Великий Любовник. Юность Понтия Пилата. Трудный вторник. Роман-свасория Вяземский Юрий

IX. — Такова была теория. А вот какова практика: он, до этого целомудренный, как весталка, стал чуть ли не ежедневно ходить к заработчицам. Причем выбирал самые грязные и дешевые притоны, а в этих притонах, как мне доносили, — самых уродливых с виду и вульгарных повадками шлюх. Что он с ними творил, я его не расспрашивал. Но несколько лет спустя, когда он за несколько дней написал свои «Лекарства», я там обнаружил и теперь предлагаю нам в объяснение. Ну, скажем:

  • Стыдно сказать, но скажу: выбирай такие объятья,
  • Чтобы сильнее всего женский коверкали вид.

Или вот, например:

  • Ставни раскрой навстречу свободному свету,
  • Ибо срамное в телах вдвое срамней на свету.
  • Зоркий взгляд обрати на всё, что претит в ее теле,
  • И, заприметив, уже не выпускай из ума.

Говоря это, Вардий начал гладить меня по голове: легкими, ласковыми прикосновениями. И продолжал:

— Или вот еще:

  • Хорошо иметь двух козочек сразу;
  • Ежели можно троих, это надежней всего.
  • Часто, когда разбегается дух по разным дорогам,
  • Силы теряя свои, гаснет любовь от любви…

Вардий неожиданно ущипнул меня за шею. Я дернулся и хотел приподняться. Но Гней Эдий удержал меня левой рукой.

— Я его как-то спросил, — продолжал Вардий: — «Ты, который имел и имеешь столько чистых поклонниц, зачем тебе эти грязные лоханки?» — А он: «С ними легче себя выхолащивать. И, когда им заплатишь, они тут же уходят… Но ты прав. Этот путь слишком прост». Так ответил мне Феникс. И знаешь, что выдумал? Он поселил у себя на вилле двух каких-то вольноотпущенниц, то ли самниток, то ли луканок, а к ним скоро прибавил актерскую пару, мужа с женой, каких-то южных калабров, у которых, что называется, «всё время чешется»… Этих калабров он разместил у себя в атрии, установив для них широкое ложе, на котором они в любое время суток занимались любовью, всему дому на обозрение. А квочек-луканок он заставлял… Позволь, я опять процитирую:

  • Коли ей отказала в каком-то уменье
  • Матерь-природа, — проси это уменье явить.
  • Пусть она песню споет, коли нет у ней голоса в горле.
  • Пусть она в пляску пойдет, если не гнется рука;
  • Выговор слыша дурной, говори с нею чаще и чаще…

Так вот, он одну заставлял петь и даже плясать. А с другой беспрестанно заговаривал, хотя бедная от природы была косноязычной, зубы выпирали вперед, глаза слезились…Часто бывая на вилле у Феникса, я имел удовольствие созерцать эти мерзости. Если мы были в триклинии, одна из луканок непременно выла в такт нашей беседе. Если мы уходили в экседру, там нас встречала вторая самнитка, которой мой друг беспрестанно задавал вопросы, дабы она еще сильнее торчала зубами и краснела глазами. А в атрии в это время пыхтели и работали друг над другом артисты-калабры.

Гней Эдий левой рукой распустил на мне пояс. А правая его рука скользнула мне под тунику и стала гладить мне грудь. И Вардий продолжал:

— Эдак себя терзая, опустошая, до омерзения доводя, он после этих экзекуций, часто сразу после безумства с порнами, отправлялся в Карины, к Юлии, как правило, с Юлом Антонием, но иногда, когда тот бывал занят делами, — один, изможденный, истасканный, с потухшим взглядом, с пересохшими губами, часто нетрезвый, неряшливый, всклокоченный, маленький, вялый, размякший…

Нанизывая эти многочисленные определения друг на друга, Вардий не переставал меня гладить. Рука его с моей груди перебралась мне на живот, с живота…

Я не выдержал. Я схватил его руку и резко вытащил у себя из-под туники. Прямо-таки выбросил наружу!

Гней Эдий тут же от меня отпрянул и довольно испуганно воскликнул:

— А что ты на меня накинулся?!.. Юлия никогда ему не отказывала! Всегда впускала в дом, в каком бы виде он ни являлся… Думаю, он таращился на нее так, как ты сейчас на меня вылупился. Может быть, раздевал взглядом и сравнивал со своими шлюхами. Может быть, на разные лады вспоминал те унижения, которым она его подвергала… Не знаю. Он мне о своих посещениях не рассказывал. Но в «Лекарстве» мне вспоминаются такие стихи:

  • Стало быть, вот мой совет: приводи себе чаще на память
  • Всё, что девица твоя сделала злого тебе…
  • Это тверди про себя — и озлобятся все твои чувства,
  • Это тверди — и взрастет в сердце твоем неприязнь…

— Наверно, что-то подобное внушал себе и заставлял испытывать.

И представь себе! — уже без всякого испуга воскликнул Вардий. — При всем при том у него начались чуть ли не любовные отношения с Юлом Антонием! Он и Гракха, Юлиного прежнего любовника, как ты помнишь, боготворил. Но с Юлом было иное. Феникс чуть ли не каждое утро отправлялся его приветствовать, проделывая на рассвете довольно большой путь от своей виллы до города и почти через весь город — Юл жил между Большим цирком и восточным склоном Авентина. Он, Феникс, маленький и изящный, тянулся к этому суровому великану, как девушка тянется к своему возлюбленному: говоря с ним, норовил к нему прикоснуться — будто случайно дотронуться до его руки, или погладить его по спине, якобы расправляя складки одежды, или, когда тот сидел, нечаянно положить на плечо голову, или задумчиво поправить прическу…

Тут Вардий опять ко мне потянулся, словно хотел наглядно продемонстрировать, как Феникс обхаживал Юла Антония.

Я вскочил с ложа и заявил:

— Спасибо. Спасибо за угощение… Мне пора… Я обещал… — Я никак не мог придумать, что и кому я обещал, и поэтому еще решительнее прибавил: — Мне давно пора! Меня ждут!

Эдий Вардий ничуть не удивился моему порыву. Он усмехнулся, лукаво мне подмигнул, одобрительно кивнул головой и ответил:

— А ведь и правда — пора. Мы с тобой заболтались. Как-нибудь в другой раз расскажу, чем дело закончилось.

Уходя от Гнея Эдия, я пообещал себе, что больше к нему не приду. Рассказы его мне были весьма интересны. Но поглаживания его мне совсем не понравились. Они возбудили во мне какое-то гадкое и липкое чувство.

Свасория двадцать первая. Фаэтон. Обуглился

И что ты думаешь, Луций! Я едва успел прийти домой — ты помнишь, мы с Лусеной жили у римлянина-гельвета Гая Рута Кулана? — к нам во двор явился один из посыльных рабов Вардия, который объявил мне, что Гней Эдий приглашает меня этим же вечером у него отобедать.

Я, помнится, сказал, что занят, чем очень удивил раба, который заметил: какие могут быть дела у юноши, когда его призывает к себе столь уважаемый господин?

Тогда я сослался на нездоровье. И раб еще искреннее удивился: только что был здоров и вдруг — на тебе, заболел!

Не зная, какую еще выдвинуть причину, я заявил, что сделаю всё возможное, чтобы к вечеру быть у Вардия, однако не обещаю. «Никто от тебя обещаний не требует, — снисходительно улыбнулся мне раб и сурово прибавил: — Надо просто прийти вечером. Это понятно?»

Я сказал, что понятно. И раб ушел.

А вечером я вышел из дома и отправился гулять по окрестностям, специально — в противоположную сторону от Вардиевой виллы, на юг, по дороге вдоль озера; благо, ярко светила луна, и мне не потребовалось ни факела, ни фонаря.

На следующее утро я пошел в школу. Не более часа там отсидел, как вдруг в класс без всякого предупреждения вошел Гней Эдий Вардий. Ученики повскакали со скамеек, Манций-учитель как птица вспорхнул-взлетел с кафедры и, подлетев к благодетелю, зачирикал и затрепетал крылышками. А Гней Эдий, непривычно для него хмурый и чуть ли не злой, ткнул пальцем в мою сторону и процедил:

— Вот этого забираю. Раз он сидит у тебя, значит, здоров.

— Конечно, забирай. Конечно, здоров, — в ответ лепетал-щебетал услужливый Манций.

Выбора у меня, как ты видишь, не было. Откажись я следовать за Вардием… Высекли? Нет, физические наказания у нас в школе не применялись. Но выставить из школы запросто могли, даже без специального на то указания.

Я стал собирать свои вещи. Но мне было велено: оставь, тебе принесут.

…Едва мы вышли на улицу, Гней Эдий тут же поменял выражение лица: с грозного на приветливое и улыбчивое. Ни словом не обмолвившись о вчерашнем обеде, на который я не явился, он, однако, мне заявил:

— Говорят, ты любишь гулять по берегу озера. Позволь мне составить тебе компанию. Сейчас, правда, не вечер. Но мы пойдем в другую сторону. Не на юг, а на север.

…Стало быть, накануне за мной следили.

Мы спустились к Леману, и отправились по тропинке, ведущей к дальнему мысу, к гельветской деревне.

Во время нашей прогулки никто нам не попался навстречу. И вот почему: впереди, на приличном от нас отдалении, шли два рослых германца или северных галла, носильщики и прогулочные рабы Вардия, которые, как я несколько раз заметил, заставляли встречных прохожих — не только бесправных гельветов, но и законнорожденных римлян — сворачивать с тропы и стороной обходить нас. И еще два галло-германца — или фракийца, или гета, я тогда плохо в них разбирался — на том же большом расстоянии шли позади нас…Ну, прямо-таки ликторы! Хотя без секир и без фасций. А мы с Вардием, будто римские консулы, шествовали берегом варварского Лемана!

Представляешь себе зрелище? Замечу, что ни разу, ни до, ни после этого случая, Гней Эдий так прямо и бесцеремонно не демонстрировал мне свою власть и свое положение в городе. Думаю, что встреться нам на пути дуумвиры, их бы тоже попросили посторониться и не мешать нашей прогулке… Впрочем, они нам, по счастью, не встретились.

I. Вардий начал без предисловия:

— Феникс, который, можно сказать, прилип к Юлу Антонию, вдруг совершенно неожиданно с ним расстался: не заходил ни к нему, ни к Юлии и прятался от Антония, когда тот пытался его разыскать. Слуги объявляли Юлу, что хозяина нет дома. Несколько раз наткнувшись на подобный отказ, Антоний разгневался и, ударив привратника, сбив с ног номенклатора, самовольно проник на виллу. Так Феникс — ты представляешь? — спрятался от него в сундуке, в котором хранилась одежда!..Он мне сам об этом рассказывал.

