Загадочная Коко Шанель Эдрих Марсель
Господин Буссак[233] уже заинтересовался «Орор», а он поддерживал Диора. Но значило ли это, что у репортера было предвзятое мнение? Нисколько. Он высказал почти общее впечатление.
Газета «Комба» озаглавила свою статью так: «У Коко Шанель в Фуйи-лез-Уа в 1930». Хроникера «Комба» звали Люсьен Франсуа. Он был авторитетом. Мало приятный на вид, он показывался всюду. Его боялись. Своего рода оракул. Следует процитировать его отчет, достойный войти в антологию:
«Сливки Парижа, цвет покупателей толпились на зеркальной лестнице, ведущей из бутика Шанель на рю Камбон в огромный салон, где в 1925 году дефилировали привилегированные. Там ничего не изменилось. Те же знаменитые ширмы Короманделя, та же игра зеркал. Флорентиец Руджиери[234] показывал Марии Медичи[235] будущее в параллельных зеркалах. Увидим ли мы в этих зеркалах, которые пятнадцать лет оставались слепыми, отражение будущего изящества и элегантности? Об этом спрашивали себя мадам Лопез-Уильямс, графиня Пастрэ, Мапи де Тулуз-Лотрек и другие старинные клиентки Шанель, допущенные на это ее сенсационное возвращение. Сенсационное, безусловно… Одного того, что эта маленькая неутомимая гордая и деспотичная женщина, отметившая своим именем целую эпоху, сложившая с себя на полтора десятилетия корону, вновь в 70 лет принимается за работу, одного этого уже достаточно, чтобы стать сенсацией. Но с ее губ срывались накопившиеся годами жестокие, резкие слова, способные подхлестнуть извращенное любопытство. Когда обычно хорошо информированные люди нашептывали, что она открыла свой Дом, чтобы помочь рекламе духов, Шанель поспешила опровергнуть эти слухи. Она заявила, что ее возвращение лишь восстание против дурного вкуса современных парижских модельеров, заставивших ее выйти из счастливого уединения. И орлиный взгляд этой Кассандры[236], ее глаза, к которым прикасались искусные руки специалиста по пластической хирургии, метали молнии…
Увидим!
И увидели. Некоторые очень плохо, несмотря на то, что имели все основания видеть хорошо. Другие очень хорошо, хотя было бы лучше, если бы они не видели так ясно. Первые — это обозреватели самых влиятельных журналов и газет в мире, затерянные в толпе. Вторые — иностранные комиссионеры, заранее, положившись на имя Шанель, закупившие всю коллекцию целиком. <…> Журналисты уходили грустные и удрученные, комиссионеры — серьезно озабоченные. После первого же платья стало ясно, что стиль Шанель принадлежит ушедшим временам. Мода эволюционировала за эти пятнадцать лет. Шанель так прочно вошла в легенду, идеализированную воспоминаниями, что забыли как уже в 1938 ее мода была смертельно ранена. Что сказать об этом кружеве на черном муслине? Что сказать об этих унылых платьях-рубашках, которые уже не носят в Фуйи-лез-Уа… Это даже не платья 1938 года! Призраки 1930-го.
Весь-Париж вчера пришел посмотреть, как будет уничтожена эта укротительница. Она не показалась. Там, где должно было быть поставлено на карту будущее, увидели лишь разочаровывающий от блеск прошлого, в котором исчезал надменный маленький черный силуэт».
Цитируя эту прозу, нельзя не задаться вопросом по поводу журналистов и журналистики. Его читали, этого Люсьена Франсуа. Его обхаживали. Модельеры сажали его на лучшие места, опасаясь его суждений. В книге, которую тот же Франсуа опубликовал в 1961 году, он воспел Мадемуазель Шанель: никто так, как она, не способствовал славе Парижа. И добавлял: она создала свой «гриф» своими когтями[237]. Вот еще одна выдержка из его книги: «Продавая очень дорого свои маленькие кардиганы и узкие, прямые, вызывающе строгие платья из джерси, она навязала всему миру снобизм мнимой бедности… Тогда (в 1925 году) она была очаровательной властной брюнеткой. Ее диковатая грация, лоб и брови упрямой девчонки контрастировали с глазами кроткой лани. Во всем ее облике было что-то от бесполого подростка. Она поняла, что педерасты <…> влияли не только на нравы, но и на эстетику…»
Вспоминая еще раз ее возвращение, которое он тогда так «блестяще» оценил, теперь, семь лет спустя, он называет его историческим событием, а Коко — «семидесятилетним блудным сыном». Он послал ей свою книгу с дифирамбическим автографом. Она уверяла, что выбросила ее, даже не раскрыв. Можно все же думать, что она пробежала посвященные ей строки.
Симон Барон в «Пари Пресс» подвела итог: коллекция состояла из ста тридцати моделей, уточняла она, начиная с очень простого платья из джерси до белого кружевного, красного и черного, белого и красного на восхитительных манекенщицах.
В той же газете в хронике напоминали, что известный издатель Грассе назвал Коко Великая Мадемуазель. «Она всегда остается личностью», — констатировала хроникер.
«Орор» писала, как бы гадая на лепестках ромашки: «Вам немного понравится пальто пансионерки, очень — гирлянды искусственных цветов на платье из муслина, безумно — вечерний костюм, сотканный из золотых шнуров, совсем нет — плиссированные, как в 1925 году пелеринки».
