} В 1927 г. администрация Кулиджа объявила себя сторонницей разработки новой гигантской программы строительства военно-морского флота. Лишь в 1916 г., т. е. в годы Первой мировой войны, и накануне вступления в нее США Вашингтон принимал более обширную, чем эта, программу строительства флота. Дебаты вокруг планов милитаризации страны в правительственных учреждениях, в конгрессе и прессе неожиданно вызвали бурю протестов и оживление антивоенного движения. Рузвельт, уклонившись от определения своей принципиальной позиции, идентифицировал себя с оппозицией курсу тогдашних «ястребов», яростно нападавших на пацифистов и обвинявших их в сговоре с большевиками и стремлении разоружить Америку (см.: Маныкин А.С. Изоляционизм и формирование внешнеполитического курса США, 1923–1929 гг. М., 1980. С. 160, 161, 167–169, 197).

{10} Foreign Affairs. July 1928. P. 573–586.

{11} Historical Statistics of the United States. Colonial Times to 1957. Wash., 1960. P. 73.

{12} Leven M., Moulton H.G., Warburton C. America’s Capacity to Consume. Wash., 1934. P. 54–56, 93–94, 103–104, 123.

{13} McElvaine R.S. Op. cit. P. 38, 39.

{14} Ibid. P. 21.

{15} Сивачев H.В. США: государство и рабочий класс. М., 1982. С. 127.

{16} См.: FDR. His Personal Letters. Ed. by E. Roosevelt. 4 vols. N.Y., 1945–1950. Vol. 3. P. 119–120.

{17} Hughes E. J. The Living Presidency. N. Y., 1972. P. 121.

{18} Principal Speeches of Harry L. Hopkins, Works Progress Administrator (далее – Principal Speeches). Address by Harry L. Hopkins before the United States Conference of Mayors at Mayflower Hotel. Wash., November 17, 1976.

{19} Ibidem.

{20} Ibidem.

{21} Principal Speeches. Address by Harry L. Hopkins before a Luncheon Meeting of the United Neighbourhood Houses of New York at Biltmore Hotel. New York City, March 14, 1936.

{22} Tugwell R.G. In Search of Roosevelt. Cambridge (Mass.), 1972. P. 193.

{23} См.: Piven F.F. and Cloward R.A. Poor People’s Movement. N.Y., 1979. «Я с ужасом слежу за вашей американской трагедией, – писал Г. Ласки Ф. Франкфуртеру в феврале 1932 г. – Кажется невероятным, что человек может так инертно наблюдать этот спектакль, как это делает Гувер» (LC. F. Frankfurter Papers. Box 74. H. Laski to Frankfurter. February 2, 1932).

Страницы: «« 23456789 »»

Читать бесплатно другие книги:

Есть ли у лошади пальцы? Бывают ли кони с холодной кровью? Насколько хорошо лошади знают арифметику?...
Самые авантюрные и остросюжетные повести Михаила Веллера составляют эту книгу. Зрительно яркие, как ...
Дайджест по книгам и журналам КЦ «Русский менеджмент». Посвящен ожидаемым изменениям в России в сфер...
Про настоящую любовь, для которой не существует времени, границ и невозможного… Это был своеобразный...
Прелестной дочери графа Гилкриста Эдит и Гауэйну, молодому герцогу Кинроссу, казалось, суждено было ...
Аякчан попала в школу жриц голубого огня после того, как у нее на ладони возник шар магического плам...