Но когда я поинтересовался, что же случилось между бывшими близкими друзьями, Феникс сказал: «Запомни. У меня только один близкий друг — это ты!». Причем о том, как, заслышав возню в прихожей и в атриуме, он бросился в кладовую, залез в платяной сундук, прикрыл за собой крышку и долго, «свернувшись драконом» — так он выразился, — лежал, затаив дыхание и прислушиваясь, как Юл мечется по вилле, бранит слуг и призывает хозяина, — об этом Феникс рассказывал мне подробно и оживленно. А о том, что я теперь единственный его близкий друг, сказал коротко и злобно, глянув на меня так, будто я ему… злейший враг.

Одним словом, не только ушел от ответа, но разом отбил у меня охоту задавать дополнительные вопросы на эту тему.

Это случилось в феврале двенадцатого консульства Августа, то есть на следующий год после отъезда Тиберия на Родос.

II. — А в марте с открытием навигации, — продолжал Вардий, — в Рим после долгого отсутствия возвратился Семпроний Гракх, бывший, как ты помнишь, любовником Юлии и уехавший из Города вскорости после того, как та вышла замуж за Тиберия Клавдия. Он, Гракх, говорят, путешествовал, как странствовал Платон или некоторые другие греческие мудрецы. Год или два с разрешения Августа провел в Египте. Затем отправился в Сирию. Из Сирии — чуть ли не в Вавилон, далеко за пределы Империи. На обратном пути подолгу гостил в Эфесе, на Самосе, на Родосе, в Афинах и в Коринфе. Никаких должностей при этом не занимал, поручений — по крайней мере официальных — не выполнял, а путешествовал за свой счет и для собственного удовольствия, встречаясь с местными жрецами и гадателями, беседуя с философами, посещая выступления греческих ораторов и, как я догадываюсь, попутно еще более совершенствуя свое любовное мастерство, обогащая его экзотическими — в первую очередь египетскими, сирийскими, вавилонскими, персидскими — приемами эротики.

Его многочисленные клиенты и поклонники — молодые мужчины и женщины разного возраста — так долго ожидали его возвращения и так по нему соскучились — ведь Гракха почти шесть лет не было в Италии! — что многие из них отправились встречать Семпрония не в Остию, а в Брундизий, будто он с легионом возвращался из победоносного военного похода. В Риме же приветственные обеды были расписаны почти на месяц вперед, причем люди заранее бросали жребий, кто будет первым принимать у себя Гракха, кто — вторым, а кто — шестнадцатым или двадцатым.

Но очередность эта в последний момент была грубо нарушена. В Остии — Гракх, пересеча полуостров, из Неаполя плыл морем, — в Остии, бесцеремонно оттеснив встречавших, на корабль первым поднялся Юл Антоний и объявил Семпронию, что Юлия приглашает его на пир, а прочие, дескать, подождут.

Прочие, конечно же, негодовали. Но Гракха усадили в экипаж Антония и увезли в Рим. И целую неделю не отпускали от себя. Первый торжественный обед был устроен в доме Тиберия. Второй — в доме Антония и Марцеллы Младшей. Третий — в доме Луция Домиция Агенобарба и Антонии Старшей. Четвертый — в доме Антонии Младшей, вдовы Друза и матери Германика. Далее следовали Клавдий Пульхр и Корнелий Сципион.

Юлия присутствовала лишь на первом пиршестве, у себя дома. А далее Гракха взял под крыло — заезжал за ним, отбирал от осаждавших его дом друзей и поклонниц, привозил на обеды, первым провозглашал хвалебные тосты, более других расспрашивал о путевых наблюдениях и впечатлениях, — всё это делал Юл Антоний. Чем вызвал искреннее удивление у многих людей и прежде всего — у самого Семпрония Гракха, ибо до сей поры Юл никогда не проявлял к Гракху особого расположения, скорее наоборот — пренебрегал его обществом, позволяя в адрес Семпрония едкие замечания. А тут вдруг такая прыть, такое внимание, такая увлеченная симпатия! Он, презительный и холодный Юл Антоний, прямо-таки излучал теперь тепло и радушие!.. Но только в направлении Гракха — с другими по-прежнему был резок и бесцеремонен.

И, странное дело, Гракх, такой утонченный, такой деликатно-ироничный, такой подозрительно-предупредительный ко всякого рода избыточным демонстрациям чувств, особенно со стороны мужчин, он, Гракх-Силен, Семпроний-Сфинкс, как его иногда называли, весьма охотно принял ухаживания со стороны Юла Антония, сумрачного циника, казалось, на весь мир обиженного Геркулеса. Они не то чтобы сошлись и стали дружить, но через месяц всюду, где появлялся Гракх со своей свитой, с ним рядом оказывался Юл Антоний, эту свиту рассекая и отодвигая, дабы завладеть Семпронием, увлечь его вперед во время прогулки, его одного пригласить на обед к себе или к Юлии; и Гракх с ним уединялся, принимал приглашения, покидая своих прежних спутников.

III. — А еще через месяц, — продолжал Вардий, — по городу поползли слухи. Сначала утверждали, что где-то в районе Суб-урры Юл арендовал домик со специально оборудованным потайным кабинетом, из которого через несколько просверленных в стене дырок можно наблюдать за тем, что происходит в соседней спальне. В кабинете якобы располагаются Юл и Юлия, а в спальню Гракх приводит своих любовниц и на глазах у тайных зрителей демонстрирует свое любовное искусство, заранее оговорив, какой именно вид «представления» будет даваться: египетский, или арабский, или лидийский. Некоторые уточняли, что в качестве партнерш для Гракха иногда использовались женщины из Юлиного окружения: Феба, или Полла Аргентария, или Аргория Максимилла.

Потом стали нашептывать, что дело, дескать, не ограничивается демонстрациями, что Юлия в разгар «представления» покидает потайной кабинет и, явившись в спальню, так сказать, «поднимается на сцену», дабы самой испробовать и отведать по-египетски и по-арабски. Сначала она «сотрудничает» с другими «хористками» и всеми ими, словно корифей хора, «дирижирует». А позже, в том, что греки в комедиях называют «агоном», «хор» удаляется, на «постельной орхестре» остаются Гракх и Юлия, и им на помощь из укрытия спешит Юл Антоний. И с Гракхом Юлия исполняет медленный и плавный лидийский танец, а с Юлом — огненную, неистовую фракийскую пляску. Иногда «танец» и «пляска» совершаются отдельно: долго, до чувственного опустошения тянется лидийский танец, а следом за ним, словно взрыв или каскад взрывов, устраивается фракийский припляс, быстрый, но многократный и неутомимо-неиссякаемый. Но иногда «танец» и «пляска» чередуются, перемежаются, как строфы и антистрофы: немного лидийской изнеженности и тут же — фракийский порыв, и снова, как отдых, — истома лидийская, а следом — фракийский огонь и неистовство, и опять, с быстрой сменой партнера — лидийская томительная ласка, а за ней — фракийская ярость, восторг и безумие. И эдак до полного изнеможения.

— Повторяю, то были слухи, — подчеркнул Вардий. — И я им долгое время не верил, так как они исходили из двух очень далеких от Юлии и Юла источников. Две бывшие Грахковы воздыхательницы их распространяли. Но, во-первых, постоянно путались в деталях. Во-вторых, я сразу же понял, что сами они в этих любовных оргиях не участвовали… К тому же, как я тебе признавался, у меня было несколько осведомителей среди Юлиных адептов, и те в ответ на мои осторожные прощупывания единодушно показывали, что слыхом не слыхивали о каком-то секретном доме в Субурре, что Юлия часто бывает в обществе Гракха и Юла Антония, но никогда с ними не уединяется.

Я решил — грязная клевета. И стал вычислять: кто эту пакость про Юлию сочиняет, кто может быть в ней заинтересован? Я так увлекся своими розысками, что однажды не удержался и поделился с Фениксом: дескать, никак не могу определить автора слухов.

«А что за слухи?» — спросил тот.

Я в общих чертах пересказал, разумеется, опуская скабрезные подробности.

«Понятно», — невозмутимо ответил мой друг.

«Что тебе понятно?» — удивился я.

«Он дождался Гракха и пригласил его вместо меня».

Тут я вообще перестал что-либо понимать. А Феникс:

«Помнишь, ты спрашивал, почему я прекратил встречаться с Юлом Антонием? Потому что однажды он предложил мне… он предложил вместе с ним… он грубое слово использовал, которое я не могу повторить… Я не успел ударить его, потому что он тут же сообщил мне, что это желание Юлии, что она просила Юла Антония мне передать эту просьбу. При этом она велела напомнить, что когда-то я все ее просьбы обещал исполнять».

— Обрати внимание, юноша: Феникс назвал ее «Юлией», а не «Госпожой»! — заметил Гней Эдий и продолжал:

— Когда Феникс мне в этом признался, я воскликнул:

«И ты ему поверил?! Этому лжецу и провокатору!»

Феникс смотрел на меня… К этому времени у него стало появляться выражение лица, ранее ему не свойственное. У него будто слепли глаза: стекленели зрачки, выцветала вокруг радужная оболочка, взгляд устремлялся куда-то в сторону, мимо тебя и наверх, а лицо превращалось как бы в гипсовую маску. На этом ослепшем лице ничего нельзя было прочесть. И, глядя на него, становилось не по себе — особенно когда посреди этой безжизненности вдруг на тонких губах появлялась едва заметная улыбка, похожая на оскал.

Этакое лицо он повернул в мою сторону и произнес без всякого выражения в голосе:

«Не кричи. Почему я должен не верить? Это в ее характере. Юл груб и напорист. Ей потребовался нежный и бережный любовник. Я отказался. Тогда они дождались Гракха и пригласили вместо меня. Гракх может любить и вдвоем, и втроем. Гракх согласился».

IV. Эдий Вардий некоторое время шел молча. Потом продолжал:

— И все-таки не берусь утверждать, что Юлия уже тогда, через год после отъезда Тиберия, так низко пала. В любом случае у слухов, которые бродили по городу, не было никаких зримых оснований. Ведь повторяю: Юлия постоянно была в окружении своих адептов. Никто, даже самые близкие к ней люди, ни разу не видели ее в обществе только Гракха или только Юла Антония. Более того, в непосредственной близости от Юлии чаще оказывались шутливый и дурашливый Квинтий Криспин, громкоголосый и велеречивый Корнелий Сципион и торжественно-непроницаемый Аппий Клавдий Пульхр. Гракх же и Юл старались держаться несколько в стороне, как правило, в окружении своих собственных почитателей.