Английские журналисты оказались не более дальновидными. Chanel Paris dress show a fiasco[238] озаглавила свой отчет «Дейли Экспресс», сообщая, что выходящие из Дома Шанель люди не смотрели друг другу в глаза, смущенные тем, что увидели, спрашивая себя с болью: не сон ли это? Почему бедная Шанель так хотела показать все это? Для «Дейли Экспресс» это был flop[239].
После демонстрации Коко никого не принимала. Во время показа никто не заметил ее силуэт удрученной цыганки в зеркалах лестницы[240].
— Мадемуазель устала, — говорили, преграждая путь любопытным, устремившимся в ее апартаменты, чтобы прочесть на ее лице следы унижения и поражения.
Именно в такие моменты осознаешь кровожадность парижан. Любили ли Коко в период ее первого царствования между двумя войнами? Когда она вернулась, почти все были против нее. Зубоскалили, насмешничали. Чего еще хочет эта старуха? В некоторых кругах «От Кутюр» ее называли старуха.
Неужели ей не хватает денег, чтобы насладиться покоем? Почему она досаждает нам? Ей нечего больше сказать! Что понимает она в молодых?
Она слышала все это, догадывалась, что над ней смеются, считают «вне игры». Она говорила:
— Говорить о молодости — ничего нет хуже этого, это декаданс, падение. Как только заговоришь о молодости, потеряешь ее. Молодость зависит от здоровья, дня, минуты. Когда мне не скучно, когда я с кем-то, кто меня понимает, зачем мне стараться казаться молодой? Мне наплевать на это! Я совсем не молода, но почему это должно мешать мне чувствовать себя счастливой рядом с кем-то, кто мне не скучен?
А далее следовало это уже цитированное чудо: «Молодость — это что-то очень новое. Кто говорил о ней двадцать лет тому назад?»
Когда осознала она, что уже не молода? Она утверждала, что в 1939 году. На самом деле она говорила о войне:
«Мне еще не приходило в голову, что я могу состариться. Вокруг меня всегда были друзья, люди умные и приятные. И вдруг я оказалась одна, разлученная с теми, кого любила. Все они находились по ту сторону Ла-Манша. А вокруг меня отвратительные циники, говорящие только о молодости. И я должна была смириться с фактом, что уже немолода».
Еще раз в одном из своих монологов она сближала — и на этот раз со всей очевидностью — два момента своей биографии: закрытие и второе открытие Дома Шанель. Циники, не перестающие говорить о молодости, это враги ее come-back, которые смеялись и радовались ее поражению в то время, как она за запертой дверью переживала первое испытание одиночеством.
На самом деле она не была одна в своем салоне. Несколько близких друзей, допущенных к ней, — Эрвэ и Жерар Милли, Мэгги ван Зюйлен — поздравляли ее с победой, которая обязательно придет. В этот день она не хотела их слушать. Судьба вновь воскресила ее черный сиротский передник. Иронический смех Парижа пробуждал эхо оглушительного смеха Этьена Бальсана. И потом в самом салоне за его ширмами Короманделя прятался еще один призрак, призрак Шпаца. После оккупации прошло еще не так много времени. Ей открылось все, что предстояло расчистить, чтобы вновь занять свое место на вершине: заставить забыть свой возраст, деньги, успехи, молчание в черные годы оккупации в компании с немцем, с которым она говорила по-английски: «You don't look very happy, my dear. Something wrong?»[241]
Великолепно владея собой, несмотря на внутреннее смятение, она нашла главное объяснение своему провалу:
— Мое имя уже ничего не говорит молодым.
Что же касается старинных клиенток, они боятся постареть, вернувшись на рю Камбон.
Этих двух объяснений было бы достаточно, чтобы сокрушить любого, но не Мадемуазель Шанель. Могла ли она смириться с поражением, которое позволило бы другим занять поле битвы?
Случилось так, что между временем, предшествующим войне, и возвращением Коко гомосексуализм был официально признан, чтобы не сказать легализирован. Никто его уже не скрывал. Напротив, скорее афишировали, и особенно в Моде. У Коко это была дополнительная причина для сражения.
— У каждого своя работа, — говорила она. — Я провожу день с почти обнаженными женщинами. Может ли мужчина заниматься таким ремеслом? Перебирать платья, работать для женщин? Я так наивна, что думаю — это невозможно. Следовательно, те, кто это делает, не мужчины.
Однако модельеры, занимающие авансцену, вовсе не собирались уступить место Мадемуазель Шанель.
Можно думать, что и до войны она не испытывала симпатии к конкурентам достаточно талантливым, чтобы повредить Дому Шанель. Считала естественным сражаться с известными, признанными противниками. Но сейчас при возвращении ее окружали узурпаторы. Воевать с ними — это все равно что попросить Рэмю[242], находящегося на вершине славы, подыграть на пробедебютанту.
Она говорила:
«Один господин пришел попросить моего совета. Он не мог понять, любит ли все еще свою жену и детей или должен начать жизнь заново с одним молодым человеком. Я этих людей выставляю вон. Они рассказывают вам о своих комплексах. Что это такое? У меня аллергия к комплексам. Все это новые слова. Раньше ни у кого не было комплексов. Это называли пороками. Я предпочитаю порочных людей закомплексованным. Всегда были люди, которым нужны были необычные сложности, чтобы сделать самые простые вещи. Это знали, об этом догадывались, но никогда не говорили. Теперь об этом говорят все время. Это стало болезнью! Как излечить людей, которые не знают, кого они любят — женщину или мужчину?»
Комплексы, гомосексуализм вызывали у нее негодование, потому что были связаны с трудностями ее возвращения. Но главная претензия, предъявляемая ею модельерам, касалась технических сторон ремесла. Она утверждала, что мужчины не знают, как двигаются женщины. Одна из ее манекенщиц, представляя платье, сделанное портным-мужчиной, сказала костюмерше:
— Я не могу поднять руки.
— Платье сделано вовсе не для того, чтобы поднимать руки, — ответили ей.
— В хорошо сшитом платье можно ходить, танцевать и даже ездить верхом, — горячо возражала Коко.
Она рассказывала:
«На днях я примерила жакет, сделанный одним модельером. Один рукав длиннее другого. У меня не было плеч, вообще ничего, я исчезла, со спины я походила на голодную нищенку. Было смешно до смерти».
Успех пришел к ней так же, как к Вадиму и Б.Б.[243], — это было время фильма «И бог сотворил женщину»[244] — из США. Сравнение, которое заставило бы ее взвиться от негодования. Но оно позволяет установить веху в послевоенной эпохе: теперь было недостаточно поразить Париж, необходимо было короноваться в Нью-Йорке; модельеры не соглашались с этим.
— Они придают слишком большое значение своим персонам, — иронизировала Коко, — считают себя незаменимыми.
За полгода Америка шанелизировалась. Комиссионеры, жалевшие, что купили коллекцию не глядя, вслепую, полагаясь на гриф Шанель, курили теперь сигары более толстые, чем сам Дэрилл Занук[245].
После «Вога» и «Харпер’с Базаар», «Лайф» приветствовал новое воцарение Великой Мадемуазель, посвятив ей четыре страницы:
«Женщина, чье имя носят самые знаменитые духи в мире, «№ 5», может быть, совершила свое возвращение несколько преждевременно, но она уже влияет на всех и вся. В семьдесят один год она принесла больше чем моду, она совершила революцию».
Эта статья появилась после третьей коллекции Шанель в том же 1954 году. Она нокаутировала противника в третьем раунде. Но не без тревоги, предвидя возможное поражение, как это ясно из неизданного документа, который мы позднее приведем. Но это не мешало ей объяснять свою победу следующим образом:
«У меня есть логика, и я делаю разумные вещи. Нужно одевать людей. Им предлагают карикатуры, какие-то гротесковые забавы, в которых нельзя ходить, бегать. Американки отвергли это раньше, чем француженки, потому что они более практичны. Вот почему Америка сразу сделала ставку на Шанель. Для американок жизнь не развлечение, не забава, они практичны. Живут за городом, ездят туда каждый вечер после работы. Оставляют автомобили у ворот своих вилл. Все идет, все бежит, это совсем другая жизнь. Американки любят часто переодеваться. Они чистые, хорошо вымытые. Это и придает отталкивающе грязному Нью-Йорку вид процветающего города. Но все существует для женщины, ее лелеют. Для меня роскошь — это хорошо сшитая одежда, костюм, который можно носить лет пять, потому что он идет тебе. Моя мечта это старые костюмы, поношенные вещи. В Америке их выбрасывают. Там нет ничего прочного. Одежду не стирают, не отдают в чистку. Я велела почистить платье, от него осталась одна пуговица. Америка — противоположность роскоши. Cheap[246]. Для меня это ужас».
Однако именно эта Америка, cheap, утвердила стиль Шанель, прежде всего потому, что он давал возможность серийного производства, а также потому, что костюмы, сошедшие с конвейера, были облагорожены легендой Шанель, рожденной ее духами, и особенно «№ 5».
Один журналист спросил Мерилин Монро:
— Что вы надеваете на себя утром?
— Юбку и пуловер.
— А днем?
— Другую юбку и другой пуловер.
— А вечером?
— То же самое, но из шелка.
— А на ночь?
— Пять капель «Шанель № 5».
Этот анекдот хорошо известен.
Но не все знают, что фабриканты, выпускающие пижамы и ночные рубашки, решили, что они разорены. В качестве возмещения убытков они добились, что Мерилин оставила отпечаток своих алых губ на белой материи, которую они превратили в тысячи километров ночной одежды для мужчин и женщин.
Никто лучше чем сама Мадемуазель Шанель не понимал коммерческого эффекта ее легенды. Следует признать, если бы Мерилин назвала другие духи, ее тотчас бы обвинили в связи с парфюмером. Она назвала духи Шанель из женской солидарности, словно раскрывая секрет, как нравиться мужчинам, говорила о них как о могущественном любовном эликсире. Этой магической силой «№ 5» лишь побочно обязан своему составу. Эта сила шла от самой Коко, от того, что воплощала она сама для женщин всего мира. Она не сомневалась в этом и именно поэтому не могла стерпеть, чтобы ее компаньоны извлекали из этого выгоду. Кроме того, понимала связь, которая естественно возникала в сознании между ее стилем и духами. Никогда не прослывешь poor girl, если появишься безупречно одетая «от Шанель» и надушенная «№ 5». Она была глубоко убеждена, что принесла этим соединением стиль — духи что-то очень новое, и не только для двух тысяч привилегированных.
