Екатерина Великая. 3-е издание Павленко Николай
Несомненное достоинство Потемкина состояло в отсутствии зависти к успехам подчиненных на поле брани. Именно при его содействии раскрылись полководческие дарования А. В. Суворова и таланты флотоводца Ф. Ф. Ушакова. Получив известие о победе при Рымнике, Потемкин писал Суворову: «Объемлю тебя лобызанием искренним и крупными словами свидетельствую мою благодарность. Ты во мне возбуждаешь желание иметь тебя повсеместно»[435]. По представлению Потемкина императрица пожаловала Суворова графом и к его фамилии прибавила: «Рымникский».
Последний приезд Потемкина в столицу состоялся 28 февраля 1791 года. Это было триумфальное шествие, еще более пышное, чем путешествие после взятия Очакова. А. Т. Болотов описал прибытие Потемкина в Лопасню, на пути в Москву: «Мы нашли и тут великие приуготовления к приезду княжескому и видели расставленные повсюду дегтярные бочки для освещения в ночное время пути сему вельможе. Словом, везде готовились принимать его как бы самого царя. А он, по тогдашнему своему полновластию, и был немногим ниже оного». О пребывании его в Москве Болотов записал: «Вся знать обратилась к нему для обыкновенного идолопоклонства; но нам удалось видеть его только однажды, проезжающего на нашей улице с пышною и превеликою свитою»[436].
Никогда Потемкин не пользовался таким влиянием на Екатерину, как в этот свой последний приезд в столицу. «Князь у вас силен и всемогущ», — писал Кирилл Григорьевич Разумовский своему сыну. Ему вторил Андрей Кириллович Разумовский, писавший: «Екатерина и Потемкин, не имеющий равных себе гений, приводят в удивление человечество и делают ему честь».
На исходе жизненного пути Потемкина он и Екатерина как бы вспомнили, что являются супружеской парой и в переписке изливали друг другу нежные чувства и трогательную заботу, словно два десятилетия назад. Теперь настала пора доверить бумаге чувства верности и благоговения друг к другу. При непосредственном же общении Екатерина делала все, чтобы удовлетворить честолюбие своего соратника и прилежного ученика, или, как называл себя сам Григорий Александрович, «по смерть вернейшего» ее «питомца», которому она была обязана многими успехами своего царствования.
Самым впечатляющим происшествием, на долгие годы сохранившимся в памяти столичной знати, стал прием, устроенный князем в четверг 28 апреля в подаренном ему Таврическом дворце. Об украшении дворца свидетельствуют грандиозные расходы князя — только в первые дни пребывания в Петербурге он издержал 100 тысяч рублей. Из лавок на прокат было взято до 200 люстр и множество зеркал, завезено 400 пудов воска для изготовления 10 тысяч свечей и 20 тысяч стаканчиков для них. Прислугу, насчитывавшую сотню человек, нарядили в новые роскошные ливреи. Зимний сад, эстрада, мраморная статуя императрицы, картины, гобелен, ковры, изготовленный из золота слон с механизмом, приводившим в движение хвост и уши, с часами на спине — вся эта роскошь предназначалась для того, чтобы порадовать глаз императрицы и удивить гостей. Гостей обслуживали 80 лакеев, 12 гусар, 12 егерей и 4 великана-гайдука. Появление императрицы было встречено двумя кадрилями и знаменитой песней Державина «Гром победы раздавайся».
Сам Потемкин стоял за креслом, на котором сидела императрица, и прислуживал ей. Это был апофеоз карьеры князя и его лебединая песня. Надо полагать, он чувствовал, что дни его сочтены, и решил отметить свое пребывание на вершине славы столь неординарным способом.
Жизнь Потемкина в Петербурге запечатлена современниками. П. В. Завадовский, бывший фаворит Екатерины, ставший после своей отставки статс-секретарем, писал 6 июня 1791 года С. Р. Воронцову в Лондон: «Князь, сюда заехавши, иным не занимается, как обществом женщин, ища им нравиться и их дурачить и обманывать. Влюбился он еще в армии в княгиню Долгорукову, дочь князя Барятинского. Женщина превзошла нравы своего пола в нашем веке: пренебрегла его сердце. Он мечется как угорелый. Уязвленное честолюбие делает его смехотворным».
Аналогичное свидетельство обнаруживаем и в письме Ф. В. Ростопчина: «Последней слабостью князя Потемкина было влюбляться во всех женщин и прослыть за повесу. Это желание, хотя и смешное, имело полный успех… Женщины хлопотали о благосклонности князя, как мужчины хлопочут о чинах. Бывали споры о материях на платья, о приглашениях и проч. Он был почти сослан, значение его упало; он уехал, истратив в четыре месяца 850 тысяч рублей, которые были выплачены из Кабинета, не считая частных долгов».
Движимый завистью Завадовский и желчный Ростопчин явно преувеличивали амурные похождения больного Потемкина. Надо полагать, это были платонические увлечения, очередные причуды князя. Занимался он и делами, часто встречался с Екатериной для обсуждения положения внутри страны, а главное — внешнеполитической ситуации. Правда, в определении внешнеполитического курса между ними обнаружились существенные разногласия: императрица враждебно относилась к Фридриху-Вильгельму И, в то время как Потемкин настаивал на сближении с ним.
24 июля 1791 года князь по настоянию Екатерины оставил Петербург и отправился в действующую армию.
Эта поездка не являлась формой ссылки, как полагал Ростопчин, но объяснялась крайней заинтересованностью Екатерины в заключении мира с Османской империей. Князю императрица отправила записочку: «Признаюсь, что ничего на свете так не хочу, как мира», считая это «полезным делом». Потемкину, однако, не удалось довести «полезное дело» до конца.
В Киев князь прибыл тяжелобольным, к нему была вызвана племянница Браницкая. Получив это известие, Екатерина, по свидетельству Храповицкого, проявила «печаль и слезы». Немного оправившись, Потемкин продолжал путь и 30 июля прибыл в Яссы, «замучась до крайности». Упадок сил сопровождался упадком духа. На обеде у князя Репнина хозяин спросил у него: «О чем так вдруг закручинились?» — «Не взыщите, князь Николай Васильевич, — грусть находит вдруг на меня как черные тучи. Ничто не мило, иногда помышляю идти в монастырь». 20 августа он писал Репнину: «Продолжительные мои страдания и лечение довели меня до совершенной слабости».
В конце августа князю стало полегче. 24 августа он доносил Екатерине: «Благодаря Бога опасность миновалась, и мне легче. Осталась слабость большая. День кризиса был жестокий». Преодолевая слабость, он стал заниматься делами. 16 сентября он извещал Безбородко из Ясс: «Когда дела много, тут сил нет, но и верно себя не щажу… устал как собака». Не прошло и пяти дней, как новое обострение: «Третий день продолжается у меня параксизм. Сил лишился и не знаю, когда будет конец».
Императрица, получая подобные письма, пребывала в тревоге: «Прошу Бога, да подкрепит силы твои»; письмо «паки умножило во мне беспокойство». «Христа ради, — умоляла Екатерина, — ежели нужно, прийми, что тебе облегчение по рассуждению докторов дать может»; просила «уже и беречь себя от пищи и питья, лекарству противных». Но обреченному уже не могли помочь никакие лекарства. 4 октября Потемкин отправил императрице продиктованное им послание: «Нет сил более переносить мои мучения. Одно спасение остается оставить сей город, и я велел себя везти в Николаев».
Последние дни жизни князя запечатлены в двух источниках: донесениях фактотума светлейшего В. С. Попова и описании смерти Потемкина, составленном графом А. А. Безбородко.
Желание отправиться в «здоровейшее место», как назвал светлейший Николаев, он высказал впервые 2 октября. «Но я не знал, — сокрушался Попов, — как тронуться ему отсюда, когда все силы его изнурены до крайности». 3 октября доктора не обнаруживали у него пульса, он не узнавал людей, руки и ноги стали холодными и цвет лица изменился. Несмотря на ухудшение состояния, Потемкин настаивал, «чтоб взяли его отсюда». В туманное утро 4 октября князь велел посадить себя в кресло и нести в шестиместную карету. В восемь утра тронулись в путь. Ехали тихо и за день преодолели 30 верст. Утром 5 октября был совсем плох, «но приказывал скорее ехать».
Не доезжая Большой горы, верстах в 40 от Ясс «так ослабел, что принуждены были вынуть его из коляски и положить на степи». Здесь он и испустил дух. Ночью того же 5 октября тело покойного Привезли в Яссы.
Хотя Безбородко и не являлся свидетелем последних дней жизни князя и его кончины, ибо прибыл в Яссы для продолжения переговоров о мире после смерти светлейшего, он составил свое описание событий, пользуясь рассказами очевидцев. Это описание содержит ряд любопытных подробностей, отсутствовавших у В. С. Попова.
Безбородко поведал, что сам Потемкин ускорил свою кончину тем, что велел ночью открывать окна, чувствуя внутренний жар, требовал, чтобы его голову обливали холодной водой, не воздерживался в пище, отказывался принимать лекарства. Князь, по свидетельству князя М. М. Щербатова, отличался обжорством и «приехав в Чердак близ Ясс, съел целого гуся и впал в рецидиву». Когда ему 4 октября после плохо перенесенной ночи стало полегче, он велел перенести себя в большую постельную коляску, чтобы продолжать путь. Проехав несколько верст, он потребовал, «чтобы ему не дали в коляске жизнь кончить» и положили на землю. Там он сначала потерял зрение, а затем и испустил дух. «По вскрытии тела его найдено необычайное разлитие желчи, даже, что части ее, прильнув к некиим внутренностям, затвердели».
Храповицкий регистрировал каждое донесение из Ясс о состоянии здоровья князя. Они вызывали у Екатерины слезы. Наконец, к пяти часам пополудни 12 октября курьер поведал о кончине Потемкина. «Слезы и отчаяние», — записал Храповицкий. Потрясение было столь глубоким, что «в 8 часов пустили кровь, к 10 часам легли в постель». На следующее утро «проснулись в огорчении и в слезах». 16 октября: «Продолжение слез». Всякое событие, связанное с именем Потемкина, вызывало у императрицы переживания и слезы. 4 декабря при чтении письма из Ясс «вдруг прыснули слезы». 6 января 1792 года был доставлен мирный трактат с Османской империей: «За уборным столом слезы». 30 января племянник Потемкина Самойлов и граф Безбородко привезли ратифицированный Ясский договор: «всех отпустили и с Самойловым плакали»[437].
У императрицы был резон оплакивать уход из жизни Григория Александровича Потемкина — фаворита, супруга, соратника, подобного которому она не имела за все годы своего царствования. Он отличался талантом, целиком отданным во славу императрицы.
Глава XIV
Екатерина Романовна Дашкова
Мисс Вильмонт, приятельница Дашковой, англичанка, гостившая продолжительное время у княгини и, следовательно, наблюдавшая за нею с близкого расстояния, писала: «Мне часто приходила в голову мысль, как трудно было бы очертить характер княгини Дашковой, если б кто принялся за него; я даже думаю, что это невозможно. Особенности ее характера и отдельные стороны до того разнообразны, что описание их показалось бы смешением противоположных человеческих крайностей. В ее натуре можно найти элементы всех темпераментов, всех возрастов и состояний. Мне кажется, она была бы на своем месте и управляя государством, и командуя армией. Она рождена для поприща в широких размерах и доказала это тем, что восьмнадцати лет от роду стояла во главе революции; а потом в продолжении двенадцати лет управляла двумя академиями»[438].
Заметим, эти слова были написаны, когда Дашкова перешагнула через шестидесятилетний рубеж и уже не занимала никакой должности, вела частную жизнь, коротая дни не в столице, а либо в Москве, либо в имении Троицком. Тем не менее и в этом возрасте она сохранила резкость в суждениях, крайнее честолюбие, эгоизм и энергию. Остались при ней ум, образованность, используемые теперь в единственной сфере ее активной деятельности — в устройстве своих имений и прежде всего Троицкого. Эта барская усадьба представляла маленький городок, в котором был свой театр, манеж, больница, конюшня, квартира управителя, здания для гостей и т. д.
Екатерина Романовна Дашкова — уникальное явление отечественной истории. Ни Древняя Русь, ни средние века, ни новое и новейшее время не знали женщины, равной ей по разнообразию дарований. Перед нами их перечень, сделанный на склоне жизни Екатерины Романовны ее современницей: «В наружности, разговоре и манерах есть какая-то особая оригинальность, отличающая ее от всех других людей. Она помогает каменщикам возводить стены, сама проводит дороги и кормит коров, сочиняет музыкальные пьесы, пишет статьи для печати и громко поправляет священника в церкви, если тот отступает от правил, а в театре прерывает актеров и учит и их, как надобно выполнять роли. Княгиня вместе доктор, аптекарь, фельдшер, купец, плотник, судья, администратор».
Однако не эти свойства натуры позволили Дашковой оставить заметный след в истории века Екатерины, а ее общественная и политическая деятельность, склад ума, мыслившего масштабами крупного государственного деятеля. На долю женщины, принадлежавшей к великокняжеской или царской династии, иногда выпадала роль в истории, но историкам неведомы случаи, когда бы графиня по рождению и княгиня по мужу выбилась в ряды вельмож, причем не подличая, не заискивая, не утрачивая своего достоинства, не работая локтями, а благодаря своей исключительности. В ней причудливо сочетались гордость и колкость языка, чувство собственного достоинства и эгоизм, высокая нравственность и нежелание поступиться даже малой толикой независимости. Добродетели и пороки далеко не всегда благотворно влияли на ее судьбу: она то поднималась к подножию трона, то становилась опальной дамой, прозябавшей в деревенской глуши.
Екатерина Романовна Дашкова (в девичестве Воронцова) родилась в Петербурге 17 марта 1743 года. В двухлетнем возрасте она лишилась матери, а ее отец, Роман Илларионович, любил удовольствия, вел светский образ жизни и мало заботился о воспитании детей, сплавив младшую дочь Екатерину на попечение бабушки. Екатерине повезло — ее в четырехлетием возрасте взял к себе на воспитание дядя, канцлер, проявивший трогательную заботу о племяннице. Екатерина росла вместе с двоюродной сестрой: «Общая комната, одни и те же учителя, даже платья из одного и того же куска материи — все должно было бы сделать из нас два совершенно одинаковых существа; между тем трудно было найти людей более различных во всех обстоятельствах жизни».
О дяде Екатерина Романовна отзывалась добрыми словами: «Мой дядя, — вспоминала она, — не жалел денег на учителей, и мы по своему времени получили превосходное образование: мы говорили на четырех языках, и в особенности владели отлично французским; хорошо танцевали, умели рисовать… у нас были изысканные и любезные манеры, и потому не мудрено было, что мы слыли за отлично воспитанных девиц».
Личная встреча двух Екатерин состоялась в конце 1758 года, когда Екатерина Алексеевна была еще великой княгиней. Во время продолжительной беседы у них выявилось много общего: обе отличались честолюбием, начитанностью, знанием идей французских просветителей, их беседа оставила у обеих неизгладимое впечатление. «Мы почувствовали, — вспоминала Дашкова, — взаимное влечение друг к другу, а очарование, исходившее от нее, в особенности, когда она хотела привлечь к себе кого-нибудь, было слишком могущественно, чтобы подросток, которому не было и пятнадцати лет, мог ему противиться, и я навсегда отдала ей свое сердце… Возвышенность ее мыслей, знания, которыми она обладала, запечатлели ее образ в моем сердце и в моем уме, снабдившем ее всеми атрибутами, присущими богато одаренным природой натурам»[439]. Но у них впоследствии обнаружилось и немало различий: Екатерина Романовна отличалась бескомпромиссными и прямолинейными суждениями, гордым и независимым нравом, эгоизмом, в то время как Екатерина Алексеевна отличалась покладистым характером, умела находить общий язык с собеседником, обтекать острые углы и пленять его своим обаянием.
Какие условия способствовали тому, что обе Екатерины стали образованнейшими женщинами своего времени, что они посвящали свой досуг вместо праздных забав чтению серьезных сочинений? Екатерина Алексеевна ответила на этот вопрос вполне определенно: ее учителями были скука и уединение, обусловленные пренебрежительным отношением к ней нелепого супруга. Екатерина Романовна подобных объяснений не оставила, и нам остается высказывать на этот счет догадки. Обратимся к описанию Дашковой, принадлежащему перу Дидро и относящемуся не к юным, а к зрелым годам: «Княгиня Дашкова вовсе не хороша; она мала ростом; лоб у нее большой и высокий; щеки толстые и вздутые; глаза — ни большие, ни малые, несколько углубленные в орбитах; нос приплюснутый; рот большой; губы толстые; зубы испорчены. Талии вовсе нет, в ней нет никакой грации, никакого благородства, но много приветливости».
Заметим, портрет, выполненный неизвестным художником маслом, ничего общего не имеет с тем, как Дашкову описал Дидро. На нас смотрит симпатичная женщина с волевым лицом и проницательным взглядом; недостатки, описанные французским энциклопедистом, не заметны вовсе: нет вздутых щек, толстых губ, приплюснутого носа. Но все же, видимо, описание внешности, выполненное Дидро, ближе к оригиналу — художник, надо полагать, выполняя волю заказчицы, сделал портрет более привлекательным.
Не в этой ли непривлекательности Дашковой, отличавшей ее, по-видимому, и в юношеские годы, находится объяснение причин ее влечения к книгам, а не к обществу более красивых подруг, в частности ее двоюродной сестры. Девушки-дурнушки должны были привлекать внимание молодых людей податливым характером, приветливостью, умными разговорами, начитанностью. Первых двух качеств Дашкова была лишена, приходилось прибегать к двум последним.
Но чтобы начитанность дала свои плоды и внушила уважение собеседника, необходимо было обладать еще одним качеством, присущим обеим Екатеринам, — умом. Природа наградила их с избытком этого рода свойством натуры. Думается, в этом одиночестве формировался гордый, непреклонный и целеустремленный характер, которому Дашкова осталась верна в течение всей жизни, как осталась верна и идиллическому образу императрицы, созданному ее воображением во время первого знакомства. В итоге приходится согласиться с мнением Дашковой, писавшей: «Я смело могу утверждать, что кроме меня и великой княгини в то время не было женщин, занимавшихся серьезным чтением».
Екатерина Романовна вышла замуж пятнадцати лет, в 1758 году, причем ее замужество овеяно легендой. Согласно официальной версии, Дашкова случайно встретилась с будущим супругом, князем Михаилом Ивановичем Дашковым, который тут же влюбился в молодую графиню, ответившую ему взаимностью. Императрица Елизавета Петровна как-то навестила дом канцлера и благословила пару, мать князя тоже не возражала против брака, и вскоре была отпразднована скромная свадьба. Так изображала свои матримониальные дела сама Екатерина Романовна.
Согласно молве свадебные дела графини развивались более романтично. Ход событий по Рюльеру происходил так: «Однажды князь Дашков, один из самых красивых придворных кавалеров (привлекательную внешность князя отмечают все источники. — Н. П.), слишком свободно начал говорить любезность девице Воронцовой; она позвала канцлера и сказала ему: „Дядюшка, князь Дашков делает мне честь просить моей руки“. Не смея признаться первому сановнику империи, что слова его не заключали именно такого смысла, князь женился на племяннице канцлера, но тотчас отослал ее в Москву, где она провела два года»[440].
В природе не существует источников, подтверждающих или опровергающих эту версию. Нам она представляется вполне правдоподобной, ибо соответствует характеру графини, не испорченной нравами XVIII века, простодушной в свои 15 лет, по неопытности принявшей банальные комплименты за предложение стать супругой, тем более что внешность князя давала основание влюбиться в него с первого взгляда. Мы полагаем, что поведение Екатерины Романовны не было преднамеренной хитростью, стремлением заловить жениха.
По сговорной графа Р. Л. Воронцова и князя М. Й. Дашкова от 12 февраля 1759 года невеста получила сравнительно богатое приданое: движимого имущества на 12 917 рублей и на покупку деревень 10 тысяч рублей. Список предметов открывают бриллиантовые серьги в 500 рублей, перстень бриллиантовый в тысячу рублей и др. Далее следуют одежда, меха, постельное и нижнее белье, кровать, зеркало и др. Завершает список золотая табакерка, оцененная в 200 рублей[441].
После скромной свадьбы наступили будни семейной жизни. Екатерина Романовна была счастлива: она нежно любила супруга, а тот отвечал взаимностью. Счастье совместной жизни оказалось, однако, непродолжительным — капитан Дашков должен был оставить супругу на попечение свекрови, чтобы отправиться к месту службы в Петербург. Екатерина Романовна окунулась в непривычную для аристократки патриархальную жизнь Белокаменной. «Передо мной открылся новый мир, — вспоминала Дашкова, — новая жизнь, которая меня пугала, тем более что я довольно плохо изъяснялась по-русски, а моя свекровь не знала ни одного иностранного языка».
Через год княгиня родила дочь, а еще через год князь поспешил в Москву, где его ждали прибавления в семье. Здесь произошло событие, высвечивающее супружеские отношения. В пути Дашков занемог, утратил голос настолько, что не мог разговаривать, и, чтобы не расстраивать своим болезненным видом находившуюся накануне родов супругу, решил остановиться в доме своей тетки Новосильцевой. Екатерине Романовне стало известно, что князь находится в Москве и что он серьезно болен. Княгиня совершила поступок, дающий основание высоко оценить ее человеческие достоинства: она отправила родственника из своих покоев и, вопреки уговорам не вставать с постели, в сопровождении повивальной бабки отправилась навестить больного, страдая при этом от нестерпимой боли. Увидев его бледным и лишенным голоса, она упала в обморок. Ее немедленно отнесли домой, где она тут же родила сына Павла.
В этом эпизоде проявились нравственные качества Екатерины Романовны: готовность жертвовать собой, чтобы помочь горячо любимому человеку, неукротимая воля, верность и т. д. Герцен высоко оценил этот подвиг княгини: «Женщина, которая умела так любить и так выполнять волю свою, вопреки опасности, страху и боли, должна была играть большую роль в то время, в которое она жила, и в той среде, к которой принадлежала»[442].
29 июня 1761 года, ровно за год до переворота, чета Дашковых переезжает в Петербург, и благодаря вниманию великого князя к молодому офицеру княжеских кровей Дашковы пополнили двор наследника престола. Здесь Екатерине Романовне довелось часто наблюдать грубые выходки Петра Федоровича против своей супруги, его нелюбовь к России и русским обычаям, издевательство над православным духовенством, слепое преклонение перед прусским королем Фридрихом II и пр. У всякого патриота возникала боль за будущее России, когда она окажется под властью неуравновешенного монарха.
У Екатерины Романовны появилась возможность часто общаться с великой княгиней Екатериной Алексеевной. Великая княгиня обладала даром чарующей улыбкой располагать к себе людей, и она воспользовалась этим, чтобы прочно привязать к себе молодую даму, начитавшуюся трудов французских просветителей, мечтавшую о процветании страны и уверенную в неспособности наследника обеспечить это процветание. Более того, Дашкову крайне беспокоило и будущее ее кумира — великой княгини, над которой нависла серьезная угроза оказаться в заточении в каком-либо отдаленном монастыре: Петр Федорович не скрывал своего намерения жениться на своей фаворитке, родной сестре Екатерины Романовны, графине Елизавете Романовне Воронцовой.
В декабрьскую ночь 1761 года Дашкова совершила поступок, близкий к тому, что произошел ранее в Москве: зная, что дни императрицы Елизаветы Петровны сочтены, Екатерина Романовна, будучи больной, тайком отправилась к великой княгине, чтобы предложить свои услуги. «Ваше высочество, — объясняла Дашкова причину своего тайного визита, — я не могла дольше противиться потребности узнать, какими средствами можно рассеять грозовые тучи, которые собираются над вашей головой. Ради Бога, доверьтесь мне, я заслуживаю вашего доверия и надеюсь стать еще более достойной его. Скажите, какие у вас планы? Чем вы думаете обеспечить свою безопасность? Императрице остается всего несколько дней, может быть, несколько часов жизни, могу ли я быть вам полезной? Скажите мне, что мне делать?»[443] Екатерина Алексеевна вполне оценила преданность и верность темпераментной посетительницы, но, будучи опытной интриганкой, проявила осторожность и не стала раскрывать ни секретов подготовки переворота, ни тем более называть фамилии офицеров, готовых пожертвовать головой ради свержения Петра Федоровича, который через несколько дней должен был стать обладателем короны. Между собеседницами произошла трогательная сцена расставания.
После осуществления переворота между двумя честолюбивыми Екатеринами произошла размолвка относительно степени участия в событиях и роли, выполняемой каждой из них в памятный день 28 июня 1762 года.
В интерпретации Дашковой именно она, Екатерина Романовна, возглавила заговор или во всяком случае была главным действующим лицом, обеспечившим Екатерине Алексеевне трон. Приписываемую себе роль руководителя «революции», как называла переворот Дашкова, она не скрывала от окружающих, и ее невоздержанный язык привел к охлаждению со стороны Екатерины Алексеевны, провозглашенной императрицей.
Ей, взрослой женщине, отнюдь не импонировал распространяемый Дашковой слух, что она получила корону благодаря усилиям восемнадцатилетней дамы, решительность и распорядительность которой и обеспечили успех перевороту.
Размолвка обозначилась сразу же после переворота, о чем можно судить по письму, отправленному Екатериной II 2 августа 1762 года Станиславу Понятовскому. Из письма явствует, что переворот — дело ее, Екатерины Алексеевны, рук: «Все делалось под моим руководством», заявляла императрица своему бывшему фавориту и тут же опровергала слухи, распространяемые Дашковой. «Княгиня Дашкова, младшая сестра Елизаветы Воронцовой, хотя и желает приписать себе всю честь, так как была знакома с некоторыми из главарей, не была в чести по причине своего родства и своего девятнадцатилетнего возраста и не внушала никому доверия. Хотя она уверяет, что все ко мне проходило через ее руки, однако все лица (бывшие в заговоре) имели сношения со мной в течение шести месяцев прежде, чем она узнала только их имена»[444].
Много лет спустя после переворота, когда обе Екатерины взялись за перо, чтобы писать воспоминания, они придерживались первоначальных версий своего участия в свержении Петра III. Императрица в «Записках» уделила полторы страницы описанию участия княгини в перевороте. Отрывок начинается словами: «Вот какое участие принимала княгиня Дашкова в этом событии». Далее следует рассказ о том, что многие офицеры, не имея прямого доступа к великой княгине и зная о привязанности к ней княгини Дашковой, общались с Екатериной через нее. При этом «Екатерина никогда не называла княгине Орловых, чтобы отнюдь не рисковать их именами; большое рвение княгини и ее молодость заставляли опасаться, чтобы в толпе ее знакомых не нашелся кто-нибудь, кто неожиданно не выдал бы дела». Императрица признавала отвагу Дашковой, проявленную во время переворота, но считала, что «она ничего бы не порешала; у нее было больше льстецов, чем кредита, и характер ее семьи вызывал всегда известное недоверие» (дядя — канцлер Петра III, а сестра Елизавета — фаворитка императора)[445].
Послушаем другую сторону. Княгиня Дашкова рассказывает, как благодаря ее настойчивости удалось привлечь к заговору графа К. Г. Разумовского, Н. И. Панина, князя Н. В. Репнина; она писала о том, что была «поглощена выработкой своего плана», не сообщая, впрочем, в чем он состоял. Она успокоила гвардейцев, опасавшихся отправки в Данию. «Я, — утверждала княгиня, — велела им передать, что получаю каждый день известия от императрицы и уведомлю их, когда надо будет действовать». «Записки» Дашковой пестрят местоимениями: «Я поняла», «Я сразу увидела», «Я подошла к нему». Согласно ее «Запискам», она всем распоряжалась и направляла ход событий. Когда стало известно об аресте одного из заговорщиков (капитана Пассека), она велела: «Скажите Рославлеву, Ласунскому, Черткому и Бредихину (офицерам, участникам заговора. — Н. П.), чтобы не теряя ни минуты, они отправлялись в свой Измайловский полк и что они должны встретить там императрицу (это первый полк на ее пути), а вы (Алексей Орлов. — Н. П.) или один из ваших братьев должны стрелой мчаться в Петергоф и сказать ее величеству от меня, чтобы она воспользовалась ожидающей ее наемной каретой и безотлагательно приехала в Измайловский полк, где она немедленно будет провозглашена императрицей».
Когда в ночь на 28 июня один из братьев пришел к ней выразить сомнение, «не слишком ли рано вызывать в Петербург императрицу, не испугали ли мы ее понапрасно, я была вне себя от гнева и тревоги, услышав эти слова…». Она сообщает, с каким восторгом ее встретила толпа у Казанского собора, где уже находилась императрица, и понесла на руках к собору. Не без гордости она писала о помятом платье и растрепанных волосах как липшем «доказательстве моего триумфа»[446].
«Мы бросились друг другу в объятья. „Слава Богу! Слава Богу!“ — могли мы только переговорить…» Это было последнее проявление нежности в отношениях между двумя Екатеринами. Далее наступила пора охлаждения и даже враждебности, исходившей от императрицы. У нее, конечно, не мог вызвать восторга прием, оказанный толпой княгине, несшей ее на руках. И хотя императрица, если верить Дашковой, и произнесла фразу, подтверждающую колоссальную роль ее в перевороте, но поступки опровергают эти слова — императрица один за другим наносила удары по самолюбию и честолюбию княгини. Екатерина, представляя друг другу активных участников переворота, будто бы воскликнула: «Вот княгиня Дашкова! Кто бы мог подумать, что я буду обязана царским венцом молодой дочери графа Романа Воронцова». Скорее всего, это выдумка Дашковой, ибо поступки императрицы противоречат приведенным выше ее словам. Екатерина, по меткому выражению А. И. Герцена, «отдалялась от нее (Дашковой. — Н. П.) с быстротой истинно царской неблагодарности»[447].
После изложенного выше нам остается ответить на вопрос, является ли версия Дашковой о ее участии в перевороте плодом мистификации и заведомой лжи, удовлетворявшей ее тщеславие, или же Екатерина Романовна искренне верила в свою исключительную роль в возведении на престол Екатерины Алексеевны. Мы склонны считать более вероятной вторую версию.
Основанием для этого суждения следует считать сведения, сообщаемые современниками о складе ее неугомонного и в то же время деятельного и решительного характера: ее активность и суетливость создают убежденность, что именно она и никто другой стояла в центре событий, что именно от нее и ни от кого другого исходили указания, обеспечившие успех делу. К этому надобно добавить еще одно соображение — отсутствие полной информации об участии в перевороте прочих заговорщиков. И еще одна оговорка: приведенные выше характеристики Дашковой относятся ко времени, когда она перешагнула через порог молодости и житейские невзгоды отразились и на ее внешности, и на характере: поубавилось энергии, эмоции уступили место рассудку и т. д.
Перед нами обстоятельный портрет княгини, принадлежащий перу лорда Бекингема, наблюдавшего молодую Дашкову: «Леди, чье имя, как она считает, бесспорно отмечено в истории, обладает замечательно хорошей фигурой, прекрасно подает себя. В те краткие моменты, когда ее пылкие страсти спят, выражение ее лица приятно, а манеры таковы, что вызывают чувства, ей самой едва ли известные. Но хотя это лицо красиво, а черты не имеют ни малейшего недостатка, его характер главным образом таков, какой с удовольствием изобразил бы опытный художник, желая нарисовать одну из тех знаменитых женщин, чья утонченная жестокость напоминает журналы ужасов. Ее идеи невыразимо жестоки и дерзки, первая привела бы с помощью самых ужасных средств к освобождению человечества, а следующая превратила бы всех в ее рабов». Другой отзыв того же автора высвечивает новые черты и звучит пророчески: «Княгиня много читала, исключительно активна телесно и умственно, обладает прекрасной сообразительностью. Если она сможет сдержать свой темперамент, пока нынешние подозрения не умолкнут (ее подозревали в причастности к делу Мировича. — Н. П.), пока возраст не смягчит ее суждения, ее история на этом не закончится».
Лорд Бекингем запечатлел Екатерину Романовну в 1762 году еще в одном ракурсе: «Гордость этой дамы значительно ослабила уважение к ней императрицы… Характер ее был слишком непреклонен для того, чтобы стараться умилостивить государыню или покорно подчиниться ее немилости, и вследствие того подозревают, что она возбуждала и поощряла всех недовольных настоящим правительством».
Сменивший Бекингема новый посол проявил больше снисходительности, чем предшественник, но не удержался от того, чтобы отметить авантюристический склад характера Екатерины Романовны: «Эта женщина обладает редкой силы умом, смелостью, превосходящей храбрость любого мужчины, и энергией, способной предпринимать задачи самые невозможные… Такого рода характер весьма опасен в стране, подобной здешней».
Первый удар по самолюбию Дашковой нанес наградной список лиц, отличившихся во время переворота. Открывали список вельможи Н. И. Панин и К. Г. Разумовский; Дашкова же обнаружила свою фамилию среди многочисленных рядовых, ничем не примечательных участников событий. Екатерина тем самым отвергла претензии Дашковой на особую роль в перевороте.
Неизгладимое впечатление на княгиню произвел тот факт, что Григорий Орлов являлся фаворитом императрицы — это было сокрыто от нее, и она обнаружила близость между ними, когда ей довелось наблюдать, как Орлов, развалившись на диване, распечатывал конверты с бумагами государственного значения. Это дало основание Екатерине Романовне сделать вывод, что даже в период наибольшей близости к ней Екатерины Алексеевны она не была с нею до конца откровенна.
Екатерину Романовну потрясло известие о насильственной смерти Петра III, о причастности к ней Алексея Орлова, после чего она не пожелала с ним знаться в течение десятилетий. «Да, ваше величество, смерть случилась слишком рано для вашей славы и для моей», — Дашкова произнесла слова, неприятные для императрицы. Наконец, Екатерина Романовна находилась среди тех, кто противился браку императрицы с Орловым, и это тоже вызвало неудовольствие Екатерины II.
Невыдержанная на язык Дашкова, продолжая питать нежные чувства к императрице, выражала в то же время колкие суждения в ее адрес и адрес ее фаворита, превратившегося в злейшего врага княгини. Вскоре муж княгини получает записку императрицы, означавшую разрыв отношений между совсем недавно бывшими неразлучными подругами. В письме, вспоминала Дашкова, «императрица выражала надежду, что не окажется вынужденной забыть мои заслуги и потому просит мужа повлиять на меня в том смысле, чтобы и я не забывалась, так как до нее дошли слухи, что я осмеливаюсь ей угрожать»[448]. У Дашковой, как и ее супруга, высоко ценивших понятия о чести, достоинстве и независимости, послание императрицы вызвало резко отрицательную реакцию. Наступивший разрыв отметил иностранный дипломат, доносивший 28 июня 1763 года в Лондон: «Княгиня Дашкова, отличившаяся во время революции, получила приказание отправиться вместе с мужем в Ригу, где стоит его полк. Гордость этой дамы значительно ослабила уважение к ней императрицы еще до моего приезда в Москву. Характер ее был слишком непреклонен для того, чтобы стараться умилостивить государыню или покорно подчиниться ее немилости»[449].
В 1764 году на голову Дашковой обрушилось новое горе — в связи со смертью Августа III Екатерина для поддержки своего кандидата в короли Станислава Понятовского двинула в Речь Посполитую войска, в составе которых находился и Михаил Иванович. Во время похода в сентябре он занемог и умер, оставив на попечении вдовы дочь, сына, расстроенное хозяйство и долги. В этом же году Дашковой довелось пережить еще одну неприятность. Она жила на даче своего родственника Куракина. На той же даче жил сенатор и генерал Н. И. Панин, к которому являлось множество просителей и среди них оказался Мирович, совершивший впоследствии неудачную попытку посадить на трон Иоанна Антоновича. Недоброжелатели Дашковой распространили слух, что Мирович якобы навещал ее и что она причастна к его заговору. Слухи, дошедшие до императрицы, оказались ложными — к Мировичу Дашкова не имела никакого касательства.
1 марта 1765 года упоминавшийся выше английский дипломат Джордж Макартни отправил депешу об отъезде Дашковой в деревню: «Княгиня Дашкова, которая со времени смерти своего мужа вела здесь самый уединенный образ жизни, теперь решилась выехать из этой столицы и поселиться в Москве. Она уже уехала вчера, но перед отъездом имела честь целовать руку императрицы и проститься с ней; ей давно уже был запрещен приезд ко двору, но ввиду того обстоятельства, что она уезжает быть может навсегда, ее императорское величество по ходатайству Панина согласилась видеться с нею перед ее отъездом. Прием, оказанный ей, был таков, как ей и следовало ожидать, то есть холоден и неприветлив, кажется все рады ее отъезду»[450].
Поселившись в подмосковной деревне, княгиня со свойственной ей энергией взялась за хозяйственные дела и к своему удивлению достигла значительных успехов. «Я ассигновала на себя и детей всего пятьсот р. в год, и благодаря моим сбережениям и продаже серебра и драгоценностей, к моему крайнему удовольствию, все долги были уплачены в течение 5 лет».
В 1768 году Екатерина Романовна возбудила просьбу о разрешении выехать за границу в надежде, что «перемена климата и путешествие благотворно подействуют на моих детей, у которых была английская болезнь». Прошение осталось без ответа, и только в следующем году она улучила момент, чтобы во время празднования годовщины восшествия на престол в Петергофе лично возобновить просьбу у императрицы. Разрешение было получено, и княгиня, как только появился санный путь, отправилась в путешествие. Ее путь лежал через Кенигсберг, Данциг, Берлин, Аахен, Спа, оттуда она отправилась в Англию, где посетила Лондон, Оксфорд, Бристоль.
Возвратившись на материк, княгиня отправилась в Париж, где часто встречалась с Дидро, который, кстати, отметил, что двадцатисемилетняя княгиня настолько состарилась, что выглядела сорокалетней женщиной — невзгоды отразились на ее здоровье.
Княгиня решила снискать милость Екатерины и, сломив собственную гордость, совершила два поступка, в полной уверенности, что они станут известны императрице: она отказалась принять Рюльера, автора сочинения о перевороте 1762 года, в котором Екатерина представлена не в лучшем виде. «Вы понимаете, — убеждал Екатерину Романовну Дидро, — что, принимая Рюльера у себя, вы тем самым санкционировали бы сочинение, внушающее беспокойство императрице…»
Второй поступок должен был еще больше умилостивить императрицу — Дашкова без удержу хвалила Екатерину, уверяла собеседника в своей преданности ей, и в своих расчетах не ошиблась: «после моего отъезда из Парижа Дидро в письме к ее величеству, — вспоминала княгиня, — много говорил обо мне и моей привязанности к императрице и выразил мнение, что вследствие моего отказа принять Рюльера вера в правдивость его сочинения была сильно поколеблена…»[451].
Во время одной из встреч с Дидро между ними состоялся обмен мнениями о крепостном праве в России. Дашкова заявила, что отсутствие деспотизма в ее характере позволило орловским крестьянам жить в довольстве.
Дидро возразил: «Но вы не можете отрицать, княгиня, что будь они свободны, они стали бы просвещеннее и вследствие этого богаче». Дашкова ответила аргументом, свойственным умеренным просветителям: «Просвещение ведет к свободе; свобода же без просвещения породила бы только анархию и беспорядок». Как видим, просветительские воззрения Дашковой были одинаковыми со взглядами императрицы.
В свойственной княгине манере преувеличивать свое влияние на собеседника она внесла в свои воспоминания запись: Дидро в конце беседы вскочил с места и воскликнул: «Какая вы удивительная женщина! Вы переворачиваете вверх дном идеи, которые я питал и которыми дорожил целые двадцать лет»[452].
Во время путешествия Екатерина Романовна значительно пополнила свои знания, расширила кругозор. Посещение городов не ограничивалось осмотром достопримечательностей. Путешественница посещала театры, музеи, картинные галереи, мануфактуры, свела знакомство со знаменитыми деятелями культуры того времени: Дидро, Вольтером, музыкантом, поэтом и художником Гибнером, министрами, наследниками престола и др.
Когда в 1771 году Дашкова возвратилась в Петербург, двор ее встретил с большим, чем прежде, уважением — комплименты в адрес императрицы возымели свое действие: императрица пожаловала ей 60 тысяч рублей и обласкала ее. Екатерина Романовна связывала эту перемену с утратой прежнего влияния на императрицу братьев Орловых. Лесть Екатерине тоже сыграла свою роль. Дидро писал императрице, что глаза Дашковой при виде портрета императрицы, вышитого на шелковой материи, «наполнялись слезами. Она четыре часа сряду рассказывала о вашем императорском величестве, а мне показалось, что она говорила не более четырех минут».
В 1775 году княгиня вновь отправляется за границу, на этот раз с целью дать образование сыну в Эдинбургском университете, который тот закончил четыре года спустя. Во время встречи в Брюсселе с бывшим фаворитом Григорием Орловым между ним и княгиней произошел любопытный разговор, свидетельствующий о нравственном уровне собеседника. Оценив внешность сына княгини, молодого, статного красавца, Орлов заметил: «…трудно представить себе более красивого юношу, чем князь Дашков», а затем продолжил: «Я жалею, князь, что меня вероятно не будет в Петербурге, когда вы туда приедете; я убежден, что вы затмите фаворита, а так как с некоторых пор мне вменили в обязанность вести переговоры с отставленными фаворитами и утешать их, я с удовольствием занялся бы этим, если бы он принужден был уступить вам свое место».
«Эта странная речь, — писала Дашкова, — заставила меня жалеть, что сын при ней присутствовал». Г. Орлов даже держал пари с И. И. Шуваловым, что Павел Дашков займет место Потемкина.
Во второй приезд за границу Дашкова, помимо Франции и Швейцарии, посетила множество городов Италии, где обогатила свои познания в зодчестве, ваянии и живописи. В июне 1782 года в Пизе княгиня на свои средства устроила бал в честь двадцатилетия царствования Екатерины. Во время второго путешествия Дашкова, более не подвергавшаяся гонению двора, имела встречи с Фридрихом II и Иосифом II.
В июле 1782 года она возвратилась в Россию и была благосклонно встречена Екатериной, пожаловавшей ей 2500 душ крепостных и дом в Петербурге ценой в 30 тысяч рублей.
На одном из балов Екатерина сказала Дашковой: «Я имею сообщить вам, княгиня, нечто особенное». Отойдя в сторону, она известила, что назначает ее директором Академии наук и художеств. Причину отказа Екатерины Романовны от предложенной должности точно определить невозможно: то ли она набивала себе цену, то ли действительно полагала, что пост ей не по плечу. «От удивления я не могла выговорить ни слова, — вспоминала Дашкова, — когда возвратилась домой, то села за письмо к императрице, в котором были и такие слова: „сам Господь Бог, создавая меня женщиной, этим самым избавил меня от должности директора Академии наук; считая себя невеждой, я никогда не мечтала попасть в ученую корпорацию…“»
С доводами Дашковой можно было бы согласиться, если бы историкам не был известен факт: Академией наук с восемнадцатилетнего возраста ведал брат фаворита императрицы Елизаветы Петровны Кирилл Григорьевич Разумовский, не имевший ни научных знаний, ни умения управлять ученым учреждением. Он был номинальным президентом, за его спиной дела в Академии наук вершил немец Шумахер. Поэтому выбор Екатерины, остановившейся на кандидатуре Дашковой, женщине образованной, честной, властной, давшей сразу же понять, что она будет ценить ученые заслуги членов Академии, а не умение их интриговать, надлежит признать удачным.
Назначение Дашковой дает повод для размышлений о характере двух Екатерин и их способности отделять личные симпатии от государственных интересов. После переворота Екатерина II, как нам представляется, не питала нежных чувств к Дашковой. Но императрица, преодолевая неприязнь, назначила Дашкову на высокую должность, руководствуясь не личными, а государственными интересами. То же самое можно сказать и о Екатерине Романовне. Думается, что у Дашковой, многократно подвергавшейся преследованиям императрицы, вряд ли сохранились прежние теплые чувства к ней. У человека с такой непреклонной волей, честолюбием, гордостью они не могли не поблекнуть. Впрочем, подобные категорические утверждения нуждаются в некоторых коррективах, поскольку при монархическом режиме нередко трудно бывает провести грань между личными и государственными интересами.
А. А. Безбородко, передавая княгине указ о назначении, добавил: «Когда угодно, утром или вечером, можете обращаться к ней (императрице. — Н. П.) по каждому делу, касающемуся вверенного вам учреждения», императрица, заверил он, будет ей всячески помогать. Екатерина же заявила, «что она не только вполне довольна своим выбором, но даже гордится им»[453]. По словам гофмаршала Дашкова всегда будет желанной гостьей при дворе.
Первый визит в Академию Дашкова совершила в сопровождении знаменитого математика Эйлера. Обращаясь с краткой речью к профессорам, она призналась в скудости своего научного образования, но заверила их в своем глубоком уважении к науке.
В 1786 году княгиня представила императрице отчет о своей трехлетней деятельности, из которого следует, что за три года она достигла немалых успехов. До ее прихода за Академией имелись долги, профессора не получали жалованья, отсутствовали средства для оплаты арендуемых помещений, на приобретение бумаги и т. д. Заботами директора Академии наук типография обзавелась новыми шрифтами, академическая библиотека пополнилась новыми книгами, в библиотеке составлен каталог книг, значительно снижены цены на издаваемые Академией книги и карты — до этого они продавались по столь высокой цене, что это препятствовало «осуществлению благодетельных намерений государыни, направленных к распространению просвещения»; приведены в порядок коллекции минералов, архив Академии, в гимназии учениками оставлены только молодые люди, проявившие способности к науке, ряды сотрудников были очищены от бездельников. Академиков директор обязала публиковать свои открытия в отечественных журналах и воздерживаться от их напечатания за границей до тех пор, «пока Академия не извлекла из них славу для себя путем печати и пока государство не воспользовалось ими»[454].
В процессе работы Дашковой, как известно, обладавшей трудным характером, пришлось преодолевать препятствия, исходившие, с одной стороны, от генерал-прокурора князя А. А. Вяземского, человека недалекого и педантичного, а с другой — от фаворитов А. Д. Ланского и П. А. Зубова. Первый чинил разного рода неприятности по финансовой части, а вторые внушали императрице враждебность к Дашковой. Так, Ланской устроил скандал по поводу отчета о путешествии императрицы в Финляндию, в котором среди лиц, ее сопровождавших, не была названа его фамилия.
По инициативе Дашковой в октябре 1783 года была учреждена Российская академия. В отличие от Академии наук, опекавшей точные науки, задача Российской академии состояла в разработке гуманитарного цикла, прежде всего русского языка, выработке правил правописания, составлении словарей. Главой Российской академии императрица назначила Дашкову, причем, как и в первом случае, вопреки ее желанию. При открытии Российской академии Екатерина Романовна произнесла речь, в которой вслед за М. В. Ломоносовым подчеркнула достоинства выразительного языка русского и определила главную задачу нового учреждения: «Сочинение грамматики и словаря да будет первым нашим упражнением». «Будьте уверены, — обращалась княгиня к многочисленной аудитории, — что я всегда гореть буду беспредельным усердием, истекающим из любви моей к любезному отечеству, ко всему тому, что всему нашему обществу полезно быть может, и что неусыпною прилежностию буду стараться заменить недостатки моих способностей… в помощи ж вашей надежду свою полагаю и тем самым желаю искреннее свое к вам почтение засвидетельствовать»[455].
В итоге Екатерина Романовна возглавила работу двух научных учреждений в качестве директора Академии наук и президента Российской академии. Автор книги о Дашковой справедливо заметила: «В Петербургской академии наук проявлялись административные таланты Е. Р. Дашковой, в Российской академии раскрылись ее творческие дарования»[456].
Научный подвиг Дашковой и руководимого ею коллектива состоял в том, что в короткий срок, в течение шести лет, был создан «Словарь Академии Российской, словопроизводным порядком расположенного». Заметим, что Французская академия над аналогичным трудом работала шесть десятилетий. К составлению Словаря живейший интерес проявила императрица. Он включал в себя не только русские слова, но и научные и технические термины.
Детищем Екатерины Романовны явился журнал «Собеседник любителей российского слова». Сначала он печатался Академией наук, а затем Российской академией. В предисловии к первому номеру журнала было написано, что он издается «по желанию нынешнего Академии наук директора ее сиятельства княгини Екатерины Романовны Дашковой, которая почитает нужным пещись по долгу звания своего о приведении наук в России в цветущее состояние, но и стараться о доставлении публике хороших российских сочинений». Статьи «Собеседника» разоблачали, по словам Н. А. Добролюбова, пороки человека: «двоедушие, ласкательство, ханжество, суетность, фанфаронство, обман, презрение к человечеству»[457], то есть по идейной направленности они были близки к безобидной критике человеческих недостатков, разоблачаемых «Всякой всячиной», издаваемой Екатериной II в 60-е годы.
Руководство двумя академиями приносило Дашковой как радости, так и огорчения. Последние были связаны не только с конфликтами с генерал-прокурором и фаворитами, но и с размолвками с самой императрицей: «Я предвидела, что между мной и императрицей возникнут неоднократные недоразумения», — писала Екатерина Романовна в связи со своими назначениями. По сути дела отношения императрицы к Дашковой лишь внешне выглядели лояльными, но без доверительности и теплоты. Более того, императрице будто бы доставляли радость и удовольствие невзгоды, переживаемые Екатериной Романовной в эти годы.
У княгини сложились не лучшие отношения с детьми: дочерью Анастасией и сыном Павлом. Отчасти в этом повинна сама Дашкова, деспотически опекавшая дочь и сына — будучи взрослыми, они находились под пристальным ее надзором; она контролировала каждый их шаг, и когда те освобождались от опеки, то давали волю своим неуравновешенным поступкам, что приводило ее к огорчениям, от которых она заболевала.
Дочь Анастасия оказалась существом пустым и безнравственным. Она была выдана замуж за Щербинина, но развелась с ним отчасти потому, что не сошлась характером со свекром, отчасти потому, что была кокеткой и прославилась мотовством и такой расточительностью, что ее имения оказались под опекой.
Еще больше огорчений доставил сын. Внешностью он напоминал красавца отца и, отправившись на юг, где служил у Потемкина, вел разгульную жизнь. В Киеве он встретил дочь купца Алферова и без благословения матери женился на ней. Княгиня узнала об этом от посторонних, сын удосужился известить ее об этом только два месяца спустя. Расстроенная мать написала ему короткое и холодное письмо: «Когда твой отец намерен был жениться на дочери графа Воронцова, он на почтовых поскакал в Москву, чтобы испросить позволения у своей матери. Ты уже обвенчан — я это знала прежде. Я знаю также и то, что моя свекровь не более меня заслуживала иметь друга в моем сыне».
Женитьба сына — самый тяжелый удар для княгини; ею овладели тоска и чувство одиночества, пессимизм. Она пыталась обрести утешение в академической службе, но вдохновение покинуло ее.
Как реагировала императрица Екатерина на житейские неудачи Екатерины Дашковой? Похоже, они доставляли ей удовольствие и радость.
В 1788 году свиньи Нарышкина, соседа по даче княгини, разрыли ее цветник. Княгиня велела загнать двух свиней в сарай и убить их. Между соседями возникла тяжба. 30 октября 1788 года А. В. Храповицкий записал в Дневнике: «Дашкова побила Нарышкиных свиней; смеясь сему происшествию (императрица. — Н. П.), приказала скорее кончать дело в суде, чтоб не дошло до смертоубийства». 2 ноября новое бесстрастное свидетельство Храповицкого: «Княгиня Дашкова прислала к графу Александру Матвеевичу Дмитриеву-Мамонову с изъяснением о свиньях. Тот (Нарышкин. — Н. П.) любит свиней, а она цветы, от того все дело вышло»[458].
Императрицу это событие так развеселило, что она сочла необходимым известить об инциденте князя Потемкина, причем в тональности описания его нетрудно обнаружить нотки злорадства — дескать, умная женщина дала повод для злословия окружающим. 7 ноября Екатерина писала Потемкину: «Какие дурачествы делает княгиня Дашкова в своей ссоре с обершенком Нарышкиным, ты себе представить не можешь. И ежедневно выходит новая комедия между ними, и все над ними смеются»[459].
Императрица как бы радовалась, что у сильной женщины с цельным характером, энергичной и деятельной, можно обнаружить слабость, являющуюся следствием ее тяжелого характера.
Храповицкий записал 23 апреля 1789 года еще одно суждение императрицы о Екатерине Романовне, тоже свидетельствующее о том, что потрясения, ею переживаемые, не вызывают у Екатерины сочувствия: «Разговаривая о княгине Дашковой (императрица. — Н. П.), отдавала ей справедливость в том, что имеет познание и умнее многих мужчин, но дивились, что никто ее не любит, даже дочь, в нынешних недостатках и быв под опекою, не соглашается жить с матерью. Княгиня больше приписывала сыну, чем он стоил: он прост и пьяница»[460].
Вряд ли и Екатерине Романовне до конца дней ее застилала глаза пелена восторга и любви, возникшая в годы, когда она, будучи юной и неопытной, воспринимала великую княгиню как образец человеческой натуры, честности и образованности. Только недалекий человек может восторгаться другим человеком, наносившим ему множество обид и оказавшимся неблагодарным за услуги. Дашкова к числу таких людей не принадлежала. Наносимые ей удары позволили ей распознать и собственные слабости, и слабости императрицы и извлечь из тех и других собственные уроки — она сочла главным своим пороком невоздержанный язык и в конце концов научилась его вовремя прикусывать. Екатерина Романовна обнаружила и главный недостаток императрицы, состоявший в непомерной любви к лести, и не скупилась расточать похвалу в ее адрес, когда представлялся к тому удобный случай — в частных беседах и публичных выступлениях. Вспомним о четырехчасовом потоке лестных слов, высказанных Дидро в адрес императрицы в полной надежде, что эти слова станут достоянием адресата, или бал, данный в честь двадцатилетия царствования Екатерины. В обоих случаях возвратившаяся на родину Дашкова встретила не только благосклонное отношение Екатерины, но и материальное вознаграждение за усердие.
В связи с этим возникает вопрос: чем объяснить похвалы императрице, расточаемые после ее смерти, когда она уже не могла расплатиться за них ни рублями, ни крепостными душами? Нам представляется, во-первых, что невзгоды, перенесенные Дашковой при Екатерине, были пустяками по сравнению с испытанной ею горечью при ее сыне Павле; во-вторых, Дашкова, как и Екатерина, была «государственницей», выдвигавшей на первый план не личные качества государя, а содеянное им. Подобный критерий позволил Екатерине Романовне называть императрицу «великой государыней и благодетельницей России».
Очередное охлаждение в отношениях между двумя Екатеринами наступило в 1795 году, когда Дашкова опубликовала посмертно сочинение Княжнина «Вадим Новгородский». Недоброжелатели княгини нашептали императрице об опасной, подрывающей устои трагедии Княжнина. Началось с того, что граф Салтыков, по отзыву Дашковой, не прочитавший за всю жизнь ни одной книги, сообщил Зубову о крамольном сочинении. Екатерина, к этому времени отказавшаяся от либеральных просветительских идей и твердо ставшая на охранительные позиции, поверила фавориту, не отказавшему себе в удовольствии доставить неприятность гордой Дашковой, и отправила княгине записку: «Недавно появилась русская трагедия „Вадим Новгородский“, которая, судя по заглавному листу, напечатана в академической типографии. Говорят, эта книга очень ярко нападает на авторитет верховной власти. Вы хорошо сделаете, если остановите продажу, пока я просмотрю. Доброй ночи. А вы читали ее?»[461]
Спустя несколько дней полицмейстер прибыл в академическую лавку, чтобы изъять из продажи книгу, которую императрица признала очень вредной. В тот же день Дашкову посетил генерал-прокурор Сената Самойлов и по поручению императрицы объявил ей выговор за напечатание книги, показавшейся Екатерине более опасной, чем «Путешествие из Петербурга в Москву». Во время личной встречи между двумя Екатеринами произошло такое бурное объяснение, что Дашкова на следующий день решила подать в отставку. Но императрица умела сглаживать острые углы.
— Очень рада побеседовать с вами, княгиня. Милости просим за мною, — такими словами встретила Екатерина Алексеевна Екатерину Романовну. Обаятельная улыбка погасила взрыв своенравной княгини.
Дашкова испросила разрешения удалиться от двора и от исполнения обязанностей президента двух академий. Она объявила, что явилась с прощальным визитом, но Зубов и на этот раз успел настроить императрицу против Дашковой, и вместо выражения благодарности за усердную службу и сожаления по случаю разлуки услышала холодное: «Желаю вам счастливого пути». Это была последняя встреча Екатерины Великой с Екатериной Малой.
Известие о смерти императрицы Екатерина Романовна получила, находясь в Троицком, и эта весть уложила ее на три недели в постель, надо полагать, не только в связи со скорбью об утрате, но и с тревогой за будущее. Не успела она оправиться, как последовала серия ударов, исходивших от Павла, — сын Екатерины II знал об активном участии Дашковой в перевороте и мстил за отца: последовал указ Павла I об отрешении Дашковой от всех должностей. Екатерине Романовне ничего не оставалось, как просить генерал-прокурора Самойлова передать благодарность императору за освобождение от бремени, которое она не могла нести.
На этом преследования Дашковой не закончились: она получает приказ императора жить не в Троицком, а в отдаленном имении Нижегородской губернии. Полубольная, в зимние морозы, она отправилась в ссылку, где ей довелось коротать дни в крестьянской избе, лишенной удобств, к которым она привыкла.
Екатерина Романовна обратилась за помощью к князю Н. В. Репнину, но тот ответил, что вмешаться в дело «решительно невозможно», и посоветовал в качестве «кавалерственной дамы» написать прошение на имя императрицы Марии Федоровны, супруги Павла I, в котором пожаловаться, что является «единственной несчастной женщиной в империи», подчеркнуть, что на месте ее ссылки у нее нет своего крова, что здоровье ее расстроено[462]. Мария Федоровна откликнулась на призыв и ходатайствовала о разрешении княгине жить в Троицком. Император, узнав, что конверт с прошением принадлежит Дашковой, не стал его распечатывать и велел отобрать у нее бумагу, письменные принадлежности и запретить ей общаться с кем-либо.
Мария Федоровна предприняла повторную попытку добиться смягчения наказания и на этот раз достигла своего. Последовал указ Павла: «Княгиня Екатерина Романовна, вы желаете переехать в свое калужское имение — переезжайте».
Новый всплеск великодушия Павла последовал в 1798 году, когда ходатаем за освобождение Дашковой от ссылки выступил ее сын Павел Михайлович, пользовавшийся фавором у императора. Матери разрешалось свободно разъезжать по стране и даже жить в столице, правда, то время, когда там не будет царской фамилии. Впрочем, милости, которыми пользовался Павел Михайлович у императора, продолжались недолго: он имел неосторожность заступиться за одного офицера, справедливо обвиненного в использовании труда солдат в своем имении, и тут же скорый на расправу император издал указ: «Так как вы мешаетесь в дела, до вас не касающиеся, поэтому увольняйтесь от службы».
Опала сына не отразилась на судьбе матери — она целиком отдалась заботам по упорядочению хозяйства, объезжала свои владения, занималась возведением усадебных построек, разведением садов и т. д. Вторым занятием, которым она стала увлекаться с 1804 года, было писание мемуаров. Ей шел 61-й год — возраст, достаточно почтенный, чтобы кое-что забыть, кое-что перепутать, кое-что оценивать сквозь призму достигнутого возраста. Именно поэтому мемуары пользуются у историков репутацией самого субъективного источника, требующего к себе более чем в других случаях критического отношения, ибо цель мемуаров, как правило, понятна: либо оправдать перед потомками свою негативную роль, либо показать в лучшем виде свои человеческие достоинства, либо опорочить кого-либо из своего окружения, родственников, либо подчеркнуть наличие множества добродетелей и отсутствие пороков. Последнее относится к мемуарам Дашковой, из каждой строки которых выпирает местоимение «Я». Она любит подавать себя женщиной, снизу доверху начиненной христианскими добродетелями, оставаясь при этом безразличной к судьбе своей невестки, которая, будучи брошенной ее сыном, прозябала в одиночестве, продолжая любить своего бывшего супруга. Княгиня не желала не только знаться с нею, но и слышать ее имя.
Если высокомерное отношение к окружающим было продиктовано интеллектуальным превосходством над ними, наличием знаний, которыми они не располагали, то третирование купеческой дочери, волею случая оказавшейся невесткой, питалось, видимо, княжеской спесью. Только смерть сына Павла в 1807 году смягчила сердце княгини, и между двумя вдовами состоялась трогательная встреча: обе заливались слезами так, что не могли вымолвить слова.
Мы проследили, правда, в самых общих чертах жизненный путь княгини Дашковой. Он не был усеян розами. Казалось бы, множество обрушившихся на нее невзгод должны были сломить эту хрупкую и невзрачную женщину. Но она выстояла, сохранив свое достоинство. Личность ее имела бы еще большую притягательную силу, если бы она не стремилась стать лучше, чем была на самом деле. Это стремление обнаруживается и в ее «Записках», и в рукописном автопортрете.
В конце XVIII — начале XIX века было модно описывать свою личность, создавать рукописный автопортрет. Мы имели случай познакомиться с автопортретом Екатерины II. Пришел черед посмотреть на автопортрет, выполненный нашей героиней. Автобиография Дашковой — труд оригинальный, своеобразие которого состоит в том, что она отказалась от присущего этому жанру повествования. Ее сочинение — ответ, как она полагала, на наветы ее недругов, распространявших о ней, по ее мнению, небылицы всякого рода.
В письме к своей подруге, мистрис Гамильтон (автобиография имеет форму письма), княгиня обязалась «говорить о себе искренно, не скрывая ни добрых, ни дурных сторон». Посмотрим, в какой мере Екатерина Романовна выполнила свое обещание, действительно ли она не скрывала неприглядных качеств своей личности, которых у нее было немало и которые производили на современников дурное впечатление. Согласилась ли она вывернуть себя наизнанку и предстать перед читателем такой, какой она была?
Княгиня начинает письмо с опровержения одного утверждения, исходившего от императрицы, заявившей через месяц после переворота в послании к Станиславу Понятовскому, «что мое участие в этом деле было ничтожно, что я на самом деле не больше, как честолюбивая дура. Я не верю ни одному слову в этом отзыве». Более того, Екатерина Романовна удивляется, «каким образом умная Екатерина могла говорить о бедной ее подданной», готовой ради нее отправиться на эшафот.
Источники, которыми располагают историки, дают основание принять сторону императрицы. Во-первых, Дашкова неточно излагает мысль Екатерины: она не называла Екатерину Романовну «дурой», а напротив, считала ее «очень умной» женщиной, но «тщеславной и взбалмошной». Во-вторых, дело даже не в формулировках, а в сути: великая княгиня и ее сообщники, как отмечалось выше, имели основание не доверять Екатерине Романовне. Поэтому императрица права, когда уличала Дашкову в преувеличении своей роли в перевороте. Поскольку с этой оценкой своей роли Дашкова не расставалась до конца дней своих, то остается строить догадки, почему она осталась верной своим заявлениям, сделанным сразу же после переворота. Вероятно, суетливость, затрату переливавшей через край энергии она и в самом деле принимала за реальный вклад в «революцию», как называли современники события 28 июня 1762 года. В действительности же его успех или неудача решались не Дашковой и даже не примкнувшими к заговорщикам вельможами, а офицерами-заговорщиками в казармах гвардейских полков.
Приписываемая Дашковой руководящая роль в перевороте опровергается и тем, что она, по собственному признанию, появилась в Казанском соборе, когда все завершилось без ее участия; Екатерина была объявлена императрицей.
В другом отношении, пожалуй, права Дашкова: императрица в беседе с австрийским императором охарактеризовала княгиню «как самую капризную женщину». Следов этой капризности Екатерина Романовна не оставила.
Вслед за замечаниями в адрес императрицы идет опровержение молвы о достоинствах и пороках Дашковой, сформулированных ею самой. Многие, писала она, ей приписывали «ум и проблески гения». Дашкова дала ответ, с которым трудно не согласиться: «В уме я не чувствовала недостатка, но на второй не обнаруживала ни малейшего притязания».
Следующее суждение о натуре Екатерины Романовны относилось к ее учености. Здесь тоже можно с ней согласиться: «Это совершенно ложная черта». Раннее замужество, дети, болезни «вовсе не благоприятствовали кабинетным трудам, которые я так любила».
Ответы на вопросы о характере ставят под сомнение искренность Екатерины Романовны. Здесь она подает себя без изъянов и темных пятен. Княгиня, например, решительно и столь же безосновательно отвергает наличие у нее таких пороков, как тщеславие, крайнее самолюбие, упрямство.
В Толковом словаре Даля читаем следующее определение: «тщеславиться чем, искать суетной или тщетной, вздорной ложной славы, внешнего почета, блеска, почестей или хвалы; величаться, кичиться, возноситься, ревнуя вообще к наружным знакам почести; хвалиться заслугами, достоинствами, богатством своим, хвастаться, бахвалиться»[463].
Разве не тщеславие и самолюбие руководили ее пером, когда она бралась составлять «Записки» и описывать свою персону? Самолюбием и тщеславием она руководствовалась, когда отвергла выбор сына в супруги купеческой дочери. Княгиня обладала характером, который в обыденной жизни принято называть тяжелым или дурным.
Нерасположение к ней окружения императрицы отчасти можно поставить в вину окружению, но главным образом самой княгине: она сама писала о наличии «толпы моих врагов, окружавших императрицу». Если речь идет о толпе врагов, то справедливо было бы поискать причины ее существования в самой княгине. К сожалению, вражда к княгине проникла не только в придворную среду, но и в среду родственников.
Погружаясь в сферу семейных отношений, мы должны учитывать, что ее полноценное освещение возможно только при наличии всего комплекса источников: писем, мемуаров, хозяйственных документов, свидетельств посторонних лиц и т. д.
К сожалению, мы располагаем ограниченным количеством источников, случайно сообщающих отрывочные сведения и взгляды только одной стороны (самой княгини), участвующей в семейном конфликте. Поэтому выводы, на них основанные, не представляются нам бесспорными.
Нам представляется, что виновницей напряженных и даже враждебных отношений в семье Дашковых была властная и самолюбивая княгиня, игнорировавшая интересы дочери и сына. Дочь Анастасию Екатерина Романовна выдала замуж за некоего Щербинина. Выбор пал на него потому, что он был меланхоликом, что, по мнению княгини, должно было благотворно отразиться на семейной жизни и сгладить неуравновешенный характер дочери. На поверку оказалось, что супруг Анастасии Михайловны страдал психическим расстройством, с годами усиливавшимся. В письме, относящемся к 1784 году, анонимный автор писал к неизвестному корреспонденту о Щербинине: «Говорят, он помешан, разговаривает сам с собой, смеется, и затем становится задумчивым и печальным». Нетрудно представить, имея в виду нравы второй половины XVIII века, как вела себя супруга — она пустилась в разгул, промотала часть приданого, составлявшего 80 тысяч рублей, чего, разумеется, не одобряла мать-аскетка. Начались ссоры. Судя по письмам княгини, она запретила дочери появляться в своем доме, взяла с нее обязательство не показываться «в тех местах, где может меня встретить». В письме к брату 30 ноября 1803 года княгиня сообщала о мотовстве дочери: «Ты увидишь в Петербурге мою дочь. Шесть лет как я заплатила все ее долги. Однако один из кредиторов предъявил иск на 10 тысяч рублей, и через шесть недель продали часть ее имения». В другом письме, на этот раз к дочери, мать писала: «Я тебя прощала семь раз, что только ангел милосердия простить мог…» и т. д. Далее — упрек дочери, что она тайком приезжала в имение матери и настраивала против нее крестьян. Княгиня обвиняла дочь в разврате, мотовстве, неповиновении и прочих грехах. Распря с дочерью кончилась тем, что мать лишила ее наследства, как недвижимого, так и движимого имущества.
Не лучше обстояло дело и с сыном. Княгиня, похоже, делала все от нее зависящее, чтобы сын и дочь выросли физически крепкими, здоровыми и образованными. Она возила их лечиться за границу, сочла необходимым, чтобы сын закончил Эдинбургский университет. И тем не менее и сын, и дочь не ответили заботливой матери ни благодарностью, ни послушанием. Сын, как только освободился от опеки матери, стал бражничать, залез в долги, так что матери пришлось раскошеливаться на их погашение. И хотя после смерти сына состоялось примирение свекрови с невесткой, трагедия не растопила до конца суровое сердце княгини; из 69 тысяч рублей, завещанных различным лицам, на долю невестки пришлось только 10 тысяч рублей.
Непросто разобраться в последнем упреке в адрес Дашковой: «Меня также представили жестокой, беспокойной и алчной». Перечисленные упреки княгиня отклонила. Можно безоговорочно принять ее заявление относительно жестокости: «Мои знакомые и слуги, я уверена, не могут обвинить меня в жестокости». Что касается скупости, то «этот порок, — писала Екатерина Романовна, — свойствен только низкому уму. В этом отношении лучшим моим оправданием служат денежные пособия родственникам, гораздо выше моих средств». Цитированное заявление соответствует действительности: горячо любимого сына она выручала из беды дважды, раз уплатив за него девять тысяч, в другой — 24 тысячи. Погашала она долги и своей непутевой дочери.
Порок Екатерины Романовны скорее можно назвать стяжательством. В самом деле, в источниках, исходивших от Дашковой, часто упоминаются жалобы на бедность, на необходимость экономить во всем, ибо надлежало расплатиться с долгами покойного супруга и сделать это так, чтобы не продать ни одного крепостного и тем самым не оставить детей без наследства. Ей пришлось расстаться с драгоценностями, серебряной посудой и ограничить свои расходы 500 рублями в год. По инерции она продолжала экономить и в годы, когда ее годовой доход достигал 25 тысяч рублей — сумма по тем временам громадная.
Помещица держала все нити управления имениями в своих руках, вникая во все детали их хозяйственной жизни. В 1799 году она сетовала на понесенные убытки от града: «У нас два раза были грозы и град, наделавшие много бед; моя конопля почти совсем уничтожена; хорошо, если нам удастся спасти хоть десятую часть; убыток свой исчисляю в 1500 рублей». В другом письме (1793 год) она жаловалась на подорожание мяса: «Провизия с каждым днем дорожает. Говядина стоит 10 коп.».
Дашкова занималась и ростовщичеством, причем с кредиторами обходилась довольно жестко. Брата она уведомляла, что отказалась одолжить 3–4 тысячи рублей некоему Страхову, так как тот не уплатил 5 % с ранее взятых 2 тысяч рублей[464].
Непривлекательные черты характера Екатерина Романовна сохранила до конца жизни. Уже будучи в преклонном возрасте, она заявила издателю «Русского вестника» С. Н. Глинке: «Я вызываюсь к вам в сотрудницы, только с уговором: я настойчива и даже своенравна в мнении и в слоге моем; прошу не переменять у меня ни буквы, ни запятой, ни точки»[465].
Жизненный путь единственной в истории России женщины-вельможи не был усеян розами: в ее служебной и общественно-политической карьере взлеты сменялись столь же крутыми падениями. Но особенно сильные удары обрушились на нее в области семейной жизни. Приходится удивляться, с каким мужеством переносила удары эта невзрачная на вид женщина, до конца дней своих остававшаяся верной своим принципам. Скончалась она в 1810 году.
Глава XV
Никита Иванович Панин
В двух последних главах речь пойдет о вельможах, занимавших высокие посты в правительственном механизме, — канцлерах. За тридцатичетырехлетнее царствование Екатерины их сменилось три: М. И. Воронцов, Н. И. Панин и И. А. Остерман. Но Воронцов, верно служивший Петру III и даже приезжавший в Петербург, чтобы уговорить Екатерину отказаться от переворота, продержался недолго и после воцарения императрицы должен был подать в отставку. Что касается Остермана, то он относится к числу марионеточных канцлеров, не оказывавших серьезного влияния на дела. Фактическим руководителем внешнеполитического ведомства до 1797 года был Александр Андреевич Безбородко, формально остававшийся вторым лицом в Коллегии иностранных дел.
Внешняя политика относится к той сфере управления, к которой проявляли известный интерес, преимущественно на бытовом уровне, такие императрицы, как Анна Ивановна и Елизавета Петровна, как известно, освободившие себя от всех государственных забот. В их царствование внешнеполитическое ведомство находилось в руках А. И. Остермана и А. П. Бестужева-Рюмина, определявших внешнеполитический курс страны.
Совсем иная ситуация сложилась при Екатерине И, фактически выполнявшей роль канцлера, вникавшей во все детали внешней политики страны. Если Потемкин, находясь вдали от двора, являлся фактическим хозяином наместничества с неограниченными полномочиями, доверенными ему Екатериной, а Дашкова, будучи президентом двух академий, исполняла свои обязанности более или менее самостоятельно, далеко не всегда испрашивая дозволения императрицы, то внешнеполитические дела настолько интересовали императрицу, что находились под ее неусыпным контролем. Объясняется это тем, что внешнеполитический престиж государства был адекватен престижу императрицы внутри страны.
Сказанным определяется роль канцлеров при Екатерине — они являлись всего лишь исполнителями ее воли, иногда отстаивавшими свою точку зрения, но в большинстве случаев (в особенности это относится к Безбородко) безропотно выполнявшими повеления Екатерины.
Никита Иванович Панин родился в 1718 году в семье военного служаки Ивана Панина, завершившего свою военную карьеру генерал-поручиком. Хотя он прослужил всю жизнь в армии, но не стяжал военной славы. Его сын Никита начал службу с нижних чинов в конногвардейском полку, вручившем в 1741 году скипетр Елизавете Петровне.
Когда Елизавета Петровна обратила внимание на Никиту Панина, ее фаворит И. И. Шувалов решил избавиться от соперника давно испытанным способом — удалить от двора и взвалить поручение, выполнение которого связано с выездом из столицы. В итоге Панин получил назначение послом в Дании, а затем в Швеции. В последней он зря времени не терял, знакомился с борьбой политических партий, овладевал искусством дипломата. Так как в Швеции были сильны реваншистские настроения, нацеленные на пересмотр Ништадтского мира, то Панину, чтобы обезвредить влияние реваншистов, довелось овладевать всем арсеналом интриг: обострять соперничество противоборствующих «партий», использовать подкупы, поднатореть в лести.
Одновременно, живя в Швеции, Панин усвоил некоторые идеи Просвещения. Он, например, фетишизировал силу законов, которым неукоснительно должно подчиняться все население страны, включая и монарха, — только располагая хорошими законами, страна может достичь благоденствия. Панин считал первейшей обязанностью государства покровительствовать развитию внутренней и особенно внешней торговли, промышленности, использующей богатейшие природные ресурсы страны, совершенствованию путей сообщения как сухопутных, так и водных, поощрению земледелия. Для достижения этих целей надлежало купцам и промышленникам выдавать на льготных условиях ссуды, защищать отечественную промышленность покровительственными пошлинами и т. д.
Дипломата Панина интересовала и судьба крепостных крестьян. Здесь он в принципе придерживался взглядов умеренных просветителей, но вносил в них существенные коррективы. По его мнению, ликвидация крепостного права была преждевременной, но он считал первоочередной задачей государства регламентацию отношений между барином и крестьянином правительственными законами, устанавливавшими размер повинностей в пользу помещика. Нарушителей закона ожидала суровая кара.
С таким запасом знаний и убеждений Никита Иванович в 1760 году прибыл в Россию — его вызвала императрица Елизавета Петровна, поручив ему ответственную задачу воспитателя сына наследника престола — Павла Петровича. Должность обер-гофмейстера среди придворных чинов котировалась достаточно высоко — она беспрепятственно открывала двери двора, правда, малого, позволяла завести с этим двором, то есть с великим князем и великой княгиней, более или менее близкие отношения. Обер-гофмейстер был вхож и в апартаменты императрицы. Все это вместе взятое ставило его в ряд важных сановников страны.
Согласно инструкции, которой должен был руководствоваться обер-гофмейстер при воспитании сына Екатерины, первейшая обязанность воспитателя состояла в утверждении «в нежном его сердце прямого благочестия, то есть убежденности в вере». Далее следует пространный перечень добродетелей, которые надлежало внушить воспитаннику: добронравие, добродетельное сердце, человеколюбие, кротость, правосудие и др.
Панину разрешалось приглашать в общество воспитанника «всякого звания чина и достоинства» людей «доброго состояния», чтобы он мог познать их нужды и научиться отличать добродетельных людей от злонравных.
В обязанность Панина вменялось предупреждение таких пороков, как лесть, трусость, непристойные шутки и др. Из наук, преподаваемых великому князю, первое место должна занимать история России, изучение нравов и обычаев ее народа, примеров отваги при защите Отечества, а также природных ресурсов страны. Что касается остальных предметов, подлежащих усвоению воспитанником, то их перечень отдавался на усмотрение воспитателя: «по долговременному вашему обращению в делах политических, сами знаете, которых из оных его высочеству пристойны и нужны»[466].
Нам неведомо, какими педагогическими навыками располагал Никита Иванович, мы не знаем и педагогических принципов, которыми он руководствовался. Известно лишь, что он получил материал для воспитания не лучшего качества: великий князь от рождения до шести лет находился на попечении невежественных нянек, сказочниц, приживалок, считавших благом для ребенка, если его содержат в закрытом душном помещении, укутанным сверх всякой меры. В результате мальчик рос болезненным и хилым, крайне нервным и вспыльчивым. Няньки приучали ребенка к послушанию, запугивая именами императрицы и обер-гофмейстера, так что первое свидание воспитателя с подопечным сопровождалось ревом из-за страха, внушенного няньками.
С появлением Панина няньки были удалены от великого князя, но, судя по запискам С. А. Порошина, изо дня в день отмечавшего все события из жизни воспитанника, Панин рвением и сердечными заботами о воспитании не отличался. Отчасти это объяснялось его ленью, отчасти — тем, что на него одновременно с обязанностями воспитателя было возложено в 1763 году руководство внешнеполитическим ведомством.
Порошин в своих «Записках» каждодневно регистрировал присутствие или отсутствие Панина за обеденным столом и темы бесед, которые вел главный воспитатель. Как правило, он обращался не к десятилетнему ребенку, а к взрослым, сидевшим за столом: к Порошину, отцу Платону, Г. Н. Теплову, Захару Чернышову, брату П. И. Панину и др.
Содержание бесед не дает оснований считать, что Панин руководствовался какой-либо системой в выборе тем. Это была скорее светская или деловая беседа, чуждая детским интересам и разуму малолетнего воспитанника.
Поскольку Никита Иванович занимал первое место среди присутствовавших вельмож, то он, и никто другой, определял тему разговора, и в зависимости от настроения Панина за столом царили либо веселье, либо гробовая тишина — молчал Панин, безмолвствовали остальные. Так, 17 и 18 января 1765 года Никита Иванович пребывал в плохом настроении, что тут же отметил Порошин: «Его превосходительство Никита Иванович по большей части сидел задумавшись»; на другой день он же «мало разговаривал», а запись от 8 октября 1764 года зарегистрировала влияние дурного расположения духа воспитателя на поведение присутствовавших: Панин «весьма был задумчив, и задумчивость его по всем распространилась».
Далеко не изо всех бесед ребенок мог извлечь для себя какую-либо пользу. Довелось, например, Панину сравнить нынешние маскарады с предшествующими, и он стал убеждать слушателей, что в былые времена маскарады отличались богатством одежды и занимательностью масок: во времена Анны Ивановны на генерал-берг-директоре А. Шемберге «платье было с бриллиантами тысяч на полтораста», а «в нынешних маскарадах богатых масок совсем не бывает», что привело к падению интереса к этого рода увеселениям. В другой раз Панин затеял разговор с отцом Платоном о церковной обрядности и вел себя так, будто совершенно не замечал присутствия за столом воспитанника. Запись Порошина от 14 января 1765 года: «Почти до осьми часов сидел у нас Никита Иванович. Изволил по большей части разговаривать со мною о некоторых придворных обстоятельствах во владение императрицы Елизаветы Петровны, о графе Петре Ивановиче Шувалове, о заведении здесь банков, о прошлой войне и о прочем».
В другой раз собеседником Панина вновь оказался Порошин, причем разговор шел о судебной практике, об училищах, о военных распоряжениях «и о прошедших временах». Нередко беседы со взрослыми велись на темы, совершенно недоступные детскому восприятию. Так, 11 января 1765 года Панин затеял беседу о кавалере Данжеле, сочинившем книгу о прибытках и убытках коммерции в Англии и во Франции, при этом заявив, что Данжель «все выкрал из одного английского автора». При сравнении финансовых систем Никита Иванович хулил французскую.
23 февраля Панин затеял «великий спор» с Тепловым о том, «в армию докторов назначать Медицинской ли коллегии, или по требованию командующего дивизией». Невнимание к наследнику вызывало у последнего раздражение, и тот в резком тоне высказал недовольство: «Как не стыдно во весь стол говорить одно, да одно».
Изредка, однако, темы бесед с некоторой натяжкой можно отнести к воспитательным. Однажды Панин спросил у воспитанника: «Как вы думаете, повелевать ли лучше или повиноваться?» «На сие изволил сказать государь: все свое время имеет; в иное время лучше повелевать, в иное лучше повиноваться». От воспитателя надобно было ожидать рассуждений, оценки ответа, его конкретизации, но Панин оставил ответ без внимания, во всяком случае Порошин умолчал о его реакции.
Воспитательное значение имел рассказ Никиты Ивановича о шведском короле, большом почитателе кукольных комедий, «и как он сам (король. — Н. П.), стоя за декорациями, говорил вместо Полишинеля». Панин «рассказывал о сем с насмешкою его величеству», из чего вытекало нравоучение: не дело короля участвовать в кукольных комедиях.
Крайне редко встречаются записи, непосредственно относившиеся к воспитательному процессу. 20 сентября 1765 года наследнику исполнилось 11 лет. Панин в связи с этой датой спросил у Порошина, сам ли наследник «умываться изволит». «И как я сказал, — читаем в „Записках“ Порошина, — что мы его умываем и сегодня умывал я, то Никита Иванович говорил, чтобы его высочество впредь изволил умываться сам, что теперь не дитя уже». К этому проявлению заботы Никиты Ивановича о своем воспитаннике можно добавить разве что еще один случай, когда он удосужился лично наблюдать за одеванием наследника, да его указание на то, чтобы чадо не перекормили.
За столом бывали случаи, когда разговор носил, выражаясь современным языком, антипедагогический характер, прививавший не чувство сострадания к ближнему или нравственность, а наоборот, развивавший жестокость, садизм, капризность и т. д. Порошин описал несколько подобных разговоров. Один из них начался с казни Мировича, давшей повод Панину вспомнить, с его точки зрения, забавный случай казни в Париже какого-то аббата: палач возвел того на эшафот, наложил петлю на шею и затем толкнул жертву с лестницы. Аббату, однако, удалось зацепиться ногою за лестницу и повиснуть. «Палач толкнул его в другой раз покрепче, сказав: „Descendez done, ne faites pas i’enfant Mr. l’abbe“ (Спускайтесь же, не изображайте из себя ребенка, мистер аббат. — Н. П.). Сему весьма много смеялись».
Вряд ли был полезен для ребенка и рассказ Панина о шведской графине Цедеркрейц, которую обманул первый ее супруг, шотландец Мул: женившись на ней и обобрав ее, он уехал на родину и к ней не возвратился.
Если добавить, что великого князя водили в театр, где ему доводилось наблюдать фривольные сцены, присущие отнюдь не целомудренному веку Екатерины, а также смотреть комедии, рассчитанные вовсе не на детей, то трудно оценить положительно роль Панина в воспитании у Павла добродетелей, предусмотренных инструкцией.
И все же Панин оказал немаловажное влияние на воспитание Павла: во-первых, подбором знавших свое дело воспитателей, среди которых выделялся высокими нравственными качествами и обширными знаниями молодой офицер С. А. Порошин, преподававший наследнику математику, фактический его воспитатель, к сожалению, выполнявший свои обязанности лишь в течение года; во-вторых, по словам А. Г. Тартаковского, Панин вместе с Порошиным «настойчиво внушал наследнику представления о его династических правах». Разумеется, подобные внушения не способствовали установлению доверительных отношений между матерью и сыном — Екатерина смотрела на Павла как на законного наследника и зорко следила за ним, чтобы пресечь всякие попытки воспользоваться своими правами.
Особенно усилился разлад между Екатериной и сыном после того, как последний достиг совершеннолетия и с 20 сентября 1772 года, по представлению Панина и его сторонников, мог бы стать если не соправителем, то исполнителем важных правительственных поручений. Екатерина, однако, держала «малый двор» в изоляции и делиться даже малой толикой власти не намеревалась.
Екатерина знала о симпатиях Панина, но лишить его должности и отвадить от двора в первые годы царствования не решалась, ибо учитывала и степень его влияния в придворных кругах, и его активную роль в перевороте, и, наконец, непрочность своего положения на троне. В последующие годы она, напротив, уже была уверена, что ни Панин, ни его воспитанник не представляли угрозы. Екатерина убедилась в крайней необходимости графа на посту главы внешнеполитического ведомства, поскольку тот, являясь ее единомышленником во взглядах на сближение с Пруссией, с усердием выполнял волю императрицы. Но как только Екатерина изменила внешнеполитическую ориентацию, Панин оказался не у дел.
Обстоятельства сложились так, что осторожному Никите Ивановичу пришлось участвовать в бурных событиях 28 июня 1762 года. Отличительная особенность этого переворота состояла в участии в нем, помимо рядовых гвардейцев и гвардейских офицеров, таких вельмож, как Н. И. Панин и гетман К. Г. Разумовский. Вовлечение Панина в ряды заговорщиков было делом достаточно сложным, ибо Никита Иванович не любил рисковать. И все же его удалось уговорить. Тому немало содействовал сам Петр III, наградивший Панина, человека сугубо штатского, ненавидевшего муштру, чином генерал-аншефа. Чин обязывал тщедушного вельможу участвовать в вахтпарадах, построениях всякого рода, к которым был так пристрастен император.
Панин отказался от генеральского чина, заявив, что, если будут настаивать на его принятии, он отправится в Швецию. Когда об этом отказе доложили императору, он произнес две оскорбительные в адрес Панина фразы: «Мне все твердили, что Панин умный человек. Могу ли я теперь этому верить?» Петр III все же наградил воспитателя своего сына гражданским чином, соответствовавшим генерал-аншефу[467].
Дашкова после многих раздумий и сомнений все же решилась заговорить с Паниным, доводившимся ей дальним родственником, «о вероятности низложения с престола Петра III». «Я решилась открыться графу Панину, — писала Дашкова, — при первом моем свидании с ним. Он стоял за соблюдение законности и за содействие Сената». В переводе с дипломатического языка на обыденный слова Панина означали, что он понимал гибельность для страны правления неуравновешенного Петра III, но противился насильственным мерам. «Соблюдение законности» означало, что трон должен наследовать законный преемник, то есть сын Петра Павел, его, Панина, воспитанник, а Екатерине, матери Павла, до его совершеннолетия отводилась роль регента. Быть может, на каком-то этапе подготовки переворота и его совершения Екатерина и могла согласиться на роль регента, но в обстановке всеобщего ликования по поводу свержения Петра III и воцарения Екатерины мысль о регентстве сама собою исчезла.
Казалось бы, что столь существенные различия во взглядах на цель переворота должны были заставить Екатерину проявить настороженное отношение к Панину и повлиять на его карьеру. Но этого не случилось, во-первых, потому, что более или менее доверительные отношения между малым двором, в особенности Екатериной и Паниным, имели давнюю историю; во-вторых, Панин, видя бесполезность протеста, не настаивал на реализации своего плана; в-третьих, императрица не стала мстить и проявлять враждебность не только к Никите Ивановичу, но и к явным сторонникам свергнутого супруга, таким, как Волков, Мельгунов, М. И. Воронцов.
27 октября 1763 года Панин получил от Екатерины следующий рескрипт: «По теперешним не беструдным обстоятельствам мы за благо во время отсутствия нашего канцлера препоручить вам исправление и производство всех по Иностранной коллегии дел; чего ради и повелеваем вам до возвращения канцлера присутствовать в оной коллегии старшим членом поколику дозволяют вам другие ваши должности». По смыслу рескрипта новая должность Панина была временной, отправлять ее он должен был до возвращения Воронцова из двухлетнего отпуска, но просьба последнего о предоставлении отпуска была ничем иным, как благовидным предлогом ухода в отставку, и Панин почти на 20 лет стал руководителем внешнеполитического ведомства. Слова рескрипта «поколику дозволяют вам другие ваши должности» означали, что за ним сохранялись обязанности воспитателя наследника и руководителя ведомства, разбиравшего политические преступления.
Назначение Панина, как и вступление на престол Екатерины, получило отклик австрийского посла графа Мерси д’Аржан-то, доносившего в Вену в 1763 году: «Что касается до настоящего времени, то, во-первых, более чем вероятно, что характер новой государыни, составленный из бурных страстей, сделает ее царствование, как в хорошем, так и в худом, весьма оживленным и деятельным; во-вторых, так как Панин был главным орудием к возведению на престол новой государыни и через то достиг непременного права руководить ею в делах правления, то он, конечно, сумеет искусно согласовать сохранение собственного кредита со страстями императрицы. Этот министр чрезвычайно своенравен и искусен в предприятиях, выгодных ддя его конечной цели».
В течение продолжительной службы Панину довелось исполнять самые разнообразные поручения Екатерины, в том числе и самого деликатного свойства, не имевшие прямого отношения ни к дипломатии, ни к обязанностям воспитателя, при этом, то пользуясь ее безграничным доверием, то находясь в полуопале. К таким деликатным поручениям относится руководство расследованием двух дел: «дела Хитрово», связанного с намерением Екатерины связать свою судьбу с фаворитом Григорием Орловым брачными узами, и следствия по делу Мировича, неудачно пытавшегося совершить очередной переворот — свергнуть Екатерину и вручить корону томившемуся в заточении в Шлиссельбурге Иоанну Антоновичу.
Первое следствие не обнаружило серьезной опасности для Екатерины, и участники так называемого заговора понесли сравнительно легкое наказание, объясняемое, в частности, и тем, что сам Никита Иванович находился в рядах тех, кто противился этому браку.
Что касается Мировича, то он, как мы помним, совершил попытку освободить из заточения Иоанна Антоновича в дни, когда императрица находилась в Прибалтике, и она руководила следствием через Панина, проявившего при его проведении и личную инициативу, и верность Екатерине, и неукоснительное выполнение всех ее распоряжений, присылаемых из Риги.
Когда читаешь письма императрицы Панину, то из их содержания вытекают два наблюдения: высокая степень доверия императрицы к Панину и невероятная выдержка Екатерины. Первое известие, полученное императрицей от Панина, по всей видимости, вызвало у нее два чувства: радость по случаю гибели главного претендента на корону и заключения под стражу главного виновника трагедии, происшедшей в Шлиссельбурге, и чувство тревоги, под влиянием которого она выразила сомнение в том, что Мирович действовал в одиночку, и уверенность, что у него были сообщники в Петербурге из числа гвардейцев, готовых повторить то, что два года назад она сама содеяла.
Поведение Екатерины тем более вызывает удивление, что она, получив известие из Петербурга, не бросилась, очертя голову, в столицу, а оставалась в Риге и делала вид, что на небосклоне все спокойно; она, как и раньше, продолжала расточать улыбки, покорять обаянием лифляндских дворян, участвовать в маскарадах, торжественных приемах и пр. Только по письмам императрицы к Панину, достаточно откровенным, можно судить о глубокой тревоге и напряженном ожидании новых вестей из Петербурга. Между Ригой и столицей день и ночь скакали курьеры, доставлявшие донесения Никиты Ивановича и распоряжения императрицы, до мелочей вникавшей в дело. Обращает внимание, с какой поспешностью императрица отвечала на донесения Панина, причем все рескрипты к нему, ради сохранения тайны, она писала собственноручно: 9 июля, It июля (два рескрипта), 14 июля, 22 июля. В последнем рескрипте императрица высказала полное удовлетворение действиями Никиты Ивановича: «Лучше сделать не можно было как вы сделали, за что я весьма благодарна… кажется дело гладко»[468].
Панин активно участвовал и в событиях, развернувшихся в столице Речи Посполитой Варшаве и связанных с выборами нового короля, бывшего любовника императрицы, Станислава Понятовского.
Русской дипломатии при осуществлении своего намерения пришлось преодолевать сопротивление постоянного соперника за преобладание в Европе — Франции, а также Австрии. В результате в месяцы, когда проводилась избирательная кампания в Речи Посполитой, Екатерина сблизилась с Фридрихом II, посчитавшим, что Станислав Понятовский более всего соответствует его видам в Польше.
В итоге давления на конволационный (избирательный) сейм 4 июля 1764 года королем единогласно был избран Станислав Понятовский. Это дало повод Екатерине написать Панину: «Поздравляю вас с королем, которого мы делали»[469]. Справедливости ради отметим, что главным «делателем» короля был не Панин, а Екатерина, державшая в своих руках все нити интриги избирательной кампании и через голову Иностранной коллегии непосредственно общавшаяся с послом России в Варшаве Кайзерлингом и сменившим его Репниным.
На 1763 год падает еще два события, к которым имел прямое касательство Панин. Одно из них носило матримониальный характер и связано с попыткой Г. Орлова стать супругом императрицы.
Формально эту затею предложил А. П. Бестужев-Рюмин, по повелению Елизаветы Петровны оказавшийся в опале. Этот вельможа опирался в своей карьере на лесть и угодничество, умение предвосхищать тайные желания сильных мира сего. После смерти Анны Ивановны Бестужев предложил Бирону стать регентом Иоанна Антоновича и, проявив незаурядную настойчивость, достиг своего. Теперь, в 1763 году, он, будучи возвращен из ссылки Екатериной, сделал ставку на ее фаворита и, конечно же с его подачи, уговорил императрицу согласиться на брак.
Нам представляется, что Екатерина согласилась на этот шаг поневоле, находясь в состоянии неуверенности за свою судьбу и страшась лишиться короны, которую вручили ей Орловы и которую с той же легкостью могли у нее отнять. Фаворит Григорий Орлов, самый недалекий из братьев, в присутствии императрицы и вельмож хвастливо заявлял, что ему понадобится месяц, чтобы посадить на трон другого претендента. На это Кирилл Разумовский резонно заметил, что Орлов за неделю до переворота был бы повешен.
Согласно версии Дидро, «Бестужев открыл эти замыслы канцлеру Воронцову. Канцлер, не хотев слышать его и прервав на половине речи, сказал: „Чем я заслужил такое унизительное доверие с вашей стороны?“ Вслед за тем он побежал к императрице и поставил ей на вид неприличие и опасность такого поступка, советуя, если угодно удержать Орлова как любовника, осыпать его богатствами и почестями, но отнюдь не думать о бракосочетании с ним, столь вредном для нее самой и для народа». От Екатерины он отправился к графу Панину и рассказал ему дело, и умолял его помочь своим влиянием. Панин занял твердую позицию: «Императрица может сделать все, что захочет, но госпожа Орлова не может быть императрицей».
План Бестужева, как видим, не встретил поддержки вельмож. Не поддержало затею бывшего канцлера и среднее звено придворных, что подтверждает дело Хитрово. Дидро сообщает сомнительную в своей достоверности деталь: когда «тайна брака обнаружилась, негодующий народ сорвал портрет императрицы и, отстегав его плетью, разорвал на клочки»[470].
Даже если игнорировать сомнительные сведения Дидро об отношении народа к намерению Екатерины сделаться супругой Орлова, то протест против этого намерения со стороны верхов и низов столичного дворянства подтверждается достоверными источниками. Опираясь на их поддержку, императрица без труда отклонила план Бестужева. Хотя Екатерина и понимала, что Орлов может быть только обузой ее царствования, отказать ему без поддержки извне она бы не посмела.
Аналогичная ситуация сложилась и вокруг проекта Н. И. Панина. Если проект Бестужева в значительной мере имел отношение к частной жизни императрицы, то проект Панина имел государственное значение, точнее, вносил изменения в структуру высших органов власти: Никита Иванович предлагал создать в стране новое учреждение — Императорский совет, а также реформировать Сенат.
По сути Императорский совет не относился к числу новых и оригинальных учреждений — с подобным учреждением, но под другим названием история страны знакома. Речь идет прежде всего о Верховном тайном совете и Кабинете министров, учрежденных в помощь императрицам, понятия не имевшим об управлении государством.
Проект Панина предусматривал создание Императорского совета, состоявшего из императорских советников, «число коих никогда восьми превосходить и меньше шести умалиться не должно». Четверо из советников назначаются статс-секретаря-ми, каждый из которых ведал определенной сферой управления: внутренними делами, внешней политикой, военной и морской отраслями.
Надобность в статс-секретарях Панин мотивировал двумя причинами: необходимостью оградить государя от ошибок, «свойственных человечеству», ибо он «никак инако все в полезное действо произвести не может как разумным ее разделением между некоторым малым числом избранных к тому единственно персон». Вторая причина создания Императорского совета состояла в стремлении отстранить от управления страной временщиков и «припадочных людей», как называл Панин фаворитов.
Фаворитизм, по мнению Никиты Ивановича, — зло, ибо фавориты руководствовались не интересами государства, а личными выгодами. «Прихоть была единственным правилом, по которому дела к производству были избираемы». Автор проекта задает ряд риторических вопросов: «Может ли партикулярный хозяин управлять своим домом, когда он добрым разделением своего домоводства не уставит прежде порядок? И как искусный фабрикант учредит свою фабрику или мастеров не по знанию, но по любви к ним будет распоряжать по станам разных работ?»
Подготовленный Паниным проект Манифеста об учреждении Императорского совета подчеркивал, что в прежние времена в производстве дел решающее влияние оказывала «сила персон, нежели власть мест государственных». Новое учреждение должно было положить конец прихотям, взамен которых выступает сила закона. Нередко за правительственными учреждениями «оставалось только их наименование, а все государство одними персонами и их изволениями без знаний и вне мест управляемо было».
Компетенция нового учреждения определена в самом общем виде: «все то, что служить может к собственному самодержавию государя, попечению и приращении и исправлении государственном имеет быть в нашем Императорском совете, яко у нас собственно».
Императорский совет должен заседать ежедневно, кроме субботы и воскресенья. Каждый статс-секретарь докладывал о делах по своему департаменту, а императрица могла либо принять, либо отклонить подготовленный департаментом проект указа с внесенными во время обсуждения дополнениями и исправлениями.
Императрица не только одобрила проект и подписала Манифест о его создании, но назвала его персональный состав. Возглавлять Императорский совет должен был А. П. Бестужев-Рюмин, а его членами назначались князь Я. П. Шаховской, граф К. Г. Разумовский, Н. И. Панин, князь М. П. Волконский, граф 3. Г. Чернышов и М. И. Воронцов. На Панина возлагалась обязанность руководителя департамента внутренних дел, иностранных дел — на М. И. Воронцова, военных — Чернышова. Должность статс-секретаря морских дел осталась вакантной[471].
Казалось, реформатор Панин мог праздновать победу, его престиж укрепился еще более, а во влиянии на императрицу он не имел соперников. И вдруг все радикально изменилось: Екатерина надорвала лист. Это означало отказ от панинского проекта. Причин тому несколько, среди них и та, на которую ссылался С. М. Соловьев: предшественники Императорского совета создавались при беспомощных государынях, не имевших данных для управления страной. Екатерина себя к их числу не причисляла. Следовательно, проект Панина наносил удар по самолюбию императрицы. Кроме того, и это самое главное, Императорский совет, хотя и формально не ограничивал самодержавную власть Екатерины, но ущемлял ее права относительно фаворитов, которых она намеревалась не только использовать для утех, но и привлекать к делам управления. Ясно, что весь клан Орловых настоятельно убеждал отклонить проект Панина. Но как это сделать, чтобы не вызвать ропота влиятельного Панина, которого, надо полагать, поддерживали многие вельможи?
Хитроумный ход Екатерины состоял в том, чтобы похоронить проект чужими руками — она предоставила возможность ознакомиться с проектом влиятельным чиновникам, с тем чтобы те высказали о нем свое мнение. В распоряжении историков имеется два анонимных отзыва. Их авторы не возражали против учреждения Императорского совета, но вносили мелкие дополнения и изменения: например, Совет должен заседать не пять, а четыре раза в неделю, руководителя канцелярии один из анонимов рекомендовал называть не директором, а обер-секретарем.
Резко отрицательные суждения о проекте Панина высказал лишь фельдцейхмейстер Вильбоа, полагавший, что «под видом защиты монархии» проект «тонким образом склоняется более к аристократическому правлению», в котором члены Совета «весьма удобно могут вырости в соправителей», что приведет «к разрушению могущества и величия Российской империи». Вильбоа не скупился на комплименты в адрес императрицы: ее мудрость, «благоразумие и светлый взгляд» не нуждаются ни в каком особенном совете.
Угодническая критика проекта как раз и требовалась императрице — появились основания дезавуировать свою подпись. О том, что Вильбоа, угодничая, подлаживался под мнение императрицы и Орловых, а быть может, пользовался их подсказкой, можно судить по тому, что никакой угрозы превращения членов Совета «в соправителей» не существовало, равным образом проект не давал повода для установления аристократического правления: назначение и отстранение членов Совета находились в компетенции императрицы. В данном случае важны были не доводы, не их убедительность, а сам факт неприемлемости проекта всего лишь единственным критиком. Главный аргумент в пользу искусственности доводов Вильбоа состоял в том, что трон занимала умная, энергичная императрица, не намеревавшаяся подчиняться чужой воле.
Фельдцейхмейстер рекомендовал вместо учреждения Императорского совета реформировать Кабинет императрицы, разделив его на необходимые департаменты, притом так, чтобы только известные, законом установленные доклады представляли ей лично и чтобы в каждом департаменте председательствовал статс-секретарь или кабинет-секретарь. Эти секретари принимали входящие и исходящие бумаги, регистрировали их, докладывали в точно определенные часы императрице об их содержании, наконец, составляли проекты указов для подписания императрицей[472].
Таким образом, вместо Императорского совета, учреждения, имевшего политическое значение, Вильбоа предлагал облегчить труд императрицы совершенствованием техники прохождения дел. Подобное предложение вполне устраивало Екатерину.