Великий Рузвельт Мальков Виктор

В марте 1937 г. обе палаты конгресса подавляющим большинством голосов приняли постоянный закон о нейтралитете. Он запрещал экспорт оружия и предоставление займов и кредитов воюющим странам. Хотя закон, подписанный Рузвельтом 1 мая 1937 г., оставлял президенту довольно большую дискреционную власть (т. е. возможность единолично решать целый ряд вопросов о конкретном применении закона), сути дела это не меняло: объективно он вел к медленному удушению той формы народовластия, которая пыталась утвердиться в Испании, и триумфу коалиции каудильо, фюрера и дуче. К началу 1939 г. скорая и неминуемая развязка стала самоочевидной. Она-то и заставила взяться Генри Стимсона за перо с надеждой, что его доводы будут услышаны и в госдепартаменте, и в Белом доме.

Обращали на себя внимание следующие моменты в аргументации Стимсона в защиту реальной помощи оружием Испанской республике. Во-первых, четкое обоснование того факта, что законодательство о нейтралитете вошло в противоречие с международно-правовыми нормами и фундаментальными (неконъюнктурными) принципами внешнеполитического поведения США на мировой арене. Во-вторых, ясное указание в отношении угрозы международной безопасности со стороны сил агрессии, провоцирующих внутренние конфликты «у их соседей» и тем самым в собственных интересах расширяющих зону нестабильности, что, в свою очередь, грозит расползанием военной угрозы.

Лично

Достопочтенному Корделлу Хэллу,

Государственному Секретарю,

Вашингтон, округ Колумбия {9}

18 января 1939 года

Дорогой господин Секретарь!

По мере того, как трагическая война в Испании приближается к новому кризису, я много думаю о наших обязанностях и возможностях в связи с этим кризисом. Я прихожу к выводу о том, что нам следовало бы предпринять решительные действия и что, поступив таким образом, США вполне смогли бы предотвратить те серьезные последствия для всего мира, с которыми, очевидно, в настоящее время ничего не могут поделать ни Великобритания, ни Франция.

В настоящее время мы находимся в положении, которое во всех отношениях является не имеющим оправдания извращением международного права, которое не только не оправдано никакими соображениями целесообразности, но напрямую ведет ко злу. Наше правительство признало лоялистское правительство в качестве законного правительства Испании. То же самое сделала Франция. То же самое сделала Великобритания. В качестве такого законного дружественного правительства лоялистское правительство Испании имеет право закупать у нас и на мировых рынках вообще все, что ему необходимо для самообороны во времена сурового испытания. Это – один из тех принципов международных отношений, который американское правительство отстаивает с начала истории США. Мы всегда признавали этот принцип одним из тех правил международного права, в котором мы, как мирная невооруженная страна, особенно заинтересованы…

Текущий момент как раз и является тем моментом, когда важность сохранения такой нормы международного права особенно очевидна, сейчас миролюбивые невооруженные нации, в отличие от агрессивных авторитарных государств, находятся в обороне. Мы сталкиваемся также с тем, что авторитарные правительства разработали новые методы, посредством которых они провоцируют гражданские войны среди своих соседей, в конце концов используя эти войны для агрессивных действий против этих стран. Таким образом, никогда еще не было момента, когда нам было бы более важно сохранить право, от которого может жизненно зависеть наша собственная безопасность.

До недавнего времени мы, больше чем любая другая нация в мире, последовательно поддерживали эту доктрину, предпринимали законодательные действия и заключали договоры, направленные на ее сохранение. В ситуации наподобие той гражданской войне, какая ныне идет в Испании, мы не только всегда бдительно охраняли права дружественных правительств, против которых вспыхивали такие мятежи, закупать у нас оружие, но и ввели в США в действие законы, дающие президенту США полномочия в то же самое время предотвращать поставки оружия и снаряжения мятежникам, с которыми ведут борьбу дружественные нам правительства. Как Вы, разумеется, знаете, такое законодательство введено в действие в отношении гражданских войн в Западном полушарии Совместной Резолюцией 1912 года, и в 1922 году его действие было распространено на страны, с которыми у нас установлены особо дружественные отношения.

Далее, в 1928 году мы присоединились к конвенции, провозглашенной шестой Панамериканской конференцией американских республик и регламентирующей права и обязанности государств в случае гражданских войн. В 1930 году США ратифицировали эту конвенцию. Этот договор превратил ранее существовавший принцип права в принцип, обязательный для поведения государств, подписавших договор.

Однако ныне, в соответствии с Законом от 1 мая 1937 года, наше правительство решило сменить эту сугубо американскую доктрину международного права на прямо противоположную и попытаться провести новый эксперимент с этой полярно противоположной доктриной. Правительство решило запретить дружественному испанскому правительству, которое мы признали законным правительством, осуществлять это освященное временем право, которое мы столь долго отстаивали как существенное для мира и стабильности в мире. Другими словами, мы выбрали момент, когда нам, в свете наших интересов и нашей безопасности, особенно важно оставаться на почве установленного права, для того чтобы провести совершенно новый эксперимент, став вверх ногами. Проведение такого эксперимента в такое время неразумно. Это не консервативно. Это не по-американски.

Мы выбрали момент, когда два безответственных диктаторских правительства, правительства Германии и Италии, нарушили все нормы права и соглашения, осуществив силовое вмешательство в гражданскую войну в Испании и обеспечивая мятежников не только боеприпасами, но и организованными вооруженными формированиями; мы предпочли в тот же самый момент отсечь законное правительство Испании от предоставленых ему международным правом прав защищаться от этого нового преступления.

Господин Секретарь, мне кажется, что даже простое изложение фактов, связанных с этой ситуацией, показывает, по какой опасной тропе нас ведет наш новый эксперимент в новом государственном искусстве. Трусливые защитники нового нейтралитета не могли выбрать более нарочито неудачного момента для демонстрации глупости и опасности своих эмоциональных сентенций. Слабость поведения, проявляемая нашими сестрами-демократиями в Европе, Францией и Великобританией, делает ситуацию вдвойне опасной. Программа невмешательства, явно изобретенная там в целях избежания внешнего вмешательства в идущую в Испании борьбу, приведет к прямо противоположным результатам и даст возможность Германии и Италии беспрепятственно осуществлять свою интервенцию, тогда как законному правительству Испании не позволяют закупать во Франции, Англии или в других нейтральных странах средства отражения этой интервенции. Другими словами, по обеим сторонам Атлантики мы видим спектакль полного пересмотра освященных временем права и практики, которые были выкованы в течение веков в интересах стабильности и мира и которые ныне разрушают для того, чтобы облегчить проведение одной из самых безжалостных и жестоких интервенций, какие когда-либо знала история. Когда в Испании вспыхнула эта война, я вместе с большинством американцев имел крайне скудные знания о любой из воюющих сторон и не имел особых симпатий к той или иной из них. Это казалось началом жестокой и прискорбной войны, которая не касалась мира в целом, за исключением того, что мир питал надежду увидеть ее как можно более быстрое окончание на любых условиях, на каких ее можно было прекратить. Но признаюсь, что по мере продолжения войны картина, открывавшаяся моим глазам, претерпела радикальные изменения. Лоялистское правительство, не имевшее обученных войск в начале войны, создало армию, которая самим фактом своего мужественного и упорного сопротивления гораздо лучше оснащенным и организованным врагам продемонстрировала, что пользуется доверием и симпатиями массы испанского народа; тогда как с интервентов, сражающихся на стороне мятежников, была сорвана маска – до такой степени, что мы со всей ясностью убедились в очевидной новой попытке фашизма потрясти до основания наш мир.

Как я сказал в начале письма, я довольно тщательно изучил этот вопрос. Думаю, что президент имеет право снять, без решения конгресса, эмбарго, установленное в соответствии с резолюцией от 1 мая 1937 года. Полагаю, ему следовало бы сделать это. Улучшение международной обстановки оправдает такое изменение позиции, осуществленное президентом. Полагаю, что американское общественное мнение в настоящее время решительно склоняется на сторону лоялистов и поддержит такие действия президента. В то же время такое подтверждение веры США в установленное право и пренебрежение к угрозам нарушителей закона были бы подобны глотку свежего воздуха, каким стали меры, недавно предпринятые правительством г-на Рузвельта в других направлениях, вроде трепки, которую Самнер Уэллес задал послу Германии в связи с нацизмом, и недавнего выделения казначейством займа в размере 25 млн долларов Китаю. Каждое из этих действий стало крупным шагом к стабилизации, показав, что мы не только верим в международное право и в мораль, но и намерены жить в соответствии с их нормами. Такой шаг в Испании вполне может сокрушить попытки автократий и сделать возможным справедливое разрешение конфликта.

Сожалею, что письмо получилось таким длинным, но я очень взволнован. Если Вы согласны со мной, не покажете ли вы это письмо президенту? Я очень хочу оказать поддержку Вам и президенту в провозглашении в этот опасный момент жизненно важной и успешной международной программы.

Как всегда преданный Вам,

Генри Л. Стимсон

Призыв Стимсона не был услышан, хотя и подвергся тщательному рассмотрению. В марте 1939 г. пал Мадрид, а к концу этого месяца фалангисты Франко установили контроль над всей территорией Испании. 1 апреля 1939 г. одними из первых Соединенные Штаты заявили о признании правительства Франко. С точки зрения морали, если строго следовать логике Стимсона, такое решение представлялось очень многим более чем сомнительным, но в тот период дипломатия Вашингтона искала новые подходы к диктаторским режимам с целью вовлечь их в подобие договора о «намерении» сохранить мир в Европе после последнего жертоприношения – утраты Чехословакией ее независимости в марте 1939 г. Оправданием могли служить участившиеся встречи европейских (в том числе и советских) дипломатов с лидерами нацистского рейха и реальная угроза нового Рапалло, т. е. сепаратных соглашений Германии и СССР.

Стимсон в своем взбудоражившем публику письме не случайно избегал говорить о Советском Союзе. Цели Москвы в Испании в Америке принято было рассматривать сквозь призму коминтерновской стратегии сокрушения капитализма. К тому же события в СССР подсказывали Стимсону осторожность в просчете шагов его руководства. Сказались и личные мотивы: во время работы Стимсона в администрации Герберта Кларка Гувера она проводила жесткую линию на непризнание и изоляцию СССР. Однако многие пытались найти более активный вариант дипломатической игры на выигрыш в уже почти безнадежной ситуации, невзирая на все превходящие неблагоприятные обстоятельства. Суть их предложений сводилась к тому, чтобы вызвать у СССР повышенную заинтересованность следовать антигерманским курсом, получая в порядке компенсации за риск заверения в готовности наладить более широкие экономические и военно-технические связи с США. В принципе этот замысел отдаленно напоминал идею коллективной безопасности, которую пропагандировал в Лиге Наций М.М. Литвинов, но которая не вызывала ни малейших симпатий в конгрессе США. Ни Рузвельт, ни тем более Хэлл не были готовы поддержать ее, что не мешало им оставаться открытыми для самых разных (порой полярных) предложений, включая и предложения об экономическом и военном сотрудничестве.

В лондонском издании привлекшей к себе в годы войны широкое внимание книги Джозефа Дэвиса «Миссия в Москву» приводится любопытный документ – фрагмент его письма Ф.Д. Рузвельту из Брюсселя от 18 января 1939 г. {10}. Любой без труда обнаружит, что он без начала и без конца. Что же руководило бывшим послом в СССР и советником Рузвельта, когда он, готовя книгу к публикации, решил опустить большую часть своего личного и секретного послания президенту? Хранящийся в архиве Дэвиса в Отделе рукописей Библиотеки конгресса подлинник документа при сопоставлении его с опубликованным фрагментом легко объясняет этот акт самоцензуры. Пометка на полях «снято» стоит возле тех разделов послания президенту, в которых говорилось об осуществлении военных контактов между США и СССР, а само оно начиналось многозначительным напоминанием президенту о достигнутой как будто договоренности в отношении создания секретной «горячей линии» между США и СССР с целью взаимного обмена военной информацией. Дж. Дэвис писал об этом как о решенном деле, требующем только уточнения некоторых деталей:

«Лично и секретно»

Брюссель, Бельгия

18 января 1939 г.

Дорогой шеф!

Касательно установления секретных контактов в области обмена военной и военно-морской информацией с Советским правительством, о чем я сообщал Вам лично, нужно иметь в виду, что весь вопрос остался открытым в ожидании назначения моего преемника (т. е. нового посла США в СССР. – В.М.) в Москве…» {11}

Далее следовали со ссылкой на Сталина и Молотова констатация согласия советской стороны на установление упомянутых секретных контактов, предложение с этой целью сохранить в Москве на посту военного атташе США подполковника Ф. Феймонвилла и резкая критика тех кругов на Западе, которые недооценивали «советский фактор». Но, увы, ничего из того, что предлагалось Дэвисом и против чего как будто не возражал Ф. Рузвельт, осуществить не удалось. Феймонвилл был отозван из Советского Союза, а новый посол США появился в СССР только в августе 1939 г. Что побудило Ф. Рузвельта отказаться от «секретных контактов» с Советским Союзом по военной линии – об этом, по-видимому, можно говорить отдельно и с «разных углов». Опасения «утечек», которые стали обычным делом? Очень возможно. Весьма вероятно также, что правительство США не пошло на сближение с СССР и из-за обвинения видных советских военачальников в шпионаже в пользу Германии и Японии в ходе печально известной «чистки» 1937–1938 годов. Бесспорно одно – реальный шанс обеспечить важное условие для налаживания военного сотрудничества двух стран был упущен.

Не все, разумеется, так последовательно и настойчиво, как Дж. Дэвис, добивались изменения внешнеполитического курса США в сторону его поворота лицом к военной опасности и неформального диалога с Москвой, контактов на высшем уровне и т. д. В верхних этажах государственной власти США (а тем более в дипломатическом и военном ведомствах) боязнь сыграть на руку «красному диктатору» перевешивала проснувшееся негодование по поводу наглых притязаний германского нацизма. Но одновременно все меньше оставалось сторонников и вызывающего критику и недовольство курса на уклонение от вызова, брошенного державами-агрессорами как в Европе, так и на Дальнем Востоке.

Американцев, конечно же, даже больше, чем события в Европе, тревожили известия из Китая, где Япония с 1937 г. вела захватническую войну, чем дальше, тем больше грозившую перерасти в открытое американо-японское столкновение. Где и как оно могло начаться, многим представлялось уже вопросом непринципиальным. Как отдалить это неизбежное столкновение, максимально обезопасив интересы США в случае внезапного нападения Японии, – вот чем главным образом были заняты головы американских экспертов-дальневосточников. Наиболее здравомыслящие из них полагали, что формуле «лучше отступление, чем война» есть альтернатива, сопряженная с определенным риском военного столкновения с агрессором, но непосредственно не связанная с ним.

Среди дипломатов США, критически относившихся к политике «умиротворения», заметное место занимал С. Хорнбек, руководивший с начала 20-х годов дальневосточным отделом госдепартамента. С. Хорнбек видел панораму мирового развития с точки обзора, наиболее чувствительной для США, – сквозь призму их экономических интересов в Азии. Его бумаги – десятки аналитических записок, рассматривающих каждый заслуживающий внимания поворот в событиях международной жизни, обстоятельных и предельно (по меркам дипломатического ведомства) правдивых, – поучительное чтение. Все говорит о том, что Хорнбек располагал довольно внушительным ресурсом доверия и у своих непосредственных патронов – госсекретаря К. Хэлла и его заместителя С. Уэллеса, да, по-видимому, и у самого президента. В противном случае он едва ли решился бы высказывать ряд смелых суждений по поводу опасной ситуации, возникшей после капитуляции в Мюнхене. Влиятельное изоляционистское лобби всегда могло настоять на устранении любого – даже высокопоставленного – чиновника из дипломатического ведомства, если его взгляды не соответствовали принципам внешнеполитического «нейтралитета» США. С. Хорнбек бросил ему вызов, энергично оспаривая разумность продолжения подобного курса.

Уже 6 января 1939 г. С. Хорнбек, явно вдохновленный посланием Рузвельта конгрессу от 4 января, пишет С. Уэллесу докладную записку, в которой, подстраховавшись ссылкой на мнение разведорганов США и их компетентные оценки ситуации, излагает свою концепцию последовательного («шаг за шагом») наращивания давления на агрессоров, а в случае крайней необходимости – применения угрозы силы в качестве контрмеры. В этом любопытном документе, в котором легко угадывались контуры будущей доктрины национальной безопасности, в частности, говорилось:

«В США есть много людей, а среди них и некоторые государственные деятели, которые, судя по всему, думают, что кроме войны и отступления иного выбора нет. Длительное время я был убежден, что сохраняются и другие значительные возможности, если ответить на вызов демонстрацией твердости и достоинства. Мы не должны ограничиваться провозглашением наших принципов и изложением их в письменном виде в нотах. Мы должны последовательно добиваться того, чтобы они были признаны и уважались. В мире, который полагается только на силу, мы не можем надеяться выжить, прибегая к альтруистической болтовне. Мы должны использовать наш огромный потенциал – как экономический, так и финансовый – для поддержки принципов, которые мы считаем справедливыми. Но всего этого нельзя добиться окольными путями. В основу следует положить продуманную программу, предусматривающую постепенное наращивание давления с демонстрацией готовности сражаться в качестве последней меры и если это понадобится» {12}. По сути дела, здесь была изложена доктрина «сдерживания».

Все вышесказанное никак не согласовывалось с тем, что соответствовало бы настроениям госсекретаря США. Скажем больше: выводы, к которым пришел С. Хорнбек, отличались от того, что американцы привыкли слышать и из уст самого Ф. Рузвельта. Его знаменитая «карантинная речь» не получила развития в последующих публичных выступлениях и потому почти сразу же утратила реальное значение в международных делах. Наверное, поэтому записка Хорнбека оказалась невостребованной. Тем не менее Хорнбек бесстрашно продолжал бомбардировать госсекретаря и Белый дом своими предложениями взять «решительный тон» в отношении Германии и Японии и вынудить их отказаться от дальнейших шагов по пути эскалации агрессии. Отвергая доводы сторонников политики отгораживания от европейского кризиса и пассивного наблюдения за приближением роковых событий, С. Хорнбек противопоставлял им то, что мы сегодня бы назвали политикой принуждения к миру, вместе с тем наивно полагая, что один только воинственный вид Соединенных Штатов способен внушить Гитлеру почтение к международному праву и суверенитету народов. Но это, пожалуй, не столь уж существенно. Более важно, что его записки были буквально пропитаны предчувствием беды и желанием видеть Соединенные Штаты не только не уклоняющимися от вызова, но и упреждающими горячие головы от авантюр решительной демонстрацией своей мобилизационной готовности.

Накануне важных дебатов в конгрессе по закону о нейтралитете С. Хорнбек вновь вознамерился «раскачать» пассивно настроенных руководителей госдепартамента и снабдить их доводами в пользу основательного пересмотра внешнеполитической доктрины США. 28 января он направил К. Хэллу секретный меморандум, в котором, в частности, говорилось: «…Мир движется в сторону войны в Европе. Такая война может начаться очень скоро… Наша страна в силах предотвратить развязывание войны или повлиять на ход событий таким образом, чтобы сделать маловероятной возможность ее развязывания. Наша страна могла бы, если бы ее помыслы и усилия были направлены на это, сделать для всех ясным, что силы, которые будут противостоять диктаторским режимам, если они предпримут вооруженную агрессию, окажутся столь значительными, что их не удастся сломить» {13}.

Тем, кто, подобно Стимсону и Хорнбеку, по разным соображениям отвергал политику нейтралитета, избранная Ф. Рузвельтом тактика размывания ее краеугольных основ путем формирования соответствующих настроений в стране казалась малоэффективной. Чисто символические жесты, к которым прибегал президент, стремясь вызвать прилив сочувствия к жертвам агрессии и одновременно удержать страну от открытой (и острой) дискуссии по вопросу внешней политики, не вызывали у них одобрения. В глазах значительной части общественного мнения Рузвельт выглядел нерешительным политиком, заинтересованным в сохранении видимости единства нации («во что бы то ни стало») и ничего не имеющим предложить взамен поучений и планов перевооружения. Критики считали это уже недостаточным, ссылаясь на горький опыт предшествующих двух-трех лет, доказавших никчемность попыток «приручения» агрессоров и излечения их от захватнических инстинктов методом уступок, посулов, угроз «вполголоса». Росло ощущение, что первые месяцы весны 1939 года будут иметь поворотное значение: либо удастся приостановить, а затем и обратить вспять тенденцию сползания к новому кризису, либо, разразившись, этот кризис получит уже необратимый характер. Многие понимали, что времени было отпущено очень немного и что, упустив его, демократические страны столкнутся с неуправляемой ситуацией, а возможно, и с совершенно новой и вдвойне опасной конфигурацией сил в мире, в которой придется думать не об укрощении агрессоров, а о спасении того, что еще можно будет спасти в пожарном порядке. Два документа из архива С. Хорнбека, разделенных коротким временным интервалом, передают напряженное ожидание следующих ходов дипломатии Лондона, Парижа и Вашингтона, а также Берлина и Токио накануне захвата Чехословакии и нападения Японии на Монголию, когда игра перешла в решающую финальную фазу – эндшпиль.

Первый датирован 13 февраля и представляет собой письмо американскому послу в Японии Джозефу Грю (будущему заместителю госсекретаря США), с которым руководитель дальневосточного отдела поддерживал дружеские отношения и привык делиться «недозволенными» мыслями, несмотря на различия в оценке возможных союзников. Оба считали, что уступчивость, проявленная по отношению к Японии и Германии, только разжигает алчность хищников, создавая ситуацию, непредсказуемую с точки зрения интересов и безопасности уже самих Соединенных Штатов. С. Хорнбек дал волю нахлынувшему на него раздражению. Английскую политику на протяжении всего последнего пятнадцатилетнего периода он назвал настолько безоговорочно «глупой» (речь шла о всех ее аспектах – дальневосточном, европейском и американском), что в будущем допускал любой, самый неожиданный и нелогичный шаг со стороны Лондона, вплоть до превращения его в перебежчика в «японский лагерь». Вместе с тем чувство возмущения британской внешней политикой, признавался С. Хорнбек, обуревавшее его, было в чем-то сопоставимо с тем, что он испытывал по отношению к «страусовой» позиции США, демонстрировавших «бессилие» перед лицом реального вызова агрессоров. Какая же отсюда следовала мораль? Мнение С. Хорнбека было категоричным: «В случае, если демократические страны не найдут в себе решимости оказать достаточное сопротивление средствами дипломатического, экономического и физического (военного. – В.М.) давления, то через непродолжительное время эти страны столкнутся с выбором, перед которым оказался Китай осенью 1937 года» {14}.