Во Франции «шанелизация» происходила медленнее. Коко вольно или невольно оставалась вне парижского круговорота. В Корбвилль к Фатам ездили танцевать, и два Кристиана, Диор и Берар, привлекали внимание сплетников. Надо сказать, что так называемые парижские журналисты, вылупившиеся из яйца Освобождения, знали еще только то, что образовалось вместе с ними, кожуру, или, точнее, временную поверхностную корку. Что касается внутренности плода или скрывающейся под коркой раны, они не знали ни их настоящей сладости, ни их подлинного нагноения.
— Что за время, — вздыхала Коко.
И тут же спохватилась:
«Не имею права критиковать его, я не принадлежу к нему. Мое прошло. Я вижу современность сторонними глазами. Скорее, должна сказать, — сердцем. Часто чувствую себя такой чужой всему, что меня окружает. Во имя чего живут люди этой эпохи? Я не понимаю их. Я отсталая, глупая. Мой разум не согласовывается с временем, в котором я сейчас живу».
Куда вело ее это покаяние? К восхитительному выводу:
«Я хорошо отдаю себе отчет, что все отжили, устарели».
Что никто не знает, на каком они свете, могла бы она сказать, чтобы лучше дать понять, что не глупее и не старее, чем все остальные.
«Какая скучища — люди, старающиеся казаться умными».
Ее длинный и трудный во Франции come-back доставлял ей удовольствие, не принося покоя:
— Я достигла чего-то, заняв свое место на вершине. Теперь народ меня знает. Когда я прихожу на блошиный рынок, все здороваются со мной. Люди подходят поцеловать меня. Я разрешаю им — это ничего не стоит, а доставляет им удовольствие, как говорит Пикассо.
Почувствовала ли она после первой коллекции, какую тяжесть на себя взвалила? Если она никогда не сомневалась в успехе, тем не менее была озабочена коммерческой стороной своего возвращения. 30 сентября 1953 года она поручила Ренэ де Шамбрану отвезти в Нью-Йорк своему другу, главному редактору «Харжр’с Базаар» Кармел Сноу следующее письмо:
«Моя дорогая Кармел,летом я убедилась, что было бы занятно снова взяться за работу, в которой вся моя жизнь. Я вам, конечно, говорила, что когда-нибудь примусь за создание нового стиля, приспособленного к новому образу жизни, и что жду благоприятного момента. Я чувствую, что такой момент на стал.
Парадоксальность ситуации в сегодняшнем Париже, когда все больше и больше женщин приходят на демонстрации коллекций, не имея возможности купить платья, привела меня к мысли сделать что-то совершенно новое.
Одна из моих основных задач, естественно, оптовая продажа при посредничестве американских предпринимателей, которые будут получать проценты. Но предполагаю, то, что я сделаю, вызовет огромный отклик во всем мире.
Моя первая коллекция будет готова к первому ноября. Думаю, будет разумно не делать больше, прежде чем я не получу предложения от того, о ком вы думаете. (Самого преуспевающего американского фабриканта.) Пожалуй, лучше было бы ему приехать в Париж. Конечно, ничто не доставит мне большего удовольствия, чем если бы вы оказались в Париже тогда же, когда и он. Сейчас я не собираюсь сама представлять свою коллекцию в Америке, но это может случиться позже.
As ever[247] Габриэлль Шанель».
Этот проект породил слухи, что Мадемуазель Шанель для своего возвращения готовит «атомную конфекцию». Для нее этот проект был полезен тем, что он обеспокоил Пьера Вертхеймера. Соглашение, заключенное с ним, несмотря на всю его выгоду, не вполне удовлетворило Коко. С американским предпринимателем одновременно с производством костюмов она могла приступить и к серийному выпуску духов «Мадемуазель». Она имела на это право.
Можно догадаться, как она использовала эту новую ситуацию к своей выгоде. Пьер Вертхеймер согласился финансировать ее возвращение на рю Камбон. Коко упрекала его, что он вначале предоставил ей недостаточно средств. Когда до него дошли слухи о комбинации, которую она задумала, он немедленно проявил большую щедрость. Коко добилась, что все расходы, от жалования прислуге до уплаты всех налогов, взяли на себя «Духи Шанель». Никто на свете никогда не имел таких условий. Сверх того, ей удалось договориться о пересмотре привилегий, полученных ею в результате соглашений 1947 года. Она получила значительные отступные, отказавшись от серийного производства духов «Мадемуазель». Позднее, таким же образом получив полновесные доллары, она отказалась от своей швейцарской вотчины, где, как известно, духи ее классической серии продавались исключительно в ее пользу.
Уничтожили ли эти денежные победы над Пьером Вертхеймером прежние претензии к нему? Он хотел официального примирения, поцелуя, которым они обменялись бы — публично, например на скачках. Или чтобы Коко приняла приглашение совершить круиз на его яхте. На закате такой полной жизни это оставалось его мечтой. Второй мечтой было выиграть Дерби[248]. И вот его лошадь одерживает победу в Эпсоме, победу неожиданную и от этого еще более славную. На другой день состоялся своего рода совет на рю Камбон, на котором присутствовал и Ренэ де Шамбран.
Портье доложил Мадемуазель:
— Господин Пьер.
Он поспешил подняться по лестнице быстрее, чем ему хотелось, так как знал, что его хронометрируют. Если бы он не поторопился, Коко спросила бы:
— Вам нездоровится?
Она, конечно, знала о его триумфе в Эпсоме. Она даже предполагала, что торжества по поводу такой знаменательной победы задержат его в Лондоне. Распорядилась убрать все газеты, в которых об этом говорилось.
— Как вы плохо выглядите! — сказала она, встречая Пьера Вертхеймера.
Он побледнел, потом, открыв объятия:
— Вы не поцелуете меня?
— Чего ради? Почему вдруг?
— Дерби! Разве вы не знаете? Я выиграл Дерби!
— И вы мне даже не позвонили? — возмутилась Коко.
Да, нелегко с ней, с этой Великой Мадемуазель, жестокой со всеми, над кем она властвовала.
Она одела улицу в шанель, так сказать, шанелизировала ее, и гордилась этим.
Украшения Коко: «Состояния, которые ничего не стоят»
«Чего только я не сделала за свою жизнь! — говорила Коко. — Даже газету!» Разумеется, некоторым из своих начинаний по разным причинам она придавала особое значение. Духам, принесшим ей деньги и независимость. Украшениям[249], которые позволяли ей соединять драгоценные камни с фальшивыми, заставляя их сверкать в лучах света, играть ими, подобно тому, как она это делала со своей жизнью, мешая реальное и воображаемое, доказывая тем самым, что придуманное может отлично совмещаться с подлинным.
Она говорила:
«Мне наплевать на драгоценности. Они ничего не приносят, ничего не добавляют к радости жить. Как правило, женщины очень ими дорожат. Но их им не дарят. Я вовсе не ценю их, а мне их много дарили. Всякий раз мне приходилось отказываться:
— Нет, спасибо! У меня достаточно драгоценностей. Что вы хотите, чтобы я с ними делала?
Она говорила:
«На мне так много колье, цепочек, брошек, серег, камней всех цветов, что трудно поверить, когда я утверждаю, что не люблю драгоценности. Что я не люблю в самом деле это камни ради камней — большие, как пробка от графина, бриллианты, которые служат свидетельством, внешним знаком богатства мужа или любовника женщин, которые их носят. Я не люблю драгоценности ради драгоценностей, бриллиантовые серьги или нити жемчуга, которые вынимают из сейфа, чтобы показаться в них вечером, а потом кладут обратно в сейф и которые чаще всего принадлежат какому-нибудь акционерному обществу. Все это драгоценности-которые можно-продать-в-случае-кризиса. Драгоценности для богатых. Я не люблю их».
Она говорила:
«Украшений должно быть много. Если они настоящие, это отдает хвастовством и дурным вкусом. Я делаю фальшивые и очень красивые. Они даже красивее настоящих».
Она говорила:
«Украшения ставят свою метку на эпохе. Я бы хотела, чтобы моя была отмечена бижутерией Шанель. Так и будет! Я думаю о всех женщинах, которые, благодаря украшениям Шанель, носят на себе ничего нестоящие состояния. Я спросила одну из своих манекенщиц, сколько стоило бы то, что у нее на шее, если бы было настоящим:
— Понятия не имею, Мадемуазель.
— Шестьсот или семьсот миллионов.
Это были изумруды, изготовленные оптом. Фальшивые всегда надо делать оптом. Они стоили около двадцати тысяч франков».
Она говорила: «Украшения — это орнамент. Я делаю очень красивые. Некоторые так красивы, что сама изумляюсь. Они роскошны, совсем как византийские. Почему все, что я делаю, носит на себе печать чего-то византийского?»
Она говорила: «Если я сниму все свои украшения, на что я стану похожа?»
Она говорила:
«Я не привязываюсь к драгоценности, как не привязываюсь к дому. Если я его покидаю, то навсегда. Но это маленькое кольцо — мой талисман. Я родилась в августе. Мой талисман — золото и топаз».
Она говорила:
«На улице надо носить только фальшивые драгоценности. Настоящие надевают дома, чтобы время от времени доставить себе удовольствие».
Она делала украшения, сидя у себя в салоне на краешке дивана перед очень низким китайским столом. На нем в коробочках или маленьких чашах — камни всех размеров и цветов. В руках у нее эластичный шар, похожий на жевательную резинку. Она распластывала его на столе и, фантазируя, инкрустировала камнями, мешая настоящие с фальшивыми, принимая в расчет только тот эффект, какой они производят в целом. У нее были изумительные изумруды и очень красивые, очень редкие рубины. Но она не меньше любила и розовые рубины из Сиама и не слишком дорогие светлые цейлонские сапфиры. «Нет ничего красивее топазов этой золотой воды», — говорила она.
Герцог Вестминстерский подарил ей изумрудный окруженный бриллиантами гарнитур: кольцо, серьги, браслет и колье. И в таких же футлярах два совершенно одинаковых браслета из индийских изумрудов, кроваво-красных рубинов и кашмирских сапфиров. Ей случалось надевать их.
— На мне это выглядит смешно, — говорила она.
И, закрывая футляры:
— Надо разобрать все это на части.
Она это сделала, и камни присоединились к тем, что наполняли коробочки и маленькие чаши и которыми она играла, создавая свои украшения.
Она охотно побывала бы снова в Шатцкаммер, сокровищнице Мюнхена, где она восторгалась украшениями эпохи Возрождения и Византии, особенно византийскими крестами, инкрустированными тяжелыми камнями. Описывая их, она вспоминала и свое путешествие в Равенну, где посетила усыпальницу римской императрицы Галлы Пласидиа[250].
Она говорила:
«Я заказала фальшивые жемчуга, чтобы не носить мои настоящие. Находили, что я красива в них. И я сказала себе: надо, чтобы все женщины могли иметь такие же, чтобы подчеркнуть свою привлекательность. Я искала и нашла людей, которые стали их изготовлять в большом количестве. Я всегда находила людей, в которых нуждалась».
Она говорила: «Я заработала состояния жемчугом и украшениями. Я стала бы миллиардершей, если была бы бережливее».
(Оказывается, у нее есть чувство юмора).
«Французы не любят меня»
Почести? Коко от них отказывалась. Надо внести уточнение: отказывалась от наград, которые уже есть у других. «Они хотят свалить меня в одну кучу со всеми». Не означало ли это, что она ожидала от страны, от ее представителей, официального признания, благодарности, какими Франция (по ее мнению) обязана Шанель? Если она надеялась и на такую победу, то никогда и ничего не предпринимала, чтобы ее одержать.
В ту пору, когда Мадемуазель Шанель удался ее come-back, модельеры внимательно следили за тем, чтобы не быть скопированными. Таким же трогательным образом притворяются, что опасаются шпионов, пришедших с холода или с жары[251], чтобы разведать тайны национальной обороны, которые давно устарели. Справедливости ради надо признать, что в то время несколько ловкачей умудрялись еще продать на вес золота воротник Жака Фата, манжеты Бальмэна или длину юбки, предложенную Диором, другим ловкачам, которые пускали подделку в ход прежде, чем оригинал мог быть использован самим модельером. Сколько их было, этих копий? Смехотворное количество, которое никого уже не интересовало теперь, когда надо было снабжать индустрию, конвейер, не перестававший работать всю ночь. Какой смысл присваивать находку, если ее можно эксплуатировать только после того, как она будет уже всем известна?
Следовательно, шпионы моды исчезали. В таких делах надо считаться с очевидностью. Нельзя же содержать шпионов, чтобы доказывать, что мода продолжает существовать, как это делают в оборонной промышленности (там с расходами не считаются).
По просьбе мадам Вионне[252] Мадемуазель Шанель вступила в профсоюз «От Кутюр».
«Для защиты искусства, которое меняется каждый сезон. Отнеситесь ко мне с почтением: я представляю сезонное искусство», иронизировала она.
Несмотря на это, демарш мадам Вионне тронул ее в свое время. К Шанель не очень хорошо относились в кругах людей «От Кутюр».
Она говорила:
«Модельеры не принимали меня всерьез и были правы. Я ничего не понимала в этом ремесле. Вначале я заставляла шить платья своих модисток. Не знала, что существуют специалистки. Но это было к лучшему, потому что я всему научилась сама, всему, что надо знать, так как должна была объяснять моим модисткам, что и как нужно делать. Впрочем, это не так уж и сложно. В моде, как и в архитектуре, прежде всего важны пропорции. Самое трудное создать такое платье, какое могли бы носить пять разных женщин, и при этом нельзя было бы сразу заметить, что они одинаковые».
Она также говорила:
«Кутюр — это коммерция, а не искусство. Мы поставщики. Мы не выставляем наши платья в картинных галереях. Мы их продаем. Тем лучше, если меня копируют. Идеи для того и существуют, чтобы распространяться».
Тем не менее ей приходилось горько жаловаться, что ее грабят, особенно женские журналы, которые предлагают своим читательницам выкройки под «Шанель» — шей сколько хочешь! Только захоти!
Как-то раз, в воскресенье, ее сотрудница Лилу Грюмбах услышала, как рыночная торговка кричала:
— Покупайте мои шанель за 50 франков! Не толкайтесь. Хватит на всех!
Восхищенная этим, Мадемуазель Шанель комментировала:
«Они раскупались, как свежие овощи, которые, кстати, продавались рядом».
Лилу принесла пятидесятифранковый маленький костюм шанель из белого грубого полотна с тесьмой по борту, напоминавшей заплетенную косу, которая подала Мадемуазель Шанель идею соткать шнур из волокон рафии[253].
— Улица интересует меня больше, чем салоны, — утверждала она в таких случаях.
Она говорила:
«Французская мода существовала для француженок, когда несколько человек ее создавали и потом ее копировали в специальных заведениях. В один прекрасный день некий господин, желая получить орден Почетного легиона, решил все это изменить, и тогда основали профсоюз, для защиты интересов несчастных французских модельеров (да простят они меня). Некоторые из них хорошо владели ремеслом и если и не нажили состояния, то все же неплохо зарабатывали».
Теперь задним числом в этом выпаде меня поражает намек на орден Почетного легиона, столь желанный для господина… и т. д. При той таинственности, какой окутывала себя Коко, случайно промелькнувшее слово бросает свет на что-то неожиданное. Жаждала ли она почестей и наград? И да, и нет. Крест, красная орденская лента не интересовали ее. Поль Рейно[254] перед войной предложил ей орден Почетного легиона[255]. Увы, другие, и главное мадам Пакэн, уже носили его. Но не могли же ей сразу дать титул Командора, как послам или иностранным государственным деятелям.
Вспоминая, как рождалась ее известность, она говорила:
«Я жила с англичанами. Они не делают комплиментов, не твердят все время, что вы восхитительны и гениальны. Об этом не говорят. Это мой жребий: я нравлюсь англичанам, которых и сама очень люблю, и американцам, которых тоже люблю, хоть и меньше. Французы меня не любят, с этим ничего не поделаешь».
Эти два признания следовали одно за другим, начиная с господина-который-чтобы-получить-орден-Почетного-легиона, основал профсоюз, противоречащий интересам француженок, кончая непризнанием Шанель, которая гениальна, но о которой не говорят, потому что французы (некоторые) не любят ее. Следовательно, надо установить связь, существующую в ее сознании: ей не воздают должное во Франции, и это ее раздражало!
В другой раз, когда мы говорили о Брижитт Бардо, помню, у нее вырвался вздох:
«Подумать только, что эта олицетворяет Францию за границей!»
Я также слышал, как она с необычайным для нее пафосом рассказывала об обеде в Елисейском дворце:
«Я находилась у президента Республики! У президента Республики не чувствуешь себя, как дома. Даже если он ваш друг, все же это Президент…»
Она казалась такой уверенной в себе! И в то же время нищенкой, — это действительно так, нищенкой, просящей участия, присутствия друга. Но можно ли было думать, что она жаждала почестей и наград? Между тем не было ли это единственным, что она могла разделить со своей великой любовью — Домом Шанель? Она хотела быть монументом, памятником. Кто явился на его торжественное открытие? На его освящение? Приходили фотографировать стулья, на которых она сидела. Она говорила:
«Я стала неодушевленным предметом».
Иногда портнихи писали ей:
«Мы не имеем средств покупать Ваши модели, Мадемуазель. Не разрешили бы Вы присутствовать на демонстрации, чтобы увидеть Вашу коллекцию?»
Она приглашала некоторых из них, когда была в хорошем настроении. Принимала также группу монахинь, обучавших шитью девочек в школе-ателье в провинции. Сиротки? Манекенщицы делали реверанс монахиням.
«Я думала о девочках, которые выйдут из своих школ, одетые в шанель», — бормотала Коко.
Какая тайна, что за тайна за этим скрывалась?
В 1957 году она порвала с профсоюзом:
«Господин Президент,Имею честь поставить Вас в известность, как Президента парижского профсоюза «От Кутюр», об отставке, которую Вы желали бы, но из деликатности, за что я Вам благодарна, не решались меня попросить.
Таким образом разрешается конфликт между мной и Вашим профсоюзом. Соблаговолите и т. д.»
Конфликт был следствием того, что она нарушала правило, по которому модельеры обязывались фотографировать свои модели для публикации только в срок, установленный Синдикатом. Это не так уже досаждало Мадемуазель Шанель. На самом деле разрыв оставлял ее в царственном одиночестве. Невозможно было говорить о модельерах с большим презрением, чем это делала она. Когда она признавала за кем-нибудь из них талант — частицу его! — это было связано с ней самой: у него хватило ума подражать ей.
«Может быть, я лишаю себя большого удовольствия, не встречаясь с этими людьми (модельерами), — иронизировала она. — В конце концов, возможно, я была бы способна дать им советы!»
На столе перед диваном лежал наполовину открытый пакет, посланный одним модельером: его новые духи. Она говорила:
«Куда это годится, Месье посылает мне флакон в чем-то перевязанном ужасающей лентой, и издающий запах, от которого нельзя избавиться, такой он стойкий. Если надушишься, его будет слышно издалека. Запах гнилых фруктов, от него разболится голова. Как я могу ответить этому господину? Если я пошлю флакон «Шанель», это будет означать: «Понюхайте-ка, и вы узнаете, что такое настоящие духи». Я все же не могу сделать этого! Лучше вообще не отвечу».
И в заключение:
«Я так и не нашла способ, как обращаться с этими людьми!»
Она не слишком и искала. Иногда она испытывала нежность к Балансиаге. Как-то за обедом она рассказала, что Балансиага недавно звонил ей три или четыре раза за несколько дней.
— Если он позвонит еще раз, — сказала она смеясь, — то, конечно, попросит выйти за него замуж!
— Сколько ему лет?
— Не трудитесь считать, — отрезала Коко.
Она не ставила современных модельеров на одну доску с прежними, времен ее дебютов; о тех она говорила иногда с чувством (как вспоминают товарищей по полку). «Это я ввела моду на модельеров в свете, — утверждала она. — До меня этого вовсе не было. Тогда не приветствовали господина Дусе[256], который был замечательным человеком, страстно влюбленным в искусство. Чтобы в этом убедиться, достаточно посетить музей Дусе. А у него никогда не было положения в свете».
Действительно ли заслуга в этой перемене принадлежит ей? Многое изменилось между 1914 и 1919 годами, многие понятия обесценились. Она придавала свету такое же значение, как верующие ее эпохи аду или раю. Быть там или не быть!
«Я никогда не искала общества светских людей», — говорила она.
Если хотите, это правда. Теперь она не перенесла бы — как это было в Руаллье — чтобы на нее смотрели свысока. Вот почему она почти никогда не ходила к другим.
«В свете не принято принимать своих поставщиков».
Она рассказала две истории, которые, по ее словам, заставили ее задуматься. На прием к Морису де Ротшильду по ошибке пригласили великого ювелира Картье, спутав его с бельгийским послом Картье де Маршьенном. Когда доложили о супругах Картье, Морис де Ротшильд с грубостью, которую признают за ним даже его друзья, напрямик заявил им, что произошло недоразумение и что он не принимает своих «поставщиков». «Конечно, если вы хотите пройтись по гостиным, чтобы увидеть картины и мебель…» Картье повернулись и ушли. «Естественно», — заметила Коко. Другая Ротшильд, жена барона Анри, попросила ее прийти к ней, чтобы посмотреть «кучу вышедших из моды украшений»: «Посоветуйте, что можно из них сделать».
Она способствовала известности Дома Шанель при его возникновении. Коко согласилась и занялась драгоценностями, разложенными на бархатной скатерти в будуаре баронессы. Ввели господина в рединготе, великого ювелира Картье, с которым она тогда и познакомилась. С ним обращались, как с подчиненным.
«Как с выдающимся подчиненным, разумеется», — говорила Коко.
Поразительно, что она будет всю жизнь неистово завоевывать и защищать свое «высшее равенство», которое никто больше не оспаривал. Можно даже сказать: которое никогда не оспаривалось. Ей так и не удалось забыть черный передник сироты. Дочь своего таланта, своего гения? Она принадлежала к архибуржуазной эпохе, когда гения было недостаточно, чтобы чувствовать себя равной. Особенно женщине. Однако деньги становились своего рода свидетельством происхождения. Чем недавнее они появились, тем больше их было нужно. Это объясняет, почему до последнего вздоха Коко не переставала их зарабатывать, постоянно повторяя, что не нуждается в них.
Она почти никогда не присутствовала на примерке, делая исключение лишь для нескольких друзей. Зато внимательно наблюдала, когда примеряли туалеты такие актрисы, как Ингрид Бергман, Жанн Моро[257], Дельфин Сейриг[258] или Роми Шнайдер[259], — самые великие, у которых она не брала денег:
«Не могу же я заставить платить женщин, перед которыми становлюсь на колени, чтобы поправить юбки».
После этих примерок, вернувшись к себе и растирая колени:
«Какая скучища, я чуть не умерла, так эти люди мне надоели».
Она приняла Брижит Бардо внешне очень тепло, но это «не состоялось». Б.Б. пришла заказать платье для торжества в Бельгии, где ей должны были вручить приз. Она хотела появиться в платье из черного шелкового муслина, какое было на Дельфин Сейриг в «Мариенбаде»[260].
— Вас там ждут, как солнце, — заметила Коко, — а вы хотите появиться в трауре.
— Вы можете воспользоваться мною для рекламы, — ввернула Брижит Бардо.
«Мне ее жаль, — вздыхала Коко, говоря о Б.Б. — Она не может нигде появляться, даже позавтракать в ресторане. Носит парик и очки, чтобы ее не узнавали».
Перефразируя Писание, она добавляла: «Горе тому, кто начинает со скандала, как она…»
В какой мере в ее подсознании этот «скандал Бардо» напоминал ей о «скандале Коко», о котором она не хотела вспоминать?
Она советовала Бардо воспользоваться в ее тридцать лет самым действенным из sex-appeal[261] — целомудрием.
Она согласилась на почетное звание Компаньона Жана Нико[262] за выдающиеся заслуги в защите табака. Не без гордости показывала мне свою медаль, не много обеспокоенная тем, что не явилась сама получить ее, а послала своего директора.
«Мне следовало сделать это самой, — заметила она, — там были министры».
Думают, что она также приняла Оскара Моды, присуждаемого Стэнли Маркусом из Далласа. На самом деле она согласилась приехать в Даллас в сентябре 1957-го в связи с пятидесятилетием магазинов Маркуса. Поездка, которая ее и развлекла и раздражила. Она говорила:
«Я не знала хитростей месье Маркуса. Он приказал всем своим buyers[263] собраться у него. Я, Мадемуазель Шанель, была главным аттракционом. Buyers — люди, которые должны были закупать модели. Я вынуждена была пожать тысячи рук. Все они одинаковы: бараны».
Как удалось Стэнли Маркусу уговорить Коко приехать к нему? Не могло быть и речи о том, что она согласится принять Оскара Моды, потому что до него его получили Кристиан Диор и Элен Лазарев.
Весной 57-го года он завтракал с Мадемуазель Шанель в замке Лагранж, который Ренэ де Шамбран (их общий адвокат) превратил в музей франко-американской дружбы, по священный Лафайету[264], Вашингтону[265] и всем героям войны за Независимость[266]. В одном из салонов среди афиш той эпохи висела сделанная из шелка афиша, извещающая о представлении «Гамлета» с участием английского Тальма[267] — знаменитого трагика Макреди[268]. Над его именем, над именем Шекспира крупными прописными буквами: General Lafayette will attend (Будет присутствовать генерал Лафайет.) Ренэ де Шамбран шепнул Стэнли Маркусу:
— Если вы хотите заполучить Мадемуазель Шанель в Даллас, покажите ей эту афишу и скажите…
— Понял, — ответил Стэнли Маркус. Он подвел Коко к афише:
— Вот так я анонсирую свое пятидесятилетие: Mademoiselle Chanel will attend[269].
— Идет, — сказала Коко.
Ей приготовили во время одного из приемов, данного в саду, достойный сюрприз. Внезапно в перекрещивающихся лучах прожекторов появилась пара новобрачных: совсем молодой бычок во фраке и цилиндре на рогах и молоденькая коровка в белом туалете от Шанель с длинной вуалью. Она расхохоталась. Какая удача! Она рассказывала:
