Великий Любовник. Юность Понтия Пилата. Трудный вторник. Роман-свасория Вяземский Юрий
— Да очень просто! — в гневе вскричал Вардий, вскакивая из-за стола и сжимая перед собой кулаки. — В той лютой ненависти, которую он испытывал к Августу, к его семье, к его великим свершениям, к самой нашей истории, в которой его отцу достались лишь смерть и позор, а ему, Юлу Антонию, как он утверждал, унижение и прозябание, в зависти и ненависти своей он нащупал наконец наиболее уязвимое место, открытую почти рану, и эту рану, как умелый палач-изувер, стал расширять, растравлять… Юлия — самый болезненный нарыв, самая страшная язва! С помощью Юлии он весь Рим надеялся заразить… Что тут может быть непонятного?!
— Я не об Антонии. Я хотел спросить…
Но Вардий снова меня гневно перебил:
— О Юлии? Да что тут спрашивать?! Она к этому времени была уже совсем безумной. Она, похоже, не отдавала себе отчета в том, что она с собой делает. Она, может, и вправду возомнила себя богиней. Август собирался освятить храм Марса Мстителя. А она, его дочь, решила стать Тутуной, Эриннией, Немезидой — божественной Мстительницей!
Гней Эдий замолчал. И я в третий раз попытался.
— Как Август допустил? Неужели ему не докладывали? Ведь столько людей участвовало… Вот о чем я хотел спросить, — сказал я.
Едва я это произнес, Вардий, как это с ним часто случалось, мгновенно поменял свое душевное состояние: лицо перестало гневаться, кулаки разжались. Гней Эдий опустился на стул и забормотал:
XXI. — Докладывали, конечно, докладывали… Не могли не докладывать…
Пробормотав это, Вардий с упреком на меня глянул и добавил:
— Легко тебе спрашивать! А ты поставь себя на место людей, которые знали и должны были доложить. Но… Попробуй доложить человеку, по всему миру утверждающему и учреждающему справедливость и добродетель, что его собственная дочь, плоть от плоти и кровь от крови… Немногие на это могли решиться. А когда решались, делали это бережно и осторожно, смягчая детали и обходя острые углы… Сей Страбон, префект Города, первым попробовал доложить, когда после первых Сатурналий произошли ночные потасовки между Юлиными адептами и хозяевами домов. Но Август спросил его: «Ты не помнишь, кто из нас двоих должен следить за порядком в городе?». И улыбнулся Страбону той самой своей улыбкой, от которой, как рассказывали, становилось стыдно, что ты появился на свет — он ей редко пользовался, но действие она оказывала почти парализующее… Это во-первых.
Во-вторых, — после небольшой паузы продолжал Гней Эдий и теперь смотрел на меня уже не с упреком, а с обидой, — во-вторых, я ведь говорил тебе: до поры до времени они всё делали достаточно скрытно. Ну да, загуляли после первых Сатурналий. Но они ведь не первые и не последние — до январских календ многие в Риме не могут остановиться, гуляют и колобродят; время такое… веселое!.. А потом, как ты помнишь, Юлия вообще бросила своих адептов, когда тайно сошлась сначала с Бессом, потом с Гиласом. Об этих связях даже адепты не знали, за редким исключением… Потом, когда начались «зрелища», напомню: и «театр», и «цирк» находились не в Городе, а за чертой померия, «стадион» — вообще на частной вилле… Нет, слухи, конечно, ходили, не могли не ходить. Но — хочешь, верь, хочешь, нет — если до отъезда Тиберия Юлию в этих слухах, как правило, осуждали, то теперь, после его удаления на Родос, после того как он бросил свою несчастную жену, ее именно несчастной чаще всего называли, ей очень многие теперь сочувствовали: и в высших кругах, и особенно среди простого народа, который всегда готов поддержать тех, кого сам объявил несчастными… Это во-вторых.
Гней Эдий уже с осуждением на меня глянул и продолжал:
— После «битвы гладиатрисс» Сей Страбон пригласил к себе на обед Фабия Максима и Пизона Старшего и, выгнав слуг, поставил вопрос: надо ли докладывать и кто доложит? Пизон сказал, что его эти происшествия не касаются, он занят исключительно военными делами. Фабий сказал: обязательно надо доложить, но он на себя этот доклад не возьмет. «Дело было не в Городе. На меня тоже не рассчитывайте», — предупредил Сей Страбон, городской префект. А выход из тупика нашел мудрый Фабий: «Я обо всем расскажу Ливии. Пусть она примет решение». Не сомневаюсь, что рассказал.
Но Ливия, эта благороднейшая женщина, любящая супруга, чуткая и нежная душа, она ни словом не обмолвилась Августу, оберегая его покой.
Когда начались «мистерии» и до Августа не из ближайшего круга, а из разных источников, словно волны, стали докатываться тревожные слухи, Ливия всеми силами, как говорят поэты, «защищала от сквозняков», «прикрывала одеялом», «подстилала ковер».
Во время «мутуний», хотя Август не заговаривал с ней о Юлии, Ливия несколько раз принималась рассуждать о природе людской зависти: дескать, чем выше поднимается человек, чем больше у него заслуженной славы, тем сильнее ему завидуют не только соперники, но и те, кого он считает своими друзьями, и эти подлые завистники прибегают к единственному оружию, которое у них остается — клевете на его близких, ибо сам он уже недосягаем для мирской грязи, а родных его и любимых можно оклеветать, очернить, унизить в его глазах… Однажды, без всякого внешнего повода, словно отвечая на свои мысли, ее мучающие, когда Август зашел поцеловать жену перед уходом в сенат, Ливия за рукоделием, разглядывая запутавшуюся в руках ее нить, тихо произнесла: «Когда женщина несчастна, когда ее бросил муж, когда со всех сторон на нее сыплются несправедливые обвинения, где ей искать утешения, как не в религии?» Август внимательно оглядел супругу и спросил: «Что ты хочешь сказать? Может быть, я не понял». — «Я хочу сказать, что у всех людей разные боги. Особенно у женщины… Очень важно найти именно того бога, который тебя услышит и придет на помощь», — ответила Ливия, не поднимая глаз на Августа. «Я понял. Спасибо тебе», — сказал Август и поцеловал Ливию.
В разгар «тутуний», когда Август зашел к жене, держа в руках восковую дощечку, Ливия эту дощечку у него отобрала, усадила в кресло, сама села на скамеечку возле его ног, взяла за руки и, снизу вверх заглядывая мужу в глаза, заговорила, с одной стороны как бы оправдываясь, а с другой — чуть ли не осуждая: «Мы оба перед ней виноваты, перед нашей дочерью. Мне не удалось воспитать для нее достойного мужа. Ты же… Сначала, не разглядев, что они не подходят друг другу и никогда не будут счастливы вместе, ты сделал их мужем и женой. А затем позволил ему уехать на Родос, полагая, что так будет лучше для обоих, а на самом деле и того и другого сделав еще более несчастными». …Нашей дочерью — до этого Ливия никогда так Юлию не называла. Август, пока она говорила, смотрел на жену не просто с удивлением, а с удивленной благодарностью, и после некоторого молчания спросил: «Ну, и каков выход?». — «Прежде чем искать выход и тем более принимать решение, надо понять, кто виноват в происходящем, признаться себе в этом тем честнее, чем глубже вина». Август осторожно отобрал у жены свою восковую дощечку, обнял Ливию, долго держал в объятиях, а потом вышел из комнаты, ничего больше не спросив и не сказав.