— Ибо со второй половины года, — продолжал Вардий, — число Юлиных адептов заметно возросло. Образовались как бы три группы различного рода людей. Первую составила молодежь, примерно с десяток развязных щеголей из патрицианского и всаднического сословий, которые держались, как правило, Семпрония Гракха, а когда тот в компании отсутствовал, крутились возле шутника и балагура Квинтия Криспина, подыгрывая ему и подражая. Вторую группу образовывали люди достаточно зрелые и в большинстве своем сумрачные видом, всадники главным образом и должностью не выше квестора, хотя двое из них были сенаторами, а один когда-то был претором; они тяготели к Корнелию Сципиону, который ими не то чтобы верховодил, но часто собирал их вокруг себя долгими рассказами о своих великих предках и горькими сетованиями по поводу канувших в Лету «старых добрых времен».

Третья группа, центром которой стал Юл Антоний, составилась из людей, как греки говорят, «разноцветных». Тут был, например, Луций Авдасий, всадник, публикан и коммандитор — один из крупнейших римских богатеев, но человек очень слабого здоровья. А рядом с ним — Азиний Эпикад, пышущий силой и крепкий, как пень от древнего платана, но варвар из племени парфинов, недавний раб и беднейший из вольноотпущенников. Был некто Вибий Рабирий, безродный эдил, ведавший римскими проститутками, составлявший их списки и следивший за их поведением. А под руку с Рабирием прогуливался, на пирах рядом с ним возлежал Сальвидиен Руф, именитый патриций, к тому же фламин Аполлона, возлюбленного бога великого Августа. Напомню тебе, что долгое время фламином Аполлона был Юл Антоний, а после смерти Агриппы, когда Юла женили на Марцелле, его на этой жреческой должности сменил Руф Сальвидиен.

Групп не имели и держались особняком величавый и неприступный Клавдий Пульхр и колченогий и колчерукий Квинтий Криспин, который, накуролесив в одной компании, тут же перемещался в другую, дабы и там эдакое откаблучить и нафордыбачить…Ты знаешь такие слова?.. В латыни их не встретишь, даже в ателлане. Но в греческой комедии они когда-то часто использовались. И я их решил применить, характеризуя поведение Квинтия Криспина, как я упоминал, одного из главных моих информаторов…

Ну и несколько женщин, разумеется, прибавилось, чтобы разбавить это почти сплошь мужское сообщество. Штук пять или шесть приняли в число новых адептов. Из них одна, Домиция Марциана, была прямо-таки ослепительной красавицей, а другая, Помпония Карвилия, — пугающей уродкой, так что, глядя на нее, действительно страшно становилось. Первая, Домиция, была дочерью богатого вольноотпущенника, сколотившего свое состояние на торговле рабами! Вторая же, Помпония, Каракатица, как ее за глаза называли, — из древнего, но вконец разорившегося патрицианского рода, особенно прославившегося своими добродетельными женщинами. И двух этих новых адепток Юлия настолько к себе приблизила, что в пирах и застольях, а также в лектике на прогулках, они часто оказывались по обе стороны от нее: красавица Домиция — справа, уродка Помпония — слева. А мы ведь не греки, и левая сторона, позволю тебе напомнить, у нас считается благоприятной, а правая — опасной и зловещей.

V. Гней Эдий Вардий опять ненадолго замолчал. Потом продолжал:

— Позволь мне сделать небольшое отступление, чтобы некоторые вещи нам стали более понятны. Речь пойдет о так называемых «кругах Августа». В разное время их было разное число, и в них входили различные люди.

После того как Август — тогда еще Октавиан — победоносно закончил гражданские войны и вернулся из Египта, кругов было три. В первый круг входили преданные друзья и усердные соратники принцепса. Во второй — люди вполне благожелательные к Августу, но не выказывавшие особого рвения содействовать новому правителю мира; к числу таковых можно отнести, например, Мессалу Корвина. Третий круг образовывали не то чтобы оппозиционеры, но подчеркнуто независимые и старавшиеся держаться в стороне от Августовых нововведений сенаторы и полководцы, среди которых самыми влиятельными были, пожалуй, Азиний Поллион и Луций Мунаций Планк, часто позволявшие себе разного рода критические замечания в адрес тогда несменяемого консула.

Со всеми из них Август сохранял дружеские отношения. Но круги уже тогда были прочерчены: друзья — благожелательные — нейтралы.

И два человека были изъяты из этих кругов и вознесены на самую вершину: Агриппа и Меценат, Меценат и Агриппа — в первые годы этого периода они были равновелики: Агриппа реформировал армию, Меценат преобразовывал сенат и высшую магистратуру; обоим, Агриппе и Меценату, Август бесконечно доверял и был благодарен: первому главным образом — за Актийскую победу, второму — за недавнее раскрытие заговора Лепида Младшего.

Но годы шли, и Август мало-помалу из двух своих ближайших друзей стал отдавать предпочтение Марку Агриппе. Не возьму на себя смелость объяснять, как и почему это стало происходить. Но знающие люди утверждали, что с некоторых пор Меценат, дескать, возомнил себя таким мудрым и незаменимым, что в некоторых важных вопросах стал высказывать мнение, противоположное мнению принцепса, и главное — тогда высказывался и настаивал на своем, когда Август уже принял решение и в ничьих мнениях не нуждался. Агриппа же такого рода своеволием не отличался. Он мог, например, обидеться и уехать на Лесбос. Но молча, не умничая и не противореча.

Тяжелая болезнь Августа и следом за ней случившийся заговор Варрона Мурены и Фанния Цепиона знаменовали собой второй период в… в геометрии кругов, так скажем. Меценат, которому консул-заговорщик Мурена приходился шурином, который потом, как ты помнишь, упорно противился браку Юлии с Агриппой, Гай Цильний Меценат отныне перестал быть равновеликим с Марком Агриппой: Август освободил его от решения важных вопросов внутренней политики, оставил за ним лишь управление поэтами, историками и ораторами и убрал с вершины политического Олимпа, лишив звания ближайшего друга и переведя в первый круг своих подчиненных.

Этих кругов теперь стало на один больше: первый — близкие друзья, второй — просто друзья, третий — благожелательные и четвертый — нейтральные.

А после смерти Агриппы и с началом третьего периода еще один круг добавился.

Позволь мне начать снизу. Нейтралы и благожелательные без различия сословий составили теперь соответственно пятый и четвертый круги. Новые магистратуры им, как правило, не предоставлялись. Но большинство из них оставались сенаторами.

Люди третьего круга теперь стали именоваться кандидатами в друзья. Тут толпились, толкая друг друга, сенаторы и всадники, плебеи и даже вольноотпущенники. Им от имени Августа или сената давались разные поручения и предоставлялись магистратуры от квесторов до преторов. К Августу они не имели прямого доступа, получая задания от деятелей второго круга и перед ними отчитываясь. Наиболее старательные, наиболее преданные принцепсу и его делам, наиболее, не скажу, чтоб умные, а скорее наиболее сообразительные и исполнительные из этих кандидатов, обратив на себя внимание Августа, имели возможность перейти во второй круг.

А в этом втором круге располагались уже полновесные друзья принцепса: консулы и высшие магистраты, такие как вторые пятилетние имперские трибуны (первым пожизненным трибуном, как ты помнишь, был сам Август), наместники крупных провинций, ведущие полководцы, префект Города, секретарь сената или, скажем, фламин Юпитера. Эти деятели уже непосредственно общались с Августом, но лишь тогда, когда он сам приглашал их для доклада или для беседы, или когда, удовлетворяя их просьбу, предоставлял им аудиенцию.

И, наконец, первый круг образовывали так называемые близкие друзья. Они имели свободный доступ к Цезарю, часто завтракали и обедали с ним, сопровождали его на прогулках и во время служебных поездок. Они были его главными советниками и исполнителями самых ответственных поручений. Должностей они не занимали, но по своему положению и по своему влиянию на текущие дела были выше консулов и намного выше проконсулов.

Теперь пойдем в обратном направлении: от первого круга к последнему.

В те годы, которые нас с тобой интересуют, среди близких друзей — ближайший Агриппа уже давно умер, а Меценат за несколько лет до своей смерти был оттеснен чуть ли не в благожелательные — среди близких друзей Августа пребывало человек пять или шесть. И, пожалуй, самым приближенным был уже известный нам Фабий Максим, друг и покровитель нашего Феникса. Консулом он был вместе с Друзом Старшим, то есть пять лет назад. А после своего консульства никакой больше должности не занимал, ибо, попав в первый круг, целиком был загружен своими обязанностями советника принцепса. Про него говорили, что он обладал чуть ли не сверхъестественной способностью угадывать желания Августа, причем именно такие желания, которые сам Август желал, чтобы их угадали. И развивая эту способность, давал только такие советы, которые Августу хотелось, чтобы ему дали, настаивал и возражал, когда чувствовал, что принцепс не только на него не рассердится, но что он ожидает от него возражений и огорчится и разочаруется, если Фабий возражать перестанет. И наоборот, учитывая печальный опыт Мецената, знал, когда промолчать, отступить, взять на себя чужую ошибку, польстить так вовремя и так незаметно, чтобы никто из посторонних людей, даже самых внимательных и придирчивых, не мог в лести его заподозрить… Конечно же, Август, который насквозь видел всякого человека, своим божественным взором пронизывал и Фабия Максима. Но, судя по всему, то, что он видел в Максимовой глубине, ему нравилось и располагало. Эдакое чуткое, подчиненное, исполнительное и вместе с тем искреннее, ненавязчивое и вполне самобытное созвучие. Тут именно комбинация данных мной определений привлекала. Ибо многие перед лицом Августа старались быть чуткими, подчиненными, исполнительными, но сочетать эти качества с искренностью, деликатностью и самобытностью никому не удавалось. И потому после смерти Агриппы ближе человека к принцепсу, пожалуй что, не было. Август однажды про Фабия так выразился: «Этому человеку от меня ничего не нужно. Ему только я сам нужен. И я ему нужен только тогда, когда мне это удобно».

Других людей первого круга я, с твоего позволения, лишь перечислю. Второй после Фабия — Сей Страбон, этруск по происхождению. Его еще юношей ввел в свою команду Гай Меценат, тоже этруск. Когда же Август стал незаметно, но планомерно отдалять от себя Мецената, Страбон вместе с ним не отдалился, а, напротив, как шутили, «прикипел» к принцепсу, ибо особенно отличился на одном из римских пожаров. Корпуса вигилов тогда еще не было. Но Август уже тогда поручил Страбону городскую стражу. В год поражения Лоллия, когда префектом Рима был назначен Статилий Тавр, Сей стал его заместителем и возглавил преторианцев. А в консульство Марция Цензорина, незадолго до смерти Мецената, когда Тавр по старости покинул свой пост, Страбон его заменил и, сохранив за собой преторианцев, стал во главе Города.

Третий — Публий Квинтилий Вар, дважды консул, многократный наместник. Он был советником Августа по управлению провинциями.

