Ноль К Делилло Дон
Он и не думал меня смешить.
– Есть какие-то сроки? Интересуюсь, потому что у меня предложение о работе подвисло.
– Есть хочешь? Какое предложение?
– Инспектор по вопросам этики и соблюдения норм. Четыре дня в неделю.
– Повтори.
– Зато лишний выходной задаром.
Росс теперь носил унылую джинсу. Надевал каждый день одну и ту же пару штанов, будничную синюю рубашку, серые кроссовки без носков. Я ел сэндвич, пил пиво и, пока звук пылесоса постепенно ослабевал, пытался представить, как этот мужчина проводит дни и ночи без той женщины. Все блага его, привилегии – теперь их смысл исчерпан. Деньги. Это деньги, отцовы деньги, определяют мой способ жизни и мышления? И преобладают над всем остальным, независимо от того, принимаю я, что он предлагает, или категорически отвергаю?
– Когда мне сообщат?
– В течение нескольких дней. С тобой свяжутся, – сказал он.
– Как?
– Каким-то привычным способом. А я просто исчезаю. Некоторое время как профессионал бездействовал, теперь просто исчезаю.
– Но есть же люди, которым известно о цели путешествия. Доверенные лица.
– Им известны определенные вещи. Известно, что у меня есть сын. Известно, что я исчезаю.
А дальше мы опять почти не говорили, я ждал, что у него затрясутся руки, но он заслонился своей бородой и стал рассказывать, как однажды исследовал верхние ярусы Восточной комнаты Библиотеки Моргана, в нерабочее время, читал и запоминал названия на корешках бесценных томов, выстроившихся в ряд прямо под расписным потолком, и я решил не обращать внимания на тот факт, что был тогда вместе с ним.
Увидел женщину в метро, на платформе – нас разделяли пути. В широких штанах и светлой кофте она стояла у стены, закрыв глаза, а кто же так делает в метро, на платформе – люди толкутся, приезжают-уезжают поезда. Я наблюдал за ней и, когда пришел мой поезд, не стал садиться, подождал, пока пути снова будут свободны и продолжил наблюдение – за женщиной, как бы безвозвратно переместившейся во внутренние сферы, – я решил в это верить. Вот бы она оказалась женщиной, которую я уже видел, – стоявшей на тротуаре, неподвижно, с закрытыми глазами. На платформе опять собиралась толпа, пришлось сместиться, чтобы видеть женщину. Я подумал, может быть, она участница войны – культурной войны неких кланов или член какой-нибудь партийной группировки в изгнании, разъясняющей свою роль, свою миссию. И тогда этот знак (если, конечно, тут есть знак) имеет смысл: это сообщение, адресованное другим группировкам, партизанам другого учения, других убеждений.
Мне понравилась эта идея, логичная в совокупности, и я представил, как ухожу с платформы, бегу вверх по ступенькам, потом через улицу и вниз, по другому лестничному пролету, через турникет на другую платформу, чтоб расспросить ее обо всем – что за организация, что за секта.
Но женщина была другая и никаких знаков не подавала. Конечно, я с самого начала это знал. И мне ничего не оставалось делать – только ждать, когда ее поезд прибудет на станцию, люди выйдут, люди зайдут. Хотелось убедиться, что она не останется стоять, подняв согнутые руки к талии, закрыв глаза, там, на пустой платформе.
Я звонил, оставлял сообщения, а однажды понял, что стою напротив ее дома, Эмминого, на другой стороне улицы. Мимо прошел человек в запыленных ботинках, на поясе у него, на кольце болталась связка ключей. Я проверил свои ключи. Потом пересек улицу, вошел в холл, нажал на ее звонок. Внутренняя дверь, само собой, была заперта. Я подождал, снова позвонил. Представил, как пойду к ней в школу и спрошу кого-нибудь, могу ли я видеть Эмму Бреслоу. Произнес про себя ее полное имя.
Мобильный у нее перестал работать. Погружение в предысторию. Что я скажу ей в первую очередь, когда мы встретимся и поговорим, в конце концов?
Инспектор по вопросам этики и соблюдения норм.
А потом что?
Колледж в Западном Коннектикуте. Недалеко от конной фермы, где мы встретились. Приезжай в гости. Покатаемся на лошадях.
К ней в школу я не пошел. Долго гулял по многолюдным улицам, встретил четырех молодых женщин с бритыми головами. Одна компания, подруги, они не метались туда-сюда, как манекенщицы на подиуме, разодетые по случаю крушения пресытившегося мира. Туристки, подумал я, из Северной Европы, и сделал равнодушную попытку увидеть смысл в их обличье. Но улица порой захлестывает меня – слишком много приходится впитывать, и тогда нужно отключить голову, продолжая рабо-тать ногами.
Я позвонил в школу: сказали, Эмма взяла небольшой отпуск.
С работой все улажено, через две недели приступать, задолго до начала учебного года, – время сопроводить Росса, приехать обратно, привыкнуть, а я даже не знаю, что думаю о возвращении туда, в Конвергенцию – в пробоину в земле. Здесь, в надежных границах дней и ночей, не высказать возражений, не предложить альтернатив. Я вошел в положение – отцовское положение. Но мне нужно прежде поговорить с Эммой, все ей рассказать в конце концов: про маму, папу, мачеху, перемену имени, многоуровневое подземелье – все то, что в крови и с чем вечером я отхожу ко сну.
Она позвонила в тот вечер, поздно, крайне подавленная, говорила, явно очень спеша. Стак исчез. Пять дней назад. Сейчас она в Денвере с отцом мальчика. Была там уже на второй день. Полиция объявила о пропавшем человеке. Поисковая группа взялась за дело. Изъяли его компьютер и прочие девайсы. Родители связались с частным детективом.
Они вместе, мать и отец, одно на двоих страдание, загадка сына, пожелавшего скрыться. Отец уверен, что о похищении и незаконном удержании третьими лицами речи не идет. За обычным рассеянным поведением Стака угадывались признаки какой-то деятельности. Вот и все. А что еще тут могло быть? Она измоталась. Я говорил коротко и то, что следовало, спросил, как мне теперь с ней связываться. Она сказала, что еще позвонит, и разговор закончился.
Я стоял посреди спальни и чувствовал себя поверженным. Мелочное, эгоистическое чувство, ожесточение души. Дождь лупил в окно, я поднял раму, впустил прохладный воздух. Потом глянул в зеркало над комодом и симулировал самоубийство выстрелом в голову. А затем проделал это с разным выражением лица еще три раза.
7
Над землей волновалась песчаная буря, и какое-то время взлетно-посадочная полоса оставалась недостижимой. Наш самолетик кружил над комплексом, выжидая удобный момент для посадки. С такой высоты сооружение представлялось моделью определенных форм и очертаний, видением, возникшим в пустыне, – углы, и линии, и вытянутые крылья, направленные в безопасную пустоту.
Росс сидел в кресле передо мной и через узкий проход разговаривал по-французски с какой-то женщиной. В самолете было пять посадочных мест, а из пассажиров – только мы трое. Мы с ним находились в пути уже много часов, перераставших в дни, ночевали в каком-нибудь посольстве или консульстве, и у меня возникло ощущение, что отец тянет время – не для того, чтоб отсрочить прибытие и прожить лишний день, а просто чтоб рассмотреть что-то в перспективе.
Что именно?
Мысли и воспоминания, наверное. Свое решение. Нашу встречу, отца и сына, тридцать с лишним лет, всякие провалы и отклонения.
Для того и нужны долгие путешествия. Увидеть, что осталось позади, взглянуть на расстоянии, найти закономерности, узнать людей, оценить значение того или иного предмета, а потом проклинать самого себя, или благодарить, или, как в случае с моим отцом, убеждать себя, что есть шанс повторить еще раз все то же самое с вариациями.
Он был в куртке сафари и синих джинсах.
Когда мы с Россом поднялись на борт этого последнего самолета, женщина уже сидела в кресле. Она гид, будет вести отца в последние часы. Я слушал их, то включаясь, то отключаясь, ухватывал отдельные фразы там и сям – все о процедурах и графиках и о том, какая работа предстоит уже на месте завтра. Эту женщину лет тридцати пяти в зеленом костюме-двойке, фасон которого ассоциировался с медперсоналом, звали Далия.
Самолет снижался, описывая круги, и комплекс, казалось, всплывал из земли. А вокруг – один бескрайний ожог, горячка камня и пепла. Песчаная буря была уже рядом, приобрела реальные очертания – пыль вздымалась, вспухала огромными темными волнами, только отвесными, расходились вертикальные валы, высотой в милю, в две – я не мог определить, укладывал мили в километры, думал об арабском слове, обозначающем этот феномен. Делаю так, чтоб защититься от иных зрелищ, которые, бывает, наблюдаешь в натуре. Думаю о слове.
Хабуб, думаю.
Когда до нас докатился рев бури и ветер принялся раскачивать самолет, мы буквально ощутили опасность. Женщина сказала что-то, я попросил отца перевести.
– Трепетные хитросплетения, – сказал он.
Даже на английском это звучало так по-французски, и я повторил фразу, и он повторил, и самолет, накренившись, ушел, от надвигающегося на нас земляного вала, и мне подумалось, вдруг это предпросмотр и я нахожусь в дрожащей глубине картинки, которую увижу, может быть, наткнувшись на один из экранов в одном из коридоров, где скоро буду ходить.
Я не понял, та ли это комната, что я занимал прежде. Может, просто такая же. Но теперь я чувствовал себя здесь иначе. На сей раз комната оставалась просто комнатой. Ни к чему мне было изучать ее и анализировать очевидный факт моего в ней присутствия. Я поставил дорожную сумку на кровать, размялся, попрыгал, поприседал, чтобы вытряхнуть долгое путешествие из памяти тела. Комната перестала быть поводом для теоретизации и абстрагирования. Я не отождествлял себя с ней.
Далия, может, была из этих краев, но я понял, что здесь о происхождении никто не думает и никакие категории не подлежат сужению или даже обозначению.
По широкому коридору она привела нас к некоему объекту, укрепленному на гранитном постаменте. Человеческая фигура мужского пола, обнаженная, не помещенная в капсулу, не из бронзы, мрамора или терракоты. Я пытался определить, что это за носитель информации – тело в самой обычной позе, не греческий речной бог, не римский колесничий. Один человек, безголовый – не было у него головы.
Она обернулась, чтобы смотреть нам в лицо, пятилась задом и говорила – рубила – по-французски, а Росс тоскливо переводил.
– Это не модель из силикона и стеклопластика. Натуральная плоть, человеческая ткань, человеческое существо. Тело, законсервированное на ограниченный период времени, с помощью криопротекторов, нанесенных на кожу.
Я сказал:
– У него головы нет.
Она сказала:
– Чего?
Отец промолчал.
Были и еще фигуры, в том числе женские – тела, явно выставленные напоказ, как в галерее музея, все безголовые. Я предположил, что охлажденные мозги хранятся отдельно, а мотив отсутствующей головы отсылает к доклассическим скульптурам, откопанным среди развалин.
Подумал о Стенмарках. Я не забыл близнецов. Этот посмертный декор – их идея, а еще мне пришло в голову, что экспозиция в некотором роде пророческая. Человеческие тела, пропитанные самыми современными консервантами, послужат основополагающим элементом арт-рынка будущего. Ущербные монолиты омертвелой плоти, размещенные в демонстрационных залах аукционных домов, расставленные в витринах элитного антикварного магазина на бесконечно элегантной Мэдисон-авеню. Или безголовые мужчина и женщина в роскошных комнатах лондонского пентхауса, принадлежащего русскому олигарху, – занимают угол.
Капсула для отца уже была подготовлена – рядом с Артис. Я старался не думать о манекенах, которых видел здесь во время предшествующего визита. Хотелось избавиться от привязок и взаимосвязей. Созерцая тела, убедился, что мы вернулись назад, мы с Россом, и довольно.
Далия вела нас по пустому коридору с дверьми и стенами соответствующих цветов. За поворотом ждал сюрприз – комната с приоткрытой дверью, я подошел, заглянул. Простой стул, стол с какими-то аккуратно разложенными принадлежностями, маленький человек в белом халате на скамье у дальней стены.
Миниатюрное помещение с голыми стенами, низким потолком, скамьей и стулом показалось мне зловещим, но это место предназначалось для того, чтоб стричь и брить, и всего-то. Парикмахер усадил Росса на стул и быстро обработал филировочными ножницами и бесшумным триммером. Они с гидом обменялись короткими репликами на языке, который я не смог распознать. И вот из гущи волос стало появляться отцовское лицо. Лицо гнездилось в волосах. Выскобленное лицо поведало печальную историю: глаза опустели, мякоть щек под окостеневшими скулами ввалилась, размягчилась челюсть. Я увидел слишком много? Сжатое пространство способствует преувеличению. Волосы сыпались со всех сторон, голова, обнажаясь, демонстрировала бороздки и ранки. А потом исчезли брови – так быстро, что я даже упустил этот момент.
Нам пришлось выдержать паузу – всем, стоявшим вокруг стула, – когда у отца задрожали руки. Мы стояли и смотрели. Не шевелясь. Хранили молчание, в котором, как ни странно, ощущалось благоговение.
Дрожь прекратилась, и гид с парикмахером снова заговорили на непонятном языке – может, подумалось мне, на том самом, о котором я уже слышал – сначала от Росса, потом от человека в синтетическом саду, Бен-Эзры, рассказывавшего о разработке системы языка гораздо более выразительного и точного, чем какая-либо из существующих в мире форм коммуникации.
На заключительном этапе парикмахер использовал классическую бритву и пену для бритья – обработал глубокие складки у рта и подбородка, а я тем временем слушал речь Далии – вроде бы отдельные, отрывистые слоги, время от времени перемежавшиеся продолжительной серией однообразных, монотонных звуков, произносимых на одном дыхании. Она наклоняла корпус. Делала какие-то движения левой рукой.
Парикмахер, запинаясь, объяснил мне по-английски, что волосы на теле будут удалены, когда время подойдет. Потом они помогли Россу подняться со стула – он уже выглядел ко всему готовым. Страшная мысль, но именно это я увидел: человека, у которого ничего не осталось, кроме оболочки – одежды.
Я ходил по коридорам, я в них вернулся, и за каждым поворотом разворачивалась картинка, будто бы что-то напоминавшая. Двери и стены. Длинный коридор, выкрашенный в цвет небес, по верхнему краю стены и кромке потолка тянется конденсационный след, дымчато-серый. Я приостановился, чтобы подумать. Когда это я останавливался, чтобы подумать? Время, кажется, зависает, пока кто-то не проходит мимо. Какого рода кто-то? Я думал о том, что однажды сказал отец про продолжительность человеческой жизни, про время, которое мы проживаем, минута за педантичной минутой, от рождения к смерти. Такой короткий период, сказал он, в секундах можно измерить. Именно так я и хотел поступить: просчитать его жизнь, увязав ее с временным интервалом, именуемым секундой, одной шестидесятой частью минуты. И что мне это даст? Это будет отметка – последняя цифра на линейке, которая приложена к своевольному течению его дней и ночей, кем он был и что он сделал. Своего рода памятный символ, может быть, слова, шепот, который он услышит в последнем проблеске осознанности. Но дело-то было в том, что я не знал, сколько ему, сколько лет, месяцев и дней мне нужно возвести в превосходную степень секунд.
Однако решил по этому поводу не расстраиваться. Он вышел за дверь, отказался от своей жены и сына, пока тот делал уроки. Синус косинус тангенс. Мистические слова, которые с тех пор я буду ассоциировать с упомянутым эпизодом. Этот момент освободил меня от всяких обязательств, имеющих отношение к важным для него цифрам, в том числе к дате рождения.
Я продолжил ходить по коридорам. Я пришел сюда на время и, шаг за шагом, выполнял предполагаемые обязанности человека моих лет и моего склада, уже бывавшего здесь. А потом увидел экран, нижний край, широкую полосу от стены до стены в потолочной нише. И обрадовался. Сила последовательных образов поможет преодолеть ощущение, что я плаваю во времени. Мне нужен внешний мир, и неважно, каково его воздействие.
Я подошел, остановился в пяти метрах от того места, где экран опустится к полу. Стоял, ждал и думал, какое явление бросится мне в глаза на этот раз. Явление, феномен, открытие. Ничего не происходило. Я сосчитал про себя до ста, а экран оставался на прежнем месте. Я проделал то же самое снова, шепотом проговаривая цифры, останавливаясь после каждого десятка, – экран не опустился. Я закрыл глаза и подождал еще немного.
Люди стоят с закрытыми глазами. И меня это поветрие захватило – зрение отключать?
Пустота, безмолвие длинного коридора, цветные двери, стены и осознание, что я одинокая неподвижная фигура, застрявшая в декорациях, кажется, как раз для того и предназначенных. Все это начинало напоминать детскую сказочку.
Я открыл глаза. Ничего не произошло. Приключения мальчика в вакууме.
Я отчетливо помнил каменную комнату, громадный череп в драгоценных камнях, мегачереп, украшавший одну из стен. Теперь место изменилось. Мужчина в респираторе привел нас с Россом в помещение или состояние, которое я узнал: вираж. Предположительно далеко не единственный, и в одно мгновение, немгновение, время подвисло, и мы соскользнули на некоторый подземный уровень. А потом проследовали за мужчиной в зал – там уже сидели четверо, по двое с обеих сторон длинного стола, мужчины и женщины, все лысые, с обнаженными лицами, в белых свободных одеждах.
В то же самое оделся Росс. Возбужденный легким стимулятором, он был относительно бодр. Гид подвел нас к стульям, стоявшим друг напротив друга, и вышел из комнаты. Мы старались не рассматривать друг друга, все шестеро, и слов ни у кого не находилось.
Эти индивидуумы по доброй воле оказались в нынешнем качестве, и тем не менее были самоуглублены в заключительные часы одной-единственной жизни, известной каждому. С радостью послушал бы, что бы Артис сказала, окажись она тут. Вот сидят чужие люди, сидит мой отец, и осмысленное молчание – явное благо. Все навязчивые идеи временно скрылись в глубине.
Ждать долго не пришлось. Вошли трое мужчин, две женщины, средних лет, одетые как положено, сразу видно – гости. Заняли места у дальнего края стола. Я понял, что это благотворители, частные лица, а может, и эмиссары, один из них или двое, какой-нибудь организации, института, клики – Росс мне однажды объяснял. И он тут, сам бывший благотворитель, а теперь потерянная, оболваненная личность без костюма, галстука и персональной базы данных.
Снова пауза, снова молчание, и следующий выход. Высокая угрюмая женщина, на ней водолазка, облегающие брюки, мелкие кудри с проседью собраны в пучок.
Я все регистрировал, произносил про себя эти слова, классифицировал лицо, телосложение, одежду. А если мне вдруг не удастся это сделать, человек исчезнет?
Она встала во главе стола, руки в боки, локти расставлены, и говорила, кажется, тоже в стол.
– История порой заключается в кратковременном соприкосновении отдельных жизней.
Она дала нам время это обдумать. Я почти всерьез решил, что должен сейчас поднять руку и привести пример.
– Примеры излишни, – продолжила она, – однако я приведу один. Простейший. Ученый занимается какими-то туманными исследованиями в затерянной лаборатории, в дальнем уголке. Сидит на бобах, на рисе. Не может вывести теорию, обобщение, постулат. Полусумасшедший. А потом едет на конференцию через полмира и делится ужином и парочкой идей со вторым ученым, который следовал другим путем.
Мы подождали.
– И каков результат? Результат – новый подход к пониманию того места, которое мы занимаем в Галактике.
Мы подождали еще.
– Или вот еще, – продолжила она. – Человек с оружием делает шаг из толпы к лидеру крупнейшей нации, и все меняется раз и навсегда.
Она всмотрелась в стол, подумала.
– Теперь о вас – тех немногих, кто стоит на краю пути к перерождению. Вы полностью исключены из хроники, которую мы именуем историей. Здесь нет перспектив. Мы заложники сущности, глубокого, пытливого сосредоточения на том, кто и где мы есть.
Она посмотрела на них, одного за другим – отца и остальных четверых.
– Каждый из вас скоро превратится в отдельную жизнь и будет общаться лишь с самим собой.
Приказной тон мне почудился?
– Другие – и их гораздо больше – приехали сюда в критическом состоянии, чтобы умереть и быть подготовленными к размещению в камере. А вы пойдете под маркой Ноль К. Вы вестники, поспешившие войти в портал. Портал. Не грандиозные ворота или несерьезный веб-сайт, но комплекс идей, стремлений и труднодоступной реальности.
Нужно придумать ей имя. В этот приезд я никого не именовал. Имя придаст объем ее гибкому телу, подскажет страну происхождения, поможет выявить обстоятельства, которые привели ее сюда.
– Не будет ни кромешной тьмы, ни безоговорочного безмолвия. Вы это знаете. Вас проинструктировали. Сначала вы пройдете биомедицинскую обработку – уже через несколько часов. Корректировку мозга. Со временем вы снова обнаружите самих себя. Память, индивидуальность, личность – на ином уровне. Вот на что наши нанотехнологии делают основной упор. Законно вы считаетесь мертвым, или незаконно, или ни то ни другое? Не все ли вам равно? Вы будете вести фантомную жизнь внутри черепной коробки. Плавающее сознание. Ментальное восприятие пассивное. Дзинь-дзинь-дзинь. Как новорожденный механизм.
Она обогнула стол, зашла с другого конца. Ни к чему давать ей имя. Это конец. Хочу уехать отсюда. Несгибаемый отец в фаллопиевой трубе. Стареющий сын и его будничные метания. Возвращение Эммы Бреслоу. Место инспектора по вопросам этики и соблюдения норм. Проверить кошелек, проверить ключи. Стены, пол, мебель.
– Если наша планета останется самоподдерживающейся средой, как это будет хорошо для всех, но как это чертовски маловероятно, – сказала она. – Так или иначе усовершенствованная модель самореализуется в недрах. Не потому что отступает перед трудностями. Просто именно здесь человек находит то, к чему стремится. Мы живем и дышим в контексте будущего, но делаем это здесь и сейчас.
Я посмотрел через стол на Росса. Он был где-то в другом месте – мысль его не блуждала, наоборот, он напряженно думал, что-то восстанавливал в памяти, старался представить или понять.
Возможно, я вспоминал тот же самый острый момент: мы в комнате вдвоем, отец произносит следующие слова.
Я уйду вместе с ней, говорит.
Теперь, два года спустя, он ищет способ вернуться к этим словам.
– Тот мир, верхний, – продолжила она, – побеждают системы. Прозрачные сети, которые постепенно перекрывают поток проявлений натуры и характера, отличающих человека от кнопки лифта или дверного звонка.
Хотелось это обдумать. Постепенно перекрывают поток. Но она продолжала говорить, поднимая взгляд от столешницы, чтоб рассмотреть нас в нашем коллективном проявлении – земных обитателей и других, обритых наголо, уже не от сего мира.
– Те из вас, кто снова выйдет на поверхность. Разве вы уже этого не почувствовали? Утрата автономности. Ощущение, что вас виртуализируют. Вы используете разные устройства, всегда носите их с собой – из комнаты в комнату, изо дня в день, это необходимо. Никогда не чувствуете себя обескровленными? Запрограммированные импульсы, которым вы доверяетесь, направляют вас. Всевозможные сенсоры наблюдают за вами, когда вы входите в комнату, слушают вас, следят за вашим поведением, оценивают ваши возможности. Связанные данные предназначены для того, чтобы встроить вас в систему мегаданных. Есть нечто, вызывающее у вас беспокойство? Вы думаете о техновирусе, крахе всех систем, глобальной имплозии? Или ваше беспокойство иного, индивидуального свойства? Чувствуете, что вас охватывает нечеловеческий цифровой страх, царящий повсюду и нигде?
Ей нужно имя на букву “З”.
– Здесь мы, конечно, постоянно совершенствуем методики. Включаем науку в чудо возрождения. Мы не имеем в виду пустяки, не заслуживающие внимания. Не действуем по накатанной.
Отрывистая речь, авторитетный тон, время от времени легкий акцент и тело как струна, растянутое напряжение. Я мог бы назвать ее Зиной. Или Зарой. Заглавная “З” будет доминировать над словом, именем – таково ее свойство.
Открылась дверь, вошел человек. Помятые джинсы, рубашка-поло, сзади болтается длинный хвост. Косичка – это что-то новенькое, но в человеке я без труда опознал одного из близнецов Стенмарков. Которого, да и есть ли разница?
Женщина стояла у одного края стола, мужчина занял позицию у другого – произвольно, без намека на танцевальную постановку. Они друг друга будто бы не признавали.
Согласовав движение руки и выражение лица, он сделал знак: мол, нужно же нам с чего-то начать, так давайте посмотрим, что будет.
– Блаженный Августин. Позвольте процитировать вам его слова. Звучащие примерно так.
Он замолчал и закрыл глаза – создалось впечатление, что эти слова звучали во тьме и теперь приходят к нам из глубины веков.
– “И никогда не будет для человека чего-либо худшего в смерти, как когда сама смерть будет бессмертной”.
Я подумал: чего-чего?
Глаза он открыл не сразу. А потом уставился в противоположную стену поверх головы Зары.
И сказал:
– Я не буду пробовать вписать это высказывание в контекст размышлений о латинской грамматике, которая его и породила. Просто предлагаю его вам в качестве задачки. Чтоб было о чем подумать. Чтоб чем-то увлечь вас во время пребывания в капсуле.
Все тот же непроницаемый Стенмарк. Но очевидно постарел – лицо натянутей, чем прежде, венозный рисунок на руках приобрел глубокую синеву. Я дал близнецам в общей сложности четыре имени, а теперь не мог отделить одного от другого.
– Террор, война теперь повсюду, ступают по лицу нашей планеты, – сказал он. – А к чему это все сводится? К какой-то сюрреалистической ностальгии. Примитивное оружие, мужчина с поясом смертника в рикше. Необязательно мужчина, может, мальчик, девочка, женщина. Произнесите слово. Дзинрикися. В иных городах, больших и маленьких, все еще на ручной тяге. Небольшая двухколесная повозка. Небольшой самодельный снаряд. А на полях сражений боевые автоматы прежних времен, старое советское вооружение, старые, помятые танки. Все эти атаки, побоища – кровопролитие, запечатлевшееся в извращенной памяти. Драки в грязи, священные войны, здания, разрушенные бомбежкой, целые города, превращенные в сотни разрушенных улиц. Рукопашный бой, который на некотором временном отрезке отбрасывает нас назад. Нет топлива, нет пищи, нет воды. Банды из джунглей. Губи невинных, жги хижины, отравляй колодцы. Вспомни, что в тебе течет кровь предков.
Голову склонил, руки в карманах.
– А постурбанистический террорист чем занят? Веб-сайтами, которые транслируют атавистические ужастики. Отсечение голов, вышедшее за рамки жуткого народного фольклора. И безжалостные запреты, разногласия на религиозной почве – убей того, кто из другого халифата. Повсюду враги, что разделяют историю и память. Это разворачивается пестрое покрывало мировой войны, которую никто таковой не называет. Или я сумасшедший? Болтливый идиот? Забытые войны в затерянных землях. Врывайся в деревню, убивай мужчин, насилуй женщин, уводи детей. Сотни трупов, но, понимаете ли, ни кинохроники нет, ни фотографий, так в чем же смысл, где реакция. И бойцы поэффектней выглядят. Мы постоянно такое видим. Горящие цистерны и танки, разорванная колючая проволока, а посреди всего этого солдаты или ополченцы в темных капюшонах, наблюдая за бушующим пламенем, долбят молотами, прикладами, домкратами обгоревший бак, оглашая темноту грохотом, как их предки с барабанами.
Он уже едва ли не в судорогах бился, трясся всем телом, взмахивал руками.
Говорил:
– Что такое война? Зачем говорить о войне? Проблемы, которые мы решаем, обширнее и глубже. Здесь мы проживаем каждое мгновение, охваченные единым убеждением, единым представлением – о бессмертии разума и тела. Но от этой их войны никуда не деться. Разве война не единственная вещь, способная взволновать унылое течение человеческой жизни? Или я душевнобольной? Разве не присутствует здесь некий порок, мелкая сущность, что направляет коллективную волю?
Говорил:
– А без войны что они такое? Теперь это многосерийное действо, которое привлекает внимание, задевает, проникает и вводит нас в пространство монодрамы гораздо более масштабной, чем когда-либо приходилось наблюдать, общемировой.
Теперь Зара смотрела на него, а я на нее. Они хотели удержаться на поверхности, не так ли, они оба? Земля и все, что это значит, – третья планета от Солнца, область смертного существования и все остальные промежуточные дефиниции. Нельзя забывать, что Заре еще нужна фамилия. Это мой долг перед ней. Не затем ли я здесь, чтоб с помощью своих маленьких хитростей и фокусов нарушить весь этот трансцендентальный круговорот?
– Люди на велосипедах – только такой вид транспорта у нестроевых в зоне военных действий, а кроме того они могут ходить, ползать и ковылять. Бег – прерогатива представителей воюющих сторон и фотокорреспондентов, они владеют ситуацией, как и во времена прежних мировых войн. Очень хочется, наверное, сойтись в рукопашной, раскроить башку, а потом выкурить сигаретку. Автомобили взрываются в святых местах. Ракеты запускаются сотнями. Семьи живут в вонючих подвалах, без света, без тепла. А где-то там сносят бронзовую статую бывшего национального кумира. Священный акт, коренящийся в памяти, в повторном переживании. Люди в камуфляжных костюмах, забрызганных грязью. Люди в поцарапанных пулями джипах. Боевики, добровольцы, повстанцы, сепаратисты, активисты, инсургенты, диссиденты. И те, кто возвращается домой к суровым воспоминаниям и глубокой депрессии. Человек в пространстве, где смерть будет бессмертной.
Опять он непроницаемый, безликий, слегка раскачивается из стороны в сторону. Где его брат? И что этого человека связывает с Зарой, даже если она и не Зара, а может, Надя. У него там, на родине, жена, это я уже установил – братья женаты на сестрах. Хотелось услышать, как близнецы бойко перебрасываются репликами, когда обсуждают что-то на пару. Может, отсутствующий близнец уже превратился в глянцевое нанотело, покрытое ледяной коркой, в одиночной капсуле? Интересно, все капсулы равновеликие? А тут еще Надя, на другом конце стола. Они любовники, которые не подходят один к другому, или совсем чужие?
Стенмарк сказал:
– Апокалипсис неотделим от структуры времени, длительных климатических и вселенских катаклизмов. Но видим ли мы свидетельства адского произвола? Считаем ли дни до того, как развитые страны, или не такие уж развитые, примутся разворачивать оружие, самое что ни на есть дьявольское? Это ведь неизбежно? Гнезда скрыты в различных частях планеты. Будут ли запланированные удары нейтрализованы кибератакой? Достигнут ли бомбы и ракеты своих целей? Защищены ли мы здесь, в нашем подземелье? Сколько там мегатонн – неважно, но как один за другим, по цепочке, содрогнутся континенты, как будет выносить всемирный разум? Как там пост-Хиросима и пост-Нагасаки? Назад к старым разгромленным городам, к первобытному разорению, что в сотни тысяч раз чудовищней, чем прежде. Я думаю о мертвых, и полумертвых, и искалеченных, которых разместили на рикшах – ностальгическая картина, – чтобы тащиться куда-то по разоренной местности. Или я увлекся, припоминая кадры старой кинохроники?
Я глянул украдкой на лысую женщину, сидевшую напротив, рядом с Россом. Предвкушение, почти радость читались в ее лице. Неважно, что спикер еще собирается говорить. Ей не терпелось ускользнуть от этой жизни, перейти к безвременному спокойствию, оставив позади сомнительные сложности души, тела и личной жизни.
Стенмарк, кажется, закончил. Сложил руки под грудью, опустил голову. И в этой молитвенной позе сказал что-то своей напарнице. Он говорил языком резидента, использовал уникальную речевую систему Конвергенции – набор голосовых звуков и жестов, напоминавший о дельфинах, общающихся друг с другом в открытом океане. Она отреагировала пространным откликом, содержавшим в том числе покачивание головой, может, в иных обстоятельствах и комичное, но не здесь и не в Надином исполнении.
Ее акцент утонул в невнятном бульканье, которым она что-то там выражала. Надя покинула свой пост и двинулась вдоль края стола, возлагая руку на бритые головы предвестников, на всех поочередно.
– Время множественно, время синхронно. Настоящий момент совершается, совершился, совершится, – сказала она. – Разработанный нами язык позволит вам – тем, кто войдет в капсулу, – осмыслить эти положения. Вы будете новорожденными, а язык наработается со временем.
Она обогнула угол, развернулась к другому краю стола.
– Знаки, символы, жесты и правила. Название языка будет доступным только тем, кто на нем говорит.
Она положила руку на голову моего отца – отца или его репрезентации, нагой иконки, в которую он скоро превратится, существа, спящего в капсуле в ожидании кибервоскрешения.
Теперь ее акцент сгустился, может, потому что я так хотел.
– Технологии превратились в стихию. Мы не можем их контролировать. Они охватывают планету, и нам негде спрятаться. Кроме как здесь, конечно, внутри нашего замкнутого деятельного сообщества, где можно безопасно дышать, где мы далеки от какой бы то ни было воинственности, а всякая жажда человеческой крови, пусть и совсем недавно, но подробно рассмотрена, на самых разных уровнях.
Стенмарк направился к двери.
– Забудьте о том, чего от вас требует мужество, – сказал он нам. – Оно только губит, вот и все.
И ушел. Куда, и дальше что? Надя подняла голову, повернулась и смотрела теперь в угол комнаты. Подняла руки, заключила лицо в их рамку и заговорила на языке Конвергенции. Впечатляющий эффект присутствия. Но что она говорила и кому? Единичная фигура, вещь в себе, рубашка с воротником под горло, брюки пригнаны по фигуре. Я подумал о других женщинах, в других местах, на улицах и бульварах больших городов, – легкий бриз, женская юбка вздувается на ветру, ветер натягивает юбку, и ноги приобретают форму, юбка забивается между ног, обрисовывая колени и бедра. Это отцовские мысли или мои? Юбка хлещет по ногам, ветер такой резкий – женщина поворачивается боком, чтоб не встречаться лицом к лицу с этой силой, а юбка колышется и образует складку между ног.
Надя Грабал. Вот как ее звали.
8
Я сидел в кресле в своей комнате и ждал, когда кто-нибудь придет и заберет меня куда-нибудь.
Я думал об игре, подразумевающей определенную последовательность шагов и слов, в которую мы вольны играть там, наверху, там, далеко, – прогуливаться и беседовать под открытым небом, и наносить солнцезащитный крем, и зачинать детей, и замечать, что годы идут, глядя в зеркало в ванной, по соседству с туалетом, где испражняемся, и с душем, где очищаемся.
А теперь я здесь – в зоне обитания, регулируемой среде, где дни и ночи эквивалентны, обитатели говорят на сверхъестественном языке и меня вынуждают носить браслет, на котором закреплен диск, сообщающий мои координаты тем, кто следит и слушает.
Вот только браслета-то у меня нет, верно? В этот приезд все по-другому. Я сопровождаю смертника. Сыну вместе с отцом дозволено углубиться, выйти на запретный уровень. Я заснул в кресле, а когда проснулся, явилась мама. Мэдлин или ее дух. Удивительно, подумал я, как она могла найти меня здесь, особенно сейчас, когда мне нужно бдеть рядом с Россом, который когда-то был ее мужем, а теперь принял столь страшное решение. Хотелось погрузиться в этот момент. Моя мама. Как неуместны эти два слова внутри огромной замкнутой воронки, где люди приучены, что вместо национальности, прошлого, семьи, имени у них должна быть пустота. Мэдлин в нашей гостиной, а в руках у нее пульт с кнопкой отключения звука – самым совершенным воплощением персональных технологий. И вот она здесь, ее дыхание, излучение.
Я, бывало, ходил за ней следом по грандиозным проходам нашей огромной районной аптеки – мальчишка, только созревший и распустившийся, – и читал надписи на коробочках и пузырьках с лекарствами. А иногда открывал их украдкой и заглядывал внутрь, чтоб прочитать отпечатанный вкладыш, – выискивал образцы емкого профессионального жаргона: предупреждений, мер предосторожности, побочных эффектов, противопоказаний.
И услышал от нее:
– Хватит тут шнырять.
Ни разу не ощущал себя человеком так отчетливо, как в ту минуту, когда мама лежала в постели и умирала. Я не имею в виду беспомощность существа, о котором говорят “всего лишь человек”, подверженного слабости и уязвимого. Меня затопила печаль, боль утраты и заставила понять, что я человек и наполнен горем. Повсюду были воспоминания, незваные. Были образы, видения, голоса и последний вздох женщины, обнаруживший человечность ее сына, которая прежде не проявлялась. И здесь же была соседка с тростью, застывшая без движения в проходе, и здесь была моя мать, на расстоянии вытянутой руки, по другую сторону прикосновения, в покое.
Ногтем большого пальца Мэдлин соскабливает ценники с приобретенных ею вещей – в отместку некоему неизвестному источнику, из которого мы все это получаем. Мэдлин стоит на месте с закрытыми глазами, поднимает руки, вращает ими, еще и еще раз – так она снимает напряжение. Мэдлин смотрит дорожный канал – кажется, вечно смотрит, как автомобили беззвучно пересекают экран, выезжают из поля ее зрения и въезжают обратно в жизнь – водителей и пассажиров.
Моя мать была по-своему обыкновенной – вольная душа, моя тихая гавань.
Теперь в роли эскорта выступал некто неопределенного вида, казавшийся не столько человеческим существом, сколько биологической формой. Он провел меня по коридорам, указал на дверь пищеблока и исчез.
Еда имела лекарственный привкус, я старался объяснить его по-своему, заглушить силой мысли, и тут вошел Монах. Я не вспоминал о нем некоторое время, но и забыть не забыл. Он здесь, только когда и я здесь? Монах был в коричневой рясе до пят, босой. Это имело какой-то смысл, но почему и какой, я не мог понять. Он сел за столик напротив, однако, кроме своей тарелки, не видел ничего.
– Мы уже были здесь, мы с вами, и вот мы снова здесь, – сказал я.
И посмотрел на него прямо. Напомнил, как он рассказывал о путешествии на святую гору в Тибете. Поглядел, как он ест, едва ли не уткнувшись носом в тарелку. Напомнил, как мы ходили в хоспис, он и я, – в убежище. И сам удивился, что вспомнил это слово. Повторил его дважды. Он ел, и я тоже стал есть, но продолжал наблюдать за ним, изучать его длинные руки, сконцентрированный взгляд. Ряса еще хранила следы последней трапезы Монаха. Вилку до рта не донес или его стошнило?
– Я пережил свои воспоминания, – сказал он.
Монах, кажется, постарел, и впечатление, будто он вне всего, многократно усилилось, да, в общем, в этом положении мы и находились. Вне всего. Я видел, как он чуть вилку не проглотил вместе с едой.
– Но вы по-прежнему навещаете тех, кому предстоит умереть и отправиться в хранилище. Утоляете их эмоциональные и духовные нужды. А еще хочу спросить: знаете ли вы язык? Язык, на котором здесь говорят.
– Мое тело совершенно его не приемлет.
Это меня воодушевило.
– Теперь я говорю только по-узбекски, – добавил он.
Я не знал, что тут ответить. И сказал только:
– Узбекистан.
Монах доел, начисто выскреб тарелку, а мне хотелось сказать что-нибудь, прежде чем он уйдет. Все равно что. Сказать, как меня зовут. Он Монах, а я кто? Но мне пришлось остановиться и подумать. Долгое пустое мгновение я не мог припомнить своего имени. Он встал, задвинул стул и сделал шаг к двери. Мгновение я был никем, прежде чем стать кем-то.
И тогда сказал:
– Меня зовут Джеффри Локхарт.
Усвоить это сообщение он был не способен.
Поэтому я сказал:
– Что вы делаете, когда не едите, не спите и не беседуете с людьми об их духовном благополучии?
– Хожу по коридорам.
Опять в комнате, в голом пространстве.
Сколько всяких зон, секторов, отделов я не видел. Вычислительные центры, хозяйственные склады, убежища от разного рода атак и стихийных бедствий и место, где размещено командование. Где они тут отдыхают и развлекаются? Где библиотеки, где смотрят кино, проводят шахматные турниры и футбольные матчи? Сколько уровней в многоуровневом подземелье?
Он лежал на столе, голый, на теле – ни волоска. Трудно было связать жизнь, эпоху моего отца с этим отдаленным подобием. Думал ли я когда-нибудь о человеческом теле и какое зрелище оно являет, какова его первородная сила, о теле моего отца, лишенном всяких примет индивидуальной жизни. Теперь я видел объект, ввергнутый в неопределенность, и все естественные реакции притупились. Я не отворачивался. Чувствовал, что обязан смотреть. Хотел созерцать. И где-то на границе бдительного сознания мог распознать слабое ощущение, словно что-то компенсировано, удовлетворение обиженного мальчика.
Он был жив, завис на некотором уровне анестетического покоя и что-то сказал, а может, что-то сказалось само – одно или два слова, кажется, вылетели из него самопроизвольно.
Рядом с Россом, с другого бока, стояла женщина в рабочем халате и хирургической маске. Я посмотрел на нее – в общем-то чтоб понять, одобрит ли, – а потом наклонился к телу.
– Грунтовка холста.
Кажется, я услышал это и еще какие-то неразборчивые фразы, понять которые было невозможно. Просевшее лицо и тело. Понурый член. А все остальное – конечности, выступающие части.
Я кивнул в ответ на его слова, обменялся коротким взглядом с женщиной и снова кивнул. Я знал только, что термин грунтовка используют в искусстве и он означает покрытие или промежуточный слой. Грунтовка холста.
Мне предоставили минуту наедине, и всю ее я провел, уставившись в пространство, а потом пришли другие, чтоб подготовить Росса к длинному сонному отпуску внутри капсулы.
Меня привели в комнату, где на всех четырех стенах было воспроизведено – нарисовано – изображение самой этой комнаты. Здесь располагалось только три предмета мебели – два кресла и низкий столик, воспроизведенные с разных ракурсов. Я остался стоять и, разворачивая голову, а потом уже и все тело, изучал стенную роспись. Четыре плоскости, отражавшие одна другую, а также служившие фоном для трех пространственных объектов, произвели на меня впечатление как предмет, достойный некоего серьезного исследовательского подхода, возможно, феноменологического, но такая задачка была не по мне.
Наконец вошла женщина, маленькая, живая, в замшевом пиджаке и трикотажных брюках. Глаза у нее вроде бы светились, поэтому я догадался, что именно она стояла напротив меня в хирургической маске во время первого, грубого осмотра тела.
– Предпочитаете стоять, – сказала женщина.
– Да.
Она обдумала этот момент, а потом села к столу. Помолчали. Чай и печенье на подносе никто не приносил.
– Мы много чего обсуждали в свое время – Росс, Артис и я, – сказала она. – Рождаясь, мы не выбираем, быть нам или не быть. Нужно ли и умирать таким же образом? Ресурсы, которые он позволил нам затратить, имели решающее значение.
Что еще я увидел? Шарфик экстраординарного фасона, и решил, что ей пятьдесят пять, она местная, плюс-минус, и имеет какие-то полномочия.
– После того как Артис поместили в камеру, я провела с вашим отцом некоторое время в Нью-Йорке и Мэне. Он был великодушен как никогда. Хотя он переменился. Вам это, конечно, известно. От него прежнего мало что осталось после этой утраты. Разве не в том величие человека, чтоб отказаться принять определенную участь? Чего мы здесь хотим? Только жизни. Пусть она настанет. Дайте нам дышать.
Я понял, что она говорит со мной из уважения к отцу. Он попросил, и она согласилась.
– У нас есть язык, указывающий путь в лучшие времена. Мы способны думать и говорить о том, что предположительно может произойти со временем. Так почему бы нам вместе со словами не перейти в будущее время целиком? Если мы решительно скажем себе: сознание выдержит, криоконсерванты не перестанут подпитывать тело, то уже сделаем первый шаг к пробуждению в ином, блаженном состоянии. Мы здесь, чтоб воплотить это в реальность – не просто стремиться к этому или двигаться постепенно, но развернуть наш проект в полном объеме.
Она говорила, и у нее подрагивали пальцы. Я чуть насторожился. Передо мной была женщина, захваченная идеей и решившая непременно ее воплотить.
– С теориями и дискуссиями для меня покончено, – сказал я. – Мы с Россом уже все проговорили. И проорали. На всех уровнях.
– Он сказал, вы никогда не называли его папой. Я сказала, это так не по-американски. Он хотел рассмеяться, да не получилось.
Я вообразил, как в своей невзрачной рубашке и брюках сливаюсь с настенной росписью и становлюсь незаметным – мутная фигура в углу комнаты.
– Человеческая жизнь – случайное соединение крохотных частиц органической материи, что плавает в космической пыли. Но продолжение жизни – вещь уже не столь случайная. Здесь нужно использовать все, чему мы научились за тысячи лет человеческого существования. Здесь меньше произвола, меньше риска, однако ничего неестественного нет.
– Что это у вас за шарф?
– Кашемировый, из Внутренней Монголии.
Чем дальше, тем очевидней становилось, что она во всем этом деле играет какую-то важную роль. Если Стенмарки – творческий костяк, шутники-пророки, то она, может быть, занимается извлечением прибыли, задает направление? Относится ли она к кругу тех, кто замыслил Конвергенцию и поместил на этой суровой территории, за рамками правдоподобия и законов? Финансист, философ, ученый, расширивший поле деятельности. Чем конкретно она занималась? Не стану выяснять. Не стану спрашивать или изобретать ее имя. И это мой личный прогресс. Пора отправляться домой.
Однако женщина сказала, что в заключение я должен посетить еще одно место – так хотел Росс. Она привела меня к виражу, и мы – она, я, эскорт из двух человек – углубились в многоуровневое подземелье – туда, где мне еще не доводилось бывать. Как я это понял? Ощутил, почуял костным мозгом, хотя очевидных доказательств этого – в смысле прошедшего времени или предполагаемого расстояния – и не наблюдалось.
Меня доставили в какой-то карман, снабдили дыхательным аппаратом и защитным костюмом вроде скафандра. Он оказался вполне удобным и помог мне погрузиться в ирреальное состояние, соответствующее случаю.
– Вполне естественно, что нам приходится мириться с провалами, нечаянными сбоями и нереализованными планами. Тому, кто надеется, случается разочароваться, – сказала женщина.
Она следила за мной из своего противогаза.
– Есть действующие инструменты, которые обеспечат вашему отцу безопасность, хоть и не на начальном уровне. Существует база, и администрация, и механизмы блокировки, и меры безопасности, и временные факторы.