Когда уже вовсю полыхали «мутунотутунии», когда возле виллы Тиберия Юл и Юлия приступили к созданию «Легиона Любви», Август, сидя за завтраком — они на старинный манер ели сидя, а не возлежа, — Август, обсуждая с женой предстоящие Марсовы игры, вдруг велел слугам удалиться, резким движением отодвинул от себя блюдо с сыром и финиками и, ранено — я настаиваю на этом слове — ранено глядя на Ливию, процедил: «Слушай, а тебе-то вообще известно…» — Ливия не дала ему договорить. Она взяла мужа за руку и ласково произнесла: «Мне всё известно. Лучше, чем тебе». Август не то чтобы выдернул, но с плохо скрываемым раздражением высвободил свою руку и сказал: «Если тебе лучше, чем мне, известно, может быть, ты со мной поделишься?» Ливия снова взяла его за руку, на этот раз крепко, чтобы он не смог ее отнять, и сказала, пристально глядя в глаза мужу: «Они у меня все под присмотром. От Юла Антония до последней девки. У меня везде свои люди. Они мне о каждом шаге доносят… Зачем тебе перед великими событиями, которые нам предстоят, отвлекаться на какую-то ерунду? Я сама разберусь. К Марсовым играм все их забавы прекратятся». — «Но мне докладывают…» — попытался вновь освободить руку и возразить Август. «Слишком много развелось докладчиков! — вдруг гневно воскликнула Ливия и оттолкнула мужнину руку, так что та чуть не угодила в плошку с медом, которым мазали хлеб. — Они бы лучше за собой следили! За своими женами и любовницами! За своими детишками!»
XXII. Эдий Вардий встал из-за стола и почти вышел из шатра, но вернулся и радостно объявил:
— Ливия действительно знала о каждом нашем движении. Помимо Виргинии и Лелии, ее осведомителями были такие близкие к Юлии люди, как Полла Аргентария и Секст Помпей. Ты помнишь, за несколько лет до этого она прогнала их от себя? Так вот, она это специально сделала, чтобы среди Юлиных адептов к ним утвердилось доверие… Наверное, были еще люди, о которых я до сих пор не догадываюсь.
Гней Эдий вновь сделал попытку уйти и снова вернулся.
— Что ты так на меня смотришь? — почти злобно спросил он. — У меня не было выхода. Я должен был находиться в этой мерзкой компании, должен был любой ценой оказаться как можно ближе к Юлу и к Юлии. Чтобы быть в курсе событий. Чтобы в критический момент защитить Феникса… Они ведь не только на каждом углу декламировали его стихи. Они ему приписали гимны Мутуну и Тутуне!.. Слава великим богам, я многое заранее предвидел! Я предчувствовал, что удар последует неожиданно и нам не дадут времени к нему подготовиться. Поэтому, не обращая внимания на протесты Феникса, на его нарастающую брезгливость ко мне, на его нежелание видеть и слышать меня, я всё ему насильно рассказывал, я заставлял его слушать о Юлиных похождениях, в которых сам был непосредственным участником… Я жертвовал собой. Самое страшное — в глазах моего любимого друга! Но, не сделай я этого, он бы погиб. Уже тогда!.. Сейчас я вернусь и тебе расскажу.
Тут Вардий вышел из нашего шатра и направился к тем работникам, которые разрыхляли почву под виноградными лозами.
Свасория двадцать третья. Пожар
Вернувшись, как обещал, рассказал.
Но этот его рассказ я постараюсь сделать как можно более кратким. Ведь столько теперь у нас понаписано об этом великом и злосчастном годе — тринадцатом консульстве божественного Августа. И почти у каждого историка собственная версия. Ты сам, милый мой Луций, насколько мне известно, оставил заметки. Я их, к сожалению, не читал, но знаю, что в них ты тоже попытался объяснить происшедшее.
А вот что мне Вардий рассказывал, очевидец и непосредственный участник событий:
I. В четвертый день перед майскими идами состоялось тридцать лет назад обещанное и с тех пор с нетерпением ожидаемое освящение храма Марса Мстителя. И храм и новый форум, на котором он разместился, тогда еще не были достроены до конца. Но Август не утерпел и открыл Марсов храм солнечным утром Марсова праздника, освятил всем сенатом, можно сказать, всем Римом, ибо несметные толпища запрудили центр Города: все наши три форума и их непосредственные окрестности; толпились в Велабре, глазели с восточного склона Капитолия и с южного спуска Виминала. Было объявлено, что отныне именно в этом храме, а не на Капитолии, сенат будет принимать решения об объявлении войны и об учреждении мира, отсюда отправятся в провинции проконсулы и легаты, сюда во время триумфов будут приносить украшения победоносные полководцы.
Величие храма, его архитектурное великолепие и совершенство не стану тебе, Луций, описывать — ты сам его сотни раз видел. Однако вспомню стихи:
- Смотрит воинственный бог на фронтон высокого зданья
- И одобряет, что высь непобедимым дана.
- Смотрит на вход, где висит оружие разного рода
- Из отдаленных земель, римским покорных сынам;
- Видит праотцев ряд Юловой славной семьи,
- Видит и Ромула он, отягченного царским доспехом,
- И описания всех подвигов славных мужей.
…Вардий мне несколько раз эти стихи продекламировал, обращая внимание, что все предки Августа тут были почтены славой и представлены изображениями, что Ромул красовался в царских доспехах. И, когда храм освящали, утверждал Гней Эдий, воистину у каждого присутствовавшего было такое ощущение, что сам неустрашимый Градив, непобедимый Маврос, всеоружный Мститель, великий Марс взирает с небес на свое новое жилище, вспоминает божественного Юлия, благодарит его великого сына и продолжателя Гая Юлия Цезаря Октавиана Августа и гордится великим римским народом!
- В цирке справляйте теперь эти Марсовы игры, квириты!
- Сцена театров мала мощному богу служить!
…И точно: по окончании церемонии освящения и по завершении молебнов, одновременно вознесенных в новом храме, в храме Юлия Цезаря, в храме Юпитера Гремящего на Капитолии, в храме Юпитера Победоносного на Палатине, в храме Юпитера Освободителя на Авентине, в храме Венеры на Целии и в храме Юноны на Эсквилине, народ повалил смотреть гладиаторские бои в цирки, а затем устремился на правый берег Тибра, где на искусственном озере состоялось грандиозное морское сражение, в котором участвовали множество различных судов и без малого три тысячи человек — пол-легиона!
На следующий день, третий перед майскими идами, в только что освященном храме Марса Мстителя состоялось первое в его истории заседание сената. И на этом заседании… Нет, давай по порядку.
Накануне Марсовых игр Август, готовясь к торжествам, собираясь с силами и с мыслями, пребывал в Анции. И в полдень к нему явилось посольство римских плебеев, которое, добившись приема, как говорится, «поднесло ему имя Отца Отечества», то есть попросило принять на себя этот высший из титулов. Август поблагодарил послов и решительно отказал им в их просьбе.
Но от него не отстали. На следующий день в Риме, после освящения Мстителя, когда принцепс входил в цирк, его восторженно приветствовала огромная толпа в лавровых венках. Август их вновь поблагодарил и вновь отказался, но уже не так решительно.
И вот на заседании сената, на третий день, Марк Валерий Мессала Корвин просит слова, встает и говорит: «Да сопутствуют счастье и удача тебе и дому твоему, Цезарь Август! Такими словами молимся мы о вековечном благоденствии и ликовании всего государства. Ныне же сенат в согласии с римским народом поздравляет тебя Отцом Отечества». А Цезарь Август, пока Мессала говорит, растерянно качает головой; потом, когда Корвин умолкает, закрывает лицо руками; а когда вновь открывает лицо и видит, что все сенаторы встали и ему рукоплещут, всех призывает к молчанию и со слезами на глазах произносит срывающимся от волнения голосом: «Достигнув исполнения моих желаний, о чем еще я могу молить бессмертных богов, отцы сенаторы, как не о том, чтобы это ваше единодушие сопровождало меня до скончания жизни!»… На всякий случай напомню тебе, мой далекий товарищ, что эти слова Мессалы и Августа все историки цитируют одинаково. Стало быть, всё так было в точности сказано.
Воистину: великое счастье, когда тебя сопровождает всенародное единодушие! Прекрасное торжество, когда твои желания исполнены!
II. А на следующее утро, в канун майских ид, по Городу поползли слухи. Якобы поздней ночью, когда утомленные играми и чествованиями Отца Отечества — Цезаря Августа ведь не только в сенате почтили, но стоило ему выйти из храма Марса Мстителя, как его окружила толпа, образованная из всех цензов и сословий, которая не дала принцепсу вернуться в свою резиденцию, а повлекла его сначала на молебен в храм Юлия Цезаря, а затем в театр Марцелла на представление в его честь, составленное из многочисленных поэтических славословий, ранее сочиненных Вергилием, Горацием, Варием и другими поэтами; — так вот, когда римляне отшумели, отпраздновали и, разбредясь по домам, улеглись спать, в Город между вторым и третьим рожком с трех сторон — по Фламиниевой, Яникульской и Остийской дорогам — одновременно вступили три большие группы людей, чуть ли не центурии по численности. Стражники их безропотно пропустили, так как во главе скопищ стояли известные и крайне влиятельные граждане — сенаторы и один консуляр. Чинно и спокойно миновав ворота, люди эти, празднично одетые, двинулись к Тиберинскому острову и, там сойдясь, словно обезумели: мужчины раскачивались всем телом и выкрикивали какие-то странные стихи и дикие пророчества, а женщины, сорвав с себя верхнюю одежду, распустив по плечам волосы, устремились к реке, окунали в воду пылающие факелы, которые, будучи начинены горючей серой с известью, вспыхивали и горели еще ярче после того, как их вынимали из Тибра.
Отбезумствовав на острове, толпа снова разделилась на три части, и первая ее часть двинулась к храму Марса Мстителя, вторая — к храму Юлия Цезаря, а третья — на Римский форум, к рострам. И якобы у только что открытого и освященного Мстителя, на храмовых ступенях, мужчина высокого роста, облаченный в доспехи Марса и с характерным для этого бога шлемом на голове, совлек одежды с женщины, одетой весталкой, и принялся совокупляться с ней на глазах у многочисленных танцующих и поющих спутников и спутниц.
Похожее святотатственное безобразие было совершено и на Форуме Цезаря, у храма божественного Юлия, у той части стены, где изображен герой Эней, несущий на руках своего престарелого отца, — с той лишь разницей, что здесь под радостные крики собравшихся разврату предались не «Марс» с «весталкой», а «Венера» с «Анхизом», причем та, которая играла роль Венеры, была рыжеволоса, широкозада и прямо-таки насиловала своего партнера, царапала лицо, кусала в шею… Позволь, я опущу другие подробности, которые привел мне Вардий.
На рострах же, на Римском форуме, на тех возвышениях, с которых ораторы обращаются к народу, с которых еще недавно провозглашен был закон о прелюбодеяниях и были объявлены наказания для его нарушителей, в этих поистине священных для римского государства местах, одни говорили, тоже были учинены развратные бесчинства, другие же возражали: нет, до порнографии проказники не опустились, но, торжественно объявляя о своем последнем сексуальном достижении, водружали на статую Марсия венки… Всем ведь известно, что так поступают римские адвокаты, одержав победу в суде… Ну вот и распутники Марсия увенчивали, издеваясь над древним отеческим обычаем.
К полудню слухи, расползшиеся уже по всем четырнадцати римским кварталам, несмотря на их противоречивое разнообразие и пестроту деталей, почти все приобрели три центральные темы. Первая: организатором оргий был Юл Антоний, а Юлия на трех форумах была главной исполнительницей: у Мстителя она выступила в роли весталки, у Юлиева храма изображала Венеру, на рострах же, облачившись в мужскую тогу, предлагала себя каждому желающему, и многие ее предложением радостно воспользовались.
Тема вторая: спутники и спутницы Юла и Юлии, разгоряченные обильными возлияниями, обезумевшие от собственного бесстыдства, от страшного примера, который подавала им дочь великого Августа, образовав пары, развратно подражали своим предводителям, мутунствовали и тутунствовали.
И, наконец, третья тема: статую, которая стояла возле ростр, они объявили статуей не Марсия, но Марса и, увенчивая его, восклицали: «Старый плешивый пердун! Хватит тебе хорохориться! Служи великому Мутуну и прекрасной Тутуне! Сторожи свою дряблую курицу и, если получится, попробуй ее позабавить любовью! На что ты еще годишься, мститель пустого курятника?!»
Всё это мне рассказав, Вардий тут же предупредил, что слухи лишь малой своей частью соответствовали тому, что произошло в действительности. Да, вошли через трое ворот, сошлись на Тиберинском острове и там совершили обряд с пропитанными серой факелами. Да, «инсценировали два соития» (так выразился Гней Эдий): одно у храма Марса Мстителя, другое на Форуме Цезаря. Но Юлия ни в одном из них не участвовала. В первом случае роль Марса играл один из Юловых «разноцветных», весталку изображала одна из третьеразрядных «камилл»-заработчиц. Во втором эпизоде «Венерой» предстала какая-то никому не знакомая рыжеволосая женщина, которую Юл Антоний долго разыскивал и наконец разыскал — по фигуре и по возрасту весьма напоминавшую Юлию, особенно в темноте; а роль Анхиза взял на себя Квинтий Криспин — только этот бесшабашный шутник мог согласиться на то, чтобы его, голого и уродливого, кусали и царапали. Прочие Юлины адепты мутунствовали и тутунствовали лишь криками одобрения, похабными песенками и фривольными танцами, но никто из них…нет, не было никакой свальной порнографии. И уж подавно не случилось ее на ростральном трибунале. Там лишь пропели скабрезные куплеты и увенчали несчастного Марсия те женщины и мужчины, которые накануне, перед вступлением в Рим, на общей сходке «Легиона Любви» были признаны самыми «мутунотутунными». Юла и Юлии на рострах вообще не было и быть не могло, так как после Тибертинского острова компания разделилась на три группы, которые больше уже не сходились, и Юлия с Юлом наблюдали за ночным представлением у Марсова храма, Криспин верховодил и действовал на Форуме Цезаря, на Римском же форуме предводительствовали мужчинами — Корнелий Сципион, а женщинами — Помпония Карвилия; должна была руководить Полла Аргентария, но она не явилась на сборный пункт.
— Уж кому-кому, а мне доподлинно известно, что происходило на всех трех форумах, — заверил меня Эдий Вардий и добавил: — Хотя лично я ни на одном из них не был. На Тибертинском острове Секст Помпей случайно подвернул себе ногу. И мне пришлось провожать его до дому.
Признавшись в этом, мой собеседник тут же поведал мне, что слухи прекратились, когда ближе к вечеру люди заметили, что в каждом квартале появились караулы вигилов-пожарных во главе с квартальными викомагистрами, а у всех городских ворот к стражникам присоединились преторианцы, которые принялись проверять и досматривать всех входивших и выходивших из города.
После захода солнца Рим опустел и затих.
В ночь на иды начались задержания и аресты.
III. Лишь упомянув об арестах, Вардий тотчас сменил тему и заговорил о Фениксе. При этом Гней Эдий ни словом не упомянул о его отношении к похождениям Юлии и Юла, но весьма обстоятельно — и как мне показалось, нарочито — стал описывать его творческую деятельность. Мне было сообщено, что в консульство Пазиена и Кальвизия Феникс издал первую книгу своей «Науки» и стал работать над второй, которую также издал в следующем году, при консулах Мессалине и Лентуле. А еще через год — то есть в тринадцатое консульство Августа и в тот год, о котором я сейчас вспоминаю, — в январе вышла третья, заключительная часть «Науки», и в апреле Тукка издал все три части одной книгой. Все эти издания пользовались неслыханной популярностью, их в разных форматах продавали во всех книжных лавках. Но полную «Науку» по договору Тукки с книготорговцами Сосиями было решено продавать только в их лавках, и к этим Сосиевым лавкам в первые дни продажи даже выстраивались очереди, хотя это издание дорого стоило. Тут Вардий принялся описывать, как выглядел книжный ковчег, на какие палочки наматывались свитки, каким маслом натирали папирусы, как были оформлены титулы, как подрезаны и обработаны края и тому подобное. Он не только не скупился на мелкие детали — он их смаковал и некоторые описания несколько раз повторял.
А потом неожиданно объявил:
— В ночь на майские иды за моим другом пришли.
IV. Феникс был у себя на вилле. Он лег спать и успел крепко заснуть. Когда его разбудили, над ним стоял центурион-преторианец и чуть позади испуганный спальный слуга.
«Одевайся», — велел центурион.
Слуга стал одевать Феникса, а тот спросонья не мог понять, что и зачем с ним делают. Но ни о чем не спрашивал; как объяснил Вардий, опять-таки спросонья.
Он стал задавать вопросы, лишь когда они с центурионом вышли из дома: что, собственно, происходит? с какой стати? и почему среди ночи? Но центурион на вопросы не отвечал. Возле дома стояла реда — двухместная коляска на четырех колесах, запряженная мохнатым лигурийским конем. На козлах сидел солдат в форме преторианца. Центурион зачем-то подсадил Феникса, как будто тот сам не мог забраться, уселся рядом, толкнув доспехами и тяжелой калигой наступив на ногу.
Тут же быстро поехали. Конь оказался резвым.
Едва выехали за ограду, Феникс снова стал интересоваться, куда и зачем его везут.
Центурион на этот раз откликнулся: «Не трать силы. Мне нельзя с тобой разговаривать».
Тогда Феникс попросил центуриона хотя бы убрать сапог с его ноги. И эту просьбу преторианец выполнил.
У Марсовых ворот, которых они быстро достигли, реда остановилась. Центурион взял Феникса за локоть и вывел, почти вынес его из коляски.
От ворот отделился ликтор, судя по всему, их поджидавший, со своими прутьями в правой руке и с тусклым фонарем — в левой. Ликтор внимательно оглядел Феникса, светя на него фонарем, и сказал: «Следуй за мной».
Дальше они добирались пешком, по Фламиниевой дороге, мимо мавзолея Августа, в сторону Агриппова поля. Ликтор шел впереди, центурион сзади; Феникс, стало быть, посередке, словно под конвоем.
Феникса доставили в казармы Первой преторианской когорты. На всякий случай напомню тебе, что в те времена в Городе квартировали лишь три когорты преторианцев, Первая, Вторая и Пятая, и Первая, иногда называемая Северной, имела свою резиденцию в северо-западном углу Марсова поля.
Войдя в здание, шедший впереди ликтор направился налево, в сторону помещения преторианского трибуна. Феникс собирался проследовать за ним, но шедший сзади центурион положил ему на плечо тяжелую руку, развернул, больно ущемив металлическим налокотником, и, не снимая с его плеча руки, зачем-то подталкивая, повел в противоположном направлении, к каменному строению, состоявшему из выходивших во двор камер. В одну из этих узких и тесных камер центурион молча ввел-втолкнул поэта и запер за ним дверь, проскрежетав засовом.
В камере под запором, в полной темноте, переминаясь с ноги на ногу, так как сесть было не на что, а пол был грязным и мокрым, Феникс провел не менее часа.
Затем с новым скрежетом дверь отворилась, и уже не центурион, а ликтор приказал Фениксу следовать за собой.
Пересекли двор и вошли в трибуналий, но не в комнату трибуна, а в прихожую перед ней. В прихожей, у входа со двора, стояли два безоружных легионера-преторианца, а при входе в таб-линум трибуна, возле плотно закрытой двери — два вооруженных мечами солдата, по виду похожих на германцев, роста почти исполинского и с лицами устрашающе-окаменелыми. Ликтор велел Фениксу сесть на одну из скамей, стоявших вдоль стен.
«На левую или на правую?» — зачем-то спросил Феникс.
Ликтор нахмурился, пожал плечами и вышел.
Феникс сел на правую скамью.
Через какое-то время дверь из комнаты трибуна отворилась, и в прихожую вышел Фабий Максим.
Феникс вскочил и устремился навстречу другу.
«Фабий! Ну, слава богам! Зачем меня сюда привели?! Может, хоть ты объяснишь!»
Однако не успел сделать и нескольких шагов, как один из преторианцев схватил Феникса сзади за шиворот, а другой встал между ним и Фабием Максимом. А сам Фабий посмотрел на поэта так, словно никогда с ним не был знаком: сначала удивленно поднял брови, потом нахмурился. И, пройдя мимо Феникса, вышел во двор. А Феникса преторианцы усадили на скамью, теперь уже не на правую, а на левую, поближе к великанам-германцам.
Сколько он так просидел, Феникс не помнил. Как он потом рассказывал Вардию, поведение Фабия окончательно потрясло его и смешало в нем мысли и чувства.
— Его в первую очередь свои собственные чувства интересовали. Он эти иногда странные свои ощущения так старательно и долго описывал, что даже меня раздражало, — предупредил Вардий.
Феникс почти не удивился, когда в прихожую из кабинета вышли трибун Первой преторианской когорты и следом за ним Аппий Клавдий Пульхр. Феникс лишь обратил внимание, что Пульхр, всегда невозмутимый, торжественный и «уложенный», выглядел теперь испуганным, нервным и жалким, а тога на нем была в полном беспорядке, измята и даже в чем-то испачкана.
Вместе с трибуном они дошли до двух стоявших у входа преторианцев, и одному из них трибун скомандовал: «Этого снова в камеру. Утром переведем». Пульхра тотчас вывели во двор.
Трибун же, обернувшись к Фениксу, велел:
«Заходи в кабинет».
Феникс поднялся и хотел войти. Но сначала его с ног до головы ощупал один из германцев. А потом отступил и распахнул дверь.
Феникс вошел, ожидая, что следом за ним войдет трибун.
Но дверь за его спиной захлопнули.
Некоторое время Феникс на нее смотрел, ожидая, что она вновь откроется. А потом отвернулся от двери, оглядел кабинет и увидел, что в кресле с массивными подлокотниками за столом сидит человек. И человек этот Август.
На этот раз Феникс его сразу узнал.
На Августе была консульская тога, обе руки его лежали на подлокотниках, и пальцы их крепко держали.
«Ближе подойди», — велел принцепс.
Феникс сделал несколько шагов вперед, и ему показалось, что Август намного выше ростом, чем был при первой их встрече. Феникс удивился: не тому что Август, хотя и сидит, кажется высоким; и не тому, что он, Феникс, который много раз видел принцепса, не обращал внимания на его стать; а тому, что именно эта мысль первой пришла ему в голову — о том, что Август выше ростом, чем он, Феникс, до этого полагал, — и мысль эта вытеснила все прочие мысли, вернее, других мыслей как будто и не было.
«Еще ближе», — сказал Август.
Феникс сделал еще несколько шагов вперед, так что почти коснулся животом стола, за которым сидел принцепс. И тут увидел глаза, которые на него смотрели. Глаза эти были тоже такими, какие Феникс никогда не видел у Августа. Он вообще ни у кого не видел таких глаз и такого взгляда. Глаза были водянисто-голубыми, какие бывают у некоторых рыб. Они словно сдвинулись к переносице, и если бы не нос, прямой, удивительно правильной формы, то было бы полное ощущение, что на тебя смотрит не человек, а… ну, например, лукринский угорь. И этой мысли, явившейся у него, Феникс тоже успел удивиться; и запомнил, что удивился именно ей.
— Мало того, что он томил меня долгим описанием своих мыслей и ощущений, он еще досаждал мне своими, мягко говоря, странными впечатлениями от взгляда и глаз Августа, — признался Эдий Вардий.
Поздороваться с Августом Феникс не успел, потому как Отец Отечества сразу заговорил.
«Есть люди, которые свой талант направляют на то, чтобы вредить своему отечеству. Они то ли из своенравия, то ли по глупости — ведь многие поэты, а я о поэтах сейчас говорю, за пределами своего ремесла, в государственных и прочих делах оказываются, мягко говоря, наивными, как дети… Так вот, эти злонравные или попросту глупые взрослые дети почему-то считают, что той свободой, которую им предоставила возрожденная наша республика, они могут пользоваться, подрывая самую основу наших свобод. При этом, видимо, забывают, что не только они свободны, что так же свободны и те люди, которых они оскорбляют своими действиями или своими писаниями; что так же свободен и я, Цезарь Август, и главной моей свободой есть моя обязанность защищать государство от любого рода посягательств на наше спокойное благосостояние, нашу гражданскую добропорядочность, нашу семейную добродетель».
Всё это Август проговорил тоном отнюдь не назидательным, а каким-то усталым и скучным. При этом рыбьи глаза его были направлены на Феникса, но Феникса будто не видели. Феникс подумал, что так смотрит на человека выловленная из воды рыба: разве она его видит? разве она способна что-либо видеть, оказавшись в чуждой для нее среде?
Август между тем продолжал:
«Все знают, что я противник жестокости. Мы столько ее испытали на себе во время междоусобных войн. Пользуясь предоставленной мне народом властью, я велел сенаторам и судьям лишь в самых редких случаях применять смертную казнь, карая лишь жестоких убийц, отъявленных мятежников и подлых заговорщиков. Корнелиев закон об оскорблении величия я лишь дважды разрешил применить. Первый раз на его основании был осужден Кассий Север, который в своих сочинениях порочил знатных мужчин и добродетельных женщин. Я его лично предостерегал, но он меня не услышал. По закону он мог быть предан смерти. Однако я настоял, чтобы его лишили лишь половины имущества и сослали на Крит — весьма процветающий греческий остров. Многие потом упрекали меня, что я слишком мягко поступаю с такими людьми, как Север, что они мою мягкость примут за слабость и еще глубже погрязнут в своем ложном понимании свободы. И, правду сказать, весьма скоро эти обвинения подтвердились. Тит Лабиен своей лживой, подстрекательской писаниной едва не вызвал волнения и смуту. Сенат, упрекнув меня в прекраснодушии, постановил предать сочинения Лабиена публичному сожжению, а их автора, поразив в правах, изгнать уже не на Крит, а на дальний пустынный остров… Лабиен, как ты, может быть, слышал, приговору не подчинился: заперся в родовой усыпальнице и там уморил себя жаждой и голодом…»
Август замолчал. И тут, по выражению Феникса, «рыба вдруг увидела». То есть вроде бы ничего во взгляде Августа не переменилось: те же водянисто-голубые, как будто прозрачно-пузырчатые глаза, смотрящие на тебя и в сторону одновременно; но то ли лицо принцепса еще сильнее побелело — а оно у него изначально было неестественно белым, как у мельника, вымазанного пшеничной мукой, — то ли что-то произошло в зрачках, перевернулось и открылось наружу, но глаза, оставаясь рыбьими, приобрели вдруг человеческое выражение. И, по описанию Феникса, именно от этого взгляда, а не от упоминания Севера и Лабиена, у него, у Феникса, сначала зашумело в ушах, затем больно стиснуло затылок, защемило шею, заныло по всему позвоночнику, и из затылка в шею, из шеи вниз по спине, из крестца вверх по рукам и вниз по ногам стал расползаться не просто холод, а некое как бы онемение. Словно, как в древних сказаниях, ты превращаешься в дерево.
«Я ведь с тобой тоже разговаривал. Я тебя тоже предупреждал», — в это время произнес Август. Но Феникс, удивленный и поглощенный своим одеревенением, лишь где-то в самой глубине своего сознания отметил это двукратное «тоже», никаким особым чувством на него не откликаясь.
А принцепс продолжал:
«Я, помнится, рассказывал тебе про Муз. Я пытался объяснить, что их девять и они разные. Я назвал тебе высших из Муз, которым внимали великие поэты, и указал на низшую и самую пошлую из них — Эрато. Я просил тебя следовать прекрасному и возвышенному. Я рекомендовал тебе в качестве образов и сюжетов величавые примеры из нашей истории. Да, ты ничего мне не обещал, но, когда мы с тобой разговаривали, ты кивал головой и, стало быть, понимал, о чем у нас шла речь, и, стало быть, соглашался… А это что такое? — спросил Август и указал на лежавшую перед ним книгу, которую Феникс только теперь заметил. Это была «Наука любви», причем самое дешевое её издание, предназначенное для плебеев. — Ты так решил откликнуться на мою просьбу? Мы рекомендуем народу умеренность, ту самую «золотую середину», которую, позаимствовав у греческих философов, воспел покойный Гораций. А ты что ему предлагаешь? Разнузданность? Мы стремимся возродить древнюю добродетель, с этой целью принимая различные законы. А ты призываешь к половой невоздержанности, к изменам, разврату, к попранию брачных уз, дарованных нам богами и составляющих основу всякого государства, а тем более такого обширного и владетельного, как наш Рим? Мы стараемся утвердить в народном сознании образ римлянина — отца семейства, справедливого судьи, доблестного защитника Отечества, и римлянки — добродетельной супруги, радетельной и плодовитой матери, строгой и заботливой воспитательницы подрастающего поколения.
А ты воспеваешь каких-то полускотов, увлеченных лишь собственной похотью. Да и чем еще заниматься, когда они нигде не служат, изнывают от безделья… Мерзкие, подлые и наглые стишки написал ты в ответ на мою просьбу».
Феникс одеревенело молчал. А Цезарь Август продолжал рассуждать:
«Нет, я неправильно выбрал слово, назвав твои сочинения стишками. Поэзия твоя легка и изящна. Один раз прочтешь — и тут же запомнишь. И хочется повторять. А когда ты себе запрещаешь, стихи твои сами лезут на ум и просятся на язык. Мерзость не в форме — она в содержании. Наглость в их неотвязчивости. Подлость их в том, что и в Риме, и в других городах люди зачитываются твоей «Наукой», декламируют своим женам, а некоторые — детям…Ты этого добивался? Ну, так радуйся: ты теперь знаменит».
Феникс молчал. И Август:
«Но главного ты не понял. Я объясню. Всякий талант от богов, и, стало быть, не твоя это собственность. Чем больше талант, тем осторожнее надо с ним обращаться. И если ты над своим талантом святотатствуешь, я, великий понтифик, должен тебе запретить. Если посредством своего таланта ты развращаешь и губишь других людей, я, консул и принцепс, верховный судья в государстве, должен расследовать дело и вынести тебе приговор. Как римлянин и гражданин, наконец, я не могу праздно наблюдать за тем, как ты преступно губишь всеобщее достояние — талант Публия Назона, преемника Публия Вергилия Марона и Квинта Горация Флакка. Я обязан тебя остановить. И я тебя остановлю, можешь не сомневаться!»
У Феникса от этих слов, как он рассказывал, «загорелись пятки». То есть, одеревеневший и парализованный с головы до пят, он вдруг ощутил словно огонь в ступнях. И, морщась будто от боли, произнес коротко и прерывисто — это были его первые слова после долго молчания:
«В этих стихах ничего нового… До меня несколько поэтов писали очень похожее… Я лишь новую форму придумал… Хотя и форма-то старая…»
Август молчал, глядя на Феникса по-прежнему рыбьими, но всё видящими и всё понимающими глазами. А Фениксу теперь стало жечь уже обе ноги до колена. И он продолжал уже менее косноязычно:
«Я, вроде бы, никаких законов не нарушал. Речь идет исключительно о том, как ухаживать, когда влюбишься или ищешь любви. Сначала я даю советы мужчине, где найти подругу и как ее привлечь. Потом советую женщинам, как отвечать на ухаживания, как стать соблазнительной для мужчины и самой получить удовольствие… Да, иногда допускаю фривольности. Но, во-первых, поэма шутливая, этого требует жанр. Во-вторых, я не о римских матронах пишу. Мои героини — вольноотпущенницы или вдовы…»
Тут Август его перебил:
«А вдовам и вольноотпущенницам можно развратничать?»
Жар теперь поднялся Фениксу до самого живота. И Феникс воскликнул:
«Нет, не развратничать! Ты не понял. Рим теперь изменился! Он теперь не такой, как в древние времена. Древняя любовь, что бы о ней ни писали, была грубой и примитивной. Женщиной удовлетворяли себя как дешевым вином или кашей из полбы. Верность была, но от бедности, от почти беспрерывных войн, от тяжелых земельных работ, которым предавались даже патриции… Слава богам, этот Рим давно канул в Лету. Ты сам его изменил, учредив мир, одарив нас сирийскими благовониями и одеждами, азиатским золотом и серебром, греческой ученостью и поэзией! Ты кровавый век Марса сменил просвещенным веком Аполлона. Ты, Цезарь, подарил нам новую любовь: утончённую и свободную, какая только и может быть в новом нашем Отечестве! Я эту любовь в силу своих скромных способностей пытался изобразить. И с ее помощью воспеть тот Рим, который ты заново создал, упразднив древнее убожество, старое полускотство, грубое насилие мужчины над женщиной и лицемерное целомудрие женщины перед мужчиной!»
Август молчал. А Феникс, избегая смотреть на него, весь сосредоточенный на своем жаре, говорил торопливо и возбужденно, боясь, что если его прервут и он замолчит, то охвативший его жар угаснет и он, Феникс, снова одеревенеет.
«Хочешь остановить меня? Останавливай! — продолжал Феникс. — Но прежде останови ателланы и мимы. В них любовь всегда соединяется с бесстыдством. В них распутник выступает в щегольском наряде, а якобы умные жены изменяют как бы глупым мужьям. Женщины, дети и даже сенаторы смотрят на эти безобразия. И если жена по-новому обманывает мужа, то театр ей рукоплещет…Ты сам иногда присутствуешь на этих представлениях. Не просто присутствуешь — ты их устраиваешь и оплачиваешь из своей казны это безобразие, эту насмешку над добродетелью и призыв к разврату!»
Жар теперь охватил Фениксову грудь, и Феникс воскликнул: «Запрети, говорю, ателланы и мимы! А после прикажи запретить амфитеатры, где зрелище смерти возбуждает ярость и похоть! Закрой цирки, где юные римлянки, болея за любимого возничего, в трепете за него и в сладострастном желанье победы прижимаются к сидящим с ними рядом чужим мужчинам, иногда иностранцам! Праздники отмени! Флоралии, например, на которых нашим строгим матронам приходится лицезреть раздетых девок, готовых за грош всех без разбора любить!»
По шее жар подступил к подбородку и стал жечь губы. И Феникс почти стихами заговорил:
«Есть ли место святее, чем храм? Но и храм представляет опасность для женщин. Вступят, скажем, к Юпитеру в храм и сразу припомнят, скольких женщин и дев он в матерей превратил… Храмы тоже придется закрыть: Юпитера, Марса, Меркурия, Аполлона, Венеры — в первую очередь!»
Август наконец прервал молчание и глухо произнес:
«Я понял, почему они избрали тебя своим поэтом».
Феникс, как он потом признавался, этой фразы не успел понять. Потому что, услышав голос принцепса, поднял взгляд и увидел, что в голубизне Августовых глаз появились красные огненные точки, от которых будто порозовели, но болезненными пятнами, бледные щеки Цезаря. И он теперь похож на какую-то хищную птицу, больше всего — на ястреба. Ястреб этот уперся Фениксу в лицо и словно раздумывает, куда лучше клюнуть: в лоб, в переносицу или сразу в глаз. А жар теперь переместился Фениксу в голову и там как бы весь сосредоточился, отупляя и смешивая мысли. И из этого тупого смешения вдруг выскочили совершенно неожиданные слова:
«Да, ты прав. Всё это мерзость, что я написал. Но я сам себе уже давно мерзок. Я, видимо, от этой мерзости хотел освободиться, излить ее».
Феникс, как он утверждал, сперва произнес эти слова и лишь затем осмыслил то, что высказал, так как слова предшествовали мысли и у него, у Феникса, не было намерения их высказывать. Они сами будто выплеснулись из него. И с ними как бы истек жар и вместе с ним — остатки одеревенения.
Огненные точки во взгляде Августа еще ярче вспыхнули. Но глаза перестали целить в лицо. Как это бывает у птиц, они стали мгновенно взмаргивать и, моргнув, смотрели то поверх тебя, то вправо, то влево.
«Разве я не советовал тебе быть разборчивее с твоими друзьями?» — спросил Август.
«Я не сразу, но последовал твоему совету. От некоторых своих прежних приятелей… я от них отдалился», — ответил Феникс.
«От кого?» — моргнул и спросил Цезарь.
«Прежде всего от Юла Антония».
«Когда с ним расстался?» — Принцепс снова моргнул.
«Года два назад… Нет, три года тому».
«И с Гракхом не виделся?»
«Гракха тогда не было в Риме. Он позже вернулся».
«И ты с ним снова сошелся?»
«Нет. Я его избегал».
«Почему?»
«Потому что он стал встречаться с Юлом Антонием».
«Если ни с кем из них ты не встречался, то кто же тебе заказывал стихи?» — спросил Август и снова уперся колючим взглядом Фениксу в лицо.
Феникс принялся объяснять, что никто ему «Науку» не заказывал, что он по собственной воле написал три части поэмы, а теперь работает над новым небольшим сочинением, которое собирается назвать «Лекарством от любви». И в этом произведении…
Август не дал ему договорить. Цезарь спросил:
«А гимн Тутуне по чьей просьбе ты сочинил?» — Откуда-то из пояса принцепс достал свиток и протянул его поэту. Вернее, сначала протянул, а когда Феникс попытался взять его, отвел руку в сторону и бросил пергамент на стол.
«Я никогда не писал гимнов богам, — уверенно ответил Феникс, к пергаменту не притрагиваясь. — А тем более какой-то Тутуне, о которой впервые от тебя слышу».
«А этот грязный пасквиль на Венеру и Марса тоже не твоих рук дело?» — поинтересовался Август, выкладывая второй свиток.
«Нет, не моих», — решительно покачал головой Феникс, стараясь смотреть не в глаза Августу, а ему в лоб, потому что взгляда его выдержать было теперь невозможно.
«А эту мерзкую эпиграмму на моего зятя Тиберия?» — Цезарь третий свиток извлек из-под тоги и так резко кинул на стол, что свиток покатился и упал на пол.
«Никогда на глубоко уважаемого мной трибуна и консуляра Тиберия Клавдия Нерона я не писал никаких эпиграмм», — тихо, но твердо объявил Феникс.
«Нет, ты прочти сначала, а потом отрицай. Подними и прочти. Там стоит твое имя».
«Я подниму, если прикажешь, — покорно ответил Феникс и спокойно прибавил: — Но читать эту грязь не стану. Мне ее показывали. Стихи бездарные. А имя любое можно поставить. Чтобы очернить невинного человека».
«Невинного?! — громко и гневно произнес Август и следом за этим тихо и удивленно спросил: — Ты считаешь себя невиновным?»
«В том, что касается этого подлога, не только считаю, но и готов поклясться», — ответил поэт.
«А в чем не готов? В чем признаешься?» — быстро спросил Цезарь.
«Признаюсь в том, что долгое время дружил с консуляром Юлом Антонием. Что слушал его лживые рассказы о его отце, триумвире Марке Антонии, слушал его клевету на тебя и на твою жену Ливию, на Марка Агриппу, на Цильния Мецената, на других твоих соратников. Знал о его ненависти к тебе, несмотря на все благодеяния, которые ты ему оказал. Видел сальные взгляды, которые он бросал…»
«Погоди, не торопись», — прервал его Цезарь. Глаза у него поменялись. Из них исчезли красные огненные точки. Глаза стали зеленеть, как у Юлии. Август уже не был похож на ястреба. Он стал похож на волка, с которым неожиданно столкнулся в лесу, и он тебя в первый момент с любопытством разглядывает. — Стало быть, ни с Юлом, ни с Гракхом давно не водишь знакомство, — продолжал принцепс. — Пасквилей не писал. В их безобразиях не участвовал… Мне доложили: тебя не видели ни на одном из форумов… Но я вот о чем подумал…»
Август замолчал. И Феникс:
«Не знаю, о чем ты подумал, Цезарь. Но я хочу, чтоб ты знал: Юл Антоний человек злопамятный, неблагодарный и подлый… Не только к тебе. Но и к твоей дочери».
«А почему ты раньше ко мне не пришел и не рассказал про Антония?» — спросил Август. Из его волчьего взгляда любопытство исчезло.
«В моем роду никогда не было доносчиков, и я не собираюсь позорить своих предков», — сказал Феникс; он эту фразу заранее обдумал и приготовил.
«Ну да, не доносчик, — задумчиво произнес принцепс. — А теперь доносишь и обвиняешь… Когда не твой род, а весь Рим уже опозорен».
Тут нечего было ответить, и Феникс молчал.
«А Гракх, Семпроний, он тоже подлый?» — спросил Цезарь.
«Гракх нет. Гракх… как тебе объяснить…» — начал Феникс. И тут услышал:
«А ты кто?.. Ты ведь тоже спал с Юлией».
К такому повороту Феникс, как он потом признавался, давно приготовился, более того, с нетерпением его ожидал.
«Они меня оба подставили. Сначала Гракх, потом Юл. Дескать, я Юлин…я её ухажер, а они мне в моих похождениях только способствуют. Особенно Юл в своем замысле преуспел. Он так хитро всё рассчитал, так подстроил события, такую сплел паутину, что даже умный и осторожный Тиберий в нее попался… Даже ты, Цезарь, про которого говорят, что обмануть тебя невозможно, ибо боги всё тебе открывают и всех людей ты видишь насквозь, даже ты смотришь на меня, как будто я мог, как будто осмелился…»
Тут Фениксу пришлось посмотреть в глаза Августу, и он вдруг увидел, что волк — раненый, что перед тем, как прыгнуть и перекусить горло, он глядит на тебя с обидой и разочарованием. И Феникс якобы мгновенно сообразил, что его заранее приготовленного ответа не достаточно, что если он хочет выиграть этот бой (Фениксово выражение), то к сказанному надо прибавить нечто тоже раненое и оскорбленное.
«Не надо на меня так смотреть! — воскликнул Феникс. — Да, десятки, может быть, сотни раз я спал с Юлией! Но мысленно! В воображении, которое ничем не удержишь. В мечтах, которые даже боги не могут отнять. Я любил ее и страдал, понимая, что она для меня недоступна. Потому что она мужняя жена и твоя, Цезарь, дочь, а я не Юл и не Гракх, чтобы покушаться на святое. Потому что она до меня никогда не опустится. А если вдруг снизойдет, то это будет уже не Юлия, не дочь Августа, а какая-то другая женщина, которую я, может быть, скоро начну презирать, потому что она себя не достойна… Я вытравливал из себя любовь! Я стал писать поэму, в которой, да, издевался над всеми влюбленными, над любовью как таковой, над самим собой в первую очередь… Тебе меня не понять. Тебя боги иначе устроили. И перед тем, как ты меня уничтожишь, что ты хочешь, чтоб я еще тебе рассказал?»
Август молчал. Глаза его уже не были желто-зелеными. Они стали серыми, как обычно. И не был он теперь похож ни на волка, ни на птицу, ни на рыбу. Август стал человеком. И человек этот устало ответил:
«Больше ничего не хочу».
Цезарь с трудом поднялся со стула, погладил колени, расправил несколько складок на тоге и мимо Феникса направился к выходу из комнаты.
Но перед тем, как раскрыть дверь, обернулся и произнес:
«И всё-таки ты мне солгал. Причем солгал дважды. Во-первых, ты спал с Юлией. Не знаю когда, но это случилось…А во-вторых, ты не сможешь ее ненавидеть, потому что ты убедил себя в том, что ты ее любишь… Меня и вправду нелегко обмануть. Многих людей я действительно вижу насквозь. Таких, как ты, — до самого донышка».
Феникс не успел ответить, ибо Август распахнул дверь и вышел из комнаты.
Феникс остался стоять возле стола.
Через какое-то время в комнату вошел преторианский трибун и велел освободить помещение. Так и сказал:
«Освободи помещение. У нас много работы».
Феникс вышел в прихожую. Там теперь прибавилось народу. На скамьях вдоль стен сидели какие-то люди, среди которых Феникс узнал Корнелия Сципиона и одного из Юлиных щеголей. У двери стоял Фабий Максим, который и в этот раз сделал вид, что не узнает Феникса, скользнув по нему безразличным взглядом.
Фабий подал знак Сципиону, и вместе они вошли в комнату трибуна, прикрыв за собой дверь.
Феникс некоторое время стоял посреди прихожей, ожидая распоряжений. Но их не последовало. Охранники-германцы исчезли. Два преторианца у выхода на Феникса не обращали никакого внимания.
Через некоторое время Юлин щеголь попытался задать Фениксу какой-то вопрос. Но один из солдат тут же сердито скомандовал:
«Отставить разговоры!»
И, глядя на Феникса:
«Некому тебя провожать. Сам иди отсюда». — Преторианцы никогда не отличались учтивостью.
Феникс вышел на двор казармы, а со двора — на Марсово поле. Он, было, решил пешком добираться до виллы, но, пройдя с полстадии по Фламиниевой дороге, развернулся и чуть ли не побежал в сторону Виминала.
Разбудив привратника и ворвавшись в дом Вардия, он еще в прихожей стал рассказывать о ночном задержании, о беседе с Августом. Гней Эдий, не прерывая его возбужденного рассказа, сам снял с него верхнюю одежду, бережно довел до триклиния, уложил на ложе, знаками велев спальнику — тот был понятливым — никого из прочих слуг не будя, подать вина и закусок. А Феникс рассказывал и повествовал, с навязчивыми подробностями описывая внешность Августа, его глаза и свои чувства, которые он под его взглядом испытывал. И время от времени, прерывая рассказ, благодарил друга за то, что тот ему сообщал обо всех похождениях Юлии и о безумствах ее компании. «Если бы не ты, — повторял Феникс, — я бы не выпутался. Ты меня спас своими предупреждениями. Ты меня вооружил правильными словами. И когда грянул гром, когда стали бить молнии, я уже знал, как мне от них защититься. Лгать ему бесполезно. И, значит, надо выложить ту про себя правду, за которую он меня не осудит… Надо было, оправдываясь, петь ему гимны. Как с богом без гимнов общаться?! И я эти гимны заранее обдумал и неплохо исполнил, дав сначала превратить себя в дерево, а потом это дерево снизу поджег и стал распаляться… Он мне явился сущим Протеем. И мне пришлось стать Протеем. Я ему так вдохновенно лгал, что сам верил в каждое слово… Да, мне не удалось обмануть его до конца… Но думаю, он понял, что я его не боюсь. Потому что мне не за что его бояться. Потому что своими страданиями я свою вину искупил и перед всеми очистился: перед ним, перед Ливией! И вновь повторю: если удалось мне спастись, то этим своим спасением я обязан тебе, драгоценный мой Тутик. Твоей дальновидности. Твоей терпеливой дружбе!»
Гней Эдий всё это смущенно выслушивал.
А когда рассвело, велел запрячь повозку и повез Феникса на его подгородную виллу. Вилла была окружена отрядом пожарных вигилов. Старший из них сообщил, что ночью была совершена попытка поджечь Фениксову усадьбу. Слава великим богам, слуги не утратили бдительности и вспугнули злоумышленников. Слуги же вызвали вигилов. По распоряжению городского префекта отряд вигилов в составе десяти человек будет теперь круглосуточно охранять усадьбу. Фениксу рекомендовано до особого распоряжения не покидать виллу, во избежание провокаций, которые могут быть организованы против него в других местах: в Городе и за его чертой.
Так объяснил старший вигил. И он же предложил Вардию поскорее вернуться в Рим.
При прощании с другом Феникс вручил ему медное колечко, которое некогда подарила ему Юлия, и попросил:
«Выкини его в реку с моста. Я его давно снял. Но выкинуть не удосужился. А теперь, видишь: я, похоже, под домашним арестом. Выброси его за меня».
Гней Эдий погладил печатку на своей руке и вновь покинул меня. А когда вернулся, сообщил, что велел работникам приступить к подрезанию лоз.
И продолжал рассказывать:
V. В ночь на майские иды были арестованы и доставлены к преторианцам многие «заговорщики» — так теперь именовались Юлины адепты. Многие, но не все. Как оказалось, некоторые успели бесследно исчезнуть: например, двое из Юловых «разноцветных», а также жрецы Гай Цезий и Публий Карнулкул.
Далее. Ни Гракха, ни Юла Антония, ни Фебы, ни тем более Юлии никто у преторианцев не видел. О них ходили разные слухи. Одни шептались, что все они схвачены и помещены в темницу под Белым домом — она там была, своего рода подземная эргастула. Другие возражали, что в подземелье содержится лишь Антоний, а Юлию и Фебу заключили на женской половине дворца и там допрашивают; чуть ли не Ливия ведет допрос. Третьи говорили, что «главных заговорщиков» распределили по домам четырех ближайших друзей Августа — Фабия Максима, Сея Страбона, Пизона Старшего, Квинтилия Вара — и те их сторожат до особой команды. Четвертые утверждали, что Семпроний Гракх у себя на дому был допрошен то ли префектом претория, то ли самим Цезарем Августом, а после был выпущен под залог. Рассказывали все по-разному.
Что же до остальных заговорщиков, то их разделили на три группы.
В помещениях Первой преторианской когорты на Марсовом поле допрашивались так называемые «фециальг» и исключительно мужчины: Пульхр, Сципион, Криспин, Секст Помпей, Авдасий и Эпикад, Рабирий и Сальвидиен, а также поэт Понтик. Как мы знаем, Аппия Пульхра и Феникса допрашивал самолично принцепс. А далее допрос повели Фабий Максим и трибун Первой когорты.
«Гирпинов» и «камиллов», а также всех женщин допрашивали в казарме Второй преторианской когорты возле Виминальских ворот. Здесь допросы вели префект претория Сей Страбон и трибун когорты. Допрашивали долго, в течение нескольких дней и ночей, так как много было подследственных и по ходу разбирательства всплывали новые имена.
В Пятой когорте на Аппиевой дороге у Капенских ворот допрашивали и пытали рабов. Следствием руководил трибун, но когда обнаруживались важные подробности, к нему присоединялся городской претор.
Большинство из допрошенных после окончания следствия остались в заключении. Но некоторые по распоряжению свыше — не уточнялось, от кого исходило это распоряжение — были отданы на суд родственников: девять из десяти Юлиных щеголей — на суд отцов, многие из женщин — на суд мужей, некоторые из рабов — на суд их хозяев. Были полностью оправданы и выпущены из-под стражи Секст Помпей, Полла Аргентария и раб-баснописец Феб. Из женщин-«фециалок» в заключении осталась лишь Помпония Карвилия, которая мало того, что активнее других участвовала в мутунотутуниях, но была еще безотцовщиной и вдовой, и, стало быть, некому было ее судить, кроме государства.
Тех далеких от Юлии адептов, которые не запирались и давали достоверные и подробные показания, из категории подследственных переводили в категорию свидетелей, и всех таких помещали в различные засекреченные места, тем самым обеспечивая и их безопасность, и тайну следствия.
Дознание велось начиная с майских ид и кончая одиннадцатым днем до июньских календ, то есть в течение шести дней. И в продолжение этого срока днем и особенно ночью во всех районах и кварталах несли караул воины городской стражи, подразделения вигилов, а на трех форумах, у трех театров, у Большого цирка, на Палатине и на Капитолии — отряды преторианцев.
VI. В десятый день до календ скромно отметили праздник Очищения труб.