Загадочная Коко Шанель Эдрих Марсель

«Как я умудрилась сделать все, что сделала, и в то же время жить жизнью, полной любви. Жизнью, наполненной любовью куда больше, чему женщин, которых я вижу? Как могут они так жить?»

Иногда она грезила, и тогда естественно появлялся Пьер Декурсель, чтобы поддерживать ее иллюзии. Верила ли она им?

Третья победа: Коко становится Шанель

Третья победа: Коко становится Шанель. Она делает шляпы. В Довилле изобретает платье из джерси. С безупречным вкусом, исключающим всякую двусмысленность, преображает английскую мужскую моду в женскую. Ободренная первыми успехами, она собирает своих: три Грации из Мулена вновь соединяются, поддерживают, помогают друг другу, дают приют сироте-племяннику, а главное создают в магазинах Коко неведомую до сих пор атмосферу свободы, завораживающую богатых дам.

Ее торговля шляпами очень быстро стала процветать. Вскоре она «переманила» у Каролин Ребу[94] ее знаменитую первую мастерицу Люсьенн.

— Как только я поняла, — говорила она, — дело пошло.

Она зарабатывала деньги, становилась независимой, была счастлива, любила Кейпела. Почему она не вышла за него замуж?

Он знал. Знал все, что она так неистово старалась скрыть. Во всяком случае, прежде чем думать о браке с ним, она должна реабилитировать себя, добившись успеха. Могущество денег заключается и в том, что они восстанавливают репутацию и даже чуть ли не девственность. Это она тоже усвоила. Между 1910 и 1914 годом, лет в 30 она прожила лучшие годы жизни. Именно эти годы, по ее замыслу, должны были лечь в основу оперетты «Коко». С Боем Кейпелом она стала известной и даже модной в свете. При Бальсане ее известность была скромнее. Правда, и тогда о ней уже говорили, но куда меньше, чем когда она стала выезжать с Боем Кейпелом, который всегда был в центре внимания. Его имя появлялось в газетах. Теперь определенная пресса посвящала ему первые полосы: «Счастье Боя под угрозой!». Или: «Тайна Боя зовется Коко».

Все, что рассказывали о ней, даже если это не занимало еще восьми полос, помогало продавать ее первые шляпы. Схватив свой шанс, с поразительной прозорливостью и хладнокровным весельем она эксплуатировала его. С самого начала, настоящая крестьянка, она заставила свой талант приносить плоды. Она брала огромные деньги с дам, которые чтобы, попялить на нее глаза, приходили мерить шляпы. Теперь никто не эпатировал ее. А чтобы внушить почтение к себе… Из своего нелегкого познания Всего-Парижа она усвоила среди прочего, что богатые признают только одну цену — самую высокую. Как должна была она веселиться, продавая свои шляпы! Колпаки, купленные в Галери Лафайет (вскоре у поставщиков из Галери появились немалые барыши) за сущие пустяки, украшенные какой-то штуковиной, и держите, мадам, это для вас… Думая про себя: идиотка, так как ты слишком глупа, чтобы сделать это сама, плати! Плати же!

Она много выезжала. К этому времени, может быть, до шляпного «завода», относится ее первый ужин у «Максима», о котором она так забавно рассказывала:

«Мне сказали, что у «Максима» бывают кокотки. Дамы (порядочные) не ходят в ресторан. Я любила кокоток. Они были чистые».

Постоянный лейтмотив: дамы полусвета чистые. Как не вспомнить диалог Жижи и ее бабушки Мадам Альварец из романа Колетт:

«Мадам Альварец: Ты хотя бы помылась?

Жижи: Да, бабушка, лицо.

Мадам Альварец: Лицо в крайнем случае ты можешь отложить на завтра, но уход за нижней частью тела — это достоинство женщины».

Когда Коко в первый раз ужинала у «Максима» (в 1913 году — я была маленькая девочка) там было много кокоток. Ее сопровождало трое господ:

«…Среди них невозмутимый англичанин. Одна пара села за соседний стол. Тут же появилась какая-то женщина:

— Выйди на минуту! — сказала она мужчине.

— Оставь меня в покое! — ответил он.

Она разбила бокал и его ножкой принялась кромсать лицо мужчины. Все было залито кровью. Я немедленно спряталась (она сделала вид, что сползла под стол). Взбежала по маленькой винтовой лестнице, которую вы должны знать (нет). Вошла в комнату и спряталась под стол, покрытый скатертью. Я не хотела видеть эту драку, эту кровь. Какой ужас! Я плакала, потому что трое мужчин, с которыми я была, не вмешались. Они заботились только о том, чтобы их не забрызгало кровью.

Очень влюбленный в меня англичанин спросил, куда я исчезла.

— Вернулась домой, — ответили другие.

— От нее, — сказал он, — можно ждать чего угодно.

Чтобы выяснить это, он пошел искать меня. Поднялся по лестнице. Вошел в комнату, где я пряталась. Приподнял скатерть (она подняла скатерть, нагнулась, чтобы закричать, как англичанин): «Коко! Покажись!».

Я вылезла, но не хотела возвращаться вниз.

— Ты пойдешь со мной, — решил англичанин. — Надо всегда уметь преодолевать себя».

В следующий раз, когда она завтракала у «Максима», «…вошел какой-то тип с револьвером и заставил всех поднять руки вверх. Вы поймете, почему после этого в течение тридцати лет я не бывала у «Максима».

Ах, эта Коко! Англичанин, заставлявший ее преодолеть себя, был, конечно, Бой Кейпел.

— Он прекрасно понимал меня, — говорила она. — Обращался со мной, как с ребенком. Он говорил: «Коко, если бы ты только перестала врать! Неужели не можешь говорить, как все люди? И откуда только ты берешь свои бредни?»

Из романов Пьера Декурселя, объяснила она 60 лет спустя.

Но вопросы, которые она вкладывала в уста Боя Кейпела, — не задавала ли она их сама себе: зачем лгать? Почему не рассказать правду? Я записал такой диалог Коко и Кейпела:

— Ведь ты выдумала эту историю, Коко! — протестовал Бой Кейпел.

— Я ее немного приукрасила, — призналась она.

— Лучше бы рассказала правду!

Может быть, теперь она и сама так думала, сама спрашивала себя об этом, но, рассказывая, вкладывала эти нотации в уста Кейпела. Ей случалось испытывать головокружение перед бездной, куда она сбросила десять лет жизни. Она говорила:

«Начиная с войны я размышляю гораздо больше, чем прежде. Раньше мне не хватало времени, я вечно спешила. Я также больше нуждалась во сне, чем сейчас. Была одержима всем, что предпринимала. Хотела забыть».

Забыть — что? Правда рвалась из глубины сердца на уста. Если бы я это сознавал, может быть, мне удалось убедить ее освободиться, исповедаться. Она спохватывалась:

«Я никогда точно не знала, что хочу забыть. Тогда, что бы за быть что-то, что, вероятно, преследовало меня, я пускалась в какое-нибудь новое дело».

Она еще колебалась, недолго, собственные слова растревожили ее:

«Забыть невозможно, это остается в подсознании, где все и происходит».

И наконец:

«Я спрашиваю себя, не стараешься ли ты попросту забыть, что живешь? Неизвестно. Это не формулируется достаточно отчетливо. Разве я человек беспокойный? Я охотно проводила бы целые дни на своем диване. Всегда была непозволительно ленива. Но во мне сидит потребность забыть, что я жива, потребность, которая заставляет меня суетиться, что-то делать, чтобы забыть, что я живу. Однако разве это не приятно — жить?»

Она останавливалась, как бы для того, чтобы акцентировать вопрос, в то же время не ожидая на него ответа. Она никогда его не ждала, за исключением тех случаев, конечно, если спрашивала, который час. Она говорила:

«Я провела такую насыщенную жизнь, мне всегда не хватало времени. Я всегда бежала».

Когда ее угнетала тоска — кем-я-стану? — она бежала так быстро (даже до того как начала делать шляпы), что плохо себя чувствовала. Среди возражений, выдвинутых Бальсаном и Кейпелом, когда она настаивала на магазине, фигурировало и ее слабое здо ро вье.

— У меня часто бывали обмороки, — говорила она.

Нервные припадки? Приступы досады? Она говорила:

«Однажды на скачках я упала в обморок три раза подряд. Пришла в себя в комнате, окруженная жокеями. Я слышала, как один господин объяснял Бою Кейпелу, что я пьяна. Такие вещи случаются только со мной.

Мы позавтракали у одного тренера из Мэзон-Лаффитта. Стало ли мне холодно? Теперь я чувствую себя лучше, чем в ту пору. У меня было тогда слишком много волнений, всяких историй, я жила слишком интенсивно. Нервы не выдерживали. И внезапно…

Я находилась рядом с одним господином, чья лошадь должна была бежать. И вдруг у меня возникло ощущение, что он очень быстро удаляется от меня! Ужасное ощущение! Я упала, успев подумать: так оно и есть, все кончено.

Потеряла сознание. Господин поднял меня и отнес в дамскую комнату. Я пришла в себя и услышала:

— Уйдите, дамы! Здесь не хватает воздуха, она придет в себя, если вы оставите ее в покое. Я сделаю все, что нужно.

Какая-то женщина кричала, что я должна выпить горячий ром. Мне протянули стакан. Я выпила и вышла, поблагодарив даму, которая заставила меня выпить ром. Сделала несколько шагов и снова упала, потеряв сознание.

Тогда меня отнесли в помещение, куда кладут раненых жокеев. И вот здесь, придя в себя, я услышала, как этот господин уверял, что я пьяна. Это привело меня в ярость. Бой Кейпел возражал:

— Не говорите глупости, месье, она никогда не пьет.

Это так и было, но господин уловил в моем дыхании запах рома.

— Она пьяна, она спит, — твердил он. — Спит, потому что пьяна, очень просто.

И он был прав. Я поняла, что пьяна. Когда открыла глаза и мне начали задавать вопросы, я не могла ответить, не знала, что сказать и сделала знак рукой, что не хочу говорить».

Почему она так подробно вспоминала об этих обмороках? Я слышал о них не один раз и, исключительный случай, без каких-либо вариантов. Она говорила:

«Будут говорить о нервах! В течение двух лет я не могла перейти улицу или войти в церковь. Тогда я перестала ходить к мессе, до этого бывала там из приличия. Я не могла высидеть на концерте.

Бой Кейпел вылечил меня, просто повторяя с редким терпением:

— Ну, упади в обморок!

Он все время выводил меня на люди:

— Я здесь, — говорил он. — С тобой ничего не может случиться. Падай в обморок, пока я здесь.

Меня много раз приносили домой без сознания. Это не были обычные женские обмороки. Я падала, глаза становились черными до… Думали, что умерла. Это длилось полчаса».

И заключала свой рассказ фразой, которая явно подчеркивала его важность:

«Когда я занялась Домом Шанель, я выздоровела».

С тех пор как она открыла шляпное ателье на авеню Габриэль, ее младшая сестра Антуанетт и молодая тетушка Адриенн работали вместе с ней. Они с трудом справлялись втроем, так успешно шло дело. Коко говорила:

«Для удачи не так уж много нужно. Я приехала в подходящий момент и знала нужных людей». И та же старая песня: «…Я все сделала с неведеньем ребенка».

Среди нужных людей друзья Этьена Бальсана: Морис и Робер де Нексон, маркиз де Шаваньяк, Жюль де Сен-Совер, но особенно молодая женщина, певица из Опера Комик Март Давелли[95].

Она пела Кармен, Тоску, была первой исполнительницей Навсикаи в опере Рейнальдо Ана[96]. Коко очень сблизилась со знаменитой певицей. Давелли была красоткой. Того же типа, что и Коко. На старых фотографиях их трудно различить. Тот же шарм, та же элегантность. Кто кому подражал? Те, кто их знал, утверждали, что понять это невозможно. Они вспоминают о них, как о стрекозе и муравье. Муравей — Коко. Это не заметно по их лицам. Март Давелли вышла замуж за сахарозаводчика Констана Сэ, впоследствии разорившегося, когда семейное дело потерпело крах. Она умерла в Американском госпитале в Париже в 1955-м — в год триумфального come-back Мадемуазель Шанель.

— Она пришла меня навестить, — прошептала Давелли одному из своих близких прежде чем закрыть глаза. — И пробыла четверть часа.

В 1910 году, когда она встретилась и подружилась с Март Давелли, смерть еще не существовала для Коко. Жизнь была прекрасна! Скачки, Довилль, поло. Бой Кейпел познакомил ее с англичанами, приезжающими в Париж, чтобы рассеяться от сурового лондонского климата; речь идет, разумеется, о климате моральном. Встречалась и с русскими, великими князьями и графами, разгонявшими скуку в Париже. Это была еще «Белль эпок», и Наслаждение носило имя Париж.

Коко открыла бутик в Довилле. В Париже она работала у себя на авеню Габриэль. В Довилле на маркизе над витриной появилось ее имя — уже черным на белом — Габриэлль Шанель.

В пору ее первых успехов умерла ее старшая сестра Жюли-Берт[97], оставив маленького сына. Коко занялась им. Можно сказать, усыновила своего племянника Палласа.

Помните, что она сказала во время одной из наших первых встреч о мальчике, которого по ошибке в родильном доме отдали другой женщине и от которого потом отказалась родная мать:

— Я бы усыновила его!

И тут же добавила:

— Поместила бы в лучший пансион Швейцарии.

Что она и сделала со своим племянником Палласом. Но послала его не в Швейцарию, а в Англию, в колледж Бомон — католический Итон. Только что начав зарабатывать деньги, она уже равнялась на других: Бальсанов, Шаваньяков, Нексонов, Сен-Соверов, учившихся в английских колледжах или посылавших туда своих детей.

Мода шла тогда из Лондона, где принято было одеваться; туда даже посылали стирать белье. Все игроки в поло, окружавшие Коко, говорили по-английски. Как и великие князья, но эти знали и французский. Коко только и слышала, что stud book, race, dead heat, start и, чтобы не забыть, five-o'clock-tea[98] — написанное большими белыми буквами (по-английски) на витринах всех кондитерских, даже в провинции. Говорила ли уже тогда Коко по-английски? Я забыл ее об этом спросить. Можно думать, что она научилась ему, как научилась смаковать устрицы, со свойственным ей прилежанием. Она усвоила эту англоманию естественно, как растение усваивает и извлекает пользу из дождевой воды; она делает листву блестящей и приносит плоды. Она говорила:

«Однажды я надела мужской свитер, просто так, потому что мне стало холодно. Это случилось в Довилле. Подвязала его платком (на талии). В тот день я была с англичанами. Никто из них не заметил, что на мне свитер. Никто не сказал, что он мне идет, что я в нем красива. Англичане ничего вам не говорят. Я смотрела, как они играют в поло. Не знала, кому из них принадлежит свитер, который взяла с плетеного кресла. Стоял конец августа. Говорили о войне. Я была недалека от того, чтобы думать, что немцы собираются начать войну, специально чтобы помешать мне делать шляпы».

Такова версия самой Шанель о том, как родилась Шанель: свитер игрока в поло, подвязанный на талии платком, допустим, шарфом. Первое платье из джерси. Направление было определено. На авеню Габриэль, где она делала шляпы, появилась портниха. Коко имела право делать платья только из джерси, за другие, настоящие, ей угрожало привлечение к ответственности за незаконную конкуренцию. Джерси? Тут нечего сказать. Настоящие платья не делают из джерси. Джерси — это для мужчин, к тому же… во Франции им не пользуются. Его носят в английских колледжах. Племянник Коко приехал на каникулы из Бомона в темно-синем блейзере. Коко ощупала его. Эврика! Эврика! Осталось только выкроить и сшить. Форма, вкус — все это было в ней самой. Ее гениальная идея заключалась в том, чтобы трансформировать английскую мужскую моду в женскую. Причем, как это она уже проделала со шляпами, с таким вкусом, который исключал малейший намек на двусмысленность. Она преображала все, к чему прикасалась. Жакеты, блузки с галстуками, запонки — все, что она заимствовала у мужчин, благодаря ей превращалось в ультра-женственное.

Вместе с Март Давелли, которую она одевала, они стали появляться в платьях-«открытиях» Коко и таким образом вводили их в моду. Похожие, как близнецы, они являли собой образ новой элегантности. Адриенн и сестренка Антуанетт тоже служили своего рода манекенщицами. Как в Мулене?

Нет, черные годы Мулена уже исчезли в пучине забвения, на которое их обрекла Коко.

— У меня хорошие новости от моего племянника, — говорила она знатным дамам, которые пытались было смотреть на нее свысока. — Он учится в Англии, в колледже Бомон.

Можно не сомневаться, что молодая профессионалка, умело лансируя, «шанель» преуспеет.

Почему же Коко добилась гораздо большего, чем просто успех?

В 1906 году Пуаре[99] упразднил корсет. В 1908-м остриг своих манекенщиц. Был первым модельером, выпускавшим духи. Правда, не под своим именем, а под именем своей дочери Розин. Но не совершил революцию, как это сделала Мадемуазель Шанель. Однако не ошибаются ли, говоря, что Мадемуазель Шанель произвела революцию в моде? Не потрясла ли она, скорее, нравы?

Вот что услышала актриса Габриэлль Дорзиа, когда при ней впервые произнесли имя Шанель:

— На рю Сент-Оноре появилась маленькая забавная модистка.

Ее ателье уже перебралось с авеню Габриэль на рю Камбон, 14[100], на углу рю Сент-Оноре.

Мадемуазель Шанель не понравился бы этот эпитет — «забавная». И все же… К ней шли прежде всего потому, что она была забавна. Какова, да она же номер! Вот что думали о ней. Ни на кого не похожа. С ней весело. С ней жизнь меняла краски и становилась ярче, занятнее, не такой скучной, как обычно. С ней как бы выходишь из сумерек на яркий свет. Одно из первых платьев из джерси она сделала для Дорзиа. Темно-синее, прямое, еще очень длинное с жакетом в форме кардигана и маленьким кроличьим воротником. Им, как вспоминает мадам Дорзиа, снабдил начинающий меховщик. Его имя — Жак Эйм[101].

Когда-то, и так было еще в 1910 году, в пору дебютов Коко, китайские императрицы или куртизанки никогда не обрезали себе ногти. Длиной ногтей измерялась социальная значимость их красоты.

Туалеты кокоток, их шляпы — это ногти китаянок, не позволявшие им работать и превращавшие их из живых людей в дорогие безделушки.

Как загнутые ногти самых желанных китаянок отдавали их под опеку богатым и могущественным покровителям, способным оплачивать их слуг, так мода «Белль эпок» отдавала Эмильенн д'Алансон и ей подобных на милость Бальсанов.

Их видимая свобода оборачивалась рабством. Сняв с них их туалеты, Коко спровоцировала вымирание социального типа, правда находящегося уже на спаде. Конец целой породы: приспособленные к буржуазным нравам, они были потомками королевских фавориток.

Вот как описывает Кокто знаменитую куртизанку Каролин Отеро, прекрасную Отеро:

«…Настоящая коллекция блесток, драгоценностей, корсетов, китовых усов и пластинок, цветов и перьев составляла доспехи этой жрицы наслаждения. Вы видите, как она выступает совсем одна. Но это не так. Никогда она не бывает одна; ее всегда, как тень, сопровождает важный господин; лысая тень с моноклем и во фраке. Тень во фраке знает, чего стоят ее шляпы и кастаньеты. Содержать ее — то же самое, что управлять недвижимостью. Ее раздеть — все равно, что переехать в новый дом. Отеро! Посмотрите, как выпячивает она грудь. Посмотрите, как пренебрежительно измеряет из-под опущенных ресниц взглядом Минервы своих «коллег». Поглядите, как мечут огненные искры ее черные глаза. Посмотрите на нее, бросающую вызов тореадорам».

На самом деле Шанель изменила, перевернула отношения между мужчинами и женщинами. Это можно было бы давно понять, не скрывай она так упорно и мучительно правду о самой себе.

На авеню Габриэль, так же как и в Довилле, дамы толпились вокруг нее, чтобы вдохнуть воздух свободы. Коко продавала им новое искусство жить.

Вообразим, что в Версале Кандид открыл книжную лавку[102], где продавались бы произведения о грядущей революции, и что король ввел бы ее в моду, заходя туда каждый день. Это то, что произошло с Шанель: она совершила свою революцию с помощью женщин, которых эта революция уничтожила.

Я всегда ни во что не ставила деньги. Это не мешало ей по вечерам проверять кассу. Ей случалось щипать себя: не сон ли это? неужели действительно так просто сделать состояние?

Путь, пройденный начиная с Мулена, не был легок, но и не бесполезен, время не потрачено зря. Горькие пилюли, которые ей довелось проглотить, закалили ее, научили выдержке. От богатых она узнала, что такое деньги, и это помогло ей рассчитывать, устанавливая, цены. Она знала, что богачи скряжничают, экономят на необходимом, чтобы разоряться на бесполезном. Как устраивалась она с Адриенн и Антуанетт?

Когда об этом размышляешь… Это было благословенное время: Коко, Адриенн, Антуанетт и очаровательная Давелли, лицо которой светилось счастьем. Так непохожие на других женщин. Свободные! Они продавали платья и шляпы! Свободные и прекрасные! Совсем не чопорные, не ханжи. Их называли недотрогами — совсем не недотроги. Но чтобы добиться их согласия, что ж… не надо было вмешательства нотариуса, это зависело только от них, если хотите, от сердца, чаще от жажды удовольствия, от желания быть счастливой.

Это было чем-то очень новым. Еще не слишком хорошо понимали, что происходило, а главное, не догадывались что начиналось, но это завораживало. Если бы Коко только продавала шляпы и платья, она могла бы сделать состояние, но что осталось бы от Мадемуазель Шанель?

Она подарила женщинам великую иллюзию нашего времени: свободу, которую дает независимость, счастье, которое дает удовольствие.

Познание Всего-Парижа

Необходимо задаться вопросом: как сформировалась Коко, как маленькая сиротка, сбежавшая из приюта, как славная девушка из Руаллье стала императрицей вкуса, законодательницей моды, чье суждение приобретало силу закона во всех сферах Красоты и Ума? «Без Сертов, — признавалась она, — я бы так и умерла дурой».

Она говорила:

«Мне помогла война. При катаклизмах человек проявляет себя. В 1919-м я проснулась знаменитой». И конечно, добавила:

— Я этого не подозревала. Если бы знала, что стала знаменитой, то убежала бы, чтобы поплакать в уголке. Я была глупа. Думают, что я была умной. На самом деле была чувствительной и очень глупой.

Но если бы ей тогда прямо сказали, что она глупа и робка, она бы с этим не согласилась.

В 1919 году она только что перенесла свою вывеску на рю Камбон, открыв в доме № 25 бутик, где вечно была толпа людей. Потом она присоединила дома № 27, 29 и 31. Она стала в Париже модной персоной. Отнюдь не плакала в уголке. Очень веселая, живая, подвижная, много показывалась в обществе, чаще всего с великим князем Димитрием[103], внуком Александра II, племянником Александра III, двоюродным братом Николая II и внуком короля Греции Георга I. В одиннадцать лет он командовал гренадерским полком, в четырнадцать — полком пехотинцев. В 27 лет — разоренный изгнанник, но по-прежнему окруженный ореолом обаяния императорской России, надеялся вновь обрести счастье с Мадемуазель Шанель. Он познакомился с ней перед войной, когда в компании Боя Кейпела и других светских львов забывал холодные петербургские ночи. Коко никогда не говорила о нем. Злые языки вспоминали, что она была резка с блестящим великим князем:

— Дайте мне огня, Димитрий!

Война для нее оказалась не так страшна, как она опасалась. Немцы не помешали продавать шляпы и платья из джерси. Март Давелли построила красивый дом на баскском побережье, неподалеку от Сен-Жан-де-Люз. Летом Коко играла там в гольф. Купаясь, она не снимала чулок. На фото мы видим Шанель в купальном костюме, ноги обтянуты шелковым трико по моде тех лет. Снимок сделан в разгар войны, в 1917-м. Рядом с ней Бой Кейпел. Он отдыхал между двумя сделками с углем. На заднем плане господа в белых брюках, темных блейзерах, в сдвинутых набок канотье: Эдмон Ростан[104] и Пьер Декурсель. Коко никогда не говорила с ним о его романах. Теперь у нее было другое чтение. Чтобы наверстать упущенное, она со страстью проходила курсы (вечерние) у своей новой подруги Мизии Серт[105].

Урожденная Годебска, полька по отцу, русская по матери, Мизиа была, как тогда называли (в хорошем обществе), искательница приключений. Она волновала и тревожила. Откуда она взялась?

А деньги, которые она тратила не считая (главным образом деньги несчастных мужчин, которых околдовывала)? В ней было что-то от загадочной Атлантиды, в этом чарующем создании; над колыбелью Мизии склонились все феи, чтобы одарить ее красотой, шармом, умом и блеском. Еще не умея читать, она чудесно играла на рояле. Ей было пять лет, когда старый Лист сажал ее себе на колени и просил играть для него; он сам нажимал на педали. Форе[106], услышав ее, предложил давать ей уроки. Он пришел в отчаяние, когда она в пятнадцать лет вышла замуж за сына издателя Тадде Натансона, основавшего модный в то время журнал «Ревю Бланш». Он знал всех на свете. Он привел к ним Дебюсси[107], который, аккомпанируя себе на рояле, спел для Мизии все партии из «Пелеаса и Мелисанды».

Она была любимой моделью Ренуара, написавшего восемь ее портретов, один из них находится в Эрмитаже, в Ленинграде, другой — в Филадельфии, в собрании Барнса. В Париже, в Национальном музее современного искусства можно увидеть ее портреты кисти Боннара, Валлоттона, Вюйяра[108].

Когда она позировала Ренуару, он рассказывал ей о Коммуне, а его прислуга, знаменитая Габриэлль, не переставала критиковать то, что он делал. Иногда он умолял Мизию обнажить шею и плечи:

— Ниже, прошу вас! Почему вы не показываете вашу грудь? Это преступление!

Рассказывая об этом в своих мемуарах[109], Мизиа вздыхала:

— После его смерти я часто себя упрекала, что не разрешила ему увидеть все, что он хотел. Иногда он готов был расплакаться. Никто, как он, не умел оценить женскую кожу.

Завтракая у нее, Тулуз Лотрек рисовал ее на меню. Он называл ее Ласточка. Меню выбрасывали. «Какая жалость! Какой ужас!» — стонали позднее те, иронизировала Мизиа, кто «насмехались над Лотреком, хохотали перед полотнами Ренуара, спрашивали, какой стороной надо повесить пейзажи Боннара и даже не знали о существовании Малларме…»[110]

Малларме приходил к Мизии в Вальве не читать свои поэмы. Он приходил в сабо. Однажды вечером она прервала его, пожаловавшись на мигрень. Он встал и ушел. Она решила, что он рассердился. Через час он вернулся с таблеткой аспирина. К Новому году он прислал ей гусиную печенку с четверостишием, которое она потеряла.

— Ну почему я должна была сохранять все, что мне дарили. Меня могли принять за чудовище, если бы я все это копила, — оправдывалась она. На ее веере Малларме написал:

  • «Крыло бумажное взмахнет —
  • Ему известны грозовые выси
  • И легкой радости полет
  • Созвучий фортепьяно Мизии»[111].

Она открыла Ван Гога и предлагала его картины за 200 франков всем своим друзьям. Никто из них не купил ни одной. Те же друзья затыкали уши, когда она заставляла их слушать Стравинского. Григ играл ей «Пер Гюнта». Слушая «Смерть Озе», она лила «потоки слез». Ибсен подарил ей свою фотографию в рамке с автографом.

Все обедали у Тадде Натансона, владельца «Ревю Бланш». Все обедали и у второго мужа Мизии, богатейшего Эдвардса, владельца газеты «Матэн» и Театра де Пари. Это был любопытный тип, похитивший Мизию у Натансона, подобно тому как царь Давид — прекрасную Вирсавию[112] у своего капитана. Но Эдвардс не отправил Тадде умирать на войну, он послал его «на уголь», чтобы тот разбогател. И воспользовавшись его отсутствием, сумел убедить Мизию, что она любит его.

Кто, кроме Мизии, посмел бы прервать Карузо?[113] — Довольно! Не могу больше! — воскликнула она, дойдя до изнеможения, когда он пел у нее неаполитанские песни.

«Никогда, — рассказывала она, — я не видела, чтобы человек был так ошеломлен, как он».

Поль Моран[114] оставил ее замечательный портрет, из которого я позволю себе привести отрывки:

«…пожирательница гениев, влюбленных в нее: Вюйяр, Боннар, Ренуар, Стравинский, Пикассо… коллекционерка сердец… ее прихоти немедленно становились модой, использовались декораторами, подхватывались журналистами, имитировались пустоголовыми светскими дамами. Мизиа — королева современного барокко… Мизиа — капризная, коварная, объединяющая своих друзей, не знающих друг друга, чтобы «иметь возможность поссорить их потом», как уверял Пруст[115]. Гениальная в вероломстве, утонченная в жестокости, Мизиа, о которой Филипп Бертело[116] сказал, что ей не следует доверять то, что любишь. «Вот идет кошка, прячьте ваших птиц», — повторял он, когда она звонила к нему в дверь. <…> Мизиа Парижа символистов, Парижа фовистов[117], Парижа первой мировой войны, Парижа Версальского мира[118]… Мизиа, чьи пронизывающие насквозь глаза еще смеялись, когда рот уже кривился в недобрую гримасу».

Может быть, следует вспомнить драматические обстоятельства, при которых она появилась на свет божий. Мать ее, Софи Годебска, жила в Брюсселе, муж ее в это время отделывал в Санкт-Петербурге дворец княгини Трубецкой.

От неизвестного «доброжелателя» Софи Годебска узнала, что он наслаждался любовью (принятое тогда выражение) с ее молодой тетушкой, которой успел сделать ребенка. Софи Годебска немедленно отправилась в Санкт-Петербург.

«Один Бог знает, каким чудом (рассказала Мизиа в своих мемуарах) ледяной русской зимой она добралась до цели своего путешествия. Поднялась по ступенькам дома, покрытого снегом. Прислонилась к косяку двери, чтобы перевести дыхание и позвонить. Знакомый смех донесся до нее. Рука ее опустилась. После тех нечеловеческих усилий, которые ей придала любовь, безмерная усталость, полный упадок духа овладели ею».

Бедная Софи. Она добралась до маленькой гостиницы, откуда написала своему брату. Тот вызвал ее мужа, приехавшего как раз вовремя, чтобы принять ее последний вздох. Она успела дать жизнь Мизии. «Драма моего рождения должна была оказать глубокое влияние на мою судьбу», — писала Мизиа.

Сначала ее воспитывала бабушка, богатая, любящая пышность гурманка. Очень музыкальная и гостеприимная. Ее дом в окрестностях Брюсселя был открыт для артистов. Среди завсегдатаев — бельгийская королева. Когда Мизиа отваживалась спуститься в подвалы, она обнаруживала там туши телят, баранов, быков, висящих на крюках, «ужасающие кровавые сталактиты, которые будут разрезаны и поданы бабушке и обжорам, ее окружающим». Она не добавляла, что все это изобилие было ей противно, и тем не менее невольно думаешь о Коко, у которой вид зарезанных, окровавленных свиней на кухне красивого дома в Оверне вызывал отвращение.

Какой вклад внесла Мизиа в тот образ Мадемуазель Шанель, который годами создавала Коко? С Мизией и ее третьим мужем, испанским художником Хосе-Мария Сертом[119], она прошла свой курс Сорбонны. Они дали ей одновременно и то, чему учатся, и то, чему научить нельзя, разбудив дремавшие в ней таланты.

Серт был предшественником Дали[120] и по манере поведения, и по краснобайству. Плотный, черный бородач, всегда немного ряженный, задрапированный в плащ, с сомбреро на голове, которое, как он уверял, не снимал даже перед испанским королем. Перед Коко, разумеется, он обнажал голову.

— Я могу въехать на лошади во все церкви Испании, — заверял он.

Когда его представили Мизии, он немедленно устремился в атаку:

— Знаете ли вы, мадам, что аист может умереть от голода перед горой пищи?

Она, всегда такая быстрая на ответ, онемела.

— Достаточно подпилить ему конец клюва, и он потеряет ощущение расстояния, — объяснил Серт.

Не кажется ли, что слышишь Дали? Как и Дали, он говорил по французски с каталанским акцентом. Выиграв первое очко своими аистами, тут же рассказал о растерянности и ужасе стаи уток, которых он перекрасил в ушастых тюленей, увидевших тюленей, им же покрытых утиными перьями.

Разве можно устоять перед, таким мужчиной, перед этим гигантом, некрасивым, но обольстительным. У него был неимоверный аппетит. У Сертов, заметил один ироничный гастроном, подают на стол только целых телят или баранов. Цветы он посылал деревьями или кустами. Шоколад — тоннами. И ко всему этому — талант, признанный и приносящий деньги. Он делал огромные фрески. «Да, но они подобны мыльным пузырям», — говорил гениальный карикатурист Сем[121].

В путешествиях нельзя было мечтать о лучшем гиде. Он знал всех художников и рассказывал о живописи просто и доступно. Коко говорила:

— Слушая его, чувствуешь себя умной.

Мизиа открыла ей Стравинского, Пикассо, музыку, живопись, Весь-Париж. Серт посвящал ее в искусство жить, в искусство, какое не было дано ей от природы при рождении. Учил беспечности, от которой нельзя отказываться, учил искусству тратить, расточать, незамечая денег, которые текут между пальцев. Я зарабатывала состояния, и я их тратила. Так она говорила, и так оно и было. Правда, никогда не заходила так далеко, как Серт. Она не только не превышала свои возможности, но и останавливалась, когда ей казалось, что это уж слишком.

Чудесное время эти первые послевоенные годы, и не только из-за «Беф сюр ла туа»[122]. Брожение нового вина уже подвергало испытанию старые мехи. Сколько лет им еще оставалось? Андре Жид писал своего «Коридона»[123].

«Мне повезло, все было подготовлено», — говорила Коко. Двадцатью годами раньше Париж не чествовал бы ее. Двадцатью годами раньше ее сожгли бы на костре. Подумайте только! Заказывать платья у этой! Не говоря о том, что могло происходить в Мулене, откуда вообще вышла эта? Слишком хорошо известно, кто содержал ее. И нести свои честные деньги этой? Разрешить этой бросить вызов Обществу, Нравам, Церкви, Молодым девушкам в цвету и герцогине де Германт?[124] Смириться с тем, что у этой есть собственный Дом?

Коко, конечно, никогда не думала о том, чем обязана войне. Великой войне, как называли во Франции первую мировую войну. Жид работал на нее. И Мориак[125], у которого ладан не до конца заглушал запах серы. Старая мораль трещала по швам. Сегодня обнаруживается, что одни и те же причины произвели одинаковые разрушения, но в разной степени. После 1918 года кризис затронул только богатых. Сегодня чуть ли не все богаты, относительно, конечно. И все отстаивают свое право на свободу наслаждения, какую Коко предлагала женщинам, способным за нее заплатить. Она бы вопила, топала ногами, если бы прочла эти строки. И все же что такое Мэри Куант[126] с ее мини юбками, как не Шанель второй послевоенной эпохи?

Благодаря своей подруге Мизии Коко заинтересовалась Русским балетом.

— Мизиа все время рассказывала мне об этом балете. «Ты не можешь себе представить, как это прекрасно, — говорила она. — Когда ты его увидишь, твоя жизнь преобразится»[127]. Она рассказывала массу историй.

Мизиа была очень дружна с Дягилевым[128]. Она называла его Дяг. «Я люблю тебя со всеми твоими многочисленными недостатками, — писал ей Дяг, — я испытываю к тебе чувство, которое мог бы испытывать к сестре. К несчастью, у меня ее нет. Поэтому вся моя любовь сосредоточилась на тебе. Вспомни, что не так давно мы сошлись на том, что ты единственная женщина, какую я мог любить».

Коко была у Мизии (в апреле 1922 года) в отеле «Мерисс», где та жила, когда туда ворвался Дягилев. Это было драматическое вторжение. Он приехал из Лондона, разоренный постановкой «Спящей красавицы». Коко рассказывала:

«Он не видел меня. Даже не заметил, что я нахожусь в комнате. Я тихо, скромно сидела в сторонке.

— Со мной произошла катастрофа, — сказал он Мизии.

Я поняла, что это Дягилев, Смотрела на него. Наблюдала за ним очень внимательно. Мизиа все время говорила мне о нем, о музыке, пичкала меня своими воспоминаниями. Она меня очень развлекала. И вот, забытая в своем уголке, я поняла, что страшное несчастье свалилось на Дягилева.

— Что ты собираешься делать? — спрашивала Мизиа.

Он сбежал из Лондона, потому что не мог расплатиться с долгами. Сходил с ума, не зная, что предпринять. Случаю было угодно, чтобы Мизиа вышла в соседнюю комнату позвонить по телефону. Я, такая застенчивая!.. я, не смеющая ни с кем заговорить… стремительно встала и сказала:

— Я живу в отеле «Риц». Приходите ко мне. Не говорите ничего Мизии. Приходите сразу же, как уйдете отсюда. Я буду вас ждать».

Даже привычный к «understatements»[129] Коко, я растерялся. Я, такая застенчивая, не смеющая ни с кем заговорить

Она помнила, что чувствовала тогда. Значит, в какой-то мере сознавала, что совершает своего рода взлет. Что мешало ей в присутствии Мизии сказать Дягилеву то, что не много позднее предложила она ему в «Рице»? У меня есть деньги, я хочу вам помочь, сколько вам нужно?

В действительности она устроила себе экзамен: достаточно ли ты уже сильна, чтобы летать на собственных крыльях? Чтобы обойтись без Мизии? Ей было около 40 лет. Она говорила:

«Я вернулась в отель «Риц» и ждала Дягилева. Он пришел. Я сказала себе: если у тебя хватило смелости попросить его прийти, наберись храбрости поговорить с ним. И я осмелилась:

— Я слышала ваш разговор с Мизией. У нее нет денег. Она не может вам помочь. Сколько нужно, чтобы уладить дела в Лондоне и вернуться во Францию?

Он назвал какую-то сумму, совершенно не помню какую. Я тут же дала ему чек. Он, наверное, не мог поверить, что чек действительно обеспечен. И только сказала ему:

— Чтобы Мизиа никогда ничего не узнала!»

Она обманула свою подругу. Не выносила быть кому-нибудь чем бы то ни было обязанной. Как только у нее появились деньги, она захотела платить за всех и за все. Как платили за нее? Нет, чтобы забыть, что за нее платили. Несколько огрубляя, можно сказать: платя долги других, она уничтожила собственные. Она говорила:

«Я уже достаточно поумнела, чтобы понять — Мизиа будет ревновать, потому что не могла сделать то, что сделала я для Дягилева. И настояла:

— Не хочу, чтобы Мизиа знала. Чтобы никто не знал.

— Так начались мои отношения с Дягилевым. Должно быть, он пришел в банк, дрожа от страха.

Никогда мне не написал. Никогда не выдал себя ни одним словом. Я спросила Сержа (Лифаря), что он думал обо мне, ведь я раз пятьдесят помогала ему выпутаться из трудного положения.

— Как он относился ко мне?

— Не понимаю, что ты хочешь узнать, — ответил Серж.

— В конце концов, испытывал ли он дружеские чувства, какое-нибудь расположение ко мне?

— Нисколько, — сказал Серж. — Он боялся тебя.

Какие они любопытные, эти русские! Дягилев боялся меня! Чего боялся? Серж сказал мне:

— Когда ты приходила, мы все подтягивались. При тебе надо было следить за тем, что говоришь, надо было быть очень внимательным.

Со своей стороны я чувствовала себя неловко с этой труппой, на которую наводила страх. Я настаивала:

— Почему все-таки он боялся меня?

— Понимаешь, — объяснил Серж, — он никогда не встречал таких, как ты. Ты давала деньги и ничего не просила взамен. Он не понимал. Это его пугало. Когда мы шли к тебе, он советовал нам быть скромными, чистыми, хорошо одетыми.

— Ах! Когда узнаешь такое, это сбивает спесь. Думаешь, что делаешь что-то хорошее… А я, значит, внушала этому русскому только страх!»

Удивительное признание. Очень часто, слушая монологи Коко, я спрашивал себя: когда она начала говорить? У Мизии в отеле «Мерисс» она не открывала рта. Дягилев говорил с Мизией, как если бы они были одни.

— У меня есть деньги, я могу вам помочь.

Без сомнения — в этом разгадка. Деньги даровали ей способность говорить.

— Страх! Я внушала страх Дягилеву!

Сорок лет спустя она не могла прийти в себя от изумления. Она говорила:

«Нужно было много денег, чтобы поставить «Свадебку», возобновить «Весну священную», все вещи Стравинского[130], которого я страстно полюбила как музыканта. Толь ко так! Он же испытывал ко мне другую страсть, и это было драмой, потому что я должна была ему сказать, что об этом между нами не может быть и речи. Я очень любила его. Он был удивительный. Мы часто выезжали вместе. Это очень приятно — учиться всему у таких людей, как он. В течение десяти лет я жила с такими людьми»[131].

Мизиа рассказывала ей о материальных затруднениях Стравинского, который кое-как перебивался где-то в Швейцарии. Она вмешалась:

— Надо что-то сделать, Миза. Нельзя, чтобы он и его семья в чем-то нуждались[132].

Она говорила:

«Некоторых артистов Русского балета я жалела, других любила. Были и такие, которые мне нравились меньше… Моя склонность вмешиваться во все только затем, чтобы навлекать на себя неприятности… В конечном счете я ничего не получила в ответ. Даже дружеского расположения этих людей. Дягилев боялся меня! Нет, Серж (Лифарь) сказал это не просто так, чтобы что-нибудь сказать, он это хорошо помнил, ведь речь шла о его юности. К тому же это так похоже на Дягилева, который жил в вечном страхе, в страхе, что что-то не удастся, в страхе, что что-нибудь свалится на него, в страхе, что спектакль не пройдет… Он никому ничего не давал, никогда! Ни малейшего чувства. По отношению к танцовщикам он был беспощаден. Иногда Серж ненавидел его. Он загонял его, заставлял работать как собаку, требовал ходить по музеям, все время говорил с ним об искусстве, учил его».

Тем не менее общество этих людей притягивало. Они завораживали ее. Она признавала это[133]:

«Как фамилия этого художника, который постоянно бывал там? Бакст![134] Он меня очень смешил, старый попугай. Он все добивался написать мой портрет! У этого не было комплексов! Очень веселый, всегда веселый, он любил есть, пить, любил делать декорации. Я их находила божественными. В первый раз увидев «Шехеразаду», пришла в полный восторг. Это было прекрасно! И так хорошо танцевали! Современный балет по сравнению с тем — ерунда».

А Пикассо?[135] Она узнала его через Реверди. Она говорила:

— Я была немного ошеломлена его декорациями к балету Стравинского. Я их не очень поняла. Это было очень ново для меня. Я слегка ужасалась: неужели это действительно прекрасно?

Потом Пикассо меня страстно захватил. Он был злой. Притягивал меня, как удав кролика. Я чувствовала, когда он приходил: что-то сжималось во мне. Он здесь! Еще не видя его, я уже знала, что он в зале. И не ошибалась. Он как-то особенно смотрел на меня… Я дрожала. Они все были очень жестокими, никогда не льстили друг другу. У меня они вызывали восторг. Я восхищалась ими. Все они были очень большими артистами. Никогда не говорили о деньгах.

Борис Кохно[136] утверждает, что она дала Дягилеву чек на 200 000 франков золотом. Другие говорили — 50 000. Мне Коко никогда не уточняла цифру, хотя она все время вертелась у нее на языке, по-видимому продолжая волновать своей значительностью. Почему она дала эти деньги? Столько денег?

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Лама Оле Нидал представляет современному читателю буддизм – древнейшую и самую загадочную из трех ми...
Сформулированная еще Дарвином теория естественного отбора верна не только для живой природы, но и дл...
В этой книге собран ряд стихотворений, посвященных таким темам, как любовь, война, одиночество, исти...
Здравствуй, уважаемый читатель! Добро пожаловать на зловещий чердак, который хранит в себе потусторо...
Сирота Флетчер, помощник кузнеца, внезапно обнаруживает у себя редкую способность вызывать демонов и...
Олжуна похожа на маленького дикого зверька, ей с детства приходилось выживать, а поэтому она готова ...