Четвертый — Гней Пизон Старший, отец Гнея Кальпурния Пизона. Этот — отец, а не сын, — после смерти Агриппы ведал военными вопросами: то есть, все военачальники, в том числе даже Тиберий и Друз, сыновья добродетельной Ливии, регулярно перед ним отчитывались, а он об их действиях докладывал Августу — вернее, дружески рассказывал, иногда давая советы, но чаще внимательно прислушиваясь к, так сказать, стратегическим рассуждениям самого Августа, беря их на заметку и превращая в распоряжения, в приказы конкретным главнокомандующим, в сенатские постановления.

Пятый — Луций Домиций Агенобарб, сын Гнея Домиция Агенобарба, консуляр и муж Антонии Старшей. Он ведал имуществом Августа, его рабами и вольноотпущенниками.

Таков был первый круг.

Во втором круге, круге друзей, как я уже говорил, находились высшие магистраты, и в первую голову консулы. Однако, отслужив срок и став консулярами, они, за редким исключением, не попадали в первый круг, в лучшем случае там, во втором круге, и оставались, а в худшем — возвращались в третий круг, как это случилось, например, с Гаем Антистием и Децимом Лелием, которых, когда окончились их консульские полномочия, Август вообще перестал принимать у себя и проконсульские должности им не пожаловал.

В третьем круге в рассматриваемое нами время особое внимание на себя обращали уже известные нам ораторы и юристы: Мессалин сын Мессалы, Помпоний Греции и Атей Капитон. Последнего Август, как ты помнишь (см. 19, VIII), якобы наказал за то, что тот доносил на Феникса, и не отправил в Иллирию, Мессалина ему предпочтя. Однако именно ему, Капитону, в громких судебных процессах поручались ответственные обвинения или трудные защиты, и слухи ходили, что делалось это чуть ли не по личной рекомендации принцепса. В тот же проверочный круг тогда входили Гай Кальвизий Младший, Луций Пазиен, Гай Лентул, Луций Каниний и Авл Фабриций; все они потом стали консулами: Кальвизий и Пазиен — на следующий год, Лентул — через год, Каниний и Фабриций — через два года.

Четвертый и пятый круги, благожелательные и нейтралы, нас, вроде бы, не должны интересовать — потом объясню почему. Но, раз уж зашла о них речь, скажу: бывших своих сначала противников, а потом соратников по гражданской войне, очень влиятельных и демонстративно независимых сенаторов — таких, как Луций Мунаций Планк, Азиний Поллион, Мессала Корвин — Август как бы связал по рукам и ногам, продвигая и возвышая их сыновей. О Мессалине, сыне Мессалы, я уже только что говорил. Добавлю лишь, что через два года Август сделал его консулом. Сына Азиния Поллиона, Азиния Галла, если ты помнишь, он сделал мужем бывшей жены Тиберия, Випсании Агриппины; и хотя поначалу отправил его управлять Сардинией — местностью не очень-то престижной и денежной, однако после удаления Тиберия на Родос вернул в Рим и назначил префектом по снабжению продовольствием — должностью во все времена почетной и весьма доходной для того, кто ее занимал. Так же поступил принцепс и с сыном Мунация Планка, Гнеем Мунацием.

Вернее, с Мунацием было еще показательнее. После того как однажды папаша Планк позволил себе в сенате резкую критику в адрес Цезаря, Август, от которого родственники критикана со страхом ожидали ответных действий, на несколько лет отправил Планка-сынка… претором в Нарбонскую Галлию, где тот не только сам обогатился на торговых операциях, но и двух своих младших братьев, что называется, озолотил! Когда же впоследствии Мунаций-папаша снова взбрыкнул и осмелился что-то проржать против принцепса — на этот раз, впрочем, весьма осторожно, — Август сыночка вернул из Нарбоны и… сделал его фламином Юпитера, то есть после себя, великого понтифика, вторым жрецом в государстве! И Планк с той поры замолчал, не то чтобы благодарно — чувство благодарности этому вспыльчивому и переменчивому человеку никогда не было свойственно, — а, как шутили наши тогдашние острословы, из страха перед гневом Юпитера: ведь сын его, Гней Мунаций, отныне чуть ли не на каждом празднестве при огромном скоплении народа прославлял принцепса Августа и молил Царя Богов сурово покарать его врагов и недоброжелателей.

— Понятна система? — спросил меня Гней Эдий Вардий.

Я ответил, что в целом понятна.

И Вардий:

— Нет, именно взятая в целом она была непонятной. Ну вот, скажем, усыновленные Августом Цезари, Гай и Луций. Они в какой круг входили? Август с ними не только не советовался — они еще были юнцами пятнадцати и четырнадцати лет, — он с ними редко виделся, заботу об их подготовке к государственному поприщу поручив своим близким друзьям: Фабий наставлял их в ораторском искусстве, Пизон Старший обучал военному делу, а

Вар — юриспруденции и управлению. Однако уже через год после отъезда Тиберия Гай Цезарь получил должность консула, а еще через год консулом стал брат его Луций.

Или старый вольноотпущенник Пол и молодой Талл, тогда еще не отпущенный на свободу и раб — первый и второй секретари Августа, с которыми принцепс часто и подолгу работал, диктуя им свои размышления по самому широкому кругу вопросов. Они, вроде бы, слуги — пришел, записал и ушел. Но близкие Фабий, Вар и Пизон, выполняя порученную им работу, с этими Полом и Таллом нередко советовались; и не Фабий указывал Полу, а Пол — Фабию: дескать, вот тут ты правильно предлагаешь, а тут не совсем, ибо в последнее время Август иного мнения придерживается. А Талл, греческий раб, двадцатилетний мальчишка из захудалого Пилоса, запросто мог объявить седовласому, покрытому шрамами Пизону или изнеженно-величавому, презрительно-усталому Публию Квинтилию — ты ж его собственными глазами, кажется, видел, тогда, в Тевтобургском лесу… так он и в наше время таким же являлся перед народом — Вару Талл мог заявить: «Нет у меня сейчас для тебя времени. Хозяин долго мне диктовал и велел отдыхать, потому что скоро снова будем работать». Я не преувеличиваю! Фабий в моем присутствии сам рассказывал об этом Фениксу…

Или Келад и Ликин, номенклаторы, которые часто сами решали, кого, скажем, из консулов, по собственному почину добивающихся аудиенции, допустить к хозяину, а кому рекомендовать прийти на следующий день или… через неделю. Келад и Ликин не хуже секретарей знали расписание принцепса, лучше Пола и Талла чувствовали настроение хозяина и его предпочтения относительно конкретных людей, ибо утром одевали и вечером раздевали пожизненного трибуна, помогали совершать туалет, прислуживали за завтраком и за обедом в тесном семейном кругу, иногда даже в передней дежурили — да, будучи едва ли не самыми знающими номенклаторами в Риме, они одновременно исполняли и многие другие обязанности, которые в больших хозяйствах обычно поручаются различным рабам. Вольноотпущенник Ликин был номенклатором Марка Агриппы и к Августу перешел после смерти своего господина. Келад же чуть ли не с детства Цезаря Октавиана был его рабом: сначала педагогом, затем охранником, потом номенклатором. Келаду еще в год Актийской победы Октавиан предложил свободу. Но тот, как рассказывали, стал умолять не поступать с ним столь жестоко, ибо свобода от хозяина для него хуже смерти, а рабствовать Августу — такая же честь и такое же счастье, как ежедневно и ежечасно подчиняться воле Юпитера. Остался рабом. Но только он, Келад, мог преградить дорогу Ливии и посоветовать ей не тревожить своего любимого супруга, ибо тот задумался и, судя по его сосредоточенному выражению лица, думает о чем-то трудном и неотложном. Только он, старый раб Келад, мог самому Августу объявить: «Сегодня никуда не пойдешь. Плохо выглядишь. Останешься дома». И Август: «Не могу. Слишком важные дела». А Келад: «Ничего нет важнее твоего здоровья. Я уже вызвал Антония Музу и велел приготовить для тебя ванну. Если будешь перечить, позову Ливию». И Август: «Нет, ради богов, Ливию не тревожь! Будь по-твоему»…

Ливия! Она еще сильнее осложняла рисунок наших кругов… Но, похоже, я слишком увлекся со своим отступлением.

VI. — Ведь я для того стал чертить эти круги вокруг Августа, — продолжал Вардий, — чтобы ты мог оценить положение Юлиных адептов. Гракх, судя по всему, был в пятом круге влиятельных нейтралов. Должностей он давно не занимал и сенатором не был. Но на значительную часть нашей аристократии и особенно на аристократическую молодежь всегда оказывал большое влияние: им восхищались женщины, этому восхищению завидовали мужчины, а подобного рода зависть, в отличие от, скажем, зависти карьерной или имущественной, по моим наблюдениям, скорее притягивает к тому, кому завидуешь, чем отталкивает от него. Добавим к этому давнишнюю «дружбу» с Юлией, в целом благожелательное, несмотря ни на что, отношение к Гракху Августа… Стоит ли объяснять, что наши юные щеголи летели на Семпрония, как мотыльки на огонь. Крылья обжечь? Так ведь этим недавно вылупившимся из золотых яиц аристократикам только и надо, что летать по ночам, обжигаясь и других обжигая; карьера им не нужна, они и так мнят себя на вершине мира, им в пятом круге вольготней всего, тем паче, когда их манят к себе такие светильники, как Юлия, Гракх, Юл Антоний, рядом с которыми они самозабвенно стрекочут, звенят и радостно кусаются, если им позволяют.

Пульхр, как мы знаем, давно был сенатором, принадлежал к третьему кругу и очень хотел попасть во второй, рассчитывая, что многолетняя приверженность Юлии ему в этом поможет. Но не помогала. Хуже того, во время последнего пересмотра сенаторских списков Пульхра якобы едва не лишили места в сенате. Юл Антоний ему об этом поведал и присовокупил: «Тиберий просил тебя исключить. Но я заступился. Я пришел к моему благодетелю Августу и рассказал ему о том, какой ты преданный и добродетельный человек, какое благотворное влияние оказываешь на Юлию и каким положительным примером служишь для молодежи. Принцепс внял моим словам и оставил тебя в сенате. Но предупредил, что консулом тебе никогда не быть, так как Тиберий тебя недолюбливает»… Юл, разумеется, врал: к Августу он не ходил хотя бы потому, что никто не собирался исключать Аппия из сената, а Тиберий, когда решался вопрос, вообще был в Германии. Но обмануть Пульхра не стоило большого труда: он замечал малейшую неправильность в своем внешнем виде, а правду от лжи не умел отличать. Юл же после отъезда Тиберия стал внушать Аппию Клавдию, что через год, через два тот непременно станет консулом, что он, Юл Антоний, об этом будет неустанно ходатайствовать и в кругу консуляров, и перед принцепсом — Тиберий не сможет ему теперь помешать.

Сципион. Он, как мы помним, мечтал стать сенатором. Но во время последнего обновления сената, к вящей своей досаде, не нашел себя в списках. И Юл Антоний ему, понятное дело, разъяснил: «Август поначалу считал, что представитель столь достойного рода непременно должен быть в курии. Но один человек возразил: хватит нам двух Сципионов, зачем нам еще один, чванливый пустомеля Корнелий?.. Догадываешься, кто так низко о тебе отозвался?»

Корнелий Сципион до глубины души оскорбился. И, вновь оказавшись в обществе Юлии, собрал вокруг себя нескольких всадников, которые тоже были на что-то обижены: желанную должность не дали или сняли с прибыльной магистратуры, сенатором не сделали, исковое заявление не поддержали или, напротив, поддержали соперника и чуть ли не разорили. Корнелий, теперь ненавидевший Тиберия, однако, избегал прямой критики в его адрес, а рассуждал в целом и в общем: о падении нравов, о деградации Республики, о вырождении римского народа. Он, чуждый поэзии, тем не менее тщательно проштудировал покойного Горация и отыскал у него созвучные своему настроению стихи, которые выучил наизусть и часто цитировал. Чаще всего эти:

  • Чего не портит пагубный бег времен?
  • Отцы, что были хуже, чем деды, — нас
  • Негодней вырастили; наше
  • Будет потомство еще порочней.

…Он, впрочем, себя и своих обиженных собеседников никогда порочными не именовал, но прочие все рисовались им и негодными и порочными, нынешние сенаторы — в особенности.

Пульхр — он ведь был нынешним сенатором). - на эти, как греки говорят, филиппики никогда не откликался. Он, сохранявший торжественную непроницаемость своего лица и блюдший каждую складку своей сенаторской тоги, вообще старался не говорить. Но в те редкие моменты, когда складки приходили в беспорядок и их нужно было заново драпировать на глазах у людей, Аппий, может быть, для того, чтобы отвлечь внимание от своих действий, прерывал свое благородное молчание и рассуждал, как правило, о том, как халатно в отношении Империи и как неблагодарно по отношению к Августу поступил Тиберий, самовольно уехав из Рима, пренебрегая своей должностью второго трибуна, покинув жену Юлию, лишив заботы и попечения ее царственных детей и своего собственного сына, Друза Нерона.

А вокруг этих обиженных и недовольных прыгала, стрекотала, крутилась и жужжала щегольская молодежь Гракха, которую Юлу Антонию ничего не стоило иногда превращать в жалящих насекомых — в шелковистых ос и в золотокрылых оводов (они предпочитали шелковые одежды и золотые перстни, браслеты и шейные цепочки).

А вокруг самого Юла сформировалась команда молодчиков, без роду без племени, непонятно зачем призванных, но, судя по их кривым улыбкам, по их горящим недобрым огнем и выжидательно устремленным на Антония взорам…

Эдий Вардий вдруг прервал свою речь и, замедлив шаг, с досадливым прищуром принялся смотреть куда-то вперед. Я проследил за его взглядом и увидел, что примерно в полстадии от нас, на тропе, ведущей в гельветскую деревню, возникло некоторое замешательство. Какой-то человек, по виду гельвет, похоже, не желал сходить с тропы по требованию Вардиевых охранников-германцев. Он даже пытался оказать сопротивление: одного раба грубо оттолкнул, на другого замахнулся рукой. Но тот ловко перехватил его руку, загнул ее за спину гельвету, так что тот согнулся, а в это время другой охранник схватил строптивца за ноги, оторвал от земли, и оба германца проворно оттащили гельвета в кусты орешника, словно тот был лежащим поперек дороги бревном или мешком с мусором.

Вардий перестал щуриться, виновато мне улыбнулся и, продолжая путь, продолжал рассказ, но не с того места, на котором прервал его, и более сбивчиво, чем до этого:

VII. — Юлия изменилась. Во-первых, взгляд стал другим… Нет, глаза не перестали быть пронзительно-зелеными. Но вместо чарующей зелени… как бы точнее сказать?.. Зелень стала какой-то мрачной и блестящей… Блестящий мрак, представляешь себе?.. На губах часто выступала не насмешка, а презрение и почти ненависть. И вокруг этих презрительных губ — на подбородке, на щеках, на двух косточках, двух точках под глазами, в самом начале щек — появлялось что-то детское, доверчивое и веселое. Контраст поразительный!.. Она теперь часто бледнела. И когда бледнела, то удивительно хорошела собой. А когда на лицо возвращался румянец, Юлия чуть ли не дурнела… Да, именно! Дурнела и старела на глазах.

Она стала худеть. А женщины в ее возрасте… дай-ка сосчитать… ей в том году исполнилось уже тридцать три года… женщины в таком зрелом возрасте, как считается, не могут себе этого позволить — тем более с ее фигурой: широкими бедрами и маленькой грудью!

Пытаясь сохранить полноту и вместе с ней свежесть, Юлия для возбуждения аппетита чуть ли не ежедневно устраивала длительные прогулки, а по вечерам пировала со своими адептами, поглощая большое количество еды. Столы у нее ломились от дорогих и изысканных лакомств. И кто-то однажды — кто-то из посторонних, чуть ли не Ургулания, посланная добродетельной Ливией, дабы проведать своих внучек и внука: Юлию Младшую, Агриппину и Постума, — человек этот, увидев столь многолюдное и пышное застолье, не удержался и поставил Юлии в пример умеренность и скромность ее державного отца. А Юлия, как рассказывали, ответила: «Пусть мой отец иногда забывает, кто он такой. Но я, Юлия, всегда должна помнить о том, что я — дочь Августа, императора и властителя мира!»…Об этом ее заявлении, разумеется, тут же стало известно в Белом доме.

Юлины волосы, сводившие с ума Феникса, утратили теперь свое свойство менять оттенки в зависимости от освещения, потускнели и перестали быть огненно-рыжими; в них стали появляться выцветшие, пегие, чуть ли не седые пятна и целые пряди. Юлия их, естественно, удаляла из своей прически с помощью Фебы… Об этом также доложили Ливии. И однажды, когда Юлия гостила в Белом доме, Август, сев рядом с дочерью и, как в старые добрые времена, словно малого ребенка, принявшись гладить ее по голове, вдруг лукаво спросил: «Со временем, когда к тебе приблизится старость, ты какой хочешь выглядеть: седой или плешивой?». — «Седой», — ласково жмурясь, ответила Юлия. «Так зачем же твои девушки, убирающие тебе голову, делают тебя плешивой преждевременно?» — последовал вопрос. Юлия, как мне рассказывали, на этот вопрос не ответила.

Но через несколько дней на гладиаторские бои явилась в сопровождении самых щегольских, самых молодых и самых шумных из своих адептов. Добродетельная Ливия прибыла в амфитеатр в окружении серьезных седовласых сенаторов и почтенных молчаливых матрон. Там был и Август. Задумчиво и внимательно разглядывая поочередно свою жену и свою дочь, он затем приказал подать себе дощечку, начертал на ней несколько слов и велел передать Юлии. На дощечке Юлия прочла: «Чем твоя свита отличается от свиты Ливии? Выскажи мнение». Юлия также велела подать ей дощечку и на ней написала: «Лица, составляющие мою свиту, будут в свое время столь же серьезными и столь же почтенных лет, как те, какие окружают теперь Ливию. А я, если послушаюсь тебя, то стану седой, как твоя жена, а если не послушаюсь — плешивой, как божественный Юлий, твой отец и мой дед».

В следующий раз в театр на представление трагедии Юлия пришла в обществе Семпрония Гракха и Аппия Клавдия Пульхра, облаченная в роскошный дорогой наряд. Август посмотрел на нее не то чтобы с осуждением, а с какой-то прищуренной грустью, и на приветствие дочери ни слова не ответил, даже головой не кивнул, переведя задумчивый взгляд на пустую орхестру. Но вечером того же дня — вечером играли комедию в том же театре, театре Марцелла — Юлия явилась в скромном одеянии матроны, сопровождаемая на этот раз Юлом Антонием и Квинтием Криспином, одетыми также скромно и просто. Август встретил ее на этот раз с веселой улыбкой, не только ответил на приветствие, но поцеловал и прижал к себе. «Спасибо, что почувствовала разницу», — сказал Август. А Юлия ответила: «Как я могла не почувствовать? Сейчас я одета, чтобы понравиться моему отцу, а утром была одета, чтобы понравиться мужу». — «Мужу? — ласково удивился Август. — Но разве Тиберий не на Родосе?». — «Тиберий? — в тон отцу так же ласково удивилась Юлия. — Да, Тиберий на Родосе… Но меня хорошо воспитали. И я всегда чувствовала разницу между трагедией и комедией»…Эту ее загадочную и двусмысленную фразу потом долго обсуждали и на разные лады пытались интерпретировать и на Палатине, и в Каринах, и на других холмах и в других римских районах.

И в тот же вечер, когда Юлия выходила из театра, какой-то неизвестный молодой человек с коротким плетеным хлыстиком в руке, как рассказывали, на Юлию уставился, чему-то усмехался и о чем-то перешучивался со своим приятелем. Юлия этот взгляд на себе почувствовала, плавной, словно специально замедленной походкой приблизилась к незнакомцу, вырвала из его рук хлыстик и с радостной, чуть ли не с восторженной улыбкой на губах несколько раз хлестнула этого человека по лицу: наискось, сначала справа, потом слева, затем опять справа, с размаху, изо всей силы. Незнакомец от удивления даже не сопротивлялся и лишь от третьего удара пытался закрыться рукой, но высившийся за спиной Юлии Юл Антоний его руку отбросил…Эту Юлину выходку тоже потом долго обсуждали. Одни утверждали, что молодой человек с хлыстиком был из окружения Ливии, своими репликами и своим поведением оскорбил Юлию и, стало быть, заслуженно получил наказание. Другие возражали: то был приезжий, какой-то провинциал, который пришел издали полюбоваться театром Марцелла и шутил со своим приятелем по некоему поводу, к Юлии никакого отношения не имевшему; так сказать, безвинно попался под горячую руку и тут же исчез из города, как только узнал, чья была ручка.

— И вот еще, — продолжая, перескочил Вардий. — С некоторых пор, приблизительно с половины консульства Гая Цезаря, Юлия чуть ли не ежедневно стала приходить в Белый дом, на Ливину половину, где продолжали проживать старшие Юлины дети: пятнадцатилетний Гай-консул и четырнадцатилетний Луций, в июне объявленный консулом на следующий год. С Ливией Юлия почти не общалась, скупо отвечая на ее вопросы и стараясь не глядеть в ее сторону. Но с сыновьями своими была ласкова и заботлива, как никогда: шила для них одежду, надзирала за едой, которую им готовили; при всяком удобном случае норовила быть рядом с Гаем… Гай, юный консул и старший наследник, слишком гордился своим положением, старательно изображал из себя на редкость занятого человека, хотя государственными делами занят почти не был, ну, разве присутствовал на заседаниях сената и на официальных празднествах — консульские полномочия к тому времени были сведены к минимуму, к тому же вместе с ним, как я уже говорил, консульствовал сам Август! Но он, Гай, не мог отказать себе в удовольствии побеседовать с матерью, которую привык месяцами не видеть и которая ныне настойчиво искала его общества, льнула к нему. Однажды, когда Гай уединился с Юлией и принялся рассказывать ей о своих государственных планах и о грядущей женитьбе, вдруг, не спросив разрешения, в экседру вошла Ливия и сурово напомнила, что Гая ждет кто-то из его нынешних наставников. Юноша вспыхнул от возмущения и негодующе воскликнул: «Ты что, не видишь, женщина?! Консул Гай Цезарь беседует с матерью. С родной матерью! Все подождут, пока мы не закончим!» Таким тоном с добродетельной Ливией никто не разговаривал. Никто не называл ее «женщиной». Тем более — ее давний воспитанник Гай. Тем более — в присутствии злосчастной, распутной…

Об этом дерзком выкрике Гая Цезаря Августу, я думаю, тоже доложили. Хотя не знаю, кто это сделал. Могла сделать и оскорбленная Ливия. Август же…

Он, если и любил кого-то, то этим человеком была Ливия. Всё говорило о том, что с годами и с ростом его почти безраздельного могущества он не утратил нежных и благодарных чувств к своей мудрой и чуткой супруге. Однако… как бы это поточнее нарисовать?., он уже тогда стал готовиться к некоторым из своих разговоров с женой и не просто заранее обдумывал свои слова, но брал дощечку и набрасывал на нее как бы план беседы, ключевые аргументы формулируя и выписывая… Понятно, что я хочу сказать?..

Так вот, вскорости после выходки Гая Цезаря Август как бы невзначай зашел на Ливину половину Белого дома, причем в то самое время, когда Юлия с одной из рабынь усердно рукодельничала. Зашел, значит, и как будто начал что-то искать среди прялок и ткацких станков. А потом обернулся к дочери и словно хотел что-то спросить, но не спрашивал, разглядывая и раздумывая.

А Юлия, не поднимая головы от работы и не встречаясь взглядом с отцом, тяжело вздохнула и грустно произнесла:

«Вот, как рабыня, работаю в чужом доме и многим мешаю».

«Рабыня? — удивленно переспросил Август. — В чужом доме?»

«Мой дом опустел, когда ты выгнал из него моего мужа», — ответила Юлия.

«Я… выгнал Тиберия?!» — уже строго переспросил Август.

А Юлия побледнела, тряхнула головой и с горечью произнесла:

«Да, ты. Еще тогда, когда решил сделать Ливиного сына моим мужем. Неужто не знал, чем всё это закончится?»

Август поджал губы, на левой щеке вокруг едва заметного шрама появилось красное пятнышко и левый глаз чуть задергался — признаки сдерживаемого гнева, как знали очень близкие к принцепсу люди. Август шагнул к дочери, взял ее за подбородок, поднял ее голову так, чтобы взгляды их встретились, и с тем же вздрагивающим глазом, с тем же пятном на щеке, всё более расширявшимся, процедил сквозь зубы:

«Ливия любит тебя, как родную дочь. Тебе это прекрасно известно. И в моем доме — в нашем доме! — ты для всех родная и всегда желанная. Об этом надо думать! А не о тех глупостях, которые лезут тебе в голову».

Тут Август отпустил Юлин подбородок и направился к выходу. Но на пороге обернулся, всё еще с пятном на щеке, но уже без подрагивания глаза:

«Ты только не забывай, что, помимо Гая и Луция, у тебя есть другие дети. О них тоже надо заботиться, почаще с ними бывать».

И вышел.

А Юлия с той поры почти совсем перестала бывать в доме на Палатине. Удлинила прогулки и участила пиры с Гракхом, с Юлом, с другими своими адептами.

VIII. — Юл тоже переменился, — вновь перескочил Гней Эдий. — Он стал еще более красивым и мужественным. Две улыбки — ты помнишь, я тебе их описывал? (см. 18, IV) — исчезли с его лица, и теперь осталась только одна улыбка — строгая и печальная, глядя на которую, тебя самого будто охватывала печаль, и ты начинал сожалеть… о чем? трудно сказать, но в тебя проникало и сожаление.

Глаза его теперь приобрели постоянный желтый, темно-желтый цвет; и эта их желтизна, во-первых, поражала своей неестественностью, а во-вторых, была какой-то сумрачной, холодной, недоброй. Тяжело было смотреть в эти глаза, но, с другой стороны, совсем не смотреть в них было почти невозможно, потому что они словно притягивали тебя своей необычностью и… да, почти демонической красотой… Иначе не могу выразить ощущение…

Морщина между бровей — помнишь? Теперь еще одна морщина появилась, от середины лба к переносице, образовав как бы крест.

Из голоса исчезла хрипота. Юл теперь говорил чистым и ровным голосом, скорее баритоном, чем басом. И вот еще странность: чем тише Юл говорил, тем повелительнее звучали слова…

Я Юла сумел изучить, потому что он трижды со мной разговаривал. Один раз окликнул меня на улице, подошел и стал просить, чтобы я «вернул Феникса». Так и сказал: «Я знаю, ты ему самый близкий друг. Верни его нам. Юлия по нему тоскует. И всем его не хватает. Уговори, постарайся».

Второй раз явился ко мне домой и попросил раздобыть для него Фениксову трагедию, не первую, а вторую его «Медею». Дескать, Юлия ее требует, а он, Юл Антоний, ни в чем не может отказать дочери Августа.

В третий раз прислал за мной лектику и просил пожаловать к нему на обед, на котором, помимо разного рода женщин, были Помпей и Криспин, Пульхр и Сципион. Гракх и Юлия, правда, отсутствовали. Но Юл объявил, что считает меня своим давним приятелем, надеется на то, что я буду часто бывать и у него, Юла Антония, и у Юлии с Гракхом, которые якобы часто обо мне справляются и давно ищут встречи со мной.

Феникса ему я, конечно же, не смог вернуть и, ясное дело, не собирался. Но обещал, что буду стараться. «Медею» скоро достал, уговорив Феникса разрешить мне сделать копию с трагедии, дескать, лично для меня. И с той поры я изредка и тайно от моего друга стал бывать на сборищах Юла и Юлии, конечно же, не в роли нового адепта, а в качестве наблюдателя и, если угодно, разведчика…Один из моих знакомых, вернувшись из Африки, рассказывал, что антилопы, завидев льва, не бегут от него, а держатся на определенном расстоянии, дабы, вместо того чтобы пуститься наутек навстречу неизвестности и неожиданной засаде, издали следить за поведением хищника и предвидеть опасность… Вот так и я стал вести себя, естественно, никаких своих интересов тут не преследуя, а исключительно в целях охраны моего Феникса и для предупреждения возможных провокаций.

Это во-первых. Во-вторых же… Буду честен с тобой и признаюсь: Юлу почти невозможно было отказывать. Я теперь сам на себе испытал…Как бы тебе это объяснить, молодой человек?.. В Юле Антонии с каждым годом становилось всё меньше человеческого и всё больше того, что некоторые греческие стоики называют демоническим. От него словно запах шел, запах иной природы. Будто в Ахайе, в Азии или на Кипре в Юла вселился призрак его отца. И этот призрак сначала затаился, а потом решил воспользоваться душой и телом своего сына, чтобы отомстить за свои унижения, за свой позор, расплатиться с Августом, с его семейством, с Римом самим расквитаться за свою страшную гибель! И Марк с каждым годом всё больше вытеснял Юла. Но мстящий призрак, выходец из египетской могилы, скрывался внутри. А на поверхности, обращенной к людям, — сумрачно-прекрасный, притягательно-одинокий живой человек!.. Спорить с ним было невозможно, потому что едва ты начинал ему возражать, тебе тут же хотелось замолчать и ему подчиниться. Взгляд его был настолько тяжел, что, как я заметил, даже Юлия, даже Гракх избегали с ним встречаться глазами… Ты отводил взор. Но взгляда его не мог избежать. И он жег тебе лоб, леденил грудь, долго стоял перед глазами и снился тебе по ночам…

Особую власть Юл имел над женщинами. Но и мужчины — за исключением разве Квинтия Криспина: на этого шута вообще ничего не действовало! — почти все мужчины испытывали на себе демоническое влияние Юла Антония и ему подчинялись.

Мы уже почти дошли до гельветской деревни. Вардий вдруг остановился, схватил меня за руку и сказал:

— Ты прости меня за вчерашнее. За эти поглаживания. Я лишь хотел показать, что и ласки можно сделать… отвратительными. Мы ведь говорили о Любви к нелюбви.

И тут же, словно опомнившись, Гней Эдий воскликнул:

IX. — О Фениксе мы забыли! Я всё о Юле, о Юлии… Но не волнуйся, сейчас вспомним!.. Так вот, о Фениксе. С Юлией и с ее адептами он ни разу не встретился. Он занялся тем, что через год, нет, через два, описал в своем «Лекарстве»… Я еще не давал тебе читать? «Лекарство от любви» не давал? Ну, так дам обязательно, когда мы вернемся. Он там многое описывал из своих ухищрений…

  • Так отправляйся же в путь, какие бы крепкие узы
  • Ни оковали тебя: дальней дорогой ступай!
  • Будь только тверд: чем противнее путь, тем упорнее воля —
  • Шаг непокорной ноги к быстрой ходьбе приохоть…

У него в этой антилюбовной терапии, как сказали бы греки, или в «обугливании Фаэтона», как он сам однажды выразился, три этапа было в этом действии. Первый этап — попытка убежать из Рима. Сначала он исчез из Города, не предупредив об отъезде, не сообщив, куда направляется, даже не попрощавшись со мной, своим лучшим, если не единственным другом. Недели две его не было. А когда вернулся, пришел ко мне, сел напротив и молчал, вперив в меня тот самый взгляд, который у него появился в последнее время… Я тебе уже, кажется, описывал: глаза будто ослепшие, и от этого почти безжизненное, словно маска, лицо, на котором изредка возникала едва заметная, но очень неприятная улыбка… На расспросы мои почти не отвечал. Мне лишь удалось узнать, что направился он на север, добрался чуть ли не до Медиолана, но потом повернул обратно. Уходя, сообщил, улыбнувшись слепой улыбкой:

«Я, Тутик, похоже, не то выбрал направление. Нельзя мне на север. Мне надо на юг… Дней через пять поеду в Ахайю. Оттуда, наверное, на Крит. А с Крита, пожалуй, в Африку… Ты не сердись. Тебя не зову. Но непременно зайду попрощаться».

…Действительно, укатил. Но не через пять дней, а через три. И не зашел попрощаться…

  • Нет, покинувши Рим, не ищи утешения горю
  • В спутниках, в видах полей, в дальней дороге самой.
  • Мало суметь уйти — сумей, уйдя, не вернуться,
  • Чтоб обессилевший жар выпал холодной золой.

…Путешествовал сушей, сначала на иноходце, а затем на муле, у которого спину натер чемодан, а всадник вытер бока. Добрался до Брундизия, договорился с каким-то капитаном плыть на Керкиру, уплатил деньги, сел на корабль, но перед самым отплытием сошел на берег и не вернулся, оставив на борту свой багаж.

В Риме объявился месяца через полтора. Меня о своем возвращении не известил. Я его случайно встретил в садах Мецената и в первый момент не признал. Мы шли в одном направлении. Я шел сзади. И вижу: передо мной идет какой-то подросток, одетый во взрослую тогу; походка небрежна и ленива, но руками не размахивает — то есть, они у него совершенно не движутся, как непременно бывает у идущего человека. Этими-то неподвижными руками я заинтересовался и, ускорив шаг, догнал шедшего впереди меня. Я принялся сзади разглядывать его вьющиеся белокурые волосы и шею, кожа которой поразила меня своей почти женственной нежностью. Он, вероятно, почувствовав на себе мой взгляд или услышав шаги за спиной, обернулся, и я увидел перед собой воистину странное лицо — с одной стороны, детское, беззащитное и будто виноватое, а с другой… трудно описать это новое выражение, появившееся у него на лице… Представь себе: он одновременно смотрел и на тебя, и как бы в глубь себя, удивленно наблюдая и грустно вспоминая, вовне — по-детски открыто и немного испуганно, а вовнутрь — с какой-то почти старческой мудростью и покорностью… Клянусь тебе, я не сразу догадался, что передо мной Феникс. А когда понял наконец, то у меня не возникло ни малейшего побуждения протянуть к нему руки, обнять его… Мы ведь долго не виделись!.. Нет, что-то в его взгляде не просто сковало мои естественные чувства, но даже не дало им родиться.

И Феникс, как мне показалось, с благодарностью оценил мою сдержанность.

Он тихо произнес, глядя на меня своим странным взглядом:

«Я недавно вернулся. Но мне надо прийти в себя. Дай мне несколько дней. Я к тебе сам зайду».

И, повернувшись, пошел к сторону Лабиканской дороги.

Больше он никуда не уезжал из Рима. Похоже, «не сумел, уйдя, не вернуться», «обессилевший жар не выпал холодной золой»… Помнишь, как у Лукреция?

  • Ибо, хоть та далеко, кого любишь, — всегда пред тобою
  • Призрак ее, и в ушах звучит ее сладкое имя…

С этим призраком он на первом этапе, этапе путешествий, не смог совладать. А посему перешел ко второму этапу обугливания Фаэтона.

— В своем «Лекарстве», — продолжал Вардий, — он этот этап тоже описывает.

  • Словно платан — виноградной лозе, словно тополь —
  • потоку,
  • Словно высокий тростник илу болотному рад,
  • Так и богиня любви безделью и праздности рада:
  • Делом займись — и тотчас делу уступит любовь.

Делом он занялся у себя на вилле. Выгнав уродок-луканок и похотливую актерскую пару о которых я тебе рассказывал (см. 20, IX), Феникс с неожиданным усердием принялся хозяйствовать: ухаживал за деревьями, подстригал кустарники, сажал яблони и груши, прививал дички, командуя и руководя своими рабами, но значительную часть работы предпочитая делать собственными руками.

  • Можешь своею рукой сажать над ручьями деревья,
  • Можешь своею рукой воду в каналы вести.
  • Если такие желанья скользнут тебе радостью в душу —
  • Вмиг на бессильных крылах тщетный исчезнет Амур.

…Я, правда, не замечал, чтобы «радость скользила к нему в душу». Но он теперь с раннего утра и до позднего вечера трудился у себя в усадьбе, деловитый, сосредоточенный, придирчивый к работникам и требовательный к себе.

На этом этапе он изредка допускал меня к себе. Но я с ним мог общаться, лишь наблюдая за его работой или в ней ему помогая. На трапезы он меня не приглашал — ну, разве что наскоро перекусить между одним и другим делом под деревом или в винограднике. Ели мы, как правило, молча или обмениваясь короткими замечаниями на сугубо сельскохозяйственные темы. О Юлии, разумеется, — ни слова.

Когда начался охотничий сезон, Феникс забросил свое садоводство и переметнулся к охоте.

  • Хочешь — усталого пса поведи за несущимся зайцем,
  • Хочешь — в ущельной листве ловчие сети расставь,
  • Или же всяческий страх нагоняй на пугливых оленей,
  • Или свали кабана, крепким пронзив острием.
  • Ночью придет к усталому сон, а не мысль о красотке,
  • И благодатный покой к телу целебно прильнет.

…До этого он никогда охотой не увлекался. А тут обзавелся сетями и различного рода силками, разжился целой сворой собак — двумя рыжими лаконцами, тремя черными молоссами, четверкой галльских борзых и пятеркой умбрских гончаков, — свел знакомство с двумя своими соседями, заядлыми охотниками, и в их обществе часами, иногда целыми днями пропадал в лесах и горных ущельях, с удивительной быстротой освоив охотничьи приемы и навыки. Собак своих откармливал жирной сывороткой. С галльцами охотился на зайцев, с умбрцами — на ланей, с лаконцами — на оленей, с молоссами — на кабана. За какие-нибудь две недели овладел балеарской пращой и, как рассказывали, довольно ловко и точно поражал камнями ланей и коз. Оленей обкладывал кольцом пурпурных перьев и криком заводил в сети, поражая фракийскими дротами. Кабана брал на рогатину… Да, представь себе, он, худенький, изящный, по свидетельству его напарников, несколько раз один на один вступал в смертельную схватку со свирепым альбанским вепрем! Говорят, на это было страшно смотреть и некоторые из загонщиков даже отворачивались, когда огромный кабан кидался на хрупкого Феникса. Но тот с восхитительным бесстрашием, с поразительным спокойствием, с удивительной быстротой и точностью выставлял рогатину, и вепрь на нее натыкался, своим свирепым натиском сам себя поднимая на воздух, своей безумной яростью себя умерщвляя. А Феникс бестрепетно смотрел на агонизирующее чудовище и улыбался ему своей детски-виноватой и старчески-мудрой улыбкой…

Гней Эдий Вардий ненадолго замолчал. А потом сказал:

— Тут тоже странность. Перед лицом смертельной опасности мой друг выказывал чудеса храбрости и невозмутимости. Но иногда, когда мы сидели у него на вилле и вдруг раздавался какой-нибудь неожиданный звук — дверь скрипнет или порыв ветра ударит по крыше, — Феникс вздрагивал, бледнел и начинал опасливо озираться. На охоте в дождь, в утренний или ночной холод, как рассказывали, никогда не зябнул и не жаловался на усталость, а дома у себя постоянно кутался в теплую одежду и однажды, когда один из рабов оставил открытой дверь в экседру и сквозь нее потянуло сквозняком, стал ругаться, что, дескать, простудится и вот уже простудился…

— Он этого раба, — через новую паузу прибавил Вардий, — погоди, сейчас вспомню его имя… кажется, его звали Кармил или Кармион… он этого раба недолюбливал. И однажды, уличив его в том, что тот плохо ухаживает за собаками — или просто придравшись по случаю, — вызвал к себе управляющего, Велия, и велел ему продать этого Кармила, а вместо него приобрести нового, более прилежного раба. Велий обещал выполнить указание. Но ни через неделю, ни через две недели раб не был продан и продолжал исполнять свои обязанности по хозяйству. Когда же Феникс вновь призвал к себе управляющего и потребовал объяснений, тот, глядя в глаза хозяину, заявил:

«Все рабы, которые ты получил вместе с виллой, принадлежат вилле и не могут быть проданы»

«Ты сам это решил?» — сурово спросил Феникс.

«Нет, не сам. Мне так было сказано, когда я попытался выполнить твой приказ».

«Кем сказано?!»

Виллик не ответил. Вернее, ответил следующим образом:

«Мы все в твоей власти. Ты можешь поручать нам любые работы. Ты можешь наказывать нас, как тебе заблагорассудится. Ты можешь приобретать сколько угодно новых рабов. Но продавать…продавать старожилов — на это, как мне сказали, у тебя нет права».

— Я сам присутствовал при этом разговоре и дословно передают его тебе. Ты понял… суть? — вдруг спросил меня Вардий.

— Не совсем, — признался я.

— Ладно, чуть позже тебе объясню, — усмехнулся Гней Эдий и продолжал:

— Третий этап обугливания можно охарактеризовать, пожалуй, такими стихами из «Лекарства»:

  • Только не будь одинок: одиночество вредно влюбленным!
  • Не убегай от людей — с ними спасенье твое.
  • Так как в укромных местах безумнее буйствуют страсти,
  • Прочь из укромных мест в людные толпы ступай.

…Догадываюсь, что, как на первом, так и на втором этапе — во время сельских работ, во время охоты — страсти «безумно буйствовали» в душе несчастного Феникса. И потому он в конце консульства Гая Цезаря покинул «укромное место» и шагнул в «людные толпы». То есть перестал уединяться у себя на вилле и стал общаться с друзьями, быстро восстановив отношения почти со всеми своими старыми и новыми приятелями.

Из школьных — с Корнелием Севером, отец которого Кассий Север в консульство Цензорина за «бесстыдные писания» был сослан сенатом на остров Крит; Корнелий же, несмотря на это семейное несчастье, отличался примерным поведением, продвинулся по служебной лестнице, последовательно занимая должности квестора, эдила, претора и пропретора в одной из отдаленных провинций, снискал одобрение Августа за свою поэму о Сицилийской войне, а ныне трудился над стихотворной историей Рима. А также — с Руфином, с которым когда-то служил. А также — с Педоном Альбинованом, отличавшимся, как я уже тебе рассказывал, редкостным безразличием к женскому полу, с юношеских лет увлекшимся философией, в совершенстве изучившим стоиков и ныне погрузившимся в учение древнего Пифагора и его греческих и латинских последователей… Помнишь Педона? Когда-то он рекомендовал Фениксу авернскую старуху-колдунью (см. 15, II), ибо всегда питал пристрастие к магии… Даже с Помпеем Макром, нашим школьным товарищем, Феникс восстановил дружескую связь; Макр наконец-то простил ему свою сестру Меланию, которая, кстати сказать, уже давно и счастливо вышла замуж, а сам Макр теперь руководил многочисленными переписчиками в Палатинской библиотеке, недавно основанной великим Августом.

Из более поздних друзей Феникс встречался с оратором Брутом, с юристом и оратором Флакком, младшим братом Помпония Грецина, с ритором, астрономом и поэтом Публием Саланом, нанятым учителем и воспитателем к юному Германику, сыну Друза Старшего и Антонии Младшей.

Но намного чаще, чем с этими зрелыми мужами — старшими среди них были Макр и Салан, отпраздновавшие сорокалетие (мы с Фениксом были на два года моложе), — чаще, чем с ними, Феникс общался с теми, кого вполне еще можно было назвать молодежью, а именно: с Аттиком, с Цельсом, с Каром и с Коттой. И не потому, что Феникс выказывал им предпочтение — он никого из своих друзей теперь не выделял, даже меня, своего «верного Тутика», — нет, это они на Феникса прямо-таки набросились, едва он вышел из своего домашнего затворничества и стал появляться на людях: чуть ли не каждое утро, как ревностные клиенты, являлись приветствовать его на вилле, зазывали к себе на пиры, предлагали прогулки ближние и дальние. Исключение составлял, разве что, Цельс Альбинован, который, как я упоминал, обучался медицине у Музы Антония и посему часто оказывался занят; но при первой же возможности присоединялся к своим товарищам, крутившимся вокруг Феникса. Аттик же и Котта располагали почти неограниченным досугом. Котта, сын, как ты должен помнить, прославленного Марка Валерия Мессалы Корвина и брат стремительно делавшего карьеру Мессалина, Котта тогда только что вернулся из Афин, где под руководством греков-академиков завершил свое ораторское образование, но в Риме не получил еще должности, так как было ему в ту пору… дай-ка сообразить… года двадцать два, не более. А Аттик, приблизившийся уже к тридцатилетию, с отъездом Тиберия, с которым он несколько лет продуктивно сотрудничал, составляя ему речи и выполняя многие другие разнообразные поручения, среди них весьма ответственные и деликатные, с отъездом, говорю, своего покровителя не то чтобы оказался не у дел, а по собственной воле от всяческих дел отстранился, отвергая нередко весьма прибыльные дела и крайне заманчивые должностные предложения, в том числе одну милостивую просьбу Августа отклонив якобы по состоянию здоровья.

Что же касается Кара, начинающего поэта…

Гней Эдий Вардий опять замолчал, прервав мысль. А потом:

— Феникс теперь никогда не был один, с утра и до вечера его окружали друзья и приятели. К тем, кого я перечислил, можно добавить еще с десяток поэтов и, конечно же, старого Мессалу и Фабия Максима, ближайшего соратника великого Августа, занятого с утра и до вечера государственными делами, но в минуты досуга приглашавшего к себе Феникса на завтраки и на обеды… Лишь с Юлом Антонием и с Секстом Помпеем Феникс решительно избегал встреч. Говорю решительно, потому что однажды, когда на пиру у Валерия Мессалы появился Юл Антоний, Феникс тут же покинул застолье, дожевывая кусок мяса в прихожей, а потом выплюнув его в сточную канаву при выходе из дома, и мне пришлось за него извиняться перед удивленным хозяином и, как мне показалось, обиженной его женой, престарелой Кальпурнией. И почти так же повел он себя, когда к нашей прогулочной компании в Помпеевых садах неожиданно присоединился повстречавшийся нам по дороге Секст Помпей с Криспином или с каким-то другим Юлиным адептом… сейчас уж не вспомню… Феникс в этот момент беседовал с Саланом об Аркте Ликаона и о Киносуре, то есть о том, что мы называем Большой и Малой Медведицей. И Салан доказывал, что по Малой Медведице удобнее ориентироваться на море во время плавания, что самые древние и самые искусные мореплаватели, финикийцы, именно по ней ориентировались, а Феникс не то чтобы возражал, а уточнял, что древнее не всегда значит лучшее, что греки и римляне, наверное, не случайно предпочитают Большую Медведицу. Так вот, заметив, что Секст Помпей со своим спутником пристал к нашей компании и, приветствуя ее членов, подбирается к нему, к Фениксу, Феникс вдруг спросил Публия Салана: «А ты знаешь, как переводится “Киносура”?» — «Конечно, знаю: “Собачий хвост”, — ответил тот. «Так тебе нравятся собачьи хвосты?» — снова спросил Феникс и посмотрел в сторону Секста Помпея. Салан удивился вопросу и тоже посмотрел на приближавшегося к ним Помпея. А когда повернулся к Фениксу, того уже и след простыл — он словно растворился в близлежащем кустарнике. И к нашей компании уже больше не вернулся.

— Он непривычно себя вел, для прежнего Феникса или Голубка, — продолжал Эдий Вардий. — Он, например, мог прийти в компанию и там молчать, час, два, три часа, иногда вообще не проронив ни слова. При этом молчал не демонстративно, не тягостно и не подавленно, а как-то тактично, заинтересованно и чуть ли не покровительственно для окружающих, так что никому не хотелось прерывать этого его вдохновляющего молчания. А когда принимался говорить, то никогда не говорил о себе, а выбирал темы, наиболее близкие его собеседникам: с Саланом беседовал об астрономии и о педагогике, с Педоном — о стоиках и пифагорейцах, с Макром — о библиотечном деле, с Цельсом — о медицине, с Коттой — о греческих учителях и об афинских достопримечательностях. Причем так поворачивал разговор, что он вскорости из диалога превращался в монолог, ибо беседовавший с ним увлекался предметом и говорил без умолку, поощряемый ласковым и внимательным молчанием Феникса.

Несколько выбивался из ряда лишь Публий Кар, двадцатипятилетний начинающий поэт, которого с Фениксом свел его друг Котта Максим. Кар не желал говорить и рассказывать. Он хотел слушать Феникса. Он страстно желал, чтобы Феникс читал ему свои стихи и на их примере обучал его любовной поэзии. Феникс первое время пытался избегать Кара. Но Кара избежать было невозможно: в сопровождении Котты, к которому Феникс, как мы с тобой помним, издавна испытывал самые нежные чувства, Кар являлся в любое застолье, в любую компанию, в которых в это время Феникс находился, и, горячо поддерживаемый своим другом Коттой, начинал выпрашивать, вымаливать, вытребовать. Когда Кар его окончательно донимал, Феникс отводил его в сторонку и давал ему «уроки поэзии», иногда краткие, порой продолжительные, разбирая с Публием, однако, не свои любовные элегии, а чужие стихи.

Они, говорю, уединялись. Но я один раз подслушал. Феникс разбирал с Каром оду Катулла. Вот эту:

  • Долгую трудно любовь пресечь внезапным разрывом,
  • Трудно, поистине так, — все же решись наконец!
  • В этом спасенье твое, решись, собери свою волю,
  • Одолевай свою страсть, хватит сил или нет.

…Ну и так далее… Феникс каждое слово рассматривал, словно вынимал, пробовал на зубок и возвращал на его место в строке, доказывая, что слово это незаменимо никаким другим, что только его можно было поставить, дабы выразить чувство и произвести то неповторимое впечатление на слушателя, которое, дескать, только великому Катуллу под силу. А Кар растерянно слушал Феникса, а потом воскликнул: «Но это же не про любовь стихи! Это про…». Феникс не дал ему договорить. «Именно про любовь. Про высшую ее стадию, — спокойно возразил Феникс и прибавил: — Ты научись сначала подбирать нужные слова, сочетать их с размером, пусть сухо, но точно. Потом, когда научишься и начнешь описывать живые мятущиеся чувства, эта сухая точность тебе пригодится. Сам будешь чернеть и страдать, а стихи твои будут радоваться и искриться»… Феникс весело рассмеялся. При этом глаза его…

— Вот это теперь в нем особенно поражало! — воскликнул вдруг Вардий. — Глаза его! Я тебе уже докладывал: в них удивительным образом сочетались детская удивленная открытость со старческой грустной мудростью. Такими у него были глаза, когда он молчал. А когда начинал говорить, особенно когда его спрашивали и заставляли отвечать или когда надо было реагировать на чьи-то замечания, шутки и выходки, особенно когда надо было смеяться и он смеялся! — глаза его сразу теряли прежнее выражение, будто слепли… Трудно описать этот взгляд, который, собственно, и взглядом нельзя назвать, потому что глаза неживые… Представь себе смеющегося человека с окаменелым взглядом. В этом взгляде было… как бы это точнее выразить?., в нем было нечто не просто обгоревшее, а совершенно сожженное и от этого остекленевшее… Не только я — многие из его друзей и приятелей чувствовали, что Феникса лучше не трогать, не заставлять говорить. Не чувствовал только Публий Кар и приставал со своей любовной поэзией. И я сейчас думаю, может быть, именно он…

Гней Эдий замолчал и остановился.

До гельветской деревни нам теперь оставалось несколько шагов. И шедшие впереди нас охранники-германцы мешкали у деревенской ограды, по-видимому, ожидая приказа, вступать на территорию селения или не вступать.

Не глядя на них и на меня не глядя, Вардий, пребывая в задумчивости, сначала несколько раз молча покачал головой, затем брезгливо усмехнулся, а потом сказал:

X. — Нет, Кар был скорее поводом, чем причиной. Да и поводом, пожалуй что, не был… Причина была другая. Поздно вечером и ночью Феникс оставался наедине с самим собой и, видимо, еще не до конца обгорел, не до самого донышка своей кровоточащей души, еще не обуглился и не окаменел до полного бесчувствия. И потому в эти самые мучительные для него ночные часы… Он ведь потом признавался в «Лекарстве»:

  • …дневная пора безопаснее ночи —
  • Днем твой дружеский круг может развеять тоску…

Днем! А ночью кто ее может развеять?! И, помнишь? у Катулла, призрак которого Феникс, можно сказать, призвал из могилы, дабы тот помогал ему бороться с другими призраками, у Катулла:

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Что нужно, чтобы стать богатым человеком? Образование? Стартовый капитал? Влиятельные родственники? ...
После смерти матери надежды Александры Болтон на счастье рухнули: ради интересов семьи девушка отказ...
В книге представлена теория и практика по уфологической психологии. Книга предназначена для уфологов...
Как составить точный психологический портрет сразу после знакомства с человеком? Что может рассказат...
Что такое КВН? Ответ на этот вопрос знают не только в России, но и в любой точке мира, где есть русс...
Перед вами книга по истории Петербурга на одном из самых важных этапов его развития – во времена Ека...