Екатерина Великая. 3-е издание Павленко Николай
Другой современник, управитель дел Потемкина М. Гарновский, тоже отметил дурной характер Завадовского. «Говорят, — записал он в июле 1876 года в дневнике, — что жена раскаивается, что вышла замуж за злого, ревнивого, подозревающего и застенчивого меланхолика и мизантропа».
Императрица утешила отвергнутого любовника роскошными наградами: за год пребывания «в случае» он получил 6 тысяч душ на Украине, 2 тысячи душ в Польше, 1800 душ в русских губерниях; кроме того, 150 тысяч рублей деньгами, 80 тысяч рублей драгоценностями, 30 тысяч рублей посудой, а также пенсион в 5 тысяч рублей. Желчный М. М. Щербатов отметил слабость Завадовского к землякам — «он ввел в чины подлых малороссиян».
Екатерина все же не рассталась навсегда ни с Завадовским, ни с Потемкиным в отличие от прочих фаворитов, получивших отставку. Завадовский в 1775 году был назначен статс-секретарем императрицы. Эту должность он продолжал отправлять и после отставки с поста фаворита.
Положение же Потемкина при дворе, как явствует из записок императрицы, было настолько прочным, что остается загадкой осуществленное им намерение оставить столицу и свою возлюбленную, чтобы отправиться в захолустье управлять наместничеством. Потемкин конечно же знал, что с его отъездом императрица обретет утешение в новом фаворите, и риск остаться навсегда покинутым был настолько велик, что только крайняя необходимость вынудила его совершить этот шаг.
Анонимный автор официозной биографии Потемкина, обнародованной в 1808 году, вероятно его современник, тоже удивлялся поступку князя. «В 1776 годе, — читаем в тексте „Жизни князя…“, — князь Потемкин к общему изумлению просил у императрицы позволения отправиться на несколько времени в свое наместничество для поправления расстроенного здоровья»[390]. «Несколько времени» переросли в полтора десятилетия, проведенные светлейшим в Новороссии.
Решение князя однозначно объяснить невозможно. Скорее всего, оставляя столицу и двор, Потемкин не рассчитывал на восстановление своего прежнего положения. Отчасти он, видимо, уповал на клятвы императрицы в вечной верности, дававшие хотя и слабую, но все же надежду сохранить ее доверие и свое на нее влияние. Но более всего князь уповал на то, что в Новороссии он приобретет возможность полностью выразить себя, реализовать свои таланты государственного деятеля — ему, надо полагать, опостылела косная и однообразная жизнь двора, мелкие интриги и трата своих сил и дарований на то, чтобы ублажать императрицу.
Потемкин приобрел новое качество, и в Новороссию ехал не отверженный фаворит и не опальный придворный, а вельможа, облеченный доверием императрицы, которого на пути следования встречали и провожали едва ли не с царскими почестями: триумфальными арками, фейерверками и торжественными обедами. Екатерина, отправляя вельможу в дальний путь, не ошиблась в нем, когда считала его верным слугой, а Потемкин не ошибся в императрице, когда рассчитывал обрести в ней покровительницу, горячо поддерживавшую все его начинания и сохранявшую при этом дружбу и привязанность, но уже не как к фавориту, а как к соратнику.
Но вернемся к любовникам императрицы.
Завадовского сменил Семен Гаврилович Зорич, серб по национальности, ослепивший всех своей красотой. В фаворе он пробыл одиннадцать месяцев. Этот гусар, адъютант Потемкина, стал флигель-адъютантом императрицы. Он отличался остроумием, неиссякаемой веселостью и добродушием, но явно переоценил свои возможности: будучи рекомендован Екатерине Потемкиным, он осмелился перечить ему, поссорился со светлейшим и даже вызвал его на дуэль. Потемкин вызова не принял и настоял на отставке фаворита, впрочем, щедро награжденного, как и его предшественники. Зорич получил город Шклов, где завел свой двор и основал на свои средства кадетский корпус.
Кроме Шклова ему было выдано 500 тысяч рублей, из коих 120 тысяч предназначались для уплаты долгов; на 120 тысяч рублей куплены поместья в Лифляндии и на 200 тысяч рублей — бриллианты. Щербатов порицал его: «Зорич ввел в обычай непомерно великую игру».
Современники нарисовали любопытный портрет Зорича, расходящийся с изложенными выше сведениями о нем: «Он был приятного вида при посредственном воспитании и способностях ума, однако ж ловок, расторопен, любил богато одеваться», играл в карты на крупные суммы. Пристроил его к императрице якобы не Потемкин, а Г. Орлов, решивший этим отомстить своему недругу.
Говорили, будто Зорич спустил все свои богатства за карточным столом. С. А. Тучков не подтверждает этих сведений. Не отрицая, что Зорич был картежником, Тучков считал причиной его разорения нерасчетливую благотворительность: в Шклове он учредил кадетский корпус на 400 человек из небогатых дворян, выстроил для него огромное здание, выпускникам давал от себя мундир, офицерский экипаж, деньги на проезд к месту службы и 100 рублей на расходы. Он добился того, что его корпусу было присвоено звание учебного заведения; корпус выпускал хорошо подготовленных офицеров, которых отправляли служить в армию.
Кроме кадетского корпуса Зорич прославился еще некоторыми благотворительными акциями: устроил бесплатную больницу, театр, помогал многочисленным родственникам, держал открытый стол.
Сменивший Зорича Иван Николаевич Корсаков тоже пользовался фавором недолго, причем по собственной оплошности: по свидетельству К. Массона, «Екатерина лично застала его на своей кровати державшим в своих объятиях прелестную графиню Брюс, ее фрейлину и доверенное лицо. Она удалилась в оцепенении и не пожелала видеть ни своего любовника, ни свою подругу». Корсаков удалился в Москву, где продолжал распутствовать. Щербатов отметил, что он «преумножил бесстыдство любострастия в женах», вступив в связь с графиней Е. П. Строгановой, урожденной княгиней Трубецкой.
Косвенное подтверждение случившемуся находим в письме Екатерины к Гримму от марта 1785 года, в котором она сообщала о смерти графини Брюс: «Нельзя не пожалеть о ней всякому, кто знал ее близко, потому что она стоила того, чтобы ее любили; лет шесть или семь тому назад это огорчило бы меня еще более, но с тех пор мы несколько более прежнего поотдалились одна от другой». Кажется, Корсаков был единственным фаворитом, чьи услуги императрица не оплатила пожалованиями.
Последним из калифов на час стал Александр Петрович Ермолов. Любопытные сведения о его фаворе сообщает М. М. Щербатов. Оказывается, императрица готовила из него «ученика» и фаворита с младых ногтей: еще в 1767 году Екатерина, возвращаясь из путешествия по Волге в Москву, остановилась в доме прапорщика Петра Леонтьевича Ермолова, где ей приглянулся его тринадцатилетний сын Александр. Обняв и поцеловав его, Екатерина сказала: «Поздравляю тебя дружок с чином капрала конной гвардии» и взяла его в Петербург. Екатерина долго пестовала Ермолова — фаворитом он стал в 31 год, но чем-то не угодил ей и был отставлен. «Он не понравился, однако, Потемкину прежде, чем перестал нравиться Екатерине», — записал Массон. Это была, надо полагать, ничем не примечательная личность; о нем, как и о Васильчикове, М. М. Щербатов отозвался кратко, но выразительно: «не успел сделать ничего». Вместе с отставкой Ермолов получил 130 тысяч рублей, 4000 душ и пятилетний отпуск с правом выезда за границу.
В промежутке между фавором Зорича и Ермолова «в случае» оказался Александр Дмитриевич Ланской. По словам К. Массона, он был «самый любимый из любовников» императрицы. В 1780 году, когда он поселился во дворце, ему шел 23-й год, то есть он был моложе императрицы на 29 лет. Мемуаристы отмечали его привлекательную внешность, он любил искусство, был гуманен и отличался благотворительностью.
«Он был большого роста, — писала о Ланском Л. Н. Энгельгардт, — стан имел прекрасный, мужественный, черты лица правильные, цвет лица показывал здорового и крепкого сложения человека». Лорд Мальсборн доносил в Лондон в октябре 1778 года: «Ланской молод, красив и, как говорят, чрезвычайно уживчив… государыня страстно привязалась к своему новому любимцу».