Второй документ помечен 18 февраля 1939 г. В нем С. Хорнбек продолжает свои размышления, но им придана уже форма памятной записки, назначение которой – попытаться вывести руководство госдепартамента на разработку новой концепции коллективной безопасности при непременной активной роли США в ее осуществлении. Требовалось незаурядное мужество, чтобы сказать обо всем так, как это было сказано Хорнбеком, – без оглядки на нежелание К. Хэлла поднимать эти вопросы и без приукрашивания подлинной сути того внешнеполитического курса, которому следовали Соединенные Штаты все последние годы. «Вероятность войны, – писал С. Хорнбек, – которая, как бы долго ни удавалось оттянуть ее начало, вовлечет несколько европейских стран, все возрастает. Если и когда это произойдет, первые удары могут быть нанесены в Европе или в Африке, а может быть, на Дальнем Востоке. Если такая война будет развязана, никто не сможет сказать, сколько стран будут в нее втянуты до того, как она закончится. При этом нет никакой уверенности, что Соединенные Штаты останутся в стороне. С абсолютной уверенностью можно сказать только одно: в этом случае интересы Соединенных Штатов будут затронуты самым существенным образом и в многоплановом порядке. Наша страна располагает возможностями, но, по-видимому, у нее нет воли для того, чтобы предпринять разнообразные действия, с тем чтобы внести свой достойный вклад в предотвращение этого катастрофического развития. Кажется, американское правительство мало что сейчас может сделать, чтобы голос нашей страны весомо прозвучал в поддержку мира» {15}.

Нам знакомы эти мотивы, но в документе, составленном 18 февраля, С. Хорнбек уже не уклоняется от критики своего правительства за недостаток у него политической воли, называя его едва ли не главным виновником создания той обстановки вседозволенности в мире, в которой беспрепятственно могут орудовать темные силы войны. Непонятно одно – почему Хорнбек так старательно избегал говорить, где могла начаться война и какие конкретно страны могли на первых порах быть в нее втянуты. Может быть, логично предположить, что версия вашингтонских аналитиков о «восточном векторе» гитлеровской агрессии (о которой было известно, конечно, и Хорнбеку) несколько притупляла чувство опасности и позволяла видеть ситуацию не в столь уж мрачных тонах.

То, что вопрос о направлении очередного удара агрессоров (и прежде всего в Европе) становился главным во всех стратегических выкладках как в дипломатическом, так и в военном ведомствах США, показывает брошюра видного военного аналитика Дж. Элиота, вышедшая в марте 1939 г. В ней он писал о скором начале «большой войны» либо между Англией и Францией с одной стороны, и Германией и Италией – с другой, либо между Германией и Россией (Англия и Франция в качестве воюющих сторон в этом случае не назывались), либо между Японией и Россией (США в качестве воюющей стороны также не назывались) {16}. Сомневаться не приходится, – Элиот имел определенные данные о готовящейся весной 1939 г. крупной авантюре Японии в Монголии. Но существенное значение имеет другое.

Своеобразное разделение на «группы риска» и отнесение к ним в двух из трех случаев Советского Союза не могут не навести на размышления. В нем видели объект нападения и с Запада, и с Востока. Один сценарий потянул за собой другой. Неожиданно получила новое звучание тема о потенциале СССР как союзника, почти не возникавшая до весны 1939 г. О причинах, которые заставили вновь обратить взоры на Советский Союз и по-новому оценить его возможности и роль в событиях, будет сказано ниже, но одно несомненно: тон повышенной настороженности и критицизма, возобладавший в западной печати в связи с процессами 1937 и 1938 годов, абсурдными обвинениями неугодных Сталину государственных и партийных деятелей в шпионаже в пользу сразу всех иностранных разведок, раскрытием «военно-фашистского заговора», уничтожением видных советских военачальников, заметно спал, был приглушен. Чаще стали варьировать мысль о том, что победить нацизм способен только «антинацистский тоталитаризм» (так принято было называть сталинский режим). Отмечались (с известным одобрением) и усилия советского руководства по форсированному наращиванию оборонного потенциала. Одним словом, тема исторического предназначения России стать бастионом в борьбе с гитлеризмом потеснила тему подавления свобод и бесправия личности в СССР, бесчинств репрессивного аппарата, жестоких методов коллективизации, закрытости советского общества.

Была признана вместе с тем непредсказуемость действий Гитлера. Отсюда у части политических и военных аналитиков стало расти убеждение, что главный свой удар в ближайшее время Гитлер нанесет необязательно в восточном направлении. Большой уверенности не было, но сведения, поступавшие из различных источников, позволяли сделать именно такой, пусть для многих и очень нежелательный вывод. В свете этих данных реальная угроза захвата Чехословакии рассматривалась лишь как второстепенная, промежуточная цель в планах Гитлера, добившись которой он скорее всего «проследует» не на восток, в направлении Советской Украины, а повернет на запад, бросив всю свою мощь против Франции, а уже затем станет рисовать стрелы наступательных операций на картах Советского Союза. Тем не менее считалось, что шанс сохранить мир с Гитлером, «выдав» ему Чехословакию, оставался. Поэтому такой ход событий еще не рассматривался как окончательный, за которым неминуемо должен был последовать разрыв с Германией, хотя одновременно признавалась необходимость зондажа Москвы. Такими соображениями руководствовались в дипломатических кругах Лондона, Парижа и Вашингтона, разрабатывая новые тактические шаги в ситуации, целиком уже зависимой от решения Гитлера. К шагам в сторону налаживания контактов с СССР в американском дипломатическом ведомстве отнеслись благосклонно. Дж. Дэвис писал 9 марта 1939 г. из Брюсселя сенатору М. Тайдингсу о позиции Англии: «Сейчас вырисовывается один интересный и весьма многообещающий факт (подчеркнуто нами. – В.М.), а именно то, что английское правительство, кажется, пытается заключить соглашение о коллективной безопасности с Россией…» {17}

Другие данные подтверждают, что Вашингтон одобрительно отнесся к переменам в дипломатическом курсе Лондона и Парижа. Министр внутренних дел Г. Икес, отмечая, так же как и Дж. Дэвис, что в Лондоне и Париже наконец-то стали наряду с проснувшимся чувством реальности проявлять твердость характера, склонен был даже приписать эти перемены преимущественно новому «отношению Соединенных Штатов к Гитлеру». В частном послании Р. Робинсу 17 марта 1939 г. он писал: «Именно действия и выступления президента предотвратили утрату Чемберленом и Даладье последних признаков мужества» {18}. Робинс же думал несколько иначе, полагая, что Париж и Лондон «очнулись» из-за боязни окончательно оттолкнуть от себя СССР. Но и позиция Рузвельта содержала очень важный новый элемент. О чем шла речь? Прежде всего имелось в виду заявление Ф. Рузвельта (впоследствии «опровергнутое» им самим) на встрече с членами сенатской комиссии по военным делам за плотно закрытыми дверями Белого дома 31 января 1939 г. о том, что господство Гитлера в Европе несовместимо с международной безопасностью и что угроза неприкосновенности границы по Рейну непосредственно затрагивает интересы Соединенных Штатов. Похоже было, что Америка «возвращалась» в Европу как заинтересованная в ее стабильности сторона. Утечка информации об этом совещании вызвала такую бурю возмущения в изоляционистских кругах, что вплоть до 15 марта 1939 г. правительство сочло необходимым вообще не подавать голоса. Но 17 марта Вашингтон официально осудил захват Гитлером чешских областей Чехословакии и объявил, что намерен поддерживать контакты с дипломатическими представителями чехословацкого правительства в эмиграции.

Даже вездесущий и хорошо информированный Хорнбек посчитал, что в Европе не все потеряно, если западные демократии признают провал своей политики уступок агрессору за счет каких-то оказавшихся под его ударом стран и демонстративным безразличием к идее коллективного отпора фашизму. 18 марта 1939 г. он сделал в этой связи следующую запись: «Очевидно, будет обоснованно признать, что чемберленовская политика «умиротворения», если речь идет о Германии, должна быть отброшена за ненадобностью. То, что Чемберлен сказал вчера в Бирмингеме (речь шла о выступлениеи Чемберлена, в котором он осудил захват Чехословакии. – В. М.), и то, что заместитель госсекретаря и президент заявили также вчера в Вашингтоне, достаточно авторитетно, чтобы донести до Германии истину, что дальнейшие ее хищнические действия приведут к объявлению этой страны вне закона. Всецело хочется надеяться на то, что как правительства, так и народы Англии и Америки поймут, что единственным результатом событий последних нескольких дней будет дальнейшая интенсификация Германией ее программы вооружения и милитаризации. Единственно разумным и соответствующим обстановке ответом на это должно стать общее ускорение и увеличение британской и американской программ вооружений и в целом готовности к обороне» {19}.

И все же, откуда появилась уверенность в том, что в политике Англии и Франции грядут перемены? Сказалось, видимо, общее понимание опасности вызвать резкое ухудшение отношений с Советским Союзом и тем самым подтолкнуть его к изменению точки зрения на возможность сотрудничества с демократическими странами Запада. Американским дипломатам, конечно же, было известно, что 1 марта Н. Чемберлен и 13 членов английского кабинета пришли на прием в советское посольство {20}. Однако речь Сталина на XVIII съезде ВКП(б) 10 марта, заявившего, что СССР не будет «таскать каштаны из огня» ради чьей-либо безопасности, напомнила еще раз, как непрочны стали после Мюнхена нити, связывающие столицы западных демократий и Москву. 27 марта 1939 г. Дж. Дэвис в письме сенатору М. Тайдингсу самым определенным образом высказался на этот счет: «Англия и Франция, – писал он, – после того как они не допустили Россию к участию в конференции в Мюнхене (хотя и находились с ней в союзнических отношениях), могут сейчас попытаться приблизить ее к себе вновь. Однако не исключено, что они столкнутся с нежеланием «медведя» снова усесться на раскаленную докрасна плиту после всего случившегося. Этот «медведь» намерен получить достаточно определенные гарантии со стороны Англии и Франции до того, как окажется в опасности». Тему позорной выдачи всей Чехословакии Гитлеру нельзя было обойти, и Дж. Дэвис отмечает, что трагедию могли предотвратить только совместные действия Франции, Англии и СССР. Но этого не случилось. Дж. Дэвис закончил письмо упреком и предупреждением своему правительству: «Вы знаете, что в течение более двух лет я предчувствовал, и очень сильно, чем это все кончится. Увы, мои повторяющиеся предсказания, адресованные государственному департаменту и «боссу» (Ф. Рузвельту. – В.М.), оправдались и даже «слишком» {21}. Ключевым словом было «слишком». В нем заключался большой и очень тревожный смысл.

Дж. Дэвис был отлично осведомлен о ведущихся в Москве переговорах английского посла Сидса и министра по делам заморской торговли Ходсона с М.М. Литвиновым, А.И. Микояном и В.М. Молотовым, но ход их и вероятный итог у него не вызывали оптимизма. Дж. Дэвис уведомил об этом «босса» через близкого ему пресс-секретаря Белого дома Стива Эрли, направив ему 29 марта 1939 г. письмо. Для сведения президенту. В нем говорилось: «Отсюда все выглядит очень мрачно. Английские и французские представители находятся сейчас в Москве, где ведут переговоры с тамошним руководством. Они пытаются убедить Россию согласиться с предложенной ими «общей декларацией». Но Москва настаивает на том, чтобы она была подкреплена реальным военным сотрудничеством большой тройки. Цель – не дать никому из них воевать один на один с Гитлером. Чемберлен продемонстрировал гениальные способности выжидать, пока вся процессия не пройдет мимо. В этих переговорах он почти пропустил свой вагон, что не сулит ничего хорошего, если только им не удастся убедить Россию, что она не останется в одиночестве. Если бы то, что они делают сейчас, ими было сделано два года назад, Чехословакия не исчезла бы с политической карты Европы» {22}. Через пару дней Дэвис высказался еще определеннее, поделившись всеми этими соображениями с послом США в Лондоне Дж. Кеннеди. Оба дипломата сошлись на том, что европейская ситуация выглядит крайне неблагополучной. Находясь в Лондоне, Дэвис специально попросил Кеннеди предупредить Чемберлена о том, что любая неосторожность может «подтолкнуть Сталина в объятия Гитлера». Запись об этой беседе с Кеннеди Дэвис сделал 3 апреля 1939 г. {23}.

Скорее всего, Дж. Дэвис не был осведомлен тогда, что его собеседник питал особое расположение к Германии и домогался отказа Вашингтона от поддержки воинствующих антигерманских сил в Европе. Дэвис же был убежден, что политика его страны в сложившийся ответственный и чреватый риском самых катастрофических последствий момент должна быть принципиально иной {24}. Опасаясь, что промедление дорого обойдется прежде всего странам Запада, Дэвис выдвигает смелый план подключения США к переговорам между Москвой, Лондоном и Парижем с целью укрепления климата доверия между сторонами и предотвращения разрыва СССР с Западом в результате чемберленовской политики проволочек. В секретных посланиях Ф. Рузвельту и К. Хэллу 18 апреля 1939 г. он предлагает дать ему отставку с поста американского посла в Брюсселе и направить в Москву в качестве частного лица, но с особой миссией, с тем чтобы там на месте, пользуясь доверием советского руководства, осуществить от имени администрации Ф. Рузвельта посредничество в ходе проходивших в атмосфере взаимной подозрительности переговоров. «Они (англичане и французы. – В.М.), – писал он Рузвельту, – потеряют Советы, если не будут вести себя осторожно!» {25}

Мысль Дж. Дэвиса была совершенно ясна: продолжение переговоров с русскими в той же неторопливой, вязкой манере с привлечением к ним второстепенных политиков только подогревает и без того болезненную подозрительность Сталина и легко может привести к провалу. Насчет того, что за этим последует, у Дж. Дэвиса давно имелось вполне сложившееся мнение, которое он неоднократно доводил до сведения Белого дома. События в марте – апреле 1939 г. только подтвердили его опасения, что Сталин способен сделать резкий поворот в случае, если окончательно решит, что Запад медлит неспроста.

Значительный интерес представляет в этом смысле хранящийся в архиве Библиотеки конгресса подготовленный Джозефом Дэвисом документ «Предложение о моей поездке в Москву» – плод напряженных размышлений по поводу взрывоопасной ситуации в Европе и шансов предотвращения полного разрыва между западными демократиями и СССР. Попал ли этот документ на глаза Ф. Рузвельту – еще надлежит выяснить, но в принципе это не меняет дела. Сам Дж. Дэвис полагал, что он является своеобразным дополнением к тем соображениям о миссии в Москву с целью добиться прогресса в англо-франко-советских переговорах, которые были им изложены в телеграммах К. Хэллу. Написано «Предложение» и отослано в Вашингтон из Брюсселя тогда же, 18 апреля 1939 г., но оно несет на себе следы более поздней чисто редакционной правки автора, что может служить только доказательством неизменности точки зрения Дэвиса на этот памятный для него эпизод. Концовка документа передает напряженность момента и надежды на положительную реакцию Вашингтона:

«Они (советские руководители. – В.М.) очень сильно боятся и не доверяют Англии, они не доверяют и Франции, но у них нет недоверия к нашим (речь идет о США. – В.М.) мотивам. Конечно, никто не может предсказать будущее и, может быть, их отношение изменится, но непосредственный факт, с которым мы сталкиваемся, состоит в следующем: чтобы избежать войны, мы должны добиться заключения соглашения на обозримое будущее и тем самым остановить трагедию. По мере того, как эти переговоры в Москве движутся от плохого к худшему, меня преследует мысль, что я, возможно, был бы в состоянии оказать услуги в укреплении взаимного доверия сторон и содействовать выработке соглашения о единстве действий на случай, если Гитлер совершит нападение.

Это послание развивает положения моей телеграммы Корделлу (Хэллу. – В.М.). Меня преследует чувство, что, если участники переговоров не смогут договориться, все завершится катастрофой. Ясно, как день, что если они (русские. – В. М.) не смогут добиться заключения соглашения о военном союзе, предусматривающего взаимные обязательства, им не останется ничего другого, как только пойти на сделку с Гитлером, с тем чтобы выиграть время для подготовки против возможного нападения Гитлера.

Если мое предложение отправиться в Москву кого-либо смущает, я готов уйти в отставку с поста посла США в Бельгии и поехать в Москву в качестве частного лица. Однако я не превышу полномочий, которые Вы на меня возложили, и, Вы это знаете, никогда не сделаю ничего, чему бы Вы не дали зеленую улицу» {26}.

Более ясного предвосхищения последующего хода событий невозможно было себе придумать. Однако, кроме краткого упоминания о том, что 18 апреля 1939 г. он отослал личные послания президенту и государственному секретарю с изложением соображений о важности заключения соглашения между СССР, Англией и Францией, в книге Дэвиса, изданной в 1942 г. в Лондоне, никаких подробностей приведено не было. Бывший посол в Москве не решился обнародовать факт своего обращения в Вашингтон с предложением о посредничестве США в московских переговорах. Причина была достаточно весомой: его отвергли.

Президент отмолчался, но государственный секретарь вежливо отчитал Дэвиса, выговорив ему за «чрезмерное» беспокойство и несвоевременную инициативу {27}. При этом К. Хэлл сослался на соображения «внутреннего» порядка, очевидно, намекая на опасность новой вспышки антирузвельтовских выступлений изоляционистов и неблагоприятной реакции конгресса. По-своему он был прав. Приезд Дэвиса в Москву, конечно же, не мог остаться незамеченным и вызвал бы отчаянный переполох – в Вашингтоне, наверное, не меньший, чем в Берлине. Между тем США медленно втягивались в новую избирательную кампанию 1940 года, и открытое проявление особой заинтересованности правительства в успехе московских переговоров могло бы дорого обойтись Рузвельту, уже подумывавшему о третьем сроке пребывания в кресле президента. Обычные дипломатические контакты на уровне послов не выглядели предосудительными, но и они могли послужить материалом для обличений.

Эти соображения К. Хэлла и президента были понятны Дж. Дэвису, он прекрасно знал политические нравы и обычаи своей страны и обострение общей ситуации в связи с приближением выборов 1940 г., однако доводы государственного секретаря не произвели на него впечатления. Более того, в сложившейся наэлектризованной обстановке он посчитал их пустой отговоркой, не имеющей оправдания. Позднее, уже после начала войны, 11 сентября 1939 г., в письме С. Эрли Дж. Дэвис весьма нелицеприятно отозвался о ссылках К. Хэлла на «внутренние обстоятельства», которые помешали ему дать «зеленую улицу» идее неформального вмешательства США в критические переговоры в Москве. Назвав начавшуюся к тому времени войну горькой расплатой за политику «умиротворения» и напомнив заодно об отклонении госдепартаментом его предложения от 18 апреля 1939 г., Дэвис заключал: «Государственный департамент по причинам, которые ему лучше известны, не согласился со мной; я же больше не стал нажимать на президента» {28}.

Получив выговор от Хэлла, Дж. Дэвис замолчал, но ощущение, что мир подвигается к краю пропасти, вновь и вновь заставляло его возвращаться к драматически и, по его мнению, безнадежно складывающейся ситуации в ходе англо-франко-советских переговоров весной и летом 1939 г. Вероятность разрыва Сталина с идеей военного партнерства с западными демократиями и удвоения усилий с его стороны по обеспечению безопасности Советского Союза (пусть временной) путем прямого соглашения с Гитлером представлялась Дэвису уже стопроцентной реальностью. Отметим попутно, что Дэвису не позволили отправиться в Москву, одновременно тайно планируя поездку помощника госсекретаря Брекенриджа Лонга в Германию {29}. Рузвельт, Хэлл, Уэллес лично принимали решения по этим вопросам и осуществляли руководство всеми практическими мероприятиями в этом деле, в том числе и используя агентурные каналы.

Ни у кого нет достоверной информации о том, как реагировал Рузвельт на известные московские англо-франко-советские переговоры весной и летом 1939 г. Архивы и воспоминания хранят об этом молчание. Есть лишь косвенные свидетельства и информация общего характера, позволяющая высказать отдельные догадки. Одна из них принадлежит Элеоноре Рузвельт, затронувшей в своих воспоминаниях события, связанные с довольно-таки необычным происшествием в англо-американских контактах после Мюнхена. С визитом английской королевской четы в США в июне 1939 г. Само по себе явление это было необычным, внешне оно носило сугубо протокольный характер, но нельзя не допустить, что между президентом и его гостями из Букингемского дворца состоялся и деловой разговор. Георгу VI и королеве Елизавете в Гайд-Парке был оказан исключительно теплый прием. Общепризнано, что эта встреча стала знаковым событием. Но, что творилось в голове у президента, сказать сегодня невозможно. Приветливый, как обычно оживленный во время завтраков, обедов, автомобильных прогулок, он оставался непроницаемым. Позднее Элеонора Рузвельт в своих воспоминаниях высказала лишь общую мысль: «Убежденный, что несчастье надвигается на Европу, он хотел установить контакты с теми, которые, как он надеялся, были преданными демократии и доказали, что могут быть союзниками в борьбе против фашизма, когда разразится конфликт» {30}.

18 июля 1939 г. Дж. Дэвису представилась возможность по приезде в Соединенные Штаты из Брюсселя лично высказать президенту во время их длительной беседы с глазу на глаз свои соображения о самом главном в мировой политике тех дней. В записи, сделанной Дж. Дэвисом и, по сути дела, санкционированной Ф. Рузвельтом, читаем: «Он (Рузвельт. – В.М.) расспрашивал меня о переговорах русских с англичанами и французами. Я сказал ему совершенно откровенно, что они меня очень беспокоят. Среди дипломатов в Брюсселе постоянно ведутся разговоры о том, что Гитлер прилагает все усилия с целью добиться усиления враждебности Сталина к западным странам. Я сообщил ему, что располагаю информацией, полученной от одного из высокопоставленных европейских деятелей, о том, что Гитлер и Риббентроп вполне уверены в своей способности оторвать его (СССР. – В.М.) от Англии и Франции. Президент, в свою очередь, рассказал мне о своем разговоре с послом СССР Уманским перед отъездом последнего в Москву. Во время этого разговора он просил передать Сталину, что в случае, если тот присоединится к Гитлеру, последний, вне всякого сомнения, повернув сначала против Франции, нанесет ей поражение, а затем сразу же наступит очередь Советского Союза. Президент просил меня, если я смогу, довести его мнение до сведения Сталина и Молотова» {31}. Поручение Рузвельта выполнил уже новый посол Л. Штейнгардт и сделал это не лучшим образом.

Приведенная выше запись из дневника Дэвиса имеет ключевое значение, хотя и способна породить ряд недоуменных вопросов. Во-первых, откуда у Ф. Рузвельта появилась уверенность в безнадежности положения Франции? Далее: почему президент США отказался, по крайней мере с той же настойчивостью, воздействовать на Лондон и Париж с целью побудить их к продуктивному диалогу с Советским Союзом? И наконец, что заставило президента искать неформальный контакт со Сталиным с целью убедить его избегать ловушек Гитлера? Коротко ответить на эти вопросы не удастся. Ограничимся минимумом в отношении последнего.

Прежде всего Ф. Рузвельтом руководило явное разочарование в политике «умиротворения». После захвата Чехословакии у нее становилось все меньше сторонников. И одновременно росло понимание возросшей роли Советского Союза в мировых делах, что, как оказалось, могло обернуться двояко. Ситуация обострилась после внезапной отставки М.М. Литвинова 3 мая 1939 г. Вслед за ней, как известно, последовало изменение тона нацистской пропаганды в отношении Советского Союза и начало в мае – июне советско-германских переговоров по экономическим вопросам. Но восприятие всего этого было неадекватным нависшей угрозе. В дневнике журналиста Р. Клэппера, близкого к Белому дому, есть запись о его беседе с Лоем Гендерсоном (он тогда занимал пост заместителя заведующего восточноевропейским отделом госдепартамента), которая передает существенные особенности толкования ухода Литвинова американскими экспертами. Оказывается, они более всего склонялись в пользу той версии, что этот уход должен был убедить Англию и Францию проявить большую расторопность в достижении соглашения с Советами. Р. Клэппер писал: «Пока нет никакой дополнительной информации об отставке Литвинова. Лой полагает, что это всего-навсего жест, но не может объяснить, с какой целью он сделан. Литвинов проводил правительственную линию, сформулированную в виде политики коллективной безопасности, но ему не принадлежало решающего слова. Если он попал в беду, они могли без шума отстранить его, если же он болен, то в этом случае его могли оставить в покое. Таким образом, может быть, это и жест, но его цели не ясны. Возможно, хотят попугать Англию и Францию, с тем чтобы заставить их активизироваться» {32}.

Складывается впечатление, что дипломатия США испытывала в эти решающие весенние и летние месяцы 1939 г. настоящий дефицит рабочих идей, будучи к тому же скованной внутренними осложнениями. Карты окончательно спутала начавшаяся 10 мая 1939 г. необъявленная война Японии против Монгольской народной республики и Советского Союза. Заверения, сделанные правительством Токио американскому послу Грю, не убеждали, что японцы действительно помышляют только о том, чтобы совместно с Германией и Италией уничтожить «большевизм». В госдепартаменте (об этом было известно Уманскому) советовали прессе не видеть в этих событиях ничего серьезного. Между тем агрессия в Китае расширялась, а отвлечение Советского Союза на защиту МНР и собственных границ на Дальнем Востоке заставляло его проводить все более осторожную политику в Европе. Часть американских государственных и общественных деятелей – прагматиков, тщательно взвешивая все минусы и плюсы сложившейся ситуации, приходила к выводу, что США в их собственных интересах следовало бы занять более жесткую антияпонскую позицию, не поддаваясь соблазну позволить Японии вторично устроить «порку» возомнившему о себе Кремлю. Р. Робинс, например, в письме министру внутренних дел Г. Икесу 18 июня решительно высказался за военное сотрудничество Запада (включая и США) с Советским Союзом. «Развитие событий в Китае, – писал он, – возможно, принудит Англию и Францию вступить в союз с СССР. Единственно верный путь для демократий, если они хотят спасти свои инвестиции и коммерческие предприятия в Азии, состоит в том, чтобы выступить совместно с Советами и остановить Японию руками русских» {33}.

Откровенный цинизм предложенной формулы обнажал до предела основную мысль: ради собственного благополучия и безопасности Соединенные Штаты и западные демократии вообще должны, не теряя времени, согласиться «на брак по расчету» с Советским Союзом. Для Советского Союза этот брак должен был оставаться всегда неравным, но предложения Робинса шли значительно дальше пассивного варианта Хорнбека, предложенного в начале года. Робинс говорил о военно-блоковой политике «совместно с Советами» решительно и смело. На ту же тему примерно тогда же высказался и Генри Стимсон (бывший государственный секретарь США), чье влияние в кругах, близких к Белому дому и госдепартаменту после его «прокурорского» письмо Хэллу, стало вновь быстро расти. Смысл его подхода состоял в следующем: безопасность неделима, коллективный отпор японской агрессии в Азии разрядит и ситуацию в Европе, образумив Гитлера и Муссолини. Вот запись из его дневника от 5 июля 1939 г.: «Я сказал Данну (советник госдепартамента. – В.М.), что закон о нейтралитете обернулся скандальной историей из-за отказа администрации занять решительную позицию в этом вопросе… Я сказал ему также, что, по моему глубокому убеждению, американский народ более расположен к позитивным действиям в Азии, нежели в Европе… Я сказал, что в настоящее время противодействие Японии будет так же эффективно в предотвращении разрушительных усилий Гитлера и Муссолини, как если бы оно было предпринято непосредственно в Европе, ибо диктаторы увидели бы, что их ждет в случае дальнейшей эскалации агрессии» {34}.

По случайному стечению обстоятельств в тот же день, 5 июля, министр внутренних дел США Г. Икес, ссылаясь на свой разговор с У. Буллитом (американским послом в Париже), в ответе Робинсу кратко, но выразительно обрисовал положение в Европе, и его оценка обнаружила удивительное сходство с той, которую, по сути дела, высказали Робинс и Стимсон. Констатируя вхождение мира повторно в состояние предмюнхенского кризиса, Икес отмечал, что, без всяких сомнений, действия агрессоров носили уже согласованный, скоординированный и открыто провокационный характер. Действия же их противников как в Европе, так и в Азии отличались несогласованностью, растущим недоверием друг к другу и попытками, используя любые недостойные маневры не дать вовлечь себя в войну. А между тем, как явствовало из письма Г. Икеса, счет шел уже не на месяцы, а на дни и часы. «Недавно из Парижа в Вашингтон на несколько дней приехал У. Буллит, – писал Икес. – Он считает, что кризис в Европе может разразиться где-то в середине июля или даже до этого. Буллит полагает, что Германия двинет свои войска к польской границе с целью повторить с Польшей то же самое, что она уже проделала с Чехословакией. Он сказал, что все зависит от того, что решит Чемберлен, но он не представляет себе, каким будет его выбор. Он полагает, что Англия и Франция сейчас находятся в лучшем положении для того, чтобы начать войну с Гитлером, чем это было во время Мюнхена, но не верит, что они могли бы одержать победу без помощи России. Между тем Чемберлен продолжает действовать так же неискренне. По-видимому, вопреки всему он надеется, что Гитлер в конце концов решит двинуться на Восток, а не на Запад и поэтому медлит с заключением соглашения с Россией, что может иметь роковое значение как для Франции, так и для Британской империи. Конечно, Россия не доверяет Чемберлену и настаивает на том, чтобы Англия взяла на себя специфические письменные обязательства. Россия не испытывает опасений по поводу того, что Гитлер может ударить в восточном направлении, или в связи с тем, что тот же Гитлер может нанести поражение России, даже если он и начнет войну с ней. Уманский сказал мне, что эта угроза принималась во внимание уже много лет подряд и что к отражению ее приняты меры» {35}.

Может показаться странным, но сценарий, обозначенный в разговоре Икес – Буллит, воплощался по канонам классической трагедии с фатальным финалом. Заключение 24 июля 1939 г. между Англией и Японией соглашения Арита – Крейги, фактически означавшее признание японских захватов в Китае, в сочетании с продолжением советско-японского конфликта на время повергло американскую дипломатию в состояние замешательства. С одной стороны, казалось, сбывалось предчувствие Хорнбека о полном моральном дезертирстве английской дипломатии. С другой – поступавшие в госдепартамент сведения говорили о широкомасштабном характере военных действий на Халхин-Голе и вынуждали рассматривать Советский Союз как жертву агрессии, располагающую, по крайней мере, моральным правом на сочувствие и поддержку. Действия же Англии по контрасту требовали осуждения. Солидаризироваться с ними означало оправдать этот дальневосточный Мюнхен, что полностью отрезало возможность хоть как-то повлиять на англо-франко-советские переговоры в Москве. В Вашингтоне не решались и отмежеваться от них, опасаясь осложнений с Англией.

Однако общественное мнение страны склонялось в пользу принятия жестких мер в отношении Японии, полагая, что только недостаток твердости со стороны США привел к очередной унизительной капитуляции Англии и очередному успеху Японии. Убедившись в нарастании антияпонских настроений в США, Ф. Рузвельт решил действовать в унисон с ними: 26 июля он денонсировал торговый договор с Японией от 1911 года. Несомненный успех этой акции, явно указавшей на спад влияния изоляционизма в стране, ободрил президента, и это привело к некоторому оживлению и европейской политики США. Но ее миротворческий эффект был уже ничтожно мал. В различных эпизодах последних недель предвоенного кризиса дипломатия США оставалась по преимуществу сторонним наблюдателем и лишь во вторую очередь фактором давления в пользу мира.

Советско-германский пакт о ненападении от 23 августа 1939 г. в этом смысле не стал исключением. Чтобы понять это, нужно обратить внимание на ряд обстоятельств. Прежде всего в Вашингтоне существовало мнение, что не кто иной, как Япония, своими военными акциями подтолкнула Сталина принять предложение Гитлера, отодвигавшее непосредственную угрозу от западных границ СССР и создававшее некоторый запас безопасности. Было бы сильным преувеличением сказать также, что для широкой американской публики в целом был неожиданным провал московских переговоров и приезд туда Риббентропа. Крупнейшие газеты («Нью-Йорк таймс», например) писали о такой возможности с начала марта 1939 года; «утечки» шли и по линии дипломатического ведомства США, которое было хорошо информировано о всех деталях советско-германских контактов с конца 1938 г. Мы уже видели, что Ф. Рузвельт был не только предупрежден, но и подготовлен к изменению советской политики, хотя он и не мог предвидеть до конца ни его характера, ни его последствий. Более того, говорить об отступничестве, вероломстве Москвы мешали и другие обстоятельства, хотя бы то, что Соединенные Штаты сами оставались верными закону о нейтралитете 1935 г. и к тому же неоднократно предлагали Гитлеру и Муссолини вступить в сделку ради «передышки» («План Уэллеса»), «всеобщего урегулирования», «успокоения» и т. д.

Нужно вспомнить и о таком факторе, как нравственный уровень внешней политики. По выражению Томаса Манна, содержащемуся в одном из его писем, датированных 16 февралем 1939 г., заражение жалкими и подлыми глупостями, творящимися в мире, не стало в те годы уделом только одной или нескольких стран, оно распространилось повсюду. Нравственный порог опустился до чрезвычайно низкой отметки благодаря политике «умиротворения», и переступить его оказалось очень легко. Ощущение тупика охватило самых близких к Рузвельту людей. Главными детерминантами мировой политики стали принципы национального эгоизма, коими, в сущности, и руководствовались при определении целесообразности или нецелесообразности той или иной дипломатической акции, а также при оценке внешнеполитического курса в целом. Явление это стало всеобщим. Находясь, как принято говорить, в пограничной ситуации между миром и войной, дипломаты разных стран привыкли ничему не удивляться и объяснять любой самый сверхнеожиданный и крутой поворот с точки зрения чисто практической сиюминутной выгоды. Этот крайний практицизм превратился в самодовлеющий фактор мировой политики, вытеснивший моральные критерии и «устаревшие» понятия вроде права наций на независимость и суверенитет, верность международным договорам, невмешательство во внутренние дела других стран, идеологические принципы и т. д.

В этом контексте, по-видимому, и стоит рассматривать анализ ситуации, возникшей в связи с германо-советским пактом, содержащийся в многочисленных записках С. Хорнбека, выполненных им по поручению руководства госдепартамента сразу же после того, как сообщение о подписании пакта достигло столицы Соединенных Штатов. Собственно, в представлениях Хорнбека о расстановке сил ничего не изменилось. Он не посчитал даже нужным упомянуть об англо-франко-советских переговорах и о тех возможностях, которые были упущены в связи с их провалом. По-видимому, опытный американский дипломат подозревал, что, не имея гарантий со стороны Америки, Англия и Франция не решатся всерьез воевать с Германией и не пойдут на военный союз с СССР. Москве они не доверяли, ее военный потенциал в расчет не принимали. Отвечая на главный вопрос, как США следует поступать в сложившейся обстановке, и сознавая безнадежность возобновления прямых призывов к Гитлеру сохранять мир (о чем велась речь в кабинетах госдепартамента), С. Хорнбек писал К. Хэллу:

«24 августа 1939 г.

Г-н Секретарь,

вчера пополудни Вы попросили нас представить соображения по вопросу о том, каким путем (или путями) нашему правительству необходимо следовать, имея в виду участие в мерах по предотвращению возникновения войны, явно нависшей сейчас над Европой, и вообще допустимо ли такое участие.

Я постоянно и до сегодняшнего дня, и после случившихся событий многократно обдумывал этот вопрос. Вчера на совещании я воздержался от высказывания своих суждений в связи с тем, что Вы поставили перед нами в качестве возможного варианта решения вопрос об обращении к Гитлеру с призывом к здравомыслию, а также с учетом существа конфликта, его правовых и моральных аспектов. У меня нет ни малейшей надежды на то, что та или иная форма моральной или правовой аргументации или увещеваний заставит Гитлера отказаться от осуществления того курса, следовать которым он посчитал нужным, опираясь на военную мощь. В ряде случаев Гитлер уже, в сущности, с успехом создал состояние войны, не начиная военных действий. С точки зрения военной готовности и стратегических преимуществ он сейчас находится в выгодном положении, что позволяет ему, если он посчитает необходимым, пойти на риск войны с его противниками в Европе. Если речь идет о нашем правительстве, с учетом существующих ограничений в его деятельности я могу себе представить только один вид действий, который в случае его использования может остановить Гитлера от следующего шага (т. е. от давления с использованием военной силы на Польшу). Этим действием, я считаю, может быть декларация президента США о том, что в случае возникновения войны в Европе он, президент, приложит все усилия с тем, чтобы использовать моральное и экономическое влияние США на стороне тех стран, которые в такой войне будут сражаться за свою независимость во имя закона, справедливости и порядка. Я хорошо представляю, что в случае, если президент предпримет такие действия, он возьмет на себя огромную ответственность и в политическом отношении огромный личный риск. Я не хочу сказать, что на нем лежит обязанность поступать именно так. Я только хочу сказать, что не вижу никакого другого способа действий для нашего правительства, который в настоящий момент имел бы хоть малейший шанс серьезно повлиять на планы и решения Гитлера и сохранить мир. Мне не нужно Вам говорить, что в изложенном мною предложении не рассматривается вопрос о потенциальном эффекте такого решения на общественное мнение нашей страны или других стран; я обсуждаю здесь только один момент: возможное воздействие его на Гитлера в связи с вставшим уже во весь рост вопросом о войне или мире» {36}.

Итак, «увещевания» Гитлера бесполезны, война, в сущности, в скрытой форме уже идет, и поэтому эффективные попытки удержать Гитлера от перехода к открытым действиям требуют максимальной концентрации воли и мужества. По мнению С. Хорнбека, США в сложившейся обстановке должны были применить имеющийся арсенал «сдерживания», впрочем не выходя за рамки, определенные законодательством о нейтралитете, то есть оставаясь вне вооруженного конфликта и не давая втянуть себя в него. Понимал ли Хорнбек, что и в том «крайнем» варианте, который предлагал он, странам, противостоящим агрессии, отводилась, в сущности, пассивная роль? Вся инициатива отдавалась Гитлеру, каждый должен был позаботиться о себе самом. Не потому ли советско-германский пакт от 23 августа в сознании дипломата не запечатлелся в качестве такого события, которое решительно все переворачивало с ног на голову и создавало принципиально новую ситуацию в Европе?

Но информация шла сплошным потоком и из других регионов мира, и С. Хорнбек вновь берется за перо, с тем чтобы оценить положение на Дальнем Востоке, которое внезапно стало выглядеть иным. Его новая записка руководству госдепартамента в отличие от предыдущей безымянной докладной получает четкий заголовок «Положение, сложившееся на Дальнем Востоке под влиянием текущих событий в Европе». Текст гласил:

«Сообщения из Японии, поступившие сегодня, показывают, что в ходе обсуждения ситуации, возникшей сразу же после подписания советско-германского пакта «о ненападении» представитель военно-морских сил заявил о единстве мнений японской армии и военно-морских сил страны относительно необходимости проведения Японией независимого внешнеполитического курса. Стало известно, что император намеревается собрать Имперский совет для обсуждения внешней политики. Сообщают также, что преобладающим официальным мнением является следующее: Япония должна стремиться улучшить свои отношения с Соединенными Штатами и Великобританией («по той причине, что Германия в их глазах утратила доверие»). И еще стало известно, что Япония решила поставить под «контроль» антибританскую кампанию в Китае.

Автор этой записки (С. Хорнбек. – В.М.) полагает, что японское правительство в течение ближайших нескольких дней (возможно, недель) не примет никаких новых решений в сфере большой политики или стратегии; скорее всего, оно будет наблюдать за развитием событий и будет занято обдумыванием и согласованием точек зрения. Следует считать, что в интересах нашей страны это также совпадает с нашими принципами и политикой, сейчас не вмешиваться прямо в процесс идущего обдумывания с целью повлиять на него. Все факты и суть сложившейся сейчас ситуации на Дальнем Востоке, а также главные события в Европе в целом ясны и представлены перед взором японского правительства достаточно доказательно.

Любой жест, который исходит от нас, будет ли он носить дружеский характер или наоборот, скорее всего будет неверно истолкован. Если и после того, как японцы придут к убеждению, что они нуждаются в друге или друзьях, они сами найдут пути и средства для того, чтобы официально добиться этого – так же, как это делают многие из них неофициально, – постепенно изменяя наше отношение к ним в дружественном плане. В последние два года они приобрели огромную самоуверенность. В своей практической политике они стали воинственными и жестокими. Сейчас они начинают бояться. Чем скорее они поймут, что для того, чтобы иметь друзей, они должны заслужить дружбу, тем скорее они будут склоняться к модификации своих методов, которые должны продемонстрировать их стремление продолжать и укреплять дружеские отношения (с США. – В.М.). На какое-то время мы можем позволить себе стоять в стороне – не расслабляясь и даже, может быть, увеличивая наше дипломатическое давление с целью защиты наших интересов, давая возможность неблагоприятному развитию событий в полной мере оказывать свое влияние на разработку Японией ее внешнеполитического курса» {37}.

Как видим, вторая записка С. Хорнбека была выдержана в более мажорных тонах. По его мнению, советско-германский пакт, вызвав охлаждение в японо-германских отношениях, настраивал японскую военщину на поиски дружественного расположения Соединенных Штатов. Токио впал в тяжелую «задумчивость», из которой в госдепартаменте стремились извлечь максимум пользы. Чтобы не спугнуть удачу, С. Хорнбек советовал Белому дому не предпринимать никаких действий, выжидать, давая созреть проамериканским настроениям в Токио. Судя по всему, и президент, и госсекретарь вняли этому совету. Однако рекомендации в связи с развитием европейской ситуации были оставлены без внимания.

25 августа Ф. Рузвельт направил Гитлеру очередное послание. Информировав его о том, что Польша готова рассмотреть все предъявленные ей претензии и урегулировать конфликт путем прямых переговоров, он писал: «Бесчисленное число жизней еще можно спасти… если Вы и правительство Третьего рейха согласятся прибегнуть к мирным средствам урегулирования, одобренным Польшей». Ни слова о санкциях, ни слова о помощи жертвам агрессии. США оставались в стороне {38}. Никакого воздействия, как это хорошо понимали в госдепартаменте, очередное обращение не могло оказать. У Гитлера был свой план, он следовал ему неуклонно. Видный американский дипломат, коллега С. Хорнбека – П. Моффат, вспоминая последние дни мира, писал, что всеми овладело тогда чувство обреченности и бессилия {39}. Состояние было таким, говорил он, как будто этажом выше находился умирающий человек, и никто не мог и не хотел прийти ему на помощь.

В условиях растерянности дипломатической службы Рузвельт решил перейти на «ручное управление» внешней политикой страны, используя ближайших сотрудников как своих доверенных представителей. Первые дни войны вновь настигли Рузвельта в раздумьях об общем векторе событий. Заместитель государственного секретаря Брекенридж Лонг зафиксировал в своем дневнике попытку президента логически просчитать ходы игроков на поле европейского кризиса после нападения Германии на Польшу. Но, сказал он Лонгу, посетившему Овальный кабинет Белого дома 2 сентября 1939 г. по просьбе президента, события предстают в известном смысле мистифицированными. Немцы атакуют «не в полную силу». Французы и англичане ведут себя так, как будто бы ждут обещанной Гитлером приостановки наступления после захвата Данцига и части коридора. Оба они, Рузвельт и Лонг, согласились, что скорее всего Польша согласится на любые условия Гитлера. Что касается Муссолини, то он предложит «мирную» конференцию пяти держав – Англия, Франция, Германия, Польша и Италия. «Он, – замечает Лонг, – «со значением» не упомянул Россию». Собеседники расстались, констатировав, что события развиваются по сценарию «Второго Мюнхена» {40}. Никаких мер решено было не принимать.

17 октября 1941 г., незадолго до того, как Соединенные Штаты вступили во Вторую мировую войну, в письме бывшему кандидату от Республиканской партии на выборах 1936 года Альфреду Лэндону Реймонд Клэппер попытался кратко, буквально в двух словах, обрисовать ту цепь событий, которая привела к войне. Вопрос: «А была ли реальная возможность избежать ее?» – вставал как бы сам собой. Клэппер тоже не уклонился от него, избрав тот угол зрения, который был ближе всего ему, американцу. Вот фрагмент из этого любопытного документа: «Несколько дней назад моя жена и я сели и попытались шаг за шагом восстановить картину последних нескольких лет с целью выяснить, что мы (Соединенные Штаты. – В.М.) или другие страны могли сделать тогда с тем, чтобы изменить ход событий. И каждый раз, анализируя факты, мы приходили к выводу, что Гитлер был много лучше подготовлен к осуществлению своих провокаций, чем другая сторона. Только превосходящая мощь Англии и Франции, а также, возможно, США могла бы предотвратить Мюнхен. Но если мы оглянемся назад, то увидим, что народы демократических стран не были настроены кого-либо слушать. Черчилль тогда взывал к созданию сильного военно-воздушного флота в Англии, чем и заслужил репутацию не вполне нормального человека. Если же коснуться практически осуществимых возможностей, то, кажется, был некоторый шанс призвать Гитлера к порядку в момент, когда он решил ввести войска в Рейнскую область, но не после того, как он сделал это. Фактически наиболее разумный вывод, к которому приходишь, состоит в том, что, если бы США занимали активную позицию после Первой мировой войны, мы смогли бы, имея в виду наши доминирующие позиции, внести определенный порядок в сложившуюся ситуацию, с тем чтобы добиться справедливого урегулирования и таким путем предотвратить развитие событий в неблагоприятную сторону» {41}.

Клэппер, как видим, попытался заглянуть в прошлое, вернувшись к истокам той мировой системы (Версальской), которая развалилась у всех на глазах, но, обнаружив там мир, наполненный антиидеями и антидействиями, отказался признать за этим опытом какое-либо рациональное значение. Триумф (пускай временный) фашистских режимов в этих условиях был, в сущности, неотвратим. Шансы спасти мир после ремилитаризации Рейнской области весной 1936 г. были незначительными, а после Мюнхена и вовсе ничтожными. По мнению Клэппера, ключевую роль здесь сыграли упадок внешней политики Запада вообще и неспособность и нежелание США сцементировать сопротивление агрессии, дать ему запас прочности в материальном и моральном плане.

Клэппер обошел тему СССР, он не коснулся и советско-германского пакта от 23 августа 1939 г. Судя по всему, на фоне идущего сражения под Москвой, где впервые планы Гитлера могли быть перечеркнуты, это представлялось ему неоправданным и слишком щекотливым. Мера истины в тот момент определялась величиной реального вклада в войну с германским фашизмом, а Соединенные Штаты все еще оставались вне ее.

Глава VIII

Критический пункт: чисто американские выборы 1940 г.

Враг внутри и снаружи

Выборы 1936 г., принесшие подлинный триумф демократической коалиции «нового курса», аморфному блоку левоцентристских сил, ведомому либералами, но опирающемуся на консолидированное движение рабочего класса, фермерство, средние городские слои, интеллигенцию, молодежь, национальные меньшинства, и давшие в руки Ф. Рузвельта самый высокий мандат в истории президентской власти в США, сказались двояко на дальнейшем развитии внутренней обстановки в стране. Для левых и центристских сил главный результат (победа Рузвельта с разрывом в числе полученных голосов над его противником, канзасским губернатором республиканцем Лэндоном, превышающим все известное ранее) вызвал прилив энергии, новые надежды. И напротив, в стане консервативной оппозиции, точнее, у всех тех, кто занимал позиции правее «нового курса», – состояние уныния, панического ожидания нового натиска на привилегии крупных собственников и ненависть, порой глухую, скрытую, а чаще всего необузданную в своей бескомпромиссной нетерпимости ко всему, что было связано с реформами «нового курса». На страницах консервативной печати, отражающей эти настроения (а она была могущественна и изобретательна), о них говорилось только как об орудии чужеземного влияния. Ярлык «ползучий социализм» приклеивался тотчас же к любому новшеству. Яростное сопротивление со стороны консервативной оппозиции нарастало, внутри ее шел процесс перегруппировки сил, выработки новой тактики, новых приемов борьбы за электорат.

Рузвельт, стремившийся изо всех сил обеспечить ореол надпартийности каждому своему шагу, видевший себя не иначе как новым Линкольном, не без горечи вынужден был признать, что социальные и политические размежевания в стране углубились, обострились, предстали в обнаженном виде. Вызванное этим напряжение ощущалось почти всеми. В окружении президента даже серьезно опасались покушений на его жизнь. Гарольд Икес писал в частном послании Р. Робинсу в феврале 1937 г.: «Накал страстей все нарастает. Я полностью с Вами согласен в том, что следует принять дополнительные меры с целью защиты президента от покушения на его жизнь. Как Вы знаете, я не паникер, но внутренние проблемы, с которыми мы сталкиваемся, всегда создают в мозгу фанатиков почву для мысли о покушении. Имущие классы в нашей стране считают, что их загнали в угол, и не исключено, что какой-нибудь сумасшедший решит, что только убийство президента может спасти демократию от угрозы диктатуры» {1}.

Нетрудно было предвидеть, что у Рузвельта, избранного на второй срок, возникнут серьезные затруднения с консервативным блоком в конгрессе: его члены от Демократической партии уже не рассматривали хозяина Белого дома в качестве «толкача», способного в решающей степени повлиять на настроения избирателей. Неудачная попытка Рузвельта в 1937 г. провести реформу Верховного суда, сильно досаждавшего своим неприятием чрезвычайных мер по спасению экономики, в области трудового законодательства и т. д., а также реорганизацию системы исполнительной власти с целью сделать ее более эффективной сплотили оппозицию, прибавив ей новых сторонников. Пресса подняла отчаянный крик, защищая конституцию от посягательств. К этому следует добавить углубившееся разногласие внутри самой Демократической партии, в особенности в связи с той трансформацией, которую претерпела ее массовая база. Южное крыло партии (диксикраты), поддержанное виднейшими магнатами капитала, было близко к мятежу: ограниченные шаги навстречу интересам черных американцев, сделанные администрацией «нового курса» (Элеонора Рузвельт смело взяла на себя инициативу в организации широкой просветительской кампании), рассматривались ими как начало конца безраздельного господства расистских порядков на «старом Юге», как прелюдия общей катастрофы. Личные секретари президента Стив Эрли и Марвин Макинтайр, оба южанина, полагали, что Элеонора «переходит границы», ставя под удар стратегию президента.

Олигархические кланы, вынужденные в первой половине 30-х годов уйти в глухую оборону, растерявшие значительную долю своего морального авторитета, после достижения к середине 30-х годов более высокого уровня экономической активности вновь подняли голову, обретя самых пестрых и порой неожиданных союзников. К ним примкнули церковные круги, недовольные признанием СССР, крупное и среднее фермерство, ратовавшее за упразднение ограничений на сельскохозяйственное производство по аграрному законодательству «нового курса», часть руководства АФТ, встревоженного ростом левых настроений в профсоюзах, весьма значительные слои интеллигенции, напуганные ростом радикализма и «сидячими забастовками», левацкие элементы с их склонностью к сектантству, прогермански настроенные этнические группы, недовольные антинацистской направленностью «карантинной речи» Рузвельта, подозревавшие его в тайном сочувствии врагам Третьего рейха, многочисленные профашистские группировки и т. д. Поползли слухи, что администрация Рузвельта находится под контролем коммунистов.

У оппозиции был еще один тайный союзник – внутреннее убеждение самого президента, что все реформаторство по возможности должно носить строго ограниченный характер, не затрагивая принципиальных основ функционирования социально-экономической системы. Едва ли можно согласиться с каждым словом из приводимой ниже цитаты из книги известного историка Роберта Макэлвайна, но суть происходящего она передает верно. «…Рузвельт, – пишет он, – выдохся к 1936 г. Попытка (если будет позволительно несколько изменить эту метафору) сделать перевязку экономической системе без внесения в нее фундаментальных перемен достигла своего предела. Лишь в конце 1943 г. Рузвельт произнес свою знаменитую фразу о том, что «д-р «новый курс» уступил место «д-ру «одержим победу в войне». Но еще за шесть лет до этого было очевидно, что бывший врач израсходовал все свои целебные средства. Бесспорно, что огромное число американцев оставалось, как заметил в 1937 г. сам президент, «плохо одетыми, голодными, не имеющими достойного человека жилища». Но что, в сущности, сам он предлагал сделать для устранения этого зла?!» {2}

Пожалуй, можно согласиться с Макэлвайном, но только в том отношении, что динамика реформ носила прерывистый, волнообразный характер. Однако на то были различные причины, заставлявшие Рузвельта действовать очень часто с оглядкой, невзирая на недовольство многих горячих его сторонников. Но Рузвельт с лихвой восполнял эти вынужденные паузы поднятием градуса пафосности его критических «бомбометаний» в адрес, как он любил говорить, «сил себялюбия». Накануне выборов 1936 г. Рузвельт произнес целую серию таких речей, а одну из них слушатели, набившиеся до отказа в зал Мэдисон Сквер Гарден, встретили с особым энтузиазмом. В ней Рузвельт обрушился на республиканцев, обвинивших его в намерении стать диктатором. Своим коронным ответным ударом он буквально обезволил своих врагов, назвав их разносчиками слепой ненависти и сеятелями внутреннего хаоса. «Никогда прежде во всей нашей истории эти силы не были так сплочены в борьбе против всего лишь одного кандидата, как это случилось сегодня. Они единодушны в своей ненависти ко мне – и я приветствую их ненависть». Это напоминало нечто вроде угрозы: «Пускай попробуют!» – и зал ответил президенту солидарным вставанием и ревом. В оживлении конгресса с продвижением двух ключевых для социального законодательства «нового курса» законопроекта о пенсиях по старости и законопроекта о страховании по безработице сплав бесстрашия президента и поддержки народа имел решающее значение. 14 августа 1935 г. закон о социальном страховании (Рузвельт называл его «краеугольным камнем администрации») вступил в силу.

Таким образом, было бы неверно утверждать, будто Рузвельт оставил мысль о возможности дальнейшей экономической перестройки, чтобы, как он однажды выразился, «сделать США современным государством где-нибудь к концу 40-х годов» {3}. Еще летом 1934 г. он заявил, что потребность в помощи «выключенным» из процесса производства людям будет продолжаться неограниченное время. В условиях определенного успеха республиканцев на выборах в конгресс в 1938 г., по-новому поставившего вопрос о перспективах партии Рузвельта на президентских выборах 1940 г., естественным для него было вновь обратиться к испытанному способу – апелляции к «забытому человеку». Однако очень многое было неясно. И то, как изменились ожидания людей после перемен в укладе жизни, и то, кто будет кандидатом демократов, и то, как сложится к тому времени международная ситуация, готовая в любой момент взорваться войной. Проводимый правительством в тайном сотрудничестве с крупным капиталом неафишируемый перевод экономики на военные рельсы означал одновременно и появление новых приоритетов, и новую расстановку сил в высших эшелонах власти. Личные беды и чувствительные поражения, сдвиги в социально-психологическом климате, проявление усталости от реформ на местах, новые экономические и политические факторы (в том числе и международные) порой вызывали у Рузвельта мрачные предчувствия, но не лишали его оптимизма и уверенности в себе. Прибегая к опробованному им давно набору политических приемов (замедления в продвижении новых идей, длительный зондаж обстановки, смена направлений деятельности, политическое лавирование и т. д.), Рузвельт выжидал, позволяя «откровенно» высказываться от своего имени другим, часто не связанным с ним прямо лицам. Особая роль в этой сложной и затяжной, с дальним прицелом задуманной политической кампании была отведена выдвинувшемуся и после смерти Л. Хоу (1936 г.), «мудрого старого падре», занявшему место ближайшего советника президента Гарри Гопкинсу {4}.

По времени этот новый изгиб в политической биографии Гопкинса совпал с драматическими событиями весны и лета 1937 г. Рабочее движение начинает решительное наступление на позиции «открытого цеха» в основных отраслях. «Сидячие стачки» сотрясают промышленные империи. Своей высшей точки достигло движение безработных. Активизировалась борьба черных американцев за свои права. Обострившееся классовое самосознание действительно возникло в Соединенных Штатах в годы Великой депрессии, – пишет американский исследователь, но оно носило преимущественно исключительно американский характер. Прямо не бросая вызова американским институтам, оно просило, требовало большей доли участия в них» {5}. Реакция подняла истошный крик о «провокационной роли» реформистской деятельности администрации «нового курса». В этих условиях Рузвельт, придерживавшийся иного мнения, по своему обычаю избегал посвящать кого-либо в планы администрации. Тем более охотно это было предоставлено сделать Гопкинсу.

Гопкинс атаковал реакцию с самого опасного для нее направления. Призвав на помощь все свое красноречие, он доказывал, что требование свертывания правительственной активности вообще и отказ от социальных реформ в частности толкают американский капитализм к экономической пропасти и политической катастрофе. «И я знаю из тысячи трагических писем, которые поступают к нам каждый день, – говорил он в речи в марте 1937 г. по поводу реформы Верховного суда, – чем это грозит стране» {6}. Почти повсеместно говорили о революции. Необходимо признать, сказал он в другом выступлении, что выполнена лишь часть работы по модернизации существующей экономической системы. Вопрос о том, «возможно ли в условиях нашего общественного уклада обеспечить каждой семье безопасность и освободить ее от гнета нищеты и нужды», остается по-прежнему на повестке дня. И тут же успокаивает всех, кто видел в «новом курсе» подрыв устоев: свои надежды правительство связывает с продолжением процесса, начатого «методом терпеливых, настойчивых действий» {7}, т. е. путем подновления и улучшения существующего правопорядка, но не разрушения его.

От вашингтонских политических астрологов не укрылся тот факт, что с некоторых пор имя Гопкинса стало появляться на страницах газет и журналов чаще имени президента {8}. Отдельные его выступления по радио окрашиваются в эпические тона, так, словно их автор «прокатывал» программу будущей предвыборной кампании. Впрочем, складывалось впечатление, что это тоже согласовывалось с намерениями Рузвельта, хотя президент явно предпочитал не связывать себя никакими долгосрочными обязательствами. Как бы там ни было, в выступлениях Гопкинса обозначились хотя и неясные, но контуры рассчитанной на перспективу обновленной программы в социальной области.

Исходным пунктом всех рассуждений Гопкинса на сей раз было признание необратимыми определенных изменений в экономике современного капитализма, которые делают безработицу его вечным спутником. И после восстановления деловой активности в 1937 г. до уровня 1929 г., говорил Гопкинс, число безработных уменьшилось незначительно. «Многие поражены этим фактом, но в действительности все очень просто» {9}. Прежде всего следует поставить главный вопрос: в состоянии ли американский капитализм реалистически оценить положение и предложить способ облегчения этой коварной и, может быть, неизлечимой болезни на достаточно «длительный срок»? Особых надежд питать не следует. Голубая мечта либералов – запустить на полный ход производственный механизм, пораженный кризисом, – оказалась неосуществимой. Кризис 1937 г. показал, что «патентованного средства – панацеи» у правительства быть не может, ибо «экономическая система» ставит жесткие пределы его способности управлять механизмом общественного воспроизводства {10}. Распутывать этот гордиев узел надлежит американцам будущих поколений. Как они распорядятся своей судьбой – вопрос открытый. Ясно только одно: «Когда-нибудь наши дети будут смеяться над нами в связи с тем, что мы сохраняли условия, при которых труд людей становился излишним, и таким образом способствовали уничтожению человеческих ресурсов, в то время как огромные слои населения не имели продуктов первой необходимости, которые могли производиться в изобилии» {11}.

В создавшемся положении из наиболее приемлемых вариантов решения «национальной проблемы номер один» Гопкинс считал превращение системы общественных работ по типу ВПА в постоянно действующий сектор экономики, т. е. частичное огосударствление рынка наемного труда. Но капитализму, утверждал Гопкинс, нечего опасаться конкуренции со стороны этого обобществленного сегмента экономики, ибо он будет всегда играть подчиненную роль, роль своеобразного предохранительного клапана для господствующей системы. Оплачивая труд безработных, занятых на общественных работах ВПА, по ставкам вдвое, а то и втрое более низким, чем заработки рабочих на частных предприятиях в ведущих отраслях промышленности, правительство всеми силами обезопасит частный капитал от конкуренции {12}. Притягательность работы на частном предприятии, заверял Гопкинс предпринимателей, мы сохраним, держа рабочих в общественном строительстве на полуголодном пайке {13}. Нимало не смущаясь жестокой циничности своего предложения, Гопкинс рекламировал эту «модель» в целях восстановления устойчивости экономической системы капитализма в США {14}. Общий вывод звучал как требование решительного разрыва с политэкономией «классического либерализма». Спасение капитализма, писал Гопкинс, – в далеко идущем «приспособлении к реальности жизни, на которое частный капитал должен решиться как в своей повседневной деятельности, так и в мировоззрении. Это может быть достигнуто только через активное сотрудничество правительства с промышленностью» {15}, т. е. с капиталом.

Генерал Хью Джонсон, уволенный Рузвельтом в отставку с поста руководителя НРА, но отлично знавший вашингтонскую политическую кухню, писал в 1937 г., что Гопкинс занял к тому времени «первое место во внутреннем кружке экономистов «нового курса»…» {16}. Джонсон не обмолвился: все чаще и чаще центральные места в выступлениях президента по вопросам экономики походили как две капли воды на рассуждения Гопкинса. Это не противоречит тому, что окончательные решения Рузвельт всегда принимал единолично, не вынося их на обсуждение кабинета {17}. Но человеком, с которым Рузвельт виделся больше других с глазу на глаз, был Гопкинс. По свидетельству С. Розенмана, он был первым, кто навещал президента утром, и последним, кто беседовал с ним вечером. Хорошо известно также, что с конца 1935 г. Гопкинс все дальше отходит от непосредственного руководства ВПА, передоверяя свои обязанности Обри Вильямсу и военному инженеру полковнику Харрингтону. Сам же он все больше времени уделяет вопросам общего порядка, возглавляя бесчисленные президентские комиссии и комитеты. «Я не могу точно сказать, – писал Р. Шервуд, – когда у Рузвельта впервые возникла мысль о том, что Гопкинс может занять его место. Однако совершенно ясно, что после 1936 г. он по меньшей мере стал обдумывать свою идею» {18}.

Но тут в события вмешались факторы, заставившие Рузвельта переключиться на обдумывание еще одного смелого нетрадиционного шага, неизбежно порождавшего конституционный казус и идеологические коллизии. В ходе борьбы между главными европейскими державами усилилась угроза мировой войны. Используя выгоды собственного географического положения, Соединенные Штаты, молчаливо втягиваясь в ее подготовку, встали на рельсы военной перестройки экономики и энергично налаживали торговые связи с теми, кто воевал или готовился воевать. Так сам ход событий снова выдвинул вопрос о войне и мире в центр общественной полемики, снова встал вопрос о «готовности», что и привело к расширению поля столкновения интересов общественных классов, слоев, групп и партий. После того как блок фашистских держав перешел к прямому захвату чужих территорий и целых стран, обстановка еще более усложнилась, а разногласия внутри общества обострились. «Никогда ранее, – писал Р. Робинс сенатору Бора в ноябре 1938 г., – внутренние аспекты политического развития так тесно не переплетались с международными. 1940 год (год очередных президентских выборов. – В.М.) будет иметь самые серьезные последствия для нашей страны…» {19}

Определились три течения: одно, идущее в фарватере правительственной политики, другое, выступавшее за подлинно позитивные изменения внешнеполитического курса на основе усиления в нем антифашистской направленности, и, наконец, третье – изоляционистское, требующее отказа от любых действий, способных вовлечь США в коллективные санкции против агрессоров, под флагом нейтралитета отстаивающее принцип «свободы выбора» той части финансово-промышленного капитала, которая готовилась использовать военную конъюнктуру, бизнес на крови.

На чьей стороне был перевес? Дать ответ на этот вопрос невозможно, не учитывая особенностей острой партийно-политической борьбы в стране накануне 1 сентября 1939 г., инициатива в которой часто переходила «из рук в руки», заставляя Рузвельта балансировать между противоположными лагерями. Икес отмечал в августе 1939 г., что «концентрированное богатство» замышляет любой ценой нанести поражение Рузвельту {20}. Но и в монополистических кругах наметилось размежевание по вопросу о характере внешнеполитического курса США. Возросло число сторонников более гибкого подхода, учитывающего реальные опасности со стороны главных очагов агрессии – Германии и Японии. Объективно это усиливало авторитет президента, укрепляло его шансы сохранить за собой Белый дом, если бы он этого пожелал. После Мюнхена стала изменяться и позиция народных масс. Политика нейтралитета подвергалась все более резкой аргументированной критике. Оживление антифашистского движения в стране приходило в явное противоречие с опасным курсом на сделку с агрессорами на антисоветской основе в ущерб миру и безопасности народов. Игнорировать эти силы правительство не могло, не подрывая своего авторитета в глазах широкой демократической общественности. В целом же внутреннее положение оставалось более чем неопределенным, будучи отмеченным разбродом в лагере демократии, отступлением либерализма и определенным укреплением позиций консервативных сил.

Процесс постепенного увядания классического либерализма стал заметен вскоре после выборов 1936 г. В этом были повинны, как отмечали многие наблюдатели, и сами либералы. Резкое обострение социальных конфликтов в стране («сидячие стачки», возрастание политической роли организованного рабочего движения), с одной стороны, и вновь обретенное капиталом чувство уверенности в прочности его экономических и политических позиций – с другой, в короткий срок превратили многих вчерашних «друзей» рабочих и бедняков на Капитолийском холме в их недоброжелателей. В конгрессе и его комиссиях проекты различных нововведений в области трудового законодательства все чаще встречали холодный прием, инициатива отдельных настойчивых поборников социальной реформы топилась в шуме голосов, посылающих проклятия «рабочим агитаторам» и их «адвокатам». Атаки на «новый курс» ужесточились. Его винили во всех смертных грехах – от бесплодного расточительства (больше всего доставалось, разумеется, Гопкинсу) до вероломных посягательств на святыни частной собственности и конституцию. Неудача Рузвельта в борьбе за реформу Верховного суда и крах плана реорганизации административного аппарата заставили президента открыто объявить о «передышке» в реформаторской деятельности {21}.

Дело как будто шло к своеобразному термидору, хотя нельзя сказать, что оппозиция ничему не научилась и все позабыла. Но так или иначе, под обломками плана правительственной реорганизации заживо погребенными оказались два новых важных министерства – общественного благосостояния и общественных работ. Первое из них предназначалось Гопкинсу. Об этом знали все. Однако никто в Белом доме не приходил в отчаяние от того, что Гарри Гопкинс уже не сможет руководить таким обременительным для правительства делом, как помощь безработным. Что касается ВПА, то она давно находилась в цепких руках военного ведомства, поставившего эту программу на службу укрепления военного потенциала и материального обеспечения армии. В политическом отношении свою роль детище Гопкинса выполнило, а сам он охладел к нему, видя, что ВПА превращается в предмет бесконечного торга между Рузвельтом и оппозицией, между либералами и консерваторами {22}.

Рузвельт сам весной 1938 г. высказался против возвращения Гопкинса к руководству ставшей такой непопулярной в конгрессе программой помощи. В сугубо доверительном духе он дал понять Гопкинсу, что важнейшей задачей в исключительно сложной политической обстановке является не изнурительная и, с его точки зрения, малоэффективная борьба за углубление социальной реформы, а подготовка к новому раунду в схватке за власть. Мысли Рузвельта всецело были заняты вопросом о том, как в условиях нараставшего международного кризиса сохранить преемственность государственного руководства, не нарушая неустойчивого равновесия социальных сил, сплотившихся вокруг него в предшествующие годы.

Третий срок

В планах Рузвельта Гопкинсу была отведена важная роль. Ему надлежало заняться работой по наведению порядка в Демократической партии, ее «чисткой» от антирузвельтовских элементов, а затем тщательным образом подготовить победу демократов на предстоящих выборах 1940 г. Рузвельт был уверен, что Гопкинс с его влиянием и популярностью в демократических кругах способен стать противовесом консервативному крылу в партии во главе с бывшим председателем Национального комитета Дж. Фарли, вполне заурядной личностью. Последний втайне рассчитывал занять президентское кресло в 1940 г. Напротив, Рузвельт открыто противодействовал этому. В беседе с Гопкинсом президент совершенно четко провел следующую мысль: его преемник должен следовать прежней стратегической линии. Это означало, что имя нового президента должно символизировать приверженность Демократической партии концепции «прогрессивизма», а сам он по своим внешнеполитическим убеждениям не должен быть изоляционистом. Рузвельт назвал несколько человек, которые соответствовали, по его мнению, в целом этому «стандарту», – Ф. Мэрфи, Г. Икес, Г. Уоллес, К. Хэлл. По всему, однако, получалось, что наиболее приемлемой кандидатурой мог быть только Гарри Гопкинс. Чуть позднее, не посчитавшись с самолюбием Фарли, Рузвельт высказал ему ту же мысль {23}.

Физические немощи Гопкинса нимало, казалось, не смущали Рузвельта. Разве он сам, прикованный к креслу-каталке, не справляется с бременем президентских обязанностей уже два срока? Самой важной для Гопкинса Рузвельт считал задачу завоевания доверия и поддержки в мире бизнеса. В прошлом отношения Гопкинса с коммерческими кругами складывались далеко не безоблачно. Теперь Рузвельт полагал, что настало время начинать новую эру, эру дружеских объятий и примирения. Гопкинсу не повредит, если его почаще будут видеть в обществе Бернарда Баруха, Джесси Джоунса, Джозефа Кеннеди, Аверелла Гарримана, других магнатов промышленности и финансов и пореже в публичных собраниях, где нужно произносить речи и ругать на чем свет стоит «привилегированные классы». Чтобы сближение Гопкинса с бизнесом выглядело естественным, Рузвельт объявил о своем намерении назначить его министром торговли. И вновь всем, кто близко знал Рузвельта, в том числе и его биографам, оставалось только теряться в догадках, был ли это тактический маневр президента, втайне решившего остаться в Белом доме на третий срок и избравшего игру с подставной фигурой, или же это результат серьезного обдумывания вопроса о преемнике. «Ряд признаков говорил о том, – пишет Р. Тагвелл, – что Рузвельт ведет кампанию в пользу кандидатуры Гарри Гопкинса; но если действительно предполагалось сделать шаги в этом направлении, то совершенно ясно, что они не вызвали бы восторга, во всяком случае никто из тех, кто, подобно Гопкинсу, был связан с политикой, проводимой Рузвельтом, не мог быть навязан старейшинам оппозиции» {24}.

Что же оставалось? Логика подсказывала, что сохранение преемственности внутриполитического и внешнеполитического курса правительства США в этих условиях целиком зависело от согласия самого Рузвельта баллотироваться в третий раз. Так думали многие его сторонники. Но что он сам думал на этот счет, никто точно не знал, хотя поводов для размышлений у политических наблюдателей было предостаточно. Не вносила ясности в этот вопрос и супруга президента, поверенная в его делах Элеонора Рузвельт. Наоборот, еще в 1937 г. она заставила теряться в догадках репортеров, заявив, что ее единственным утешением является мысль: «для нас» уже не будет еще одной инаугурации. Одно напоминание об этом заставило журналистов задать вопрос об отношении первой леди к третьему сроку. «Это никогда не было традицией страны» {25}, – последовал уклончивый ответ. Еще более загадочными были ее дальнейшие реплики, как правило, демонстративно общего характера. Порой сам президент в частных беседах поворачивал разговор на эту тему без ясного, однако, уточнения своих планов. Так, это было сразу после Мюнхена в присутствии представителей оппозиционной партии, что повергло последних в состояние полного замешательства {26}. Одержать победу в открытой дуэли с Рузвельтом – кто из республиканцев мог бы на это отважиться?

Наиболее важное значение имел разговор Элеоноры Рузвельт с Гопкинсом в Белом доме 28 мая 1939 г. Гопкинс зафиксировал его в виде меморандума, который говорит сам за себя. Он хранится в Библиотеке Рузвельта, в бумагах Гопкинса. «Миссис Рузвельт, – писал он, – выразила свою обеспокоенность по поводу приближающихся выборов 1940 г. Лично она очень хотела бы, чтобы президент вновь не баллотировался, но я понял, что она так же, как и мы, не располагает информацией на этот счет. Она полагает, что президент свою задачу полностью выполнил и что он уже утратил присущий ему ранее интерес к административной деятельности. Она считает, что цели, за которые тот боролся, не по плечу одному человеку, что, если «новый курс» полностью держится только на нем, это значит, что у него нет серьезной основы. Хотя иногда она и не думает так, ибо народ за «новый курс». Миссис Рузвельт убеждена, что огромное большинство избирателей не только идет за президентом, но и поддерживает его политику. Необходимо, с ее точки зрения, приложить все усилия, чтобы, осуществляя контроль за работой съезда Демократической партии в 1940 г., обеспечить выдвижение либерального кандидата и избрание его. Она верит в способность президента добиться всего этого, если только, а это очень важное «если», у Рузвельта есть желание, засучив рукава, поработать по-настоящему» {27}.

О чем говорило это бесспорно заранее обдуманное заявление? Скорее всего о решимости Рузвельта, «засучив рукава», с головой уйти в политическую борьбу за победу демократов на выборах 1940 г. Гопкинс мог отнести слова о «либеральном кандидате» на свой счет. Р. Шервуд полагал даже, что у него были самые большие основания думать именно так. И хотя секретарь Рузвельта Грейс Талли, вступившись за Рузвельта, писала, что он не мог «разыгрывать» Гопкинса, полной уверенности в этом у нее быть не могло {28}.

Нелишне, разумеется, в этом случае задать вопрос: считал ли сам Гопкинс в тот момент реальными свои шансы стать преемником Рузвельта или просто добровольно согласился играть роль «засланной лошади» в трудном политическом гандикапе 1940 г. с целью обеспечить избрание Рузвельта в третий раз? Как бы то ни было, он прилежно трудился во имя успеха стратегического плана президента {29}, хотя ведущая роль Гопкинса в осуществлении так называемой «чистки» Демократической партии накануне выборов в конгресс осенью 1938 г. стоила ему утраты кредита в глазах влиятельных сил в Демократической партии. Рузвельт, стремясь сделать демократическую фракцию конгресса более управляемой, предпринял попытку выдвижения в качестве кандидатов только преданных ему людей. Поражение этой кампании косвенным образом задело и престиж президента. Однако если огромная личная популярность Рузвельта и политическое влияние президентской власти ограждали его от слишком развязной критики, то Гопкинс был лишен этих преимуществ. Личные недоброжелатели всех мастей спешили свести с ним счеты, обвиняя его в «грязном интриганстве» и нарушениях правил игры в «демократические выборы».

Предрасположенность Рузвельта к компромиссу с консервативной оппозицией после неудач 1938 г. возросла. Философически он заметил: «Потребуется много времени, чтобы прошлое подтянуть к настоящему» {30}. В плане политическом это означало заметное отступление правительства от либерального курса в социальном вопросе. Отступление вправо. Однако чем ближе к выборам, тем для Рузвельта становилось все яснее, что на этом пути он не только не соберет недостающие ему голоса, но и растеряет тот капитал, который буквально воскресил Демократическую партию, обеспечив ей имидж поборницы интересов масс. Стремясь удержать левые и прогрессистские силы под своим влиянием параллельно с укреплением позиций на правом фланге социального спектра, Рузвельт побуждает своих сторонников на местах активно искать сотрудничества с влиятельными социал-реформистскими группировками, партиями и течениями. Он не афиширует эти контакты, но, следуя тактике «протянутой руки», настойчиво приглашает к коалиционным действиям всех, кто опасается перехода инициативы к консерваторам, – профсоюзы, рабоче-фермерские партии, движение безработных, организации афроамериканцев.

И вновь, как это бывало в решающие моменты в прошлом, существенную роль в разработке и осуществлении предвыборной стратегии и тактики сыграла Элеонора Рузвельт и ее энергичные помощники. В ее «сферу забот» входили профсоюзы, женские и молодежные организации, творческая интеллигенция. Она пыталась (хотя и безуспешно) даже примирить Рузвельта и лидера горняков изоляциониста и не чуравшегося левачества Джона Льюиса. «Вы и я, – сказала она одному из ближайших сотрудников Льюиса, – работаем во имя интересов масс. И Рузвельт, и Льюис – примадонны. Наша задача постараться держать под контролем их эмоции». Когда в последние дни избирательной кампании Льюис решительно порвал с демократами и объявил, что он поддержит кандидата республиканцев, призвав КПП следовать его примеру, Э. Рузвельт обратилась с письмом к одному из лидеров КПП, Джеймсу Кэри, обвиняя Льюиса в пособничестве монополистической реакции. Она писала: «Все это представляет серьезную опасность и наносит удар по демократическому процессу. Мне интересно, как м-р Форд, м-р Вейр и м-р Гирдлер (представители крупного капитала. – В.М.) встретят Льюиса в качестве своего союзника» {31}.

Ближайший помощник Гопкинса О. Вильямс, много лет проработавший с ним в администрации общественных работ, выполнял самые деликатные поручения Э. Рузвельт, осуществляя контакты с руководством организаций безработных. Их переписка показывает, что уже осенью 1939 г. Э. Рузвельт обдумывала вопрос, как использовать звенья Рабочего альянса – общенациональной организации безработных (находившейся под влиянием коммунистов) в качестве опорных пунктов демократов среди наиболее обездоленной части электората. Вильямс с энтузиазмом подхватил эту идею. «Я чувствую, – писал он Э. Рузвельт в ноябре 1939 г. – что Рабочий альянс еще располагает большой силой повсюду в стране, и мы не должны позволить растрачивать ее впустую. Возможно, было бы лучше, если бы эта организация сменила свое название, как Вы и предлагаете. Я полагаю, что они представляют собой значительный политический потенциал, который нельзя не использовать. Я хотел бы надеяться, что президент захочет сохранить этот большой контингент своих потенциальных сторонников для будущих сражений. Они нуждаются во внимании со стороны администрации, которую сегодня они все еще поддерживают» {32}.

О. Вильямс – деятель с прочной репутацией социал-демократа, был одинаково близок и к Гопкинсу, и к Э. Рузвельт и решительно враждебен капиталу. Его письмо еще раз показывает, что вопрос о кандидатуре главного администратора программы помощи (Г. Гопкинса) в качестве преемника Ф. Рузвельта давно отпал. В этой ситуации перемещение Гопкинса в конце 1938 г. на пост министра торговли выглядело вовсе не как шаг в реализации первоначального плана «Гопкинса в президенты» (о чем пишут многие американские историки), а скорее как еще одна уступка оппозиции, поскольку, будучи главным администратором ВПА, он располагал большей самостоятельностью, большей реальной властью и большими возможностями оказывать воздействие на политический механизм на местах. В произнесенной затем серии публичных и частных заявлений Гопкинс уже в качестве министра торговли предстал не воинственным оппонентом «экономических роялистов» – антирузвельтовской части монополистов, а всего лишь посредником в процессе восстановления взаимного доверия между правительством и деловыми кругами. Речь Гопкинса 24 февраля 1939 г. в Экономическом клубе Де Мойна (штат Айова) походила на пасхальную проповедь: старые распри и обиды должны быть забыты, правительство не намерено тревожить капитал реформами. В своем новом амплуа, как отмечали буржуазные органы печати, он олицетворял собой линию на сближение администрации «нового курса» с крупным капиталом, желание Белого дома наладить с ним более тесные отношения {33}.

Но лишь немногие могли так беспристрастно оценить превращение Гопкинса из возмутителя спокойствия в респектабельного министра торговли с ортодоксальными взглядами. С нескрываемым злорадством Артур Крок, слывший недругом администрации, писал, что Гопкинс способен менять свою точку зрения столько раз, сколько это понадобится президенту {34}. Консервативная «Нью-Йорк геральд трибюн» назвала его «кающимся грешником из министерства торговли». Если не по существу, то по форме все это действительно походило на капитуляцию. Еще не сев за массивный письменный стол в отделанном деревянными панелями кабинете министерства торговли, Гопкинс усердно занялся расширением своих связей в деловых кругах. Аверелл Гарриман, Джон Херц, Нельсон Рокфеллер, Эдвард Стеттиниус, Бернард Барух стали его близкими друзьями. Какой-то острослов пустил шутку о «прирученных миллионерах Гопкинса». Министру торговли ничего не оставалось, как только делать вид, что он не понял злой иронии. Баруху в беседе с глазу на глаз он сказал, что будет отстаивать интересы бизнесменов так же энергично, как это он делал, когда речь шла об интересах рабочих.

Однако даже противники демократов, республиканцы, понимали, что идти на выборы 1940 г., афишируя свои «особые отношения» с крупным капиталом, означало бы политическое самоубийство. Ни о какой моральной реабилитации большого бизнеса еще не могло быть и речи. Кандидата партии «забытого человека», демократов, как считали те, кто щедро финансировал республиканцев (банкиры Уолл-стрита, автомобильные короли и т. д.), может победить только такой кандидат, который сам способен говорить на языке «простых людей», представляя таким образом доктрину «нового республиканизма» – некий симбиоз политической философии «грубого индивидуализма» и умеренного либерализма. Фигура Уенделла Уилки, избранника республиканцев, считалось, как нельзя лучше отвечала этим требованиям. Отец Уилки был некогда сторонником У. Брайана. Сам же он долгое время был демократом, правда, в 1932 г. поддерживал кандидатуру Н. Бейкера, соперника Рузвельта, но этот факт сам по себе выглядел в глазах боссов Республиканской партии прекрасной рекомендацией. Самое же главное состояло в том, что У. Уилки был юристом одной из маклерских фирм на Уолл-стрите и президентом крупной фирмы в сфере коммунальных услуг. В пользу кандидатуры Уилки выступила могущественная группа, представлявшая финансово-промышленные круги, – Томас Ламонт, Ламонт Дюпон, Джозеф Пью, Эрнст Вейр и др.

Кампания У. Уилки была спланирована и организована по всем правилам новейших избирательных технологий, с учетом уроков прошлого и уже накопленного республиканцами нового опыта. В ход были пущены изощренная демагогия и на широкую ногу поставленная реклама «нового республиканизма». Сердцевиной этого пропагандистского наступления на рузвельтовских либералов стала публичная поддержка Уилки целей «нового курса», но… без тех его элементов, которые несли на себе отпечаток антимонополизма. Опираясь на достижения «нового курса», Уилки приглашал идти дальше, к «новому миру», совмещая это с «восстановлением» принципов свободного предпринимательства и «дешевого правительства», свободного от пут бюрократизма и регламентации. Позитивная программа Уилки в экономической сфере воплощалась в следующей триаде: «Пересмотр законодательства с тем, чтобы поощрить частные капиталовложения; сокращение правительственных расходов; смягчение неоправданно строгих ограничений, содержащихся в наших экономических законах…» {35}

Лозунги модернизированного республиканизма и отполированного «нового курса» привлекли на сторону У. Уилки часть бывших сторонников Рузвельта, и среди них Джона Льюиса. Но, как оказалось, самым неотразимым качеством нового фаворита Республиканской партии было то, что он в отличие от соперников по партии не был дремучим изоляционистом. Времена изменились, и призывы «крепить оборону», не жалеть расходов на военные приготовления делали Уилки привлекательной фигурой в глазах всех, кто рассчитывал поправить свои дела на военной конъюнктуре, а также тех, кто видел, что нельзя сидеть сложа руки перед лицом роста фашистской угрозы. Политика нейтралитета и дипломатическая история Мюнхена давали в руки Уилки богатый материал для критики внешней политики Рузвельта. Сомнений быть не могло, и Рузвельт это прекрасно понимал, – У. Уилки был сильным и опасным противником.

Разработка предвыборной стратегии с каждым днем занимала все большее внимание Рузвельта, хотя он упорно отмалчивался в отношении своих собственных планов и намерений. Даже Гопкинсу до поры до времени не разрешено было касаться этой темы, несмотря на то что его длительное тесное общение с президентом и особый характер поручений, которые ему доводилось выполнять, как будто бы предполагали полную откровенность между ними во всех вопросах подобного рода.

Захват Гитлером 15 марта 1939 г. оставшейся части Чехословакии и оккупация Италией 7 апреля Албании дали толчок к переосмыслению самых разных аспектов правительственного курса как внешних, так и внутренних. Первым движением Рузвельта были шаги с целью добиться изменения законодательства о нейтралитете, вторым – провозглашение страны в опасности в связи с возросшей возможностью агрессии и третьим – направление (15 апреля) личного послания к Гитлеру и Муссолини с просьбой дать заверения, что в течение 10 лет они не нападут ни на одну из 31 перечисленных в послании стран Европы и Ближнего Востока. Решительно настроенный на разрыв с «умиротворением» Генри Уоллес посчитал нужным высказать президенту все, что он думает по этому поводу. «Оба сумасшедших, – сказал он, – уважают только силу, и только одну силу». Увещевать их, продолжал министр, встав в позу наставника, то же, что «обращаться с проповедью к бешеной собаке» {36}.

Рузвельт оставил высказывания Уоллеса без ответа. Он не сомневался в личной преданности министра земледелия, но считал его излишне чувствительным и прямолинейным. Вникнуть во все тонкости политики президента на международной арене, которая оставалась в основе своей прежней, Уоллесу было не дано. В этом вопросе с ним и не очень считались. Еще в конце марта Рузвельт вместе с Гопкинсом удалился в свою усадьбу в штате Джорджия для продумывания всех назревших вопросов. Здесь, в Уорм-Спрингсе, с глазу на глаз, оказавшись на почтенном расстоянии от вездесущих вашингтонских репортеров, Рузвельт и Гопкинс обсуждали важнейшие внешне– и внутриполитические проблемы. «Утром, как обычно, – записал Гопкинс в меморандуме, – мы обсуждаем европейские дела… Джозеф Кеннеди и Буллит, наши послы в Лондоне и Париже, звонят по телефону, Хэлл и С. Уэллес делают то же самое из Вашингтона, так что мы располагаем самыми последними сведениями о ходах Гитлера на международной шахматной доске» {37}. Положение создалось исключительно сложное, одно было ясно – расчеты «приручить» агрессора, сделать его управляемым оказались неосуществимыми. Домашние дела, проблемы войны и мира, европейской и дальневосточной политики, отношение к предложенной Советским Союзом формуле коллективной безопасности столь тесно переплетались с внутренними конфликтами, что практически становились нерасчленимыми. Сознавая это, Рузвельт испытывал огромные затруднения в поисках конструктивных решений.

Историки много пишут по поводу того, когда Рузвельт принял решение (одно из самых трудных в его политической карьере) о выдвижении своей кандидатуры на пост президента в третий раз. Все сходятся на том, что это случилось где-то после нападения Гитлера на Польшу, т. е. после 1 сентября 1939 г. Есть все основания, однако, считать, что именно беседы в Уорм-Спрингсе в марте – апреле 1939 г. окончательно утвердили Рузвельта в мнении не оставлять поста президента в критический момент нарастания военной угрозы, с одной стороны, и внутренней нестабильности, активизации консервативной оппозиции – с другой. Какую роль в этом сыграл Гарри Гопкинс – несостоявшийся кандидат в президенты – так и остается неизвестным: он всегда тщательно хранил молчание.

Но именно Гопкинс возвестил о начале контрнаступления ньюдилеров, объявив, что у них есть лидер, способный, как никто другой, сплотить нацию и сохранить ее динамичное руководство, столь необходимое в условиях мирового кризиса. В прессе было много разговоров по поводу раскола в лагере демократов и абсолютной невозможности для Рузвельта баллотироваться в третий раз. Тем внушительнее прозвучало заявление Гопкинса в поддержку Рузвельта. Он сделал его 17 июня 1939 г. «Окончательно, безоговорочно и бесповоротно, – сказал он, – я сделал свой выбор в пользу Франклина Д. Рузвельта, и я верю, что огромное большинство нашего народа солидарно со мной» {38}. Это означало, что единственный претендент из старой плеяды ньюдилеров, теоретически способный сохранить Белый дом за Демократической партией и оживить надежды идущих за ней избирателей на возвращение конструктивной политики, добровольно отказывается от борьбы. Оставался только Ф. Рузвельт: иного выбора у тех, кто опасался победы реакции со всеми вытекающими отсюда последствиями для внутренней и внешней политики страны, не было {39}.

Оценка общей ситуации в связи с провозглашением республиканцами более гибкой линии приводила Рузвельта к выводу о необходимости строить всю кампанию на четком разграничении между достижениями либеральной реформы, либерализмом и правым консерватизмом, относя к нему и тех, кто нападал на «новый курс», исходя из каких-либо местных интересов. Рузвельт хотел придать выборам характер референдума, подчеркнув тем самым драматически решающее значение их для судеб страны. Президент не оставлял мысли, воспользовавшись выборами, добиться в обозримом будущем того, что оказалось невыполнимым в 1938 г. «Линия водораздела, – писал Гопкинс одному из лидеров демократов в Орегоне, – становится все более четкой, она проходит, как мне кажется, между президентом, «новым курсом», с одной стороны, и всеми реакционерами – с другой» {40}.

Точно такой же представлялась сложившаяся расстановка сил и Гарольду Икесу. Он писал Робинсу в начале августа 1939 г.: «Концентрированное богатство собирается нанести поражение Рузвельту, если оно сможет, конечно, не считаясь с катастрофическими последствиями для страны в целом. Я полагаю, что концентрированное богатство всегда, во все времена было таким. Оно абсолютно лишено чувства здравого смысла и морали… Но, как Вы сами знаете, предприниматели, банкиры, угольные короли и строительные воротилы, и я могу в этот перечень включить многих других, сейчас объединились для борьбы с Рузвельтом. Что случится в будущем, я не знаю, но считаю, что самые трудные времена впереди… В лагере демократов, я думаю, их кандидатом может быть только Рузвельт, и никто другой. Я твердо знаю, что есть много людей в Демократической партии, которые скорее предпочтут республиканцев Рузвельту, поскольку жаждут, чтобы именно так и было» {41}. Угроза организации настоящего экономического саботажа со стороны многих представителей финансово-промышленного капитала, сообщал солидарный с Икесом Р. Робинс, была реальна {42}.

Нападение Германии на Польшу 1 сентября 1939 г. и начало войны в Европе открыли новую фазу избирательной кампании. Стало ясно, что демократы в большинстве своем не изменят лидеру, если он сам примет решение еще раз сломать сложившуюся традицию и в третий раз согласится на выдвижение своей кандидатуры. Даже в олигархической верхушке, где с недоверием и без всяких симпатий относились к Рузвельту, настроения начинали меняться в его пользу. В Европе шла война, и доверие действующему президенту увеличилось. Джон Херц писал Рузвельту 11 июня 1940 г., за месяц до открытия съезда Демократической партии в Чикаго: «Недавно я беседовал с группой чикагских бизнесменов, которые политически враждебно относятся к Вам, но сейчас они все до одного сошлись на том, что время для партийных раздоров осталось позади и что Вы заслуживаете и потому получите поддержку у всех настоящих американцев. Люди в Чикаго (имеются в виду деловые круги. – В.М.), которых я знаю, в конце концов пришли к выводу, что изоляционизм мертв и что все мы должны сейчас смотреть на вещи реально» {43}. Рузвельт, не забывая обид, не дал спровоцировать себя на доверительный тон и дружелюбие, попросив Гопкинса подготовить ответное письмо – лаконичное, но внушительное. «Я убежден, – писал президент, – что подавляющее большинство американцев полно решимости защитить демократию любыми способами, которые будут признаны необходимыми» {44}.

Рузвельт остался верен себе; он говорил мало и больше намеками, но намеками, всем понятными. Может быть, только Джим Фарли, мечтавший стать кандидатом демократов и рассчитывавший на поддержку антирузвельтовской фракции в партии, не соглашался признать за Рузвельтом права быть кандидатом в третий раз. Побывав летом 1940 г., накануне съезда демократов, в Гайд-Парке, он посоветовал Рузвельту в случае, если его выдвинут, поступить точно так же, как это сделал много лет назад Шерман, – выступить с заявлением об отказе баллотироваться и выполнять обязанности президента в случае избрания. Рузвельт сказал Фарли, что он в сложившихся условиях так поступить не может; если народ того захочет, он не сможет уклониться от выполнения своего долга. Припомнили, что примерно то же говорила и супруга президента в одном из интервью. Эта ошеломляющая новость создала необычную ситуацию. Большинство потенциальных кандидатов просто-напросто были лишены всех шансов на успех и, в сущности, переносили процедуру выдвижения непосредственно на съезд Демократической партии, где, как сказал Рузвельт своим помощникам, Господь Бог сделает свой выбор. По сценарию президента все должен был решить съезд: выдвижение кандидатур президента и вице-президента и избрание их кандидатами на выборах в ноябре 1940 г. Главные роли в осуществлении этого сценария были отведены Г. Гопкинсу и Э. Рузвельт.

К тому времени положение Гопкинса в «кухонном кабинете» Белого дома окончательно определилось – его место ближайшего помощника президента, генератора идей после Л. Хоу, исполнителя самых сложных поручений и соавтора речей никто не мог бы оспорить. Все чаще Гопкинсу приходилось выступать и в новом для него амплуа – советника по внешнеполитическим вопросам. Не будет преувеличением сказать, что такой поворот не предвидел ни он сам, ни президент, потому что в конце августа 1939 г. врачи, вновь уложившие Гопкинса в постель, сообщили президенту, что дни его министра торговли сочтены. Однако, пролежав в клинике пять месяцев, измученный лечением Гопкинс вернулся в январе 1940 г. к политической деятельности. Но прямого отношения к обязанностям министра торговли она уже не имела. Гопкинс был нагружен обязанностями, связанными с национальной безопасностью.

В Европе тем временем война, развязанная фашизмом, только расширялась. Пылали города и исчезали государства. 9 апреля 1940 г. германские войска вторглись на территорию Дании и высадились в Норвегии. 10 мая 1940 г. окончательно рухнули надежды мюнхенцев в Лондоне и Париже удержать Гитлера от перехода от «странной войны» к «настоящей» на Западе. Бронетанковые дивизии немцев пересекли бельгийскую и голландскую границы. Все это означало, что Вашингтон был поставлен перед дилеммой, от решения которой длительное время он уклонялся. В тот же самый роковой для англо-французских армий день, 10 мая 1940 г., Гопкинс был приглашен на обед в Белый дом. Тема разговоров за столом президента могла быть только одна – вторжение танков Рундштедта, Лееба и Клейста на территории Франции, Бельгии и Голландии и паническое отступление французов и англичан по всему фронту. Гопкинс чувствовал себя очень плохо, и, видя это, Рузвельт предложил ему остаться на ночь в Белом доме. Гопкинс согласился и уже не покидал резиденцию президента более трех лет. Ему было отведено небольшое помещение в южном крыле здания, в комнате, которая некогда служила кабинетом Линкольну и где была подписана Декларация об освобождении рабов. Комната обладала и еще одной достопримечательностью – она находилась по соседству с Овальным кабинетом президента.

Проблемы внешней политики и выработка стратегического курса избирательной кампании занимали все время Рузвельта. Выяснилось, что оба этих вопроса после капитуляции Франции сплетены в один тугой узел. Эта мысль отчетливо прозвучала в аналитической записке члена Верховного суда Уильяма Дугласа на имя президента от 2 июля 1940 г. К нему принято было прислушиваться, как к одному из первых членов «мозгового треста». В Белом доме было решено, что записка Дугласа может служить своеобразным «руководством» для «всей президентской рати» в борьбе с антирузвельтовской оппозицией на съезде Демократической партии в Чикаго, планирующей нацелить острие своих атак на Рузвельта во время дискуссии о третьем сроке. Дуглас писал: «Я рассматриваю ситуацию следующим образом. Если Гитлер справится с Англией (а его шансы на это, по крайней мере, благоприятны), он предложит «мир» нашей стране. Фактически пропаганда в пользу этого уже ведется. Он сделает ряд жестов, демонстрирующих его желание заключить с нами сделку. Он будет изображать дело так, будто хочет привлечь нас к реконструкции Европы. Он пойдет на все возможные уловки, чтобы перетянуть на свою сторону предпринимательские круги нашей страны, обещая им высокие прибыли и т. д. Многие в нашей стране уже говорят, что мы «можем иметь дело с Гитлером», если только нам позволят это.

Получить в Белом доме президента, превыше всего ставящего интересы бизнеса, в это критическое время было бы смертельно опасным. «Зачем нам ввязываться в эту ненужную войну? Почему не пойти на деловые отношения с Гитлером, открыть наши рынки и увеличить тем самым занятость?» Вот о чем будут говорить и по этой линии будут оказывать давление. Даже Герберт Кларк Гувер (бывший президент США. – В.М.), по-видимому, полагает, что мы можем сесть с Гитлером за один стол и заключить с ним сделку. Вот почему Вам следует говорить осторожно, чтобы не вызвать ярость поклонников Адольфа…

То, что случилось с Англией, Францией и другими странами, может случиться и с нами, ибо наши финансовые и промышленные тузы действовали бы точно так же, как поступал Чемберлен в аналогичных обстоятельствах. А между тем в случае именно такого развития событий, пока бизнес будет занят своей игрой ради прибылей, Гитлер деморализует нашу страну пропагандой, подогревая разногласия, нерешительность, убаюкивая призывами к бездеятельности. Если мы встанем на этот путь, все погибло, потому что окажемся в зависимости от Гитлера на мировых рынках и в наших домашних делах. Как государство мы столкнемся с величайшей угрозой в нашей истории. Нацистская мечта к 1944 г. поставить нас на колени будет близка к осуществлению».

Картина, нарисованная прозорливым Дугласом, произвела глубокое впечатление на Гопкинса, первым ознакомившегося с меморандумом судьи, видного и уважаемого юриста, прекрасно осведомленного о нарастании пронацистских настроений в стране, встревоженного героизацией Гитлера в прессе летчиком Ч. Линдбергом, представителями финансов и бизнеса. С пометками Гопкинса документ лег на стол президента. Концовка документа была обращена непосредственно к Рузвельту: «Я надеюсь, что в интересах нашей страны Вы дадите согласие на выдвижение Вашей кандидатуры» {45}. Формально Рузвельт еще не дал согласия, но решение им было принято, и принято бесповоротно. Доказательство тому все, кто способен был трезво судить о ходе предвыборной борьбы, увидели в назначении Рузвельтом 20 июня 1940 г., в канун начала работы съезда Республиканской партии, двух видных республиканцев – яростных противников Гитлера, Генри Стимсона и Фрэнка Нокса, соответственно на посты военного и военно-морского министров. Боссы Республиканской партии были взбешены, однако Рузвельт добился важного преимущества. Он ознаменовал начало своей избирательной кампании не словесной бравадой, а всем понятным призывом к избирателям противопоставить национальное единство главному противнику в кампании 1940 г. – нацизму {46}.

Далее все шло так, как было смоделировано в ходе детального обсуждения в Овальном кабинете Белого дома, в беседах с глазу на глаз между президентом и Гопкинсом, отправившимся затем с особым поручением в Чикаго, чтобы принять участие в открытии съезда Демократической партии. Задача, стоявшая перед Гопкинсом, была не из легких, ибо Рузвельт непременным условием выдвижения своей кандидатуры поставил одобрение ее подавляющим большинством (не более 150 голосов против). К тому же нужно было буквально на ходу заняться приведением в порядок расстроенных рядов демократов, а заодно и нейтрализацией опасной группировки Фарли, все еще видевшего себя боссом партийной машины демократов, ее фаворитом. Обосновавшийся со своими помощниками в номере отеля «Блэкстоун», соединенном прямой телефонной связью с Белым домом, Гопкинс в считаные часы доказал, что командный пункт съезда находится там, где расположен его, Гопкинса, аппарат и узел связи.

15 июля 1940 г. мэр Чикаго Эдвард Келли, босс чикагской партийной машины демократов, выступил с необычной приветственной речью: он сказал делегатам, что «спасение нации находится в руках одного человека». Когда вслед за тем сенатор А. Бакли начал читать послание Рузвельта, в котором президент заявлял о своем нежелании оставаться на посту президента третий раз, ему не дали закончить. Зал взорвался хором голосов: «Мы хотим только Рузвельта!», «Америка хочет Рузвельта!», «Все хотят Рузвельта!» Голосование, проведенное вечером на следующий день, было почти единодушным. Делегаты съезда Демократической партии избрали своим кандидатом в президенты США Франклина Рузвельта. Проблема третьего срока утонула в патриотическом порыве.

Но это был еще не конец. Отлично понимая, что восстановление силы демократической коалиции «нового курса» зависит от того, кто станет его партнером по избирательному списку, Рузвельт поставил перед Гопкинсом еще одну сложную задачу: после завершения процедуры по выдвижению его собственной кандидатуры поставить делегатов в известность о его категорическом требовании – проголосовать за Генри Уоллеса в качестве кандидата на пост вице-президента. Страна должна знать, что третья администрация Рузвельта не изменит своей либеральной программе, окажет реальное сопротивление агрессору и не пойдет на поводу у реакции. «Я собираюсь сказать им (делегатам. – В.М.), – говорил он С. Розенману в дни съезда, – что я откажусь участвовать в выборах, если моим партнером будет реакционер. Я уже говорил им об этом и скажу это снова» {47}.

Далеко не все разбушевавшиеся делегаты съезда, представлявшие, как правило, партийные машины штатов, понимали, почему с такой настойчивостью Рузвельт добивается голосования в пользу непопулярного Уоллеса. Однако Элеонора Рузвельт, специально командированная президентом с этой целью в Чикаго, сумела в своей речи объяснить им причину непреклонности президента. Ухитрившись ни разу не упомянуть имени Уоллеса, супруга президента преподнесла делегатам съезда урок тактического мышления. Суть его состояла в следующем: сильный соперник (а таким являлся У. Уилки), способный на выборах одержать верх, требует привлечения союзников на левом фланге общества, которые, поддержав партию в 1936 г., разочаровались в ней и являются потенциальным резервом развивающегося движения за третью, рабоче-фермерскую партию. Уоллес с его твердой репутацией последовательного сторонника широких социальных преобразований послужит своеобразным улавливателем этих настроений с последующим растворением их в лоне Демократической партии.

Только теперь для многих противников третьего срока стало очевидным, что замысел президента простирался весьма далеко и заключался в реализации концепции национального единства в условиях военной мобилизации, а возможно, и участия в войне. Он не пошел на поводу у авторов реакционных антирабочих биллей, скопившихся в конгрессе, и многочисленных гонителей радикализма, подогреваемых бурными действиями созданной в мае 1938 г. комиссии палаты представителей по расследованию антиамериканской деятельности. Более того, в пику сторонникам «жестких мер» в отношении рабочего движения Рузвельт назначил членом созданной 29 мая 1940 г. Совещательной комиссии по национальной обороне (НДАК) вице-президента КПП Сиднея Хиллмэна, в функции которого входило наблюдение за претворением в жизнь рабочей политики в отраслях, занятых производством военной продукции или непосредственно связанных с ней. Это означало, что левоцентрист Хиллмэн превращался в некое дополнение к министру труда Фрэнсис Перкинс или даже кое в чем становился на ступеньку выше ее. А накануне съезда демократов Рузвельт назначил другого профсоюзного деятеля, Дэниеля Трейси, президента Межнационального братства рабочих электротехнической промышленности (АФТ), заместителем министра труда. Вхождение двух представителей профсоюзов в высшие эшелоны администрации символизировало признание Рузвельтом того большого значения, которое он придавал в сложившейся ситуации восстановлению контактов с рабочим движением, и одновременно желание лишить поддержки левого крыла профсоюзов движения за создание третьей, рабоче-фермерской партии {48}.

Острейший конфликт с Джоном Льюисом и переход последнего на сторону Уилки осложнили положение Рузвельта. Он также не мог надеяться, что руководство АФТ окажет ему необходимую поддержку {49}, а слухи, что Льюис предпринимает шаги к созданию рабоче-фермерской партии на изоляционистской платформе, усиливали беспокойство по поводу исхода избирательной борьбы. Неясно было, какую позицию займут профсоюзы в отношении помощи Англии и призыва крепить «национальную оборону», уже высказанного Рузвельтом. Но буквально накануне съезда демократов положение прояснилось: Филипп Мэррей, президент союза сталелитейщиков (КПП), и Томас Кеннеди, секретарь-казначей союза шахтеров (КПП), вместе с Р. Томасом, Р. Франкенстином из союза автомобильных рабочих (КПП), руководителями союзов рабочих текстильной и резиновой промышленности приехали в Чикаго с целью содействовать успеху прорузвельтовской кампании. Таким образом, настойчивость Рузвельта в отношении кандидатуры Уоллеса во многом объяснялась стремлением президента ответить взаимностью на проявление лояльности к «новому курсу» со стороны наиболее активной и прогрессивно настроенной части организованного рабочего движения. Этот шаг Рузвельта содействовал тому, что многие съезды профсоюзов вновь высказались в его поддержку.

Тактика Рузвельта полностью обнажилась уже в ходе самой избирательной кампании, после победы на съезде в Чикаго. Президент включился в нее за две недели до выборов, подчеркнув тем самым, что он занят не охотой за голосами, а вопросами государственной важности, включая, прежде всего, вопрос о безопасности страны. В выступлениях Рузвельта совсем не фигурировала тема третьего срока, он не хотел позволить противнику втянуть его в опасную дискуссию. Вместо этого ударение было сделано на достижениях «нового курса» в социальной сфере. Чутко уловив стремление Уилки и республиканцев рекламировать свой новый «трезвомыслящий» подход к проблемам неимущих слоев, Рузвельт воспользовался случаем, чтобы напомнить о том, что это всегда было сердцевиной его политики, а также указать одновременно и на лицемерие лидеров «великой старой партии». «Слезы, крокодиловы слезы, – говорил Рузвельт 23 октября в Филадельфии, – которые проливают некоторые в ходе этой кампании в связи с положением трудящихся мужчин и женщин, льются из глаз тех самых республиканцев, которые уже имели в 1932 г. шанс доказать свою любовь к рабочим, но не захотели воспользоваться им». Закрывая кампанию в промышленном Кливленде, городе боевых рабочих традиций, ставшем центром забастовочного движения, Рузвельт сказал: «Я вижу Америку, где рабочих промышленных предприятий не выгоняют с работы в расцвете лет, где нет этой бесконечной нищеты, переходящей по наследству от поколения к поколению» {50}.

Следуя советам Хиллмэна, в самый последний момент Рузвельт даже попытался достичь примирения с Джоном Льюисом, пригласив его 17 октября 1940 г. в Белый дом для обсуждения вопросов рабочей политики. Президент профсоюза шахтеров не отверг приглашения, но внезапно, повернув разговор на нарушения демократических прав со стороны полиции, Льюис заявил президенту, что Федеральное бюро расследований установило за ним слежку и прослушивает его телефонные разговоры. Рузвельту хорошо было известно о многочисленных грязных акциях политической полиции против демократических элементов и левых, о незаконных арестах, кампаниях запугивания и преследованиях инакомыслящих, но, изобразив на своем лице удивление, президент страны прервал разговор с тем, чтобы никогда уже больше не встречаться с президентом КПП. Примирения не состоялось. По всему было видно, что Льюис жаждал хлопнуть дверью, и хлопнуть посильнее. Президент не стал уговаривать его соблюдать вежливость и терпимость.

Положение в рядах рабочего движения, служившего главной опорой либерально-прогрессистского блока, создавало для Рузвельта накануне выборов серьезную проблему. Это сознавалось всеми, кому не безразлично было, кто займет кресло президента накануне принятия, возможно, самых ответственных решений за всю предшествующую историю страны.

Освобожденный из тюрьмы, в которую он был заточен по ложному обвинению и где пробыл свыше 20 лет, выдающийся сын американского рабочего класса, представитель его левого крыла Том Муни с осуждением отреагировал на планы Льюиса объявить войну Рузвельту и сделать профсоюзы опорной силой его противников. «Я следил за ходом съезда КПП в штате Калифорния, – писал он 12 октября 1940 г., – слушал вечернюю программу КПП по радио и читал газеты КПП, а также ежедневную печать. Его участники попали в весьма щекотливое положение. Насколько мне известно, Льюис собирается выступить с заявлением по поводу президентских выборов в любой день… и полон решимости добиваться провала Рузвельта. Все равно, что бы он ни делал, поддержит ли он антирузвельтовскую кампанию или призовет голосовать за Уилки, в любом случае такая линия поведения будет равносильна поддержке Уилки; но у меня просто не укладывается в голове, как он мог Уилки предпочесть Рузвельту. Действительно, политика правительства является империалистической по своему характеру, однако, хотя мы и не заинтересованы в защите умирающего капитализма, тем не менее если мы поставлены перед выбором, то из двух зол следует выбирать меньшее. Я полагаю, это и есть единственно разумное решение для рабочих, пока они не располагают политической силой, достаточной для того, чтобы обеспечить себе реальные шансы добиться собственной победы. Вопреки всему тому, что говорится и делается, на практике все реформы «нового курса» остаются в силе, и сам Рузвельт не единожды публично на весь мир объявил себя верным обязательству защищать их и расширять при любых, даже самых сложных обстоятельствах, сохраняя их в том виде, в котором они существуют. Он рассматривает их в качестве составной части национальной обороны» {51}.

Однако то, чего опасались очень многие сторонники Рузвельта, подтвердилось. Накануне дня выборов, принеся в жертву честолюбию здравый смысл, Джон Льюис призвал рабочих голосовать против Рузвельта, «супермена» и «аристократа», в котором не нуждается Америка. Это трудно было предвидеть. В случае если члены КПП, заявил Льюис, отвергнут его совет, он будет рассматривать это как вотум недоверия и немедленно подаст в отставку с поста председателя КПП. Биограф С. Хиллмэна М. Джозефсон свидетельствовал, что демарш Льюиса был воспринят Рузвельтом и его ближайшим окружением как предупреждение о грозной опасности {52}. Во многом этим объясняется, почему до самого конца кампании Рузвельт последовательно придерживался того плана, который был им разработан с учетом глубины внутренних социальных противоречий в стране и особого морально-политического климата, отмеченного подъемом антимонополистического движения. Гопкинс раскрыл суть этого подхода в письме (от 14 августа 1940 г.) одному из своих корреспондентов, сказав, что Рузвельт не должен бояться идти навстречу рабочим, фермерам, средним слоям, черным, остерегаясь в то же время близости с корпорациями {53}.

Когда голоса были подсчитаны, выяснилось, что прочное большинство все еще поддерживает президента, с чьим именем были связаны реформы «нового курса», но и Уилки получил чуть менее 45 % голосов избирателей. Совсем неплохо для первого раза. Выяснилось также, что именно рабочий класс и беднейшие слои населения, как и в 1936 г., в подавляющем большинстве поддержали Рузвельта. В сущности, трудящиеся голосовали за продолжение и углубление реформ. Голосование за Рузвельта означало также и поражение изоляционистов, пронацистских группировок, отчаянно пытавшихся помешать моральному осуждению нацизма и исключить превращение США в резерв вооруженного сопротивления странам «оси».

27 ноября 1940 г., после того как утихли страсти и улеглось возбуждение первых дней после объявления результатов голосования, Феликс Франкфуртер попытался в письме Гарольду Ласки – английскому социалисту – прокомментировать победу Рузвельта под углом зрения перспектив национальной политики. Поводом для этого послужила аналитическая статья в лейбористской газете «Гардиан». Эта статья, писал Франкфуртер, в целом правильно анализирует ситуацию, возникшую в США, но «недооценивает силы тьмы и реальной власти, которые объединились против Рузвельта…». Он заключал: «Президент вступает в свой третий срок, преисполненный духом Линкольна. Иными словами, он ни на один миг не впадает в восторг по поводу результата выборов, хорошо представляя себе громадность задач, стоящих перед ним. Вы также хорошо знаете проблемы, с которыми ему приходится иметь дело. Вскоре должны быть приняты главные решения, и события должны помочь приблизить этот момент» {54}.

Глава IX

Садовый шланг для соседа

Корень вопроса

Нападение Гитлера на Польшу 1 сентября 1939 г. и начало Второй мировой войны для Белого дома, да и вообще для политических кругов Вашингтона не было неожиданностью: этого ждали и к этому готовились. Но даже Рузвельт полагал, что события могли развиваться в русле «мюнхенского сценария», о чем шла речь в беседе с заместителем госсекретаря Брекенриджем Лонгом 2 сентября. В публичных выступлениях он предпочитал ограничиваться предупредительными сигналами, не давая повода оппозиции обвинить его в стремлении вмешаться в европейский конфликт. Первые практические шаги правительства США были под стать этой реакции. На заседании кабинета 1 сентября Рузвельт провел различие между подготовкой к войне и подготовкой к решению проблем, поставленных войной. «Уделяйте внимание исключительно последнему, – наставлял он членов кабинета, – ибо мы не намерены дать вовлечь себя в войну». Через два дня в ходе очередной «беседы у камелька» он осудил слухи о посылке американских солдат в Европу и дал твердое обещание сохранить Америку вне войны. 5 сентября специальной прокламацией президента был введен в действие Закон о нейтралитете 1937 г., предусматривавший эмбарго на экспорт оружия в воюющие страны {1}, а 8 сентября объявлено «ограниченное военное положение».

Однако Рузвельт дал ясно понять, что он отвергает строгий нейтралитет. «Я не могу, – говорил он, – требовать, чтобы американцы оставались нейтральными и в своем образе мыслей…» {2} Все понимали, что это значит. Опросы показывали, что симпатии большинства американцев были на стороне противников Германии. Президент также считал, что США должны оказывать помощь Англии и Франции. Задержка с введением в действие Закона о нейтралитете была первым дружеским жестом правительства Соединенных Штатов по отношению к Англии и Франции: они получили возможность вывезти из США ранее закупленное военное снаряжение {3}. Когда стало ясно, что в конгрессе складывается благоприятная обстановка для этого, Рузвельт осторожно, с оглядкой возобновил агитацию за пересмотр законодательства о нейтралитете. Поскольку изоляционисты располагали еще большим влиянием, а отношение к войне, которую Англия и Франция вели с Германией, было двояким (она и впрямь была «странной войной»), Рузвельт стремился не дать обвинить себя в принадлежности к партии войны. «Франклин всегда говорил, – заметила как-то Элеонора Рузвельт, – что ни один лидер не должен отрываться слишком далеко от своих последователей» {4}.

Речь Рузвельта перед специальной сессией конгресса 21 сентября 1939 г. была мастерски составленным документом. В нем было все: констатация того, что существующий Закон о нейтралитете фактически помогает агрессору, нападающей стороне; убеждение, что благодаря ему Соединенные Штаты объективно скорее могут быть втянутыми в войну; декларация преданности общенациональному блоку, ставящему задачу сохранения Америки вне войны; предложение о том, как обеспечить прибыли американским торговцам оружием и другими материалами, необходимыми воюющим странам, не рискуя оказаться втянутыми в военные действия. Подтвердив свое отрицательное отношение к законодательству о нейтралитете, Рузвельт заключил свою речь словами, которые прозвучали почти как клятва: «Во всех своих действиях мы должны руководствоваться единственной мыслью – не допустить вовлечения Америки в эту войну» {5}.

Ощущение опасности, стоящей у порога, побуждало к самокритике. Мрачной эпитафией политике «умиротворения» прозвучали слова: «Я сожалею, что конгресс принял этот закон. Равным образом я сожалею, что подписал его». Да, действительно, законодательство о нейтралитете всегда было на пользу только Гитлеру и Муссолини, недаром их агентура в США из кожи вон лезла, чтобы сорвать его отмену. Но ведь существовало множество других способов позитивного воздействия на международную обстановку, которыми Соединенные Штаты, администрация Рузвельта не пожелали воспользоваться. Рузвельт понимал, что втиснуть всю внешнюю политику такой страны, как США, с ее огромным экономическим, военно-политическим и моральным потенциалом в прокрустово ложе законодательства о нейтралитете невозможно, как невозможно объяснить неутешительный итог дипломатической деятельности за почти восьмилетний период одной строкой правового акта. Требовались более убедительные аргументы, чтобы не оставить впечатления кающегося политика, облик которого мало подходил для человека, претендующего вновь занять кресло президента страны.

Рузвельт выбирает иную тактику. Но прежде он демонстративно отклоняет многократные предложения выступить в роли посредника с инициативой новых мирных переговоров между Англией и Францией, с одной стороны, и Германией – с другой. Такие предложения настойчиво делались ему убежденным в скорой капитуляции Англии Джозефом Кеннеди, американским послом в Лондоне, и по различным каналам представителями Третьего рейха. Сделанные Рузвельтом последующие шаги должны были убедить каждого, что президент, чего бы это ему ни стоило, не намерен следовать своему старому правилу – идти вровень с теми настроениями, которые задают тон в общественном мнении страны. И прежде всего 11 сентября 1939 г. он направляет открытым текстом знаменитое письмо У. Черчиллю в Лондон с поздравлением в связи с возвращением последнего на должность Первого лорда Адмиралтейства и напоминанием, что в годы Первой мировой войны они оба стояли на одинаковых позициях.

Посреди, как писал Р. Шервуд, внезапно образовавшегося вакуума идей {6} Рузвельт вновь обрел душевное равновесие, объяснив самому себе и всем, кого это интересовало, что главная ответственность за недооценку нацистской угрозы (в том числе и для стран Западного полушария) и за фиаско политики «умиротворения» лежит на наивных представлениях миллионов американцев, не желавших-де и слышать о вмешательстве в европейские конфликты, о противодействии расширению фашистской агрессии. И через два года он настаивал на этой версии. 16 октября 1942 г. Джозеф Дэвис сделал важную запись в своем дневнике после беседы с Рузвельтом о существе предвоенной внешней политики США. Президент говорил ему: «С момента захвата Гитлером власти и ремилитаризации Рейнской области для меня было абсолютно ясно, что мир находится под угрозой. Но для меня также было абсолютно ясно, что страна не готова ни осознать этой угрозы, ни принять на себя долю ответственности за сохранение мира. Постепенно страна пришла к этому решению и увидела то, что я видел давно. Это было нелегким делом – привести страну к осознанию нависшей над ней угрозы» {7}.

Эта версия Рузвельта была поколеблена тем же Р. Шервудом, заметившим уже в послевоенное время кричащие противоречия в образе действий президента сразу же после объявления страны на «ограниченном военном положении». Рузвельт, писал он, «мог бы использовать факт начала европейской войны для того, чтобы сосредоточить в своих руках власть, выходящую за рамки той, которой располагает президент в мирное время. Но он делал все наоборот. На пресс-конференции, последовавшей за его прокламацией, извещавшей о введении «ограниченного военного положения», он так определил свою позицию: «У меня нет ни намерений, ни необходимости… ни малейшего желания перестраивать жизнь нации, касается ли это ее оборонного потенциала или невоенной экономики, на военный лад. Этого мы хотим избежать. Мы намерены сохранять внутреннюю жизнь страны на принципах и в соответствии с законодательством мирного времени». Эти слова, по-видимому, были самыми неубедительными из всего когда-либо сказанного Рузвельтом. Он превзошел даже Уоррена Гардинга своим призывом к стране «вернуться к нормальным временам» еще до того, как война по-настоящему началась. Он обнажал горестные слабости его собственной администрации…» {8}

Эту слабость (или, точнее сказать, противоречивость) позиции президента в первые месяцы войны Шервуд объяснил неясностью перспектив для самого Рузвельта. Шервуд исходил из того, что главное решение о третьем сроке осенью 1939 г. все еще не было принято, а потому-де наилучшим способом ведения всех дел оставались мистифицирование друзей и врагов, сокрытие истинных намерений {9}. Тогда резонно спросить: а может быть, не было никакого раскаяния и в отношении той игры в политику «умиротворения», которую Соединенные Штаты вместе с Англией и Францией вели на протяжении многих лет, прикрываясь законодательством о нейтралитете? И еще одно: разве выглядит дипломатия Рузвельта последовательнее после того, как он, отвергнув предложение Джозефа Кеннеди выступить с новой мирной инициативой, встретился с американским бизнесменом У. Дэвисом, представлявшим Г. Геринга, и заявил о своей готовности быть посредником между воюющими странами, если его об этом попросят? {10} Американский историк У. Кимболл находит достаточно красноречивым также тот факт, что Рузвельт, прекрасно зная о прогерманской ориентации своего посла в Лондоне, не торопился отзывать его из английской столицы {11}.

К историописанию самого Шервуда следует отнестись критично. Так он назвал осень 1939 г. и зиму 1940 г. периодом бездеятельности американской дипломатии. Рузвельту, по его словам, ничего не оставалось, как сидеть сложа руки и ждать, пока события, неподконтрольные ему, не определят его собственный образ действий {12}. И в самом деле, внешне картина представлялась именно такой, но внешность часто бывает обманчивой. В Европе и в Азии шла война, и в Вашингтоне стремились извлечь из этого максимум возможного. Делались разные предложения и строились различные планы, но большинство сходилось на том, что благоприятное геополитическое положение США надолго сохранит за ними существенные преимущества по сравнению с другими странами, втянутыми в войну. Корпорации втайне подсчитывали выручку от военных заказов и закупок, рассчитывая нажиться за счет всех воюющих стран, не делая различий между ними. Сторонники отмены эмбарго получили мощную поддержку, быстро изменившую соотношение сил в конгрессе в пользу тех, кто настаивал на ревизии Закона о нейтралитете.

Пока в конгрессе разворачивались дебаты вокруг пересмотра Закона о нейтралитете, Рузвельт предпринял энергичные шаги к созданию особой, охраняемой Соединенными Штатами зоны «безопасности» в Западном полушарии. США выступили инициатором созыва в Панаме 23 сентября – 3 октября конференции министров иностранных дел стран Американского континента. Ее участники, представители 21 государства, приняли по предложению Рузвельта декларацию об установлении «нейтральной зоны» протяженностью от 300 до 1000 миль по обеим сторонам Северной и Южной Америки (за исключением Канады) {13}. Она запрещала военные действия «любого неамериканского государства» в зоне, предусматривала совместное ее патрулирование. Конференция создала Межамериканскую финансовую и экономическую совещательную комиссию, призванную содействовать экономической стабильности в странах континента и смягчить потери этих стран в связи с утратой европейского рынка. В лице межамериканской «солидарности», полностью контролируемой Вашингтоном, американский капитал получил мощное средство для утверждения своего безраздельного влияния на континенте. Вспыхнувшая в далекой Европе война принесла американским корпорациям первые крупные дивиденды в виде расширения сферы влияния за счет оказавшихся связанными военным конфликтом конкурентов.

В конце октября – начале ноября 1939 г. Рузвельт поздравил себя с еще одним дипломатическим успехом, на этот раз в конфликте с изоляционистами. Голосование по новому, четвертому после августа 1935 г. правительственному законопроекту о нейтралитете в конгрессе дало преимущество интернационалистам. Большинство сенаторов и членов палаты представителей выступили за отмену эмбарго, отвергнув все доводы изоляционистов. Закон, подписанный Рузвельтом 4 ноября, разрешал экспорт оружия воюющим странам на основе принципа «cash and carry» (плати и вези). «По-прежнему исключалась возможность предоставления займов воюющим странам и передвижения американцев на их судах. Но впервые разрешалась продажа американского вооружения воюющим в Европе сторонам, если оно будет заранее оплачено и вывезено на иностранных судах» {14}. Американским судам запрещалось заходить в омывающие Европу моря, которые объявлялись зоной военных действий. Но нашлось много посредников, которые охотно брали на себя риск, продвигая американские товары в самые опасные точки.

Рузвельту очень хотелось закрепить этот успех, публично развенчав «заблуждения» в отношении безопасности Американского континента. В ноябре 1939 г. он подготовил черновой вариант речи, в которой говорилось о неизбежности военного столкновения США с Германией в случае поражения Франции и Англии. Но, как замечает Роберт Даллек, опасение, что такая речь прозвучит как открытый призыв к оружию и будет обращена против него, если им будет принято решение баллотироваться в третий раз, осенью 1940 г., удержало Рузвельта от эффектного изъявления антигерманских настроений, а заодно и сведения счетов с внутренней оппозицией {15}.

Были и другие обстоятельства, заставившие Рузвельта отправить пылиться в архив подготовленное выступление и вновь резко изменить курс своей европейской политики. Затишье, царившее на Западном фронте после захвата Гитлером Польши, начало советско-финского конфликта, вялые закупки Англией и Францией военного снаряжения, на которые в США так рассчитывали, заставили президента задуматься над тем, оправданны ли прогнозы на длительную «большую войну» между странами «оси» и союзниками и не возьмет ли вскоре вновь верх «западная солидарность» на почве антисоветизма. В этих условиях заманчивым показалось вновь (вопреки клятвенным обещаниям не делать этого) обратиться к воюющим (в особенности к Германии и Италии) и нейтральным странам с предложением заняться урегулированием всех споров за столом мирных переговоров.

Рецидив политики «умиротворения» воплотился сначала в обращение Рузвельта к папе Пию XII с предложением дать благословение идее «единства моральных действий», примиряющих агрессоров и их жертвы, а затем в таинственные миссии Джеймса Муни, одного из руководителей корпорации «Дженерал моторс», в Берлин и заместителя госсекретаря С. Уэллеса в Рим, Берлин, Париж и Лондон (февраль – март 1940 г.). Джеймс Муни, хорошо известный верхушке Третьего рейха благодаря тому, что представляемая им фирма все 30-е годы занималась производством в нацистской Германии грузовиков, броневых автомобилей и танков, официально должен был выяснить отношение Гитлера и его окружения к идее прекращения войны на «справедливых и равноправных» условиях. В его полномочия входило также передать нацистским руководителям предложение о посреднических услугах, которые США с готовностью могли бы оказать в организации таких контактов и переговоров {16}. Прецедент с миротворчеством полковника Э. Хауза в 1914 г. не был забыт.

Бросается в глаза контраст с той позицией, которой придерживалась американская дипломатия в период, когда проходили англо-франко-советские переговоры в Москве весной и летом 1939 г. А ведь прошло всего лишь несколько недель с того момента, когда было отклонено предложение Джозефа Дэвиса о поездке в Москву с целью способствовать успеху идущих там переговоров. «Промедление смерти подобно», – предупреждал тогда Дэвис. Его не послушали. Теперь, после того как пол-Европы было захвачено нацистами, в Берлин для «урегулирования взаимных претензий» посылали главного администратора заводов «Опель» (филиал «Дженерал моторс»), награжденного в 1939 г. Гитлером орденом «Золотого орла» {17}. Особая предупредительность американской дипломатии по отношению к Третьему рейху наводила на размышления на фоне резкого похолодания в советско-американских отношениях после начала советско-финского конфликта в конце 1939 г.

Личная встреча Рузвельта и Джеймса Муни имела место 22 сентября 1939 г. и касалась широкого круга вопросов. Чарльз Хайэм, впервые подробно рассказавший о ней в книге «Торгуя с врагом», писал, ссылаясь на дневники Муни, что речь шла о широком круге международных вопросов, включая вопрос об «общем подходе к России» {18}. О том, какие темы в связи с этим поднимались, можно только догадываться, хотя дневниковая запись Б. Лонга от 11 октября 1939 г. проливает свет на те идеи, которые кочевали в офисах госдепартамента накануне поездки Муни. В ней выражалась надежда, что германская военщина, обнаружив у границ Восточной Пруссии после воссоединения западных областей Белоруссии в сентябре того же года Красную Армию, заставит Гитлера с вниманием отнестись к сигналам, идущим из Лондона и Парижа, и пойти на сделку с ними. Определенные надежды возлагались и на перемены в руководстве нацистского рейха, уход Гитлера и приход «прагматичного» Геринга. «Западные страны, – записал Лонг, – могут иметь с ним дело» {19}.

Пока Муни готовился к отъезду в Берлин для встречи с Гитлером и Герингом, в Вашингтоне разрабатывалась еще более сложная и ответственная дипломатическая акция. Впрочем, правильнее было бы сказать, что там вернулись к старым планам установления прямых контактов с Гитлером и Муссолини с целью предварительного обсуждения нового варианта улаживания взаимных претензий. 9 февраля 1940 г. президент объявил, что он решил послать в Европу заместителя государственного секретаря С. Уэллеса с визитом в Рим, Берлин, Париж и Лондон с целью выяснить «мнение четырех правительств… о существующих возможностях заключения справедливого и прочного мира» {20}. В политических кругах США придавали очень важное значение этой поездке. Вновь всплыло имя Э. Хауза. «Это будет очень важный визит, – сделал запись в своем дневнике 9 февраля хорошо информированный Б. Лонг, – точнее сказать, он может стать таким. Если Самнер (Уэллес. – В.М.) обнаружит готовность со стороны различных ответственных чиновников всех четырех правительств прекратить военные действия, то этот визит приобретет большое значение; но если Уэллес не обнаружит такой готовности, то это будет, по-видимому, означать, что война продлится ad infinitum (до бесконечности)» {21}.

Была ли миссия Уэллеса задумана как чисто ознакомительная или как серьезный зондаж обстановки на предмет активного обмена идеями об условиях достижения очередного соглашения с Берлином и Римом? На этот вопрос ответить непросто хотя бы потому, что Рузвельт окружил ее атмосферой таинственности, строго приказав не разглашать никаких подробностей о поездке Уэллеса. В беседе с Лонгом уже в начале марта 1940 г. «президент сказал, что, насколько ему известно, он единственный человек, который знает, почему Уэллес отправился в свою поездку за рубеж, и он единственный человек, который знал, что Уэллес должен был говорить…» {22}

Одно очевидно: после того как президент почувствовал холодное отношение со стороны общественности и в конгрессе к «умиротворительным» аспектам миссии Уэллеса, он счел необходимым представлять ее в доверительных беседах как простой маневр, направленный на то, чтобы поспособствовать Франции и Англии «противостоять неминуемому натиску» немцев, который, как считали в Вашингтоне, может начаться в ближайшем будущем, и если удастся, то и предотвратить его. Что удалось узнать Уэллесу, остается до сих пор до конца неясным. Но президент вынес из всей этой истории один важный урок: заигрывание с идеей «умиротворения» фашистских держав становится все более непопулярным в стране. И еще одно: маршрут Уэллеса не включал Москву, но беседы посланника президента в Берлине и Лондоне показали, что возник военный тупик, из которого западные союзники не смогут выйти победителями без серьезной поддержки Советского Союза. Между тем советское посольство в Вашингтоне истолковало миссию Уэллеса как исключительно антисоветскую по своему характеру. Уманский сообщил об этом в Москву {23}.

Но и без этого дипломатические отношения самих Соединенных Штатов с СССР оставались натянутыми, хотя, обеспокоенное постоянным расширением японской экспансии в Азии, политическое руководство США и не стремилось доводить их до крайней грани. Тем не менее в США была развернута широкая антисоветская кампания. Вашингтон оказывал экономическую и финансовую помощь Финляндии, воюющей с Советским Союзом, а 2 декабря 1939 г. Рузвельт объявил о введении «морального эмбарго» на вывоз в СССР некоторых видов промышленной продукции, главным образом на вывоз самолетов. Но еще до подписания СССР с Финляндией мирного договора 12 марта 1940 г. государственный секретарь К. Хэлл сделал ряд заявлений, из которых явствовало, что в планы Вашингтона не входит имитация решимости «покарать» Советский Союз за «дерзость», проявленную в деле обеспечения безопасности его собственных границ. Исключительно дружелюбно вел себя посол США в Москве Л. Штейнгардт, предлагая посредничество и обещая в беседе с Молотовым потепление советско-американских отношений. Все говорило о том, что Рузвельт понимал, что безрассудные решения могли дорого обойтись, прежде всего, самим Соединенным Штатам, и, возможно, в самом недалеком времени.

9 апреля 1940 г. президент смог лишний раз убедиться, что меры предосторожности, принятые им против раздувания антисоветской истерии в конгрессе и в общественных настроениях, были полностью оправданными. В этот день Гитлер начал вторжение в Данию и Норвегию. В тот же день, выступая перед журналистами, Рузвельт потребовал уже от всех общего переосмысления мировой ситуации под углом зрения возросшей непосредственной опасности для самой Америки быть вовлеченной в войну. Через неделю на встрече с 275 членами Американского общества газетных редакторов Рузвельт почти в тоне инструктажа говорил об их «обязанности» просвещать сограждан в отношении полной безнадежности для США устоять в качестве самостоятельного государства в случае, если фашистские диктаторские режимы одержат верх в Европе и на Дальнем Востоке. Это ни в коем случае не было призывом к оружию. Рузвельт все еще рассчитывал, что США какое-то время удастся оставаться вне войны, а сама она примет длительный, затяжной характер, после того как в нее вступят главные силы Франции и Англии. Но та решительность, с которой Гитлер действовал против Дании и Норвегии, и тот поразительный, буквально ошеломляющий паралич воли, наступивший после этого известия в Париже и Лондоне, вызвали в Вашингтоне шок. Какие нужны были еще доказательства того, что Франция и Англия не способны эффективно противостоять агрессору, по-видимому, рассчитывая на помощь извне? Где искать противовес той внезапно возникшей непосредственной опасности для существования не только европейских стран, но и стран Американского континента и Соединенных Штатов в том числе?

Некоторые шаги Рузвельта в начале апреля 1940 г. позволяют понять, в каком направлении шел ход его мыслей. Он дает указание о возобновлении торгово-экономических переговоров между США и Советским Союзом. Много раз встречаются заместитель госсекретаря С. Уэллес и полпред СССР К.А. Уманский. 27 июля 1940 г. Уэллес сказал своему собеседнику: «Пора обеим нашим странам подумать не только о нынешних отношениях, но и о будущих месяцах и годах, которые, быть может, для обеих держав будут чреваты новыми опасностями. Не пора ли устранить источники трений, которых и без того достаточно во всем мире, и ликвидировать остроту, создавшуюся в отношениях между нашими странами» {24}. Эти слова были произнесены уже после начала наступления германских войск против Голландии и Бельгии, после капитуляции Франции. Мало кто в американской столице верил тогда, что Англия сможет продержаться длительное время даже при всесторонней помощи вооружением и продовольствием со стороны США. А если рухнет эта «передовая линия обороны Америки», долго ли Атлантический океан может служить преградой для Гитлера и его военно-морского флота, усиленного захваченными английским и французским флотами? Смогут ли Соединенные Штаты предотвратить прорыв Германии, а возможно, и Японии в Канаду, Центральную и Южную Америку, где у германского фашизма есть сторонники и сочувствующие? Не отрежут ли Германия и Италия, захватив Средиземноморье, Ближний и Средний Восток, США от важных источников сырья? Не начнет ли Германия, базируясь в захваченных Норвегии и Англии, готовить высадку в Исландию, Гренландию и Канаду, чтобы создать там базы для бомбардировок промышленных центров северо-востока США?

«Страх и истерия, – писал известный публицист М. Джозефсон, – сковали Соединенные Штаты, как только французская армия была разгромлена в молниеносной войне. Каждый, кто бывал тогда в Вашингтоне, помнит тот ужас, который царил повсюду, даже в официальных кругах, в связи с захватом французского флота Германией и возможным в ближайшее время завоеванием Англии. Многие беженцы из Франции предсказывали в ближайшие две недели появление нацистских интервентов» {25}.

Послание Рузвельта конгрессу 16 мая косвенно отражало эти настроения, будоражившие столичную атмосферу. Граница американской безопасности, говорил он, переместилась с Рейна куда-то в Атлантику. Развитие авиации, отметил он, положило конец безопасности Западного полушария. Президент, нарисовав устрашающую картину применяемых нацистами методов ведения тотальной войны с использованием новейшей техники, потребовал от конгресса ассигнований на создание мощного военно-воздушного флота, способного прикрыть подступы к Западному полушарию со стороны Атлантики. Получалось, что, несмотря на усиление опасности со стороны Японии, главная угроза исходила из Европы. Впервые во всеуслышание Рузвельт заявил о необходимости для США обзавестись сетью военных баз за рубежом. Но слово «война» никто старался не произносить. Ф. Франкфуртер писал Г. Ласки 20 июня 1940 г. о том, что идея участия США в европейской войне наталкивается на толщу непонимания и твердое убеждение очень многих, что американцы смогут отсидеться за океаном и что события в Европе обойдут Америку стороной {26}.

Правда, появился новый немаловажный нюанс: подавляющее большинство в правящих кругах страны уже считало, что военная помощь воюющим с Германией и Италией странам вполне допустима и не противоречит их геополитическим замыслам. Воспользовавшись, как щитом, формулой «все, что угодно, кроме войны», Рузвельт повел наступление на еще устойчивые изоляционистские настроения, исподволь готовя страну к отказу от губительной и для самих Соединенных Штатов политики нейтралитета.

Послания У. Черчилля, ставшего после 10 мая 1940 г. премьером коалиционного правительства Англии, с мольбой о помощи и заклинанием оставить эгоистические расчеты извлечения выгоды из европейской схватки, подтолкнули к ряду важных шагов. Первым из них было решение Рузвельта 5 июня 1940 г. продать Франции 50 устаревших самолетов военно-морской авиации и 90 таких же пикирующих бомбардировщиков. «Я устроил это! – писал он в частном послании. – Очень много самолетов уже на пути к союзникам… Я делаю все возможное, хотя и не распространяюсь на эту тему, потому что некоторые элементы из нашей прессы, например газеты Скрипс – Говарда, наверняка исказят эти действия, организуют нападки на них и запутают людей… Очень скоро я выступлю с коротким заявлением по этому вопросу» {27}. 8 июня Рузвельт объявил корреспондентам о своем решении, пояснив, что в «наши дни» самолеты «ужасно быстро устаревают». В такой чисто коммерческой упаковке сенсационная сделка не вызвала протестов. Деловые соображения взяли верх.

Однако главную порцию аргументов Рузвельт приберег для своего выступления в Вирджинском университете в г. Шарлоттсвилле, ставшего важной вехой в его наступлении на позиции изоляционизма. Впервые в нем достаточно определенно было сформулировано отношение администрации к европейской войне и проведена дифференциация между нападающей и обороняющейся сторонами. Избранная Рузвельтом манера говорить намеками, не называя страны поименно, уже давно стала привычной. Все понимали, о чем и о ком идет речь. Президент сказал: «Сплотившись воедино, мы, американцы, будем проводить открыто и одновременно следующие два курса: противникам силы мы предоставим материальную помощь из ресурсов нашей страны; в то же самое время мы должны так спланировать использование этих ресурсов, дабы здесь, у себя в Америке, располагать достаточным количеством снаряжения и обученных кадров, чтобы быть готовыми к любым случайностям и оборонительным действиям» {28}.

«Противники силы» – Франция и Англия – услышали в этих словах долгожданную, а может быть, и запоздалую поддержку. Поскольку буквально за несколько часов до выступления в Шарлоттсвилле Рузвельту стало известно о нападении Италии на Францию, он, к ужасу чиновников госдепартамента, по собственной инициативе включил в него свой знаменитый экспромт: «Рука, державшая кинжал, вонзила его в спину соседа». В госдепартаменте, писал Шервуд, считали, что Рузвельт зашел слишком далеко {29}. Сам же президент так не считал, хотя соображения предвыборной тактики в который раз вновь толкнули его на компромисс с изоляционистами в его собственной партии. Шарлоттсвилльская речь осталась, по существу, единственным важным выступлением Рузвельта по вопросам внешней политики вплоть до глубокой осени 1940 г. Но тем охотнее Рузвельт предоставлял право высказываться от имени администрации ближайшему советнику по внешнеполитическим делам Гарри Гопкинсу, проявившему неожиданно недюжинные дипломатические способности и дальновидность.

В биографии Гопкинса после чикагского съезда Демократической партии две даты имеют существенное значение: 22 августа 1940 г. и 27 марта 1941 г. В конце августа 1940 г. Гопкинс подал заявление об отставке с поста министра торговли. Через два дня Рузвельт уведомил Гопкинса, что он согласен удовлетворить его просьбу, но… «только формально». 27 марта 1941 г. – день возвращения Гопкинса на государственную службу уже в качестве официального помощника президента. Юридическим основанием для этого послужил Закон об обороне Соединенных Штатов, на основании которого Гопкинс, хотя и лишен был права посещать заседания кабинета, фактически становился правой рукой президента. Биограф Гопкинса замечает, что круг обязанностей «делал его заместителем президента» {30}. Правда, и во время своего вынужденного пребывания в должности директора не достроенной еще Библиотеки Рузвельта в Гайд-Парке Гопкинс оставался одним из главных участников выработки внешнеполитических решений.

В правительстве США Гопкинс принадлежал к числу тех, кто уже в 1938 г. ясно сознавал, что Германия является главным и самым опасным экономическим и политическим конкурентом США на мировой арене. Икес свидетельствует, что в разгар чехословацкого кризиса Гопкинс не склонен был безоговорочно присоединиться к намерению Рузвельта пытаться воздействовать на Гитлера одними увещеваниями и настаивал на более жестком тоне {31}. Нельзя не поставить в связь с этим одно место из письма Гопкинса Рузвельту, отправленного 31 августа 1939 г., т. е. накануне того дня, когда фашистские танки двинулись на Польшу. «Больше всего на свете, – писал Гопкинс из клиники Мэйо, – меня заботит теперь опасность нового Мюнхена, который, по моему мнению, окажется роковым для демократии» {32}. Война в Европе представлялась ему уже желанным выходом из положения, концом позорного отступления. Силе следовало противопоставить силу. Гопкинс на много шагов опережал и Рузвельта, и настроения большинства американцев.

Тон выступлений Рузвельта во многих случаях оставался умеренным и уклончивым даже после 10 мая 1940 г. Между тем Гопкинс на заседании кабинета уже 12 мая 1940 г. поставил вопрос об угрозе для США быть отрезанными от источников сырья в случае поражения Франции, Англии и захвата их колоний державами «оси». В конце мая министр торговли поразил всех категоричностью суждений, выражением открыто антигерманских чувств и больше всего призывом в случае необходимости действовать без оглядки на нейтралитет. На своей пресс-конференции, отвечая на вопрос о позиции США в связи с войной в Европе, он сказал: «Мы не можем сидеть, сложа руки, и утверждать, что, поскольку война так далека от нас, нам нечего беспокоиться… Мы должны быть реалистами, сосредоточить на войне наши мысли, решить, что именно нам предстоит делать, а затем уже приложить усилия, необходимые для осуществления нашего решения». Последовавший вслед за тем короткий диалог между Гопкинсом и представителем печатного органа банковских кругов журнала «Америкэн бэнкер» показал, как свободно Гопкинс пользовался приемом говорить «открытым текстом», когда знал, что его слова имеют точный адрес. Коснувшись призыва Гопкинса «не сидеть, сложа руки», корреспондент спросил: «Как далеко можем мы зайти в наших планах?» Гопкинс, не задумываясь, ответил: «Так далеко, как вам этого захочется – как раз настолько, насколько вы этого пожелаете». «Если даже…» – продолжал репортер. Не дав закончить, Гопкинс прервал его: «…если даже это означало бы вступление в войну» {33}.

Дальнейшие рассуждения Гопкинса шли уже в русле того главного беспокойства, которое испытывала экономическая элита США и которое руководило ею всегда с того момента, как нацизм заговорил о своем «новом порядке». «Черт возьми, я имею в виду самые серьезные осложнения! – продолжал он. – Предположим, Германия выиграет войну в ближайшие два месяца и начнет делать на экономических фронтах все то, что она уже проделала на военных фронтах. Что сделают немцы в Южной Америке после своей победы и что предстоит сделать нам в этом случае? Предположим другое: эта война продлится два-три года. Какое влияние это окажет на экономику нашей страны? Это не такое дело, о котором можно беседовать за обеденным столом… Я принадлежу к тем, кто не любит говорить о делах, а предпочитает действовать» {34}. Одобрительные отклики ведущих газет на заявление Гопкинса указывали, что он попал в точку. Знаменитое шарлоттсвилльское выступление Рузвельта, таким образом, повторяло уже знакомый мотив: Соединенные Штаты не позволят «захлопнуть» себя в экономической мышеловке и будут защищать свои сферы влияния.

Для Рузвельта, говорил Гопкинс в октябре 1940 г. Роберту Шервуду, «нет ничего важнее, чем разбить Гитлера» {35}. Эти слова в тот момент следовало принимать на веру, ибо президент в своих выступлениях напирал на то, что «американские парни» не будут посланы воевать в Европу. Затянувшиеся переговоры о сделке с Англией по поводу передачи ей «находившихся на последнем издыхании» 50 эсминцев и некоторого количества торпедных катеров в обмен на сдачу в аренду США на 99 лет английских военных баз в Западном полушарии (на Ньюфаундленде, Бермудских и Багамских островах, на островах Ямайка, Санта-Лючия, Тринидад и в Британской Гвиане) показывали, что Рузвельт постоянно действует с оглядкой на предстоящие выборы. Об американо-английской сделке было объявлено лишь 16 августа 1940 г., причем Рузвельт, выступая на пресс-конференции, сделал ударение не на помощи Англии, а на приобретении Соединенными Штатами права на аренду военных баз. Даже Буллит в письме Герберту Фейсу от 26 августа 1940 г. писал, что правительство явно запаздывает в осуществлении своей программы помощи Англии, т. е. идет сзади ушедших вперед антиизоляционистских настроений широкой общественности {36}, и в плане эффективности такой помощи. Оборона Англии трещит по швам в то время, как ей обещают старые посудины.

Уступая давлению лидеров Демократической партии накануне выборов, настаивавших на особой важности отмежевания от обвинений в намерении послать молодежь воевать за чуждые интересы европейских политических интриганов, Рузвельт в последнем выступлении перед выборами решил еще раз в духе Вудро Вильсона заверить страну в том, что он не позволит втянуть ее в войну. Он сделал это не без колебаний, но и не без задней мысли, что здравый смысл его соотечественников позволит им самим сделать правильный вывод из сопоставления абсолютно тождественных заверений кандидатов обеих партий – демократов и республиканцев. Обстреливаемый на предвыборных собраниях в промышленных округах яйцами и испорченными овощами, Уилки не вызывал большого доверия как военный руководитель страны, стоящей на пороге новых грозных испытаний. Психологически, чрезмерно напирая на «провоенный» характер внешнеполитической программы Рузвельта, он проигрывал в глазах избирателя, в глубине души сознающего уже, что будущему президенту, очень возможно, придется выступать и в роли Верховного главнокомандующего вооруженными силами нации.

И все же многим казалось, что накануне ноябрьских выборов 1940 г. пропаганда изоляционистов, использовавших широко распространенные пацифистские, антиимпериалистические настроения в широких слоях населения, парализовала волю Рузвельта. Даже после трудной победы на выборах в его поведении мало что изменилось. Президент оставался внешне почти безразличным к судьбе Англии, хотя начало массированных бомбардировок Британских островов немцами еще ближе придвинуло неминуемую развязку. Рузвельт, говоря о возможности передачи Англии половины производимого в США военного снаряжения, в то же время не уточнял, как и когда это могло быть сделано.

Путешествие президента в начале декабря 1940 г. на крейсере «Тускалуза» по Карибскому морю должно было, наверное, окончательно усыпить бдительность журналистов, еще раз продемонстрировав всему миру безмятежность президента и отсутствие у него иных намерений, кроме приятного времяпрепровождения в тесном кругу его личного адъютанта «папаши» Уотсона, медика доктора Макинтайра и Гарри Гопкинса. Факты, однако, показывают, что на палубе «Тускалузы» «рыболовы» были заняты обдумыванием важнейших внешнеполитических шагов США. Особую пищу для размышлений дало полученное 9 декабря и составленное просто-таки в трагических тонах личное послание Черчилля, в сущности, уведомлявшее о безвыходности положения Англии – военного и экономического – и содержавшее настоящую мольбу усилить помощь и облегчить ее условия. Формула «cash and carry» привела Англию на грань финансового банкротства. Чтобы спасти положение, требовалось нечто совсем иное.

Вечером 16 декабря Рузвельт и Гопкинс вернулись в Вашингтон, а уже 17 декабря состоялась знаменитая пресс-конференция президента, на которой он говорил о пожаре «в доме соседа» и об оправданном риске из соображений самозащиты дать взаймы попавшему в беду соседу садовый шланг для спасения от огня. Начав встречу с журналистами многозначительным замечанием, что он будет говорить, исходя, прежде всего, из узкой, американской точки зрения, и что он не имеет ни малейшего желания отменять Закон о нейтралитете и закон Джонсона, Рузвельт пообещал присутствующим познакомить их с суммой «совершенно новых идей». Напомнив, что помощь Англии укрепляет оборону самих Соединенных Штатов, президент предложил им задуматься по поводу припасенной им специально для этого аллегории. Горит дом соседа, угрожая всей округе. «Что я делаю в этой критической ситуации? – спрашивал Рузвельт собравшихся. – Я не говорю попавшему в беду соседу перед тем, как вручить ему мой садовый шланг для борьбы с огнем: «Сосед, мой шланг стоит 15 долларов, ты должен уплатить мне за него эти 15 долларов…» Мне не нужны эти 15 долларов, но мне нужно, чтобы он просто возвратил мне мой садовый шланг после того, как пожар будет потушен» {37}. Рузвельт преподнес эту новацию, о которой он услышал летом от Г. Икеса, как один из вариантов оказания помощи Англии, который ни в малейшей степени не приближает США к участию в войне. На все остальные вопросы президент отвечал неизменно: «Не знаю», «Об этом я не думал».

Находка с примером пожара у соседа предопределила благополучное прохождение законопроекта о ленд-лизе через конгресс США, где он мог застрять надолго. Р. Шервуд по этому поводу писал: «По моему мнению, можно совершенно точно сказать, что это сравнение с домом соседа помогло Рузвельту выиграть борьбу за закон о ленд-лизе. Предстояли два месяца самых ожесточенных дебатов, какие когда-либо знала история Америки, но на протяжении всего этого периода американский народ в целом сохранял убеждение в том, что не могло быть ничего слишком радикального или слишком опасного в предложении президента предоставить взаймы наш садовый шланг англичанам, столь героически сопротивлявшимся в неравной борьбе» {38}.

29 декабря в очередной «беседе у камелька», в значительной мере подготовленной Гопкинсом, Рузвельт впервые назвал своим именем агрессию фашизма, впервые осудил гибельное безумие политики «умиротворения», впервые признал непримиримость гегемонистских, захватнических замыслов держав «оси» с экономическими и политическими интересами США. Впервые также в этой речи Рузвельт назвал США «великим арсеналом демократии», имея в виду намерение правительства в интересах безопасности США оказывать широкую материальную помощь воюющим со странами «оси» народам. И все же заявление президента с точки зрения психологической могло произвести не больший эффект, чем обычный холостой выстрел, благодаря тому, что в подготовленном в соответствии с пожеланиями Рузвельта варианте речи отсутствовало указание на очень важное обстоятельство: что же думает Белый дом по поводу непосредственного участия США в борьбе с агрессивными державами? Гопкинс лучше других понимал, что эта новая увертка может повести к тяжелым последствиям для морального духа стран, оказавшихся жертвой агрессии. Во время обсуждения текста заявления он облек свое замечание в дипломатическую форму. «Г-н президент, – сказал он, – не считаете ли вы возможным включить в эту речь какое-нибудь оптимистическое заявление, которое подбодрит воюющих – англичан, греков, китайцев?» Шервуд пишет: «Рузвельт долго обдумывал этот вопрос, вскидывая голову и надувая щеки, как он обычно делал. Наконец продиктовал: «Я убежден, что державы «оси» не выиграют этой войны. Мое убеждение основывается на самых последних и надежных данных» {39}.

Увы, ничего, кроме уверенности в положительном решении конгрессом вопроса об оказании Англии помощи в рамках новой формулы (ленд-лиз), за всей этой многозначительностью президента не стояло. Недостаточность этих мер для Гопкинса была самоочевидной, но добиваться большего было бесполезно. «Гопкинс, – пишет его помощник генерал Бёрнс, – обладал сверхъестественной способностью угадывать настроение Рузвельта; он знал, как высказать совет в форме лести и лесть в форме совета; он чувствовал, когда можно оказать на Рузвельта давление и когда следует воздержаться от этого, когда Рузвельт был расположен слушать и когда нет, когда с ним следовало соглашаться и когда спорить» {40}.

Между тем время шло, и опасения в Белом доме оказаться свидетелями капитуляции Англии (или, как выразился однажды Г. Стимсон, «исчезновения») все возрастали. В отличие от многих военных и дипломатических советников Рузвельта Гопкинс полагал, что с помощью поставок американского вооружения Англия в состоянии продержаться, по крайней мере, до тех пор, пока в ходе мировых событий не произойдет решающий перелом, т. е. до вовлечения в войну Советского Союза. Сообщения из Москвы говорили о том, что Советский Союз усиленно готовится к схватке с фашизмом. Обстоятельные по всему кругу вопросов беседы с Джозефом Дэвисом, бывшим послом в СССР, еще раз подтвердили это {41}.

Несмотря на сохранившуюся в силу сталинской политики «воссоединения» напряженность в советско-американских отношениях, не исчезло стремление к сближению двух стран. Советское правительство не упускало случая напомнить Вашингтону о неиспользованных возможностях установления взаимовыгодного сотрудничества между двумя странами {42}. Большей частью эти демарши оставались без ответа, но Белый дом не пошел на поводу у реакции. В конце 1940 – начале 1941 г. и в Москве, и в Вашингтоне состоялись весьма важные рабочие встречи представителей обеих стран, имевшие целью обсуждение сложившихся между ними отношений {43}. Государственный департамент в декабре 1940 г. затребовал от посла США в Москве Штейнгардта рекомендаций на предмет продолжения этих переговоров и извлечения из них «максимума возможного». Речь шла, прежде всего, как писал об этом Л. Гендерсон Штейнгардту, «об улучшении атмосферы в отношениях между США и СССР», хотя он не исключал и более далеко идущих намерений. «Я склонен думать, однако, – сообщал он, – что эти переговоры предприняты в результате существующего в определенных правительственных кругах твердого мнения, что мы в настоящее время должны предпринять энергичные шаги с целью достижения дружественных отношений с Советским Союзом и обсуждения с ним всех дел, касающихся Германии, с одной стороны, и Японии – с другой» {44}.

Гендерсон, руководитель восточноевропейского отдела госдепартамента, не одобрял эти новые веяния, полагая, что только продолжение «жесткого» курса по отношению к Советскому Союзу заставит Москву быть уступчивой во всем, включая и вопросы военно-политического сотрудничества. Посол США в Москве полностью соглашался с ним, заявляя, что русские «понимают только силу» {45}. И Рузвельт, и Гопкинс считали такой подход, по крайней мере, близоруким. Проект закона о ленд-лизе, лежащий на столе у Гопкинса в ожидании одобрения президента, предусмотрительно был составлен таким образом, чтобы не закрывать двери, ведущие к военно-экономическому сотрудничеству США и Советского Союза. Гопкинс долго ломал себе голову, прикидывая реакцию наиболее яростных антисоветчиков в конгрессе на соответствующие пункты законопроекта, содержащие эту идею {46}. Выбора не было. Одержать победу над Гитлером и его союзниками по «оси» без Советского Союза было просто немыслимо. Наконец соответствующая формула была найдена, и президент добился одобрения билля конгрессом, отбив попытки антисоветского блока протащить поправку, отрезающую пути сотрудничества с СССР. Можно было бы ожидать, что президент санкционирует более активный поиск взаимопонимания с СССР. Однако Белый дом уклонился от этого. Сказались сильнейшее давление со стороны консервативной части конгресса и враждебность многих руководящих чиновников госдепартамента – А. Бирла, Л. Гендерсона и самого К. Хэлла. В Берлине читали американскую прессу и полагали, что при любом исходе событий Москва не может рассчитывать на военную помощь Америки.

Информация, поступающая в Белый дом по различным каналам (военная разведка, политическая агентура и т. д.), подтверждала, что Гитлер готовит нападение на Советский Союз, начало которого планируется после победоносного окончания войны с Англией. С особым вниманием фиксировалось каждое сообщение о нарастающей с осени 1940 г. напряженности в советско-германских отношениях, о подготовке Красной Армии к отражению военного нападения и о других мероприятиях Советского Союза по укреплению безопасности его границ в предвидении неминуемого столкновения с блоком фашистских держав {47}. Уже в феврале 1940 г. госдепартамент направил Рузвельту документ особой важности, подтверждающий начало разработки в Германии оперативных планов нападения на Советский Союз {48}. Рузвельт считал, что в этих условиях требовались доскональная осведомленность о реальном положении дел в Европе и трезвая оценка того, как долго Англия сможет продержаться в случае германского вторжения на землю Туманного Альбиона. О победе Англии в этой войне никто в Белом доме уже не думал.

В начале января 1941 г. на пресс-конференции Рузвельт объявил, что Гопкинс едет в Лондон с целью «побеседовать с Черчиллем на языке фермера из Айовы» {49}. Пока журналисты обсуждали, что бы это могло означать, Гопкинс – уроженец Айовы – спешно готовился к своей трудной экспедиции. Цель ее состояла в желании выяснить на месте, сможет ли Англия устоять в случае вторжения и что нужно сделать, чтобы оттянуть его, если уж нельзя совсем не допустить. Самые первые впечатления Гопкинса были двойственными. Он отмечал позднее в докладе президенту сомнительность расчетов руководителей английского военного кабинета выиграть войну с Гитлером, наращивая постепенно превосходство в воздухе и избегая ввода в действие больших масс сухопутных сил. Вполне логичным для такого образа мышления был и отказ А. Идена видеть в лице Советского Союза потенциального союзника {50}. Подобная точка зрения и в военно-стратегическом, и в политическом отношении представлялась Гопкинсу, по крайней мере, легковесной. Реально, и в этом Гопкинс был убежден, Англия, даже с учетом высокого морального духа народа и материальной поддержки США, продолжая войну в одиночку и полагаясь на авиацию, могла думать только об обороне.

Последующие события подтвердили, что тревожные ожидания близкой катастрофы, охватившие Рузвельта после обсуждения с Гопкинсом всех аспектов обороноспособности Англии с учетом американской помощи, несмотря на все внешние проявления веры в непобедимость Англии и англичан, имели под собой больше оснований, чем оптимистические прогнозы Черчилля. Военные поражения на Ближнем Востоке и на Балканах весной 1941 г. привели Англию, пишет Бёрнс, на грань полного «стратегического краха» {51}. В мае англичане оставили Крит. Немецкие подводные лодки наносили тяжелые потери английским судам в Атлантике. Тонкая нить снабжения Англии продовольствием и военными материалами грозила вот-вот оборваться. Между тем президент США вопреки ожиданиям Лондона отказался пересмотреть свое решение о конвоировании судов, не позволяющее американскому военно-морскому флоту выполнять охранные функции. Это был один из тех случаев, когда Гопкинс не согласился с позицией своего патрона {52}.

Став в конце марта 1941 г. фактически главным администратором ленд-лиза и одновременно сохраняя пост специального помощника президента, Гопкинс оказался в положении руководителя всей программы мобилизации. Само собой разумеется, что основным условием ее эффективности являлось правильное стратегическое планирование. Однако ни один вариант, рассмотренный Рузвельтом и Гопкинсом, не устраивал их полностью. Дело в том, что, в сущности, в каждом случае весь расчет строился на добровольном отказе от военно-политической инициативы и на молчаливом признании того факта, что Англия и США, даже объединив свои силы, не могут взять на себя такую инициативу ни в Европе, ни на Дальнем Востоке. Гопкинс не был в восторге от стратегии выжидания, сознавая, что шансы выиграть и проиграть в этой игре примерно равны, но не мог и не согласиться с президентом в том отношении, что реальной силой, способной остановить и разгромить фашистскую агрессию, ни Англия, ни США не располагали. 12 мая С. Уэллес в доверительной беседе с Б. Лонгом дал понять, что в Белом доме считают положение Англии критическим и почти безнадежным. Настроения в самих Соединенных Штатах Лонг передал короткой строкой в своем дневнике от 4 июня: «Мы не готовы сражаться» {53}. Через неделю, 10 июня, А. Гарриман почти в панике сообщал Гопкинсу из Лондона, что Англия не сможет победить без прямого военного вмешательства Соединенных Штатов {54}.

Пожар в доме соседа разгорался все сильнее, грозя спалить все до основания и перекинуться на окружающие кварталы. Садовый шланг не спасал дела. Требовались другие средства и методы. 14 мая 1941 г. министр финансов США Генри Моргентау, близкий друг президента, после длительной беседы с Гопкинсом сделал следующую запись в своем дневнике: «Я думаю, что они оба – и президент, и Гопкинс – заняты поисками ответа на вопрос, что делать дальше. Они чувствуют, что что-то следует предпринять, но не знают, что. Гопкинс говорит, что президент, как всегда, не очень разговорчив, но он думает, что Рузвельту отвратительна сама мысль быть втянутым в войну и что он предпочитает идти за настроениями широкой публики, чем вести ее за собой» {55}. Через месяц у Рузвельта уже был готов ответ. Когда 15 июня У. Черчилль сообщил президенту о том, что «в ближайшее время немцы, по-видимому, совершат сильнейшее нападение на Россию» и что Англия намерена в связи с этим оказать «русским всемерную поддержку и помощь», Рузвельт немедленно дал знать в Лондон о своей готовности публично поддержать «любое заявление, которое может сделать премьер-министр, приветствуя Россию как союзника» {56}.

Но что следует ожидать от Сталина? Поведение советского вождя было сложно спрогнозировать. 1 марта 1941 г. госдепартамент направил в Москву Л. Штейнгардту телеграмму с указанием добиться встречи с Молотовым и передать ему информацию о подготовке Гитлером скорого нападения на Советский Союз. Американский посол уже после войны заверял Р. Шервуда, что такая встреча состоялась, но опубликованные в США дипломатические документы оставляют некоторые сомнения на этот счет: К. Хэлл и Л. Штейнгардт опасались найти в Кремле холодный прием. Боязнь провокаций преследовала Сталина мрачной тенью, мешая отделить реальность от вымысла, жест доброй воли от желания рассорить с новыми «друзьями». Мирное возвращение после 1939 г. в лоно России большей части ее западных территорий, входивших в нее до 1914 г., делали нейтралитет Москвы явлением неформальным. Все козыри были на руках у Гитлера. Кажется, это хорошо понимали в Вашингтоне, но решили упорно добиваться от Сталина перелома в отношении своих намерений. Документы из российских архивов подтверждают это.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Есть ли у лошади пальцы? Бывают ли кони с холодной кровью? Насколько хорошо лошади знают арифметику?...
Самые авантюрные и остросюжетные повести Михаила Веллера составляют эту книгу. Зрительно яркие, как ...
Дайджест по книгам и журналам КЦ «Русский менеджмент». Посвящен ожидаемым изменениям в России в сфер...
Про настоящую любовь, для которой не существует времени, границ и невозможного… Это был своеобразный...
Прелестной дочери графа Гилкриста Эдит и Гауэйну, молодому герцогу Кинроссу, казалось, суждено было ...
Аякчан попала в школу жриц голубого огня после того, как у нее на ладони возник шар магического плам...