Но если современники были единодушны в оценке внешности Ланского, то по поводу его отношений с окружающими и характера их мнения расходились. Гельбиг писал, что Ланской всю жизнь думал, «как бы хитростями и притворствами получить побольше богатств; бесчувственность его ко всему, лично до него не касавшемуся, в Ланском была так развита, что он не хотел даже сделать что-либо полезное для своих родных»[391]. Аналогичного мнения придерживался гофмедик императрицы Мельхиор Адам Вейкарт, считавший Ланского избалованным и необузданным человеком, который к «государыне поворачивался спиной, когда она говорила не по его и который теперь становился все раздражительнее»[392]. А. А. Безбородко сопоставлял надменного и мелочно мстительного Мамонова с Ланским, и последний в этом сравнении выигрывал, хотя тоже был не лишен недостатков: «Ланской, конечно, не хорошего был характера, но в сравнении с его (Мамонова. — Н. П.) был сущий ангел. Он имел друзей, не усиливался вредить ближнему и многим старался помогать».
Императрица, как известно, имела обыкновение восторгаться большинством своих фаворитов, приписывать им отсутствовавшие у них добродетели. О Ланском она писала Гримму: «Вы не поверите, какую силу имеет этот человек». Правда, сопоставляя способности Ланского и Потемкина, она отдавала предпочтение последнему: «Он не имел такого ума как Потемкин, зато был красивее, умел вмешиваться в семейные дела государыни… занимался ее мелочами и пользовался ее полным доверием». В другом письме к Гримму от 29 июня 1782 года Екатерина продолжала восхищаться добродетелями Ланского, его стремлению к знаниям. В течение зимы он «начал поглощать поэтов и поэмы; на другую зиму — многих историков… Не предаваясь изучению, мы приобретали знания без числа и любим водиться лишь с тем, что есть наилучшего и наиболее поучительного. Кроме того, мы строим и садим, мы благотворительны, веселонравны, честны и мягкосердечны».
Императрица готовила из Ланского, впрочем, как и из других фаворитов, государственного деятеля. «Я надеялась, — сообщала она о своих планах Гримму после смерти Ланского, — что он будет опорой моей старости; он усердно трудился над своим образованием, оказывал успехи, принял все мои вкусы, это был мой воспитанник — благородный, кроткий и добросовестный, разделявший мои огорчения, когда они случались, и радовавшийся моим радостям».
Как и Потемкина, Екатерина осыпала Ланского множеством наград и пожалований. Грудь его украшали многие ордена, отечественные и иностранные: король Речи Посполитой наградил его орденами Белого Орла и Святого Станислава, а Екатерина — Александра Невского. В 1783 году он получил орден Святой Анны, звание генерал-поручика, а также шведский орден Полярной Звезды. Его богатство по подсчетам современников составляло 7 миллионов рублей. Одни пуговицы на его кафтане стоили около 80 тысяч рублей.
Неизвестно, вылепила бы Екатерина из Ланского государственного деятеля масштаба Потемкина, ибо способностей сопереживать радости и печали, быть благородным и кротким достаточно для ординарного подданного, но мало для государственного мужа. Неожиданная смерть Ланского в июне 1784 года прервала воспитательные упражнения императрицы. Перед этим Ланской «едва не сломал себе шею».
Причины смерти Ланского не совсем ясны, и путаницу внес лечивший его гофмедик М. А. Вейкарт. В официальном заключении он писал о кончине Ланского от злокачественной жабы. А. Г. Брикнер приводит свидетельства недоверчивого и пренебрежительного отношения Ланского к медикам и медицине, видимо, внушенного ему императрицей: он отказывался от лекарств, прописанных доктором, позволял себе кричать на него: «Что он за доктор, когда не может вылечить меня», срывал и бросал на пол примочку. Екатерине Вейкарт, однако, откровенно сказал о безнадежном положении больного и пророчил ему быструю смерть, что и случилось.
«Государыня слушала и видела все это с грустью, — писал Вейкарт в другой записке, как бы в оправдание, что он не в силах был помочь больному, — но решительно ничего нельзя было поделать с избалованным, необузданным человеком…» Екатерина «иногда сама с величайшей заботливостью и материнской нежностью ухаживала за больным».
Уже после смерти Ланского Вейкарт узнал, что мужскую «силу», о которой Екатерина писала Гримму, придавало Ланскому возбуждающее средство (контарид), которое он употреблял во все возрастающих дозах. «Ланской в самом начале своей болезни мазал себе тело и обкладывался пластырями, чего не соглашался делать только с шеею; а известно, что шея находится в прямой связи с половыми частями, в которых он почувствовал страдание при самом начале своей болезни. Возможно, что употребление контарида расположило к столь ужасной болезни».
В письмах к Гримму Екатерина многократно возвращалась к описанию своей скорби в связи с кончиной Ланского. «Когда я начинала это письмо, — делилась Екатерина переживаниями в одном из них, — я была счастлива и мне было весело, и дни мои проходили так быстро, что я не знала, куда они деваются. Теперь уже не то: я погружена в глубокую скорбь, моего счастья не стало. Я думаю, что сама не переживу невознаградимой потери моего лучшего друга, постигшей меня неделю назад… Это был юноша, которого я воспитывала, признательный, с мягкой душой, честный, разделявший мои огорчения, когда они случались, и радовавшийся моим радостям».
В другом послании: «Я не могу ни спать, ни есть, чтение нагоняет на меня тоску, а писать я не в силах. Не знаю, что будет со мной; знаю только, что никогда в жизни я не была так несчастна, как с тех пор, как мой лучший дорогой друг покинул меня». В письме, отправленном Гримму 9 сентября, то есть два с половиной месяца спустя, Екатерина все еще находилась во власти переживаний: «От слишком сильно возбужденной чувствительности я сделалась бесчувственной ко всему, кроме горя; это горе росло каждую минуту и находило себе новую пищу на каждом шагу». «Моя скорбь чрезмерна… и вот уже три месяца как я в таком положении, и адски страдаю». Скорбела императрица и в феврале 1785 года.
Вероятно, переживания императрицы усиливались чувством собственной вины за гибель молодого, пышущего здоровьем фаворита. Об искренности ее чувств к Ланскому свидетельствует и тот факт, что она свыше года воздерживалась от заведения нового любовника.
Предсмертный поступок Ланского заслуживает похвалы — ни один из фаворитов ничего подобного не совершил: часть своего колоссального богатства он перед кончиной распорядился передать в казну: два дома, один из которых был недостроен, а также часть вотчин. Императрица, однако, не выполнила воли покойного, распорядившись передать вотчины в Пензенском и Тамбовском наместничествах в вечное и потомственное владение его брату, подполковнику Якову Ланскому; вотчины в Псковской и Тверской губерниях, а также дом в Петербурге — его матери; вотчины в Псковской губернии и два дома в Петербурге — трем сестрам покойного. Деньги и драгоценности разделила равными долями между матерью, братом и сестрами. Имения, которые покойный фаворит просил возвратить в казну, Екатерина велела принять, но уплатить за них 400 тысяч рублей, которые тоже разделили между наследниками[393].
Очередного фаворита, Александра Матвеевича Дмитриева-Мамонова, ввел «в случай» сам Потемкин, пожелавший иметь при дворе своего человека, в обязанность которого входило наблюдение за происками недоброжелателей князя. Один из адъютантов Потемкина, гвардии поручик Мамонов, пришелся ко двору, и пожалования посыпались одно за другим — императрица возвела его в полковники и флигель-адъютанты; в 1787 году он был пожалован в премьер-майоры Преображенского полка и сделан действительным камергером, а в следующем году — генерал-поручиком и генерал-адъютантом. В этом же году он стал графом Римской империи.
Одновременно с чинами и орденами он получал поместья, так что по свидетельству Гельбига превратился в одного из богатейших людей страны: в одном Нижегородском наместничестве он владел 27 тысячами душ крестьян, а общий доход с вотчин достигал 63 тысяч рублей в год. Не скупилась императрица и на денежные пожалования: он получал сотни тысяч рублей на содержание стола в день рождения и именин. Только в течение последних трех месяцев 1789 года, когда прервалась карьера Мамонова при дворе, он получил до полумиллиона рублей[394].
Чем больше седых волос появлялось на голове императрицы, тем восторженнее она отзывалась о каждом новом любовнике — старость делала ее снисходительной к их недостаткам, явным для стороннего наблюдателя. Один из современников писал о Мамонове: «Ни в какие дела не мешается, да и не любит их выслушивать». Так вел себя Мамонов в первое время, но возможность властвовать и извлекать из своего положения личную выгоду и поблажки со стороны старухи-императрицы придали Мамонову смелость вмешиваться в дела управления.
А. А. Безбородко, занимавший в годы фавора Мамонова должность статс-секретаря императрицы и наблюдавший его с близкого расстояния, считал его человеком злобным и деспотичным. «Перемена, — делился Безбородко своим мнением с приятелем С. Р. Воронцовым, — конечно была нечаянна, ибо Мамонов всем столько уже утвердившимся казался, что, исключая князя Потемкина, все предшественники его не имели подобной ему власти и силы, кои употреблял бы на зло, а не на добро людям. Ланской, конечно, не хорошего был характера, но в сравнении сего был сущий ангел. Он имел друзей, не усиливался слишком вредить ближнему, о многих старался, а сей ни самим приятелям своим, никому ни о чем помочь не хотел. Я не забочусь о том зле, которое он мне наделал лично, но жалею безмерно о пакостях, от него в делах происшедших, в едином намерении, чтоб только мне причинить досады». Отзыв М. М. Щербатова близок к оценке Безбородко: «…Мамонов вводит деспотичество в раздаянии чинов и пристрастие к своим родственникам».
Иностранцы, не имевшие деловых контактов с Мамоновым, характеризуют его положительно. Сегюр назвал его человеком «отличного ума и по наружности», а датский посол Остен Сакен писал, что он «хорошо воспитан, наружность у него степенна и кажется он обладает большим умом и живостью, чем Ермолов». Князь де Линь тоже положительно оценивал Мамонова на том основании, что он пользовался правом говорить императрице правду, противоречить ей, оспаривать ее мнение. Екатерине, по словам де Линя, это весьма импонировало, и она восхищалась его, Мамонова, «справедливостью, честностью, его стремлением творить добро по мере сил». Скорее всего, эти отзывы были внушены дипломатам самой императрицей, не обнаружившей в любимце никаких недостатков. В письме к Гримму портрет Мамонова выглядит так: «Под этим красным кафтаном (прозвище Мамонова. — Н. П.) скрывается превосходнейшее сердце, соединенное с большим запасом честности; умны мы за четверых, обладаем неистощимой веселостью, замечательной оригинальностью во взглядах на вещи, в способе выражения, удивительной благовоспитанностью». Далее Екатерина описывает внешность фаворита: «черты лица правильны — у нас чудные черные глаза с тонко вырисованными бровями, рост несколько выше среднего, осанка благородная, поступь свободна. Одним словом, — завершает зарисовку императрица, — мы столько же основательны по характеру, сколько отличаемся силою и блестящей наружностью».
Другое письмо, отправленное императрицей Гримму, содержало еще больше похвал. «Красный кафтан личность далеко не рядовая. В нас бездна остроумия, хотя мы никогда не гоняемся за остроумием, мы мастерски рассказываем, обладаем редкой веселостью; наконец, мы — сама привлекательность, честность, любезность и ум; словом, мы себя лицом в грязь не ударим». Письмо, отправленное, когда императрица находилась на пути в Крым: «Все наши путешественники любят его, потому что он необыкновенно мил в обществе». Императрица считала необходимым сообщать Гримму и об увлечениях «Красного кафтана»: то его внимание было сосредоточено на нумизматике — он коллекционировал медали, то переключалось на гравирование.
«Он верный друг, имею опыты его скромности», — как-то отозвалась императрица о фаворите. Но «верному другу» и ангелу, по словам Массона, «опротивели увядшие прелести шестидесятилетней любовницы, и он влюбился в юную фрейлину Дарью Федоровну Щербатову, ответившую взаимностью»[395]. М. Гарновскому он жаловался: «При дворе жить очень скучно и что между придворными людьми почитает он себя как между волками в лесу». Эти слова Мамонова Гарновский комментировал так: «Не наскучил бы он такими отзывами прежде времени».
О подробностях разрыва Екатерины с Дмитриевым-Мамоновым можно узнать из ее переписки с Потемкиным. 29 июня 1789 года она извещала князя, что граф Мамонов 18 июня «пришел сказать мне, что я обращаюсь с ним не так хорошо, как прежде, что я не отвечала на вопросы, которые он мне задавал за столом, что он недоволен тем, что множество людей, заметивших это, переглядывались между собой и что он тяготится ролью, которую играет…» Мамонов далее повторял, «что кроме преданности у него не было ко мне иных чувств». Если верить императрице, то она заявила фавориту: в изменении к нему отношения он должен пенять на себя сам, так как задушил ее к нему чувства «обеими руками».
Из текста письма Екатерины следует, что она была готова к разрыву и нисколько не жалеет о случившемся, что явно не соответствует истине, ибо демарш «Красного кафтана» для нее был полной неожиданностью и сильным ударом по ее самолюбию. Она нашла пристойный выход из положения, выступив в роли свахи, и предложила фавориту в невесты тринадцатилетнюю графиню Брюс, располагавшую богатым приданым, но он отказался, заявив, что безумно влюблен в фрейлину Щербатову.
Потемкин отвечал, что он догадывался об этом «амуришке давнем», что Мамонов, отказываясь от вечерних визитов к императрице под предлогом болезни, ранним утром бежал в специально нанятый дом к возлюбленной.
Если исходить из свидетельств Мамонова, зарегистрированных М. Гарновским, то события, приведшие к разрыву, развивались несколько по-иному. Мамонов еще 21 июня 1789 года отправил Екатерине письмо: «Вам известно, что по причине расстроенного моего здоровья я еще зимою просился в Москву. Меня уговорили здесь остаться и после всего того, что мне тогда из разных уст сказано было, я почитал от прежней моей должности уволенным. Отвращение мое к придворной жизни, которое происходило от болезненных припадков и грустию стесненного духа, усиливаясь во мне со дня на день, видно, наконец, наскучило».
В пересказе автора «Записок» императрица ответила следующим посланием: «Желая всегда тебе и твоей фамилии благодетельствовать и видя, сколько ты теперь состоянием своим скучаешь, я намерена иначе счастье тебе устроить. Дочь графа Брюса составляет в России первейшую, богатейшую и знатнейшую партию. Женись на ней, на будущей неделе граф Брюс будет дежурным. Я велю, чтобы и дочь его с ним была». Императрица при этом обещала: «Я буду помогать, и при том ты и в службе остаться можешь».
Из ответа Екатерины следовало, что она согласна на отставку, и тогда Дмитриев-Мамонов отважился на решительный шаг — открыть подлинные причины своего желания уйти в отставку: брак с дочерью Брюса его ни в какой мере не устраивает, он давно влюблен в фрейлину Щербатову и пользуется ее взаимностью и именно с нею желает связать свою судьбу брачными узами.
Это был жестокий удар для Екатерины и как для императрицы, и как для отвергнутой женщины. Последовало объяснение с фаворитом, длившееся, согласно сведениям Гарновского, свыше четырех часов, после чего она вышла из покоев графа в слезах, а из ее покоев раздались рыдания.
Если бы нечто подобное произошло в предшествующие царствования, то измена была бы сурово наказана, и влюбленным пришлось коротать время врозь в глухомани. Екатерина проявила выдержку и сдержанность. Подавив раздражение отвергнутой женщины, она высказала вслух лишь одну претензию: если бы он признался об этом зимой, то влюбленные соединились брачными узами на полгода раньше. «Бог с ними! Пусть будут счастливы. Я простила их и дозволила жениться». Более того, Екатерина вела себя так, будто ничего не произошло: она пожаловала Мамонову 2250 душ и 100 тысяч рублей. Согласно придворному обычаю императрица сама наряжала фрейлин под венец. Екатерина не отступила от обычая. «Перед вечерним выходом, — занес Храповицкий в Дневник, — сама ее величество изволила обручить графа и княжну; они, стоя на коленях, просили прощения и прощены».
Мамонов был креатурой Потемкина. Об этом свидетельствуют два факта, приведенные анонимным автором, подготовившим публикацию писем А. М. Мамонова Екатерине И. На второй день после назначения флигель-адъютантом Мамонов подарил Потемкину золотой чайник с надписью «Plus unis par le coeur que par le sang» («соединены более сердцами, нежели узами крови»). Известно также, что Потемкин негодовал, когда Мамонов, не дождавшись его приезда в Петербург, объявил императрице о своей любви к княжне Щербатовой. Храповицкий по этому поводу записал слова Потемкина: «Зачем, обещав, его не дождался и оставил свое место глупым образом». Иной оттенок можно обнаружить в характеристике Мамонова, прозвучавшей в письме Потемкина к Екатерине: «…Это смесь беспечности с эгоизмом… Думал только о себе самом, он требовал всего, ничем не оплачивая; будучи ленив, он забывал самые приличия… Можно ли так глупо и столь странно себя оказать всему свету… Мне жаль было тебя, кормилица, видеть, а паче были несносны его грубость и притворные болезни».
Екатерина и после отставки Мамонова поддерживала с ним переписку, о чем свидетельствуют десять отправленных к ней писем бывшего фаворита, брак которого не доставил ему семейного счастья. Быть может, императрица сознательно отправляла послания Мамонову, чтобы вызвать подозрительность и ревность супруги.
В 1792 году Мамонов просил разрешения возвратиться ко двору, оправдываясь тем, что «по молодости моей и тогдашнему легкомыслию» совершил поступок, «терзающий и поныне мою душу». Императрица отказала просителю, многократно продлевая отпуск фаворита на один год. Последний раз Мамонов благодарил императрицу за продление отпуска 5 февраля 1795 года.
После свадьбы, состоявшейся 1 июля 1789 года при небольшом стечении народа и в отсутствие Екатерины, новобрачные отбыли в подмосковную деревню.
И все же беспрецедентный в жизни императрицы поступок новобрачных оставил у отвергнутой женщины чувство раздражения, которое изредка выползало наружу. Она продолжала следить за судьбой фаворита и, похоже, не без злорадства извещала своих корреспондентов, что брак не принес ему счастья. Гримму она писала в июне 1790 года: «Что касается неблагодарных, то они очень строго наказали сами себя. По-видимому, семейного ладу нет. Да и что может быть хуже положения человека, одаренного умом и имеющего познания, как очутиться в 30 лет в деревне с женой брюзгой и капризной, которую он ежедневно попрекает, что остался один с нею и для нее. Кроме того, вся тяжесть неблагодарности пала ему на грудь, и он сначала по мнительности, а потом на самом деле стал страдать одышкой». Еще раньше, в ноябре 1789 года, она извещала Потемкина, будто, согласно слухам, Мамонов сошел с ума. «Естьли то правда, то Бога благодарить надобно, что сие не сделано прошлого года. Конфузию в речах я в самый день свадьбы приметила, но сие я приписывала странной его тогдашней жизни»[396].
Между тем Екатерина обрела утешение в Платоне Александровиче Зубове. В конце июня 1789 года, когда Мамонов признался в любви к княгине Щербатовой, Зубов уже оставался с нею наедине, а в августе Потемкину довелось прочесть следующие слова, написанные императрицей: «Это очень милое дитя, имеющее искреннее желание сделать добро и вести себя хорошо. Он не глуп, сердце доброе, и я надеюсь, он не избалуется». В сентябре следующего года она в письме к тому же Потемкину обнаружила в двадцатидвухлетнем фаворите новые достоинства: «Твой корнет за мной ходит и такое попечение имеет, что довольно не могу ему спасибо сказать». Через месяц новое выражение восторга: «Твой корнет непрерывно продолжает свое похвальное поведение, и я ему должна отдать истинную справедливость, что привязанностью его чистосердечной ко мне и прочими приятными качествами он всякой похвалы достоин». В начале 1791 года еще одно признание: «…Я чрезвычайно довольна честностью, добросердечием и нелицемерною его привязанностью ко мне».
Если в письмах к Потемкину Екатерина высвечивала достойное похвалы поведение фаворита, то Гримму она внушала мысль о его исключительных дарованиях: «Зубов трудолюбив, бескорыстен, исполнен доброй воли и отличается чрезвычайными умственными способностями; вы о нем услышите еще более, кажется, от меня зависит сделать из него новый фактотум».
В другом письме, извещавшем Гримма о кончине Потемкина, Екатерина писала: «Нет ни малейшего сомнения, что двое Зубовых подают более всего надежд; но подумайте, ведь старшему только 24-й год, а младшему нет еще и двадцати. Правда, они люди умные, понятливые, а старший обладает обширными и разнообразными сведениями. Ум его отличается последовательностью и поистине он человек даровитый». Воображение императрицы не оставляет ее и в дальнейшем: «Генерал Зубов, — делилась она своими оценками с Гриммом, — отличается трудолюбием, бескорыстием, усердием и замечательным складом ума. От меня зависит, чтобы из него вышел фактотум».
Сдается, эти отзывы дают основание считать, что императрица вместе с утратой молодости утратила способность объективно оценивать достоинства и недостатки фаворита — все современники, как русские, так и иностранцы, дружно опровергают ее оценку Зубова. Ослепленная любовной страстью, она не замечала пороков. Самый лаконичный отзыв фавориту дал Храповицкий: «дуралеюшка Зубов». Не пользовался он уважением и у известного вельможи екатерининского царствования А. А. Безбородко. Осторожный Безбородко избегал резких слов, но находил Зубова человеком бездарным, стремившимся присвоить себе успехи и таланты его, Безбородко.
Биограф П. А. Зубова приводит два примера опрометчивых внешнеполитических акций фаворита, вызвавших дипломатические осложнения. Одна из них связана с поездкой графа Д’Артуа в Лондон, не согласованной ни с английским правительством, ни с русским двором. Дело в том, что наследник французского престола оказался несостоятельным должником многих англичан и ему грозила опасность оказаться за тюремной решеткой. Зная о покровительстве императрицы французским эмигрантам, и в частности графу, Зубов поспешил его успокоить: «Все опасения вашего высочества будут отстранены. Англия почтет за честь принять вас, она сделает все, что ни пожелает императрица, и у нас есть посланник, который сумеет побудить министерство сделать все вам угодное».
Вторая акция нанесла самолюбию императрицы удар такой силы, что от него она так и не оправилась и спустя несколько недель скончалась. Именно по настойчивому совету фаворита Екатерина решила выдать свою внучку Александру Павловну замуж за шведского короля Густава IV Адольфа. Летом 1796 года семнадцатилетний жених прибыл в Петербург, где ему был оказан пышный и радушный прием. Статный, красивый, вежливый и обаятельный жених обворожил двор, в том числе и невесту.
Дело шло к благополучному концу, но в самый последний момент, когда королю надлежало подписаться под свадебным контрактом, он заупрямился: императрица настаивала, чтобы супруга шведского короля сохранила православие и для отправления обряда ей при дворце была сооружена молельня, а король соглашался на право супруги остаться православной, но упорно протестовал против сооружения молельни.
День 11 сентября 1796 года оказался для императрицы днем величайшей скорби и негодования. На семь вечера было назначено бракосочетание великой княжны. Придворные получили повеление явиться в парадном облачении. К семи в одеянии невесты появилась великая княжна, а затем в полном парадном облачении и сама императрица. Недоставало самой малости — прибытия жениха.
Проходит час, другой, а короля все нет. Между дворцом и резиденцией жениха снуют озабоченные вельможи, пытаются уговорить упрямца, но тот вопреки всем настояниям отказался подписать контракт, содержавший пункт о сооружении молельни.
Замешательству не было предела. Можно представить состояние императрицы, привыкшей к тому, чтобы ей безропотно повиновались. Наконец, около 10 вечера было объявлено, что король внезапно занемог и церемония не состоится. Когда Зубов на ухо что-то шепнул императрице, та встала, заикаясь произнесла несколько слов, ей сделалось дурно, гости были распущены.
На следующий день двор праздновал день рождения великой княжны Анны Федоровны, супруги великого князя Константина Павловича. Король как ни в чем не бывало появился на торжестве, императрица тоже показалась на одну минуту, но, не произнеся ни слова, удалилась[397].
Самое резкое суждение о Зубове высказал в 1792 году Ф. Ростопчин: «Он по природе недалек, но ему память заменяет рассудок. Его изречения то ученые, то таинственные и технические выражения, которые он произносит, прикрывают его бездарность. Он выказывает грубую и возмутительную гордость, все поступки его свидетельствуют о дурном воспитании и бывать у него значит подвергнуться унижению».
Проявлением заносчивости и грубости Зубов обнаруживал дремучую непредусмотрительность — у него не хватило рассудка руководствоваться самой примитивной житейской мудростью: престарелая императрица не вечна, его карьера только начинается и со смертью императрицы тут же закончится.
Ф. Ростопчин запечатлел поведение Зубова после кончины императрицы: «Отчаяние сего временщика ни с чем сравниться не может, не знаю, какие чувства сильнее действовали на сердце его; но уверенность в падении и ничтожество изображалось не только на лице, но и во всех его движениях. Проходя сквозь спальную комнату императрицы, он останавливался несколько раз пред телом государыни и выходил рыдая… толпа придворных удалялась от него, как от зараженного, и он, терзаемый жаждою и жаром, не мог выпросить себе стакана воды»[398].
С приведенными выше отзывами о Зубове вполне согласуется суждение графа Штернберга, наблюдавшего жизнь двора в 1792–1793 годах. «Он среднего роста, очень худощав, имеет довольно большой нос, черные волосы и такие же глаза. Внешность его не представляет ничего величественного, скорее всего в нем есть какая-то нервная подвижность». Когда императрица была помоложе, ее фаворитами были дюжие красавцы. Теперь располневшая и одряхлевшая Екатерина, вынужденная скрывать свою полноту за изобретенным ею платьем, напоминавшем сарафан, должна была довольствоваться тщедушным, часто болевшим Зубовым, человеком с невыразительной внешностью.
Не менее уничтожающий отзыв о последнем фаворите императрицы дал Массон, противопоставивший его Потемкину. Последний, по словам Массона, «почти всем своим величием был обязан самому себе, Зубов — слабости Екатерины. По мере утраты государынею ее силы, деятельности, гения, он приобретал могущество, богатство и силу. В последние годы ее жизни он был всемогущ в обширнейшем смысле слова… Все ползало у ног Зубова, он один стоял и потому считал себя великим. Каждое утро многочисленные толпы льстецов осаждали его двери, наполняя его прихожие и приемные… Развалясь в креслах, в самом непристойном неглиже, засунув мизинец в нос, с глазами, бесцельно устремленными в потолок, этот молодой человек с лицом холодным и надутым едва удостаивал внимание на окружавших его… Из всех баловней счастья царствования Екатерины II ни один, кроме Зубова, не был тщедушен и наружно, и внутренно»[399].
Как относились современники к любовным утехам императрицы и частым сменам фаворитов?
В большинстве своем интеллектуальная элита осуждала ее поведение. Среди хулителей императрицы на первое место должно поставить М. М. Щербатова: блюститель нравственности считал, что царствование Екатерины — высшая точка падения нравов в стране, что любострастие, охватившее двор, перекинулось в семьи вельмож, а от них — к столичным дворянам. В особенности Щербатова раздражало любострастие императрицы в годы, когда на голове ее виднелась седина: «Хотя при поздых летах ее возрасту, хотя седины уже покрывают ее голову, и время нерушимыми чертами означило старость на челе ее, но еще не уменьшается в ней любострастие. Уже чувствует она, что тех приятностей, каковые младость имеет, любовники ее в ней находить не могут, и что ни награждения, ни сила, ни корысть не может заменить в них того действия, которая младость может над любовником произвести».
Не менее беспощаден был к пороку императрицы младший ее современник, знаменитый Н. М. Карамзин, хотя он и высказал свое порицание в более деликатной форме: «Но согласимся, что блестящее царствование Екатерины представляет взору наблюдателя и некоторые пятна… Слабость тайная есть только слабость, явная — порок, ибо соблазняет других. Самое достоинство государя не терпит, когда он нарушает устав благонравия, как люди ни развратны, но внутренно не могут уважать развратных… Горестно, но должно признаться, что хваля усердно Екатерину за превосходные качества души, невольно вспоминаем ее слабости и краснеем за человечество»[400].
Смену фаворитов не относил к добродетелям императрицы и чопорный английский дипломат Р. Гуннинг, доносивший в Лондон в октябре 1772 года: «Назначение преемника (Васильчикова. — Н. П.), сменившего его (Орлова. — Н. П.), послужит едва ли не сильнейшим заявлением слабости и пятном в характере ее величества и ослабит высокое мнение, распространенное о ней столь повсеместно и в значительной мере заслуженное ею». Заметим, депешу с шокировавшей его новостью Гуннинг отправил в год, когда императрица лишь становилась на путь смены фаворитов. Что бы сказал этот дипломат десять лет спустя, когда любовники сменяли один другого каждые год-два? Английский посланник в Вене, сэр Роберт Мюррей Кейт, в донесении в Лондон передал отзыв об императрице Иосифа II, лично познакомившегося с нею в Могилеве в 1780 году: «Главное несчастье императрицы заключается в том, что возле нее нет человека, который бы осмелился ограничить или хотя бы сдержать вспышки ее страстей».
Впрочем, среди современников встречалось и снисходительное отношение к любострастию императрицы, которое расценивалось не как порок, а как отдых и развлечение после утомительных забот по управлению страной. «Сила ее рассудка являлась в том, что несвойственно называть слабостью сердца. Между тем, которые во время ее отдохновения или для разделения ее трудов удостаивались ее самой близкой доверенности и по чувствительности ее сердца жили в ее дворце, ни один не имел ни власти, ни кредита. Но когда кто-либо приучен к делам государственным самой императрицей и испытан в тех предметах, для которых угодно ей было предназначать, таковый был уже ей полезен; тогда выбор сей, делающий честь обеим сторонам, давал право говорить правду, и его слушали». Эти витиеватые слова принадлежали статс-секретарю императрицы А. М. Грибовскому[401]. Упрекать Грибовского в снисходительности к пороку императрицы нет резона — все зависит от его моральных устоев. Что же касается его заявления, что фавориты не имели «ни власти, ни кредита», то это не соответствует действительности. Конечно, ни один фаворит, даже Потемкин, не был формально облечен полномочиями, но положение человека, близкого императрице, предоставляло ему множество возможностей воздействовать на правительственный механизм в угодном для себя направлении. Эти возможности во много крат увеличились с возрастом императрицы, когда она лишилась прежней работоспособности и фактически устранилась от государственных дел, препоручив их фавориту Зубову. Он приобрел статус временщика.
Несомненное влияние на дела управления оказывал Дмитриев-Мамонов. Этот факт зарегистрировали два мемуариста: М. Гарновский и А. Храповицкий. Первый из них, например, сделал следующую запись 14 сентября 1787 года: «Александр Матвеевич много может, нет в сем ни малейшего сомнения. Никто из предшественников его не в состоянии был поколебать власть графа докладчика (Безбородко. — Н. П.), а он оную колеблет». Влиятельность Мамонова подтвердил и А. Храповицкий в присущей ему манере — он не делал подобно Гарновскому обобщений, а регистрировал факты, когда к фавориту посылали на просмотр указы и другие документы. Следовательно, императрица ставила мнение фаворита выше мнения Безбородко[402].
Остается ответить еще на один вопрос: как сама императрица относилась к смене фаворитов, не усматривала ли она в этом банального распутства, не считала ли она, что ее поведение наносит ущерб ее репутации Северной звезды, которой гордились просвещенные умы Западной Европы, как выглядела она перед собственным взрослым сыном? Похоже, что эти вопросы ее не волновали, а если иногда и возникали сомнения относительно собственного поведения, то она придумала ответ, как-то высказанный ею Салтыкову: «Я делаю и государству немалую пользу, воспитывая молодых людей». Эти молодые люди годились ей во внуки.
В фаворитизме Екатерины заложен, помимо нравственного, еще один порок — материальный. Фавориты, как известно, всегда извлекали из своего положения множество выгод. Достаточно вспомнить имена Меншикова, Бирона, Разумовского. Белой вороной среди фаворитов выглядел лишь И. И. Шувалов, отказывавшийся от пожалований Елизаветы Петровны. Но в том-то и дело, что у Екатерины насчитывалось свыше двух десятков фаворитов, почти каждого из которых она по-царски вознаграждала. Точные данные о цене пожалований фаворитам отсутствуют, но публицист начала XIX века оценивал их в 92 500 тысяч рублей. Орловы, например, получили 45 тысяч душ и 17 миллионов рублей, братья Зубовы — 3500 тысяч рублей и т. д.
Аристократа Щербатова возмущали богатства безвестных выскочек, ставших князьями и графами и за год-два «службы» императрице получивших богатства, которые родовитые люди накапливали усердной службой многих поколений. «Не охуляю я, — писал Щербатов, — что имеет всегда при себе любимцев, ибо до внутренних деяний государя касаться не смею; но охуляю я, что сокровищами коронными их до крайности богатит и дает им такие преимущества, которые ни долговременная служба, ни полезные подвиги приобрести не могут, и такую власть, что все пред ними должны трепетать, чрез что и усердие уменьшается и робость и подлость духу час от часу вселяется».
Возмущение Щербатова имеет серьезные основания. Для сравнения приведем награды, полученные отнюдь не ординарным человеком, поэтом Г. Р. Державиным. За 35 лет службы от рядового до сенатора он имел награды, по своим размерам несравнимые с теми, которые получили фавориты. О себе Державин писал, что он хотя и пользовался «довольной доверенностью, но никогда не носил отличной милости за верную службу». Его общие пожалования составили 300 душ крестьян, за оду «Фелице» он получил золотую табакерку с бриллиантом и 500 червонцев и золотую табакерку за оду «На взятие Измаила».
Щедрость Екатерины объяснима. С одной стороны, положение императрицы исключало возможность интимных отношений с каким-либо корнетом, либо поручиком. Отсюда проистекало награждение фаворитов графскими и княжескими титулами. Но щедрость императрицы, кроме того, подогревала усердие фаворитов — денежными пожалованиями, дорогими подарками, наградами, орденами и крепостными крестьянами она как бы покупала любовь фаворитов: известно, что лишь немногие из них питали к ней искренние нежные чувства. Наконец, отставку фаворитов Екатерина сопровождала новыми пожалованиями — в этом, видимо, состояло утешение отвергнутых любовников, покупались их скромность, молчание.
Чтобы составить представление о нравственных устоях, царивших в дворянском обществе второй половины XVIII столетия, надобно выйти из дворцовых покоев и взглянуть на семейную жизнь благородного сословия.
Анна Ивановна за десять лет царствования довольствовалась одним фаворитом, Елизавета Петровна за 20 лет — двумя, Екатерина II за 34 года переменила свыше двух десятков. Следовательно, чем ближе к концу столетия, тем распущеннее становился двор. Конечно, отрицать влияние распущенности двора на нравственный облик вельмож и придворных не приходится. Но, пользуясь терминологией М. М. Щербатова, «повреждению нравов» подверглась и провинция, непосредственно не испытывавшая тлетворного влияния двора. Таков был век, таковы были нравственные устои общества. Муж или жена, соблюдавшие супружескую верность в обществе столичного дворянства, подвергались если не осуждению, то насмешкам. Супруг считался добродетельным главой семьи, если имел метрессу, а супруга нисколько не вредила своей репутации, если располагала одним или несколькими «болванчиками».
Два фактора обусловили падение нравов: низкие культурные запросы большинства дворян, вполне удовлетворявшиеся чувственными наслаждениями, и безделье, праздная жизнь, отсутствие забот о хлебе насущном. Отсюда главной заботой становилась охота за метрессами и «болванчиками», а также пристальное внимание к своей внешности, поглощавшее уйму времени.
Муж и жена столичной элиты жили в отдельных покоях, каждый из них имел свой круг знакомых и свое общество, независимое от супруги и супруга.
Сколь обычным считался подобный взгляд на супружескую жизнь, явствует из многочисленных свидетельств современников-мемуаристов — лишь немногие из них осуждали легкомысленное поведение и распущенность, большинство же бесстрастно сообщали факты супружеской неверности, не давая им оценки.
Г. Р. Державин писал о себе, «что имел любовную связь с одною хороших нравов и благородного поведения дамою, и как был очень к ней привязан, а она не отпускала меня отклоняться в дурное знакомство, то и исправил он мало-помалу свое поведение».
М. Гарновский сообщил любопытную деталь из частной жизни генерал-майора В. И. Левашова, командовавшего войсками, осаждавшими во время русско-шведской войны 1788–1790 годов Фридрихсгам. Он отправил письмо: «Я имею от многих дам детей, коих число по последней ревизии шесть душ; но как по теперешним обстоятельствам я легко могу лишиться жизни, то прошу, чтобы по смерти моей означенные дети, которым я может быть и не отец, были наследники мои»[403].
Блюститель нравственности М. М. Щербатов писал, что П. И. Шувалов содержал несколько метресс, расходовал на них немалые деньги, а «дабы и тело его могло согласоваться с такою роскошью, принимал ежедневно лекарства, которые и смерть ему приключили».
Принято было хвастать своими победами над слабым полом, и молодые люди, не отличавшиеся развратом, наговаривали на себя такие похождения, которых никогда не совершали.
Провинциальные дворяне, подражая столичным, стремились не отставать от них, причем распущенность приобретала грубые формы. Мемуарист Г. И. Добрынин рассказывал, что один севский помещик завел у себя гарем, в котором роль султанши выполняла дочь местного священника. За попытку вызволить свою дочь отец ее «заплатил своею жизнью, ибо неизвестно куда девался».
Школьный учитель Богородицка, по свидетельству А. Т. Болотова, совращал «лучших девок при помощи каких-то напитков, заманивая их к себе, паивал к распутству». Тот же Болотов сообщает о влиянии на калужского наместника М. Н. Кречетникова его любовницы. Она властно вмешивалась в служебные дела наместника, а также предоставила возможность своему мужу жить не по средствам и благодаря покровительству наместника расходовать казенные деньги. «Любя до обожания сию злодейку, — писал Болотов, — и повинуясь ей», наместник по ее внушению хотел отстранить от должности его, Болотова, и пристроить на его место брата супруга.
Другой авторитетный современник, Г. Р. Державин, сообщает сведения и о своих амурных похождениях, и о нарушении супружеской верности директором гимназии, сожительствовавшим с той самой «прекрасной благородной девицей», с которой развлекался и сам Державин. Еще один благородный по происхождению человек женился на «прекрещеной иностранке, которая торговала своими прелестями» и с ведома супруга обирала своих поклонников.
Не все дамы были подвержены распутству. Супруга графа П. А. Румянцева блюла супружескую верность, но знала, что фельдмаршал имел метрессу. По случаю какого-то праздника она послала подарки супругу, камердинерам и несколько кусков материи на платье метрессе. Граф таким вниманием был растроган до слез, но сокрушался: «Если бы знал ее любовника, послал бы ему подарки»[404].
Едва ли не самое тягостное впечатление о пороках семейной жизни оставляют воспоминания А. Е. Лабзиной. Во всяком случае, по описанию цинизма, по глумлению над супружеской верностью, по растленности нравов в мемуаристике XVIII века не сыщется сочинения, равного воспоминаниям Лабзиной.
Оставшись после смерти отца в пятилетнем возрасте, Анна воспитывалась вдовой в домостроевском духе рабского и беспрекословного подчинения супругу. В тринадцатилетнем возрасте она была выдана замуж за владельца университетского диплома, горного инженера А. М. Карамышева, бывшего старше своей супруги на 15 лет.
Девочка покорно переносила издевательства супруга, иногда оказываясь неспособной дать оценку и протестовать против его омерзительного поведения. Она, например, спокойно перенесла такую странность в поведении супруга: брачную ночь он провел не с нею, а с племянницей, с которой продолжал сожительствовать и после женитьбы. Иногда они спали втроем. Мемуаристка сообщает, что на таком же нравственном уровне находился и сын знаменитого токаря Петра I А. А. Нартов, будущий президент Берг-коллегии, участник оргий с девицами сомнительного поведения.
Супруг не только сам развратничал, но и рекомендовал супруге вести себя подобным образом — советовал, чтобы она себе «нашла по сердцу друга, с которым бы… могла делить время». Более того, он сам обещал подыскать ей такого друга. Нравственный кодекс Карамышева прост и столь же циничен: «Нет греха и стыда в том, чтоб в жизни нашей веселиться». На упреки Анны Евдокимовны он отвечал: «Разве ты думаешь, что я могу тебя променять на тех девок, о которых ты говоришь. Ты всегда мне жена и друг, а это — только для препровождения времени и для удовольствия». В другой раз он ей заявил: «Тем-то платишь за любовь мою к тебе и за дружеское позволение наслаждаться жизнью и всеми утехами»[405].
От мук и страданий Анну Евдокимовну освободила ранняя смерть Карамышева, что позволило ей обрести покой во втором браке.
Видимо, и столичная элита, и императрица игнорировали внушение, которым должен был руководствоваться человек и гражданин в своей повседневной жизни. В разделе «О распутстве» в многократно переиздаваемом при Екатерине сочинении «О должности человека и гражданина» написано: «Распутным называется человек, который порокам и неистовствам предан. Кто распутно живет, тот в стыд и посмеяние впадает, ослабляет тело свое, делает себя пред Богом наказания достойным и пред людьми ненавидимым»[406].
Непоследовательность императрицы проявлялась и в другом: ее частная жизнь противоречила пренебрежительному отношению к петиметрам — модникам и отличавшимся непостоянством молодым людям, доблесть которых определялась количеством побед, одержанных над слабым полом.
Невозможно оспорить суровый приговор М. М. Щербатова поведению императрицы: «К коликому разврату нравов и женских всей стыдливости пример ее множества имения любовников, един другому часто наследующих, и равно почетных и корыстями снабженных, обнародовал чрез сию причину их щастия, подал другим женщинам! Видя храм сему пороку, сооруженный в сердце императрицы, едва ли за порок себя щитают ей подражать; но паче, мню, почитает каждая себе в добродетель, что еще столько любовников не переменила!»[407]
Глава XIII
Григорий Александрович Потемкин Таврический
Григорий Александрович Потемкин принадлежит к самым выдающимся сподвижникам Екатерины II. Его можно назвать едва ли не самой спорной личностью XVIII века, вызвавшей наиболее противоречивые отзывы современников как из числа иностранцев, так и соотечественников. Уже один этот факт свидетельствует, что перед нами личность оригинальная и деятельная, поступки которой оставили заметный след в истории.
Быть может, сын небогатого смоленского помещика, род которого ничем не прославился, так бы и остался безвестной для истории персоной, дослужившись до чина заурядного полковника или в лучшем случае генерал-майора, если бы не попал в «случай», обеспечивший ему блестящую карьеру, славу и богатство.
О младенческих и юношеских годах Потемкина известно мало — даже историки называли три даты его рождения — 1736, 1739 и 1742 год. Теперь установлено, что он родился в 1739 году. Уже в юном возрасте он якобы произнес фразу, свидетельствующую о масштабности его честолюбия: «Хочу непременно быть архиереем или министром».
В 1757 году Потемкин поступил в Московский университет, где проявились, с одной стороны, его неординарные дарования, а с другой — странности в поведении: то он проявлял живейший интерес к наукам, просиживая ночи над книгами, прослыл одним из лучших студентов и в числе 12 отличившихся был отправлен в Петербург, то интерес к наукам угасал настолько, что он переставал посещать университет, за что и был отчислен из него. Это натолкнуло его на мысль искать счастья на военной службе. Анонимный автор статьи о Потемкине был прав, когда писал: «Характер Потемкина-юноши представлял странную смесь любознательности и легкомыслия, склонности к ученым трудам и лени, в особенности же набожности, не соответственной возрасту»[408].
Активного участия в перевороте Потемкин не принимал, ибо был малозаметной фигурой, но все же Екатерина приметила рослого с непропорциональной фигурой двадцатилетнего офицера, наградила его 400 крепостными и 10 тысячами рублей. В 1762 году он лишился одного глаза. По поводу этого прискорбного факта существует множество версий. Так, полагали, что Потемкину проткнули глаз шпагой на дуэли или же что он потерял его, получив сильный удар кулаком от Алексея Орлова. Но граф А. Н. Самойлов, племянник Потемкина и очевидец происшедшего, сообщил наиболее достоверные сведения: Потемкин стал жертвой некоего знахаря, порекомендовавшего ему какую-то примочку для лечения глаза. «Примочка, — сообщает Самойлов, — притянула пресильный жар к голове, а более к обвязанному глазу, отчего болезнь усилилась до нестерпимости». Потемкин снял повязку и обнаружил нарост, который попытался снять булавкою, в результате чего лишился глаза вовсе. Этот же Самойлов, откровенный панегирист своего знаменитого дяди, оставил описание его внешности: Потемкин почитался «красивейшим мужчиной своего времени», имел «глаза голубые, полные, не впалые», «бороду острую, несколько посредине разветвленную»[409].
Потеря глаза настолько расстроила Потемкина, что он якобы закрылся в темной спальне, отрастил бороду и 18 месяцев не вставал с постели, погруженный в мрачные мысли. Однако императрица вспомнила о Потемкине, велела призвать его ко двору. Григорий Орлов увидел в Потемкине опасного соперника и уговорил императрицу отправить его курьером в Швецию.
Все эти сведения не опираются на достоверные источники. Первым внушающим доверие документом, освещающим карьеру Потемкина до времени, когда он стал фаворитом, является составленная во второй половине 1763 года императрицей инструкция об обязанностях Потемкина, назначенного помощником обер-прокурора Синода. Однако главным поприщем, на котором Потемкин достиг значительных успехов, была служба придворная — в 1768 году он стал камергером. Но и придворная служба его тяготила. Он попытался обрести успех на театре военных действий и обратился к императрице с просьбой отправить его на юг, где в разгаре была война с Османской империей. Здесь он отличился в штурме Хотина, участвовал в сражении при Фокшанах и наконец был вызван императрицей ко двору и стал ее фаворитом.
О времени пребывания в «случае» рассказано в предшествующей главе. Здесь будет идти речь о деятельности Потемкина в качестве наместника Новороссии, заслужившей, как отмечено выше, разноречивые оценки. Самая расхожая из них принадлежит перу австрийского дипломата де Линя и французского посланника графа Сегюра. Их характеристики Потемкина близки друг другу и скорее всего появились в результате обмена мнениями. Эти характеристики сближает не только содержание, но и форма передачи материала, основанная на контрастах.
Де Линь писал: «Показывая вид ленивца, трудится беспрестанно; не имеет стола, кроме своих колен, другого гребня, кроме своих ногтей; всегда лежит, но не предается сну ни днем ни ночью; беспокоится прежде наступления опасности, и веселится, когда она настала; унывает в удовольствиях; несчастлив от того, что счастлив; нетерпеливо желает и скоро всем наскучивает; философ глубокомысленный, искусный министр, тонкий политик и вместе избалованный девятилетний ребенок; любит Бога, боится сатаны, которого почитает гораздо более и сильнее, чем самого себя; одною рукою крестится, а другою приветствует женщин; принимает бесчисленные награждения и тотчас их раздает; лучше любит давать, чем платить долги; чрезвычайно богат, но никогда не имеет денег; говорит о богословии с генералами, а о военных делах с архиереями; по очереди имеет вид восточного сатрапа или любезного придворного века Людовика XIV и вместе изнеженный сибарит. Какая же его магия? Гений, потом и еще гений; природный ум, превосходная память, возвышенность души, коварство без злобы, хитрость без лукавства, счастливая смесь причуд, великая щедрость в раздавании наград, чрезвычайно тонкий дар угадывать то, что он сам не знает, и величайшее познание людей; это настоящий портрет Алкивиада».
Характеристика Сегюра, на наш взгляд, более обстоятельна, хотя и он нарисовал портрет психологический, а не государственного деятеля, сосредоточил внимание на свойствах характера, а не на его влиянии на судьбы России. «Никогда еще ни при дворе, ни на поприще гражданском или военном не было царедворца более великолепного и дикого, министра более предприимчивого и менее трудолюбивого, полководца более храброго и вместе нерешительного. Он представлял собой самую своеобразную личность, потому что в нем непостижимо смешаны были величие и мелочность, лень и деятельность, храбрость и робость, честолюбие и беззаботность. Везде этот человек был бы замечателен своей странностью…
Потемкин обладал счастливой памятью при врожденном живом и подвижном уме, но вместе с тем был беспечен и ленив. Любя покой, он был, однако, ненасытимо сластолюбив, властолюбив, склонен к роскоши, и потому счастье служило ему, утомляло его, оно не соответствовало его лени и при всем том не могло удовлетворить его причудливым и пылким желаниям. У него было доброе сердце и едкий ум»[410].
Думается, оба мемуариста принесли истинные свойства натуры Потемкина в жертву литературной форме, яркости изложения, ибо с такими качествами характера, о которых они живописали, невозможно было добиться успехов в освоении края, достигнутых наместником Новороссии.
Недоброжелатель Потемкина Массон оставил о нем язвительный отзыв: «Он создавал или уничтожал все, он приводил в беспорядок все. Когда его не было, все говорили лишь о нем; когда он находился в столице, никого не замечали, кроме него. Вельможи, его ненавидевшие и игравшие некоторую роль разве только в то время, когда князь находился в армии, обращались в ничто при его возвращении…» Тем не менее и Массон признавал: «Его кончина оставила громадный пробел в империи».
Что касается отечественных современников, то хвалебные отзывы о нем тонут в потоке отрицательных. К панегиристам князя относится Мария Федоровна, супруга наследника Павла Петровича, писавшая: «Карьера этого необыкновенного человека была блестящей; ум и способности его были громадными, и думаю, что трудно и даже невозможно начертить его портрет».
Еще выше оценивал его мемуарист А. М. Тургенев, считавший, что именно Потемкин придавал блеск царствованию Екатерины II. «Один придворный блеск, — писал он, — ее окружавший, как тень самодержавного величества, остался ей в удел. Вельможи делали, что хотели, не страшились ответственности и возмездия, будучи уверенными, что некому исполнить веления государыни: Потемкина уже не существовало». В другом месте: «Истинный и бескорыстный друг Екатерины, человек необразованный, но великий гений, человек выше предрассудков, выше своего века, желавший истинно славы отечества своего, прокладывавший пути к просвещению и благоденствию народа русского».
В целом положительную оценку Потемкина обнаруживаем и в «Записках» С. Н. Глинки, хотя автор мемуаров не забыл упомянуть и о негативных чертах его характера: «Князь Григорий Александрович Потемкин, из участи бедного смоленского шляхтича перешедший на гряду князя Таврического, — Потемкин был при Екатерине главным оплотом от притязаний сильной аристократии, или лучше сказать от вельможной гордыни. Вековые грамоты вельмож смирились перед юною его грамотою. Но он не пренебрегал вельмож дельных, нужных для дела…
Память, желудок и сладострастие его все поглощали. Он метил из гвардии в монастырь, а попал в чертоги Екатерины. В глубоком раздумье грыз он ногти, а для рассеяния чистил бриллианты. Женщин окутал в турецкие шали, а мужчин нарядил в ботинки. Поглощал и ананасы, и репу, и огурцы… Посылал в Париж за модными башмаками и под этим предлогом подкупал любовниц тогдашних дипломатов. Лакомя хана роскошью, выманил у него Крым… дал Екатерине и двору ее такое празднество, какого не придумал бы и обладатель Аладиновой лампасти…
У князя Таврического не было никакой оседлости. Не строил он замков, не разводил садов и зверинцев: дворец Таврический был даром Екатерины И, а у него своего домовитого приюта не было нигде… И этот исполин, повторяю, еще был странником; он жил беспризорно и умер в пустыне, на плаще под сводом сумрачного неба октябрьского»[411].
Отзывы других мемуаристов (разумеется, за исключением Екатерины) сплошь негативные, с налетом сарказма и выражения злорадства в связи с его кончиной. А. Т. Болотов писал, что смерть князя «поразила всю Россию не столько огорчением, сколько радостью». Чувство радости выразил и знаменитый новгородский наместник К. Е. Сивере: «Так его нет более в живых, этого ужасного человека, который шутил когда-то, что станет монахом и архиепископом. Он умер, но каким образом? Естественною ли смертью, или быть может Провидение нашло орудие мести? Или это была молдаванская горячка? — дар страны, которую он поверг в несчастие и над которой он хотел царствовать».
Самым ярым ненавистником Потемкина был Ф. В. Ростопчин, много раз возвращавшийся к оценке деятельности князя в письмах к своему приятелю, послу в Лондоне С. Р. Воронцову. Вскоре после смерти Потемкина, в декабре 1791 года он писал: «…забытый совершенно, грядущие поколения не благословят его память. Он в высшей степени обладал искусством из добра делать зло и внушать к себе ненависть». Через год Ростопчин сожалел, что управитель Потемкина Попов пользовался влиянием при дворе: «Память князя, хотя и ненавистная всем, имеет еще сильное влияние на мнение двора; к нему нельзя применить пословицу: „у мертвой змеи не остается яда“.» В другом письме: «Здесь все прикидываются печальными; однако никто не скорбеет». И совсем не в духе христианской морали: «Смерть совершила свой удачный удар. Великий муж исчез; об нем сожалеют… разве только гренадеры его полка, которые, лишась его, лишились привилегии воровать безнаказанно. Что касается меня, то я восхищаюсь тем, что день его смерти положительно известен, тогда как никто не знает времени падения Родосского колосса». Не обнаружил ни единого заслуживающего в Потемкине одобрения и князь Щербатов; Потемкину, по его мнению, были присущи все существующие человеческие пороки: «властолюбие, пышность, подобострастие ко всем своим хотениям, обжорливость и, следственно, роскошь в столе, лесть, сребролюбие, захватчивость и, можно сказать, все другие знаемые в свете пороки, которыми или сам преисполнен, или преисполняет окружающих его…»[412].
Достойно удивления, что Щербатов, акцентировавший внимание на нравственности царствующих особ и вельмож, не затронул любострастия Потемкина. Между тем он обладал пылкой страстью, отличался непостоянством, влюблялся с легкостью то в одну, то в другую красавицу и с такой же легкостью расставался с ними. Он умел им вскружить голову, находил слова, отражавшие глубокие чувства, которые не могли не тронуть самое черствое сердце. Распущенность же нравов и при дворе, и за его пределами нам уже известна из предшествующей главы.
Сохранилась переписка Потемкина с одной из его любовниц, одновременно являвшейся его племянницей, — Варварой Васильевной Энгельгардт. В одном из многочисленных писем она писала: «Я теперь вижу, что вы меня ничего не любите; когда бы вы знали, чего мне стоила эта ночь, душка злая моя, ангел мой, не взыщи пожалуйста, мое сокровище бесценное, приди, жизнь моя, ко мне теперь, ей Богу грустно, моя душа, напиши хоть строчку, утешь свою Вариньку». А вот образец письма той же «Вариньки», взбешенной неверностью любовника, письма, наполненного упреками, обидой и утраченными иллюзиями: «Если вы помните Бога, если вы когда-нибудь меня любили, то прошу вас забудьте меня навеки, а я уже решилась оставить вас. Желаю, чтобы вы были любимы тою, которую иметь будете, но верно знаю, что никто вас столь любить не может, сколько я дурачилась понапрасно; радуюсь, что в одну минуту узнала, что я только была обманута, а не любима вами».
Сохранились и любовные послания соблазнителя, которым доверилась племянница. Приведем некоторые из них: «Варинька, я тебя люблю до бесконечности, мой дух не имеет опричь тебя другой пищи… ты обещала меня любить вечно; я люблю тебя, душа моя, как еще никого не любил… Прости мое божество милое, я целую всю тебя». Или: «Не забыл я тебя Варинька, я не забуду никогда… Я целую всю тебя… Как ни слаб, но приеду к тебе. Жизнь моя, ничто мне так мило, как ты… Целую тебя крепко… голубушка, друг бесценный. Прости мои губки сладкие, приходи обедать». Еще одно послание: «Скажи, моя душа, красавица моя, божество мое, что ты меня любишь; от этого я буду здоров, весел, счастлив и покоен, я весь полон тобой».
К кануну разрыва с «Варинькой» относятся письма других дам, оставшихся неизвестными: «Как ты провел ночь, мой милый; желаю, чтоб для тебя она была покойнее, нежели для меня; я не могла глаз сомкнуть… Мысль о тебе единственная, которая меня одушевляет. Прощай, мой ангел, мне недосуг сказать тебе более… прощай; расстаюся с тобою; муж мой сейчас приедет ко мне».
Другая, тоже неизвестная дама: «Люблю тебя безмерно и веселюсь твоей ко мне любовью, милый и бесценный друг, собственный голубчик, ангел». Ее же: «Я не понимаю, что у вас держало; неужели, что мои слова подавали повод, чтоб ранее все утихло, и я б вас и ранее увидеть могла, а вы тому испужавшись, и дабы меня не найти на постели и не пришли, но не извольте бояться; мы сами догадливы; лишь только что легла и люди вышли, то паки встала, оделась и пошла в вивлиофику (библиотеку. — Н. П.), чтоб вас дожидаться, где в сквозном ветре простояла два часа, и не прежде как уже до одиннадцатого часа в исходе и пошла с печали лечь в постель, где по милости вашей пятую ночь проводила без сна».
Во время второй русско-турецкой войны Потемкин влюбился в Прасковью Андреевну Потемкину, до замужества Закревскую, бывшую женой его троюродного брата П. С. Потемкина. Его письма к ней относятся к 1789–1790 годам. «Жизнь моя, душа общая со мной! Как изъяснить словами мою к тебе любовь, когда меня влечет непонятная к тебе сила, и потому я заключаю, что наши души сродные. Нет минуты чтобы ты, моя небесная красота, выходила у меня из мысли; сердце мое чувствует, как ты в нем присутствуешь. Суди же, как мне тяжело переносить твое отсутствие. Приезжай, сударыня, поранее, о мой друг, утеха моя и сокровище бесценное ты; ты дар Божий для меня… Целую от души ручки и ножки твои прекрасные, моя радость! Моя любовь не безумною пылкостью означается, как бы буйное пьянство, но исполнена нежнейшим чувстванием. Из твоих прелестей неописанных состоит мой екстазис, который я вижу живо перед собою». В другом письме к ней: «Я тебе истину говорю, что тогда только существую, как вижу тебя, а мысли о тебе всегда заочно, тем только покоен. Ты не думай, чтоб сему одна красота твоя была побуждением, или бы страсть моя к тебе возбуждалась обыкновенным пламенем; нет душа, она следствием прелестного испытания твоего сердца, и от тайной силы и некоторой сродной наклонности, что симпатией называют. Рассматривая тебя, я нашел в тебе ангела, изображающего мою душу. Итак ты — я»[413].
Похоже, единственным человеком, искренне и глубоко скорбевшим о смерти Потемкина, была императрица. 16 октября 1791 года, спустя четыре дня после кончины Потемкина, Храповицкий записывал в Дневнике: «Продолжение слез. Мне сказано: как можно Потемкина мне заменить? Все будет не то… Он был настоящий дворянин, умный человек, меня не продавал; его не можно было купить»[414].
Своей печалью Екатерина несколько раз делилась с Гриммом: «Страшный удар разразился над моей головой, — писала она в половине третьего ночи, — …курьер привез горестное известие, что мой выученик, мой друг, можно сказать, мой кумир, князь Потемкин Таврический умер в Молдавии от болезни, продолжавшейся почти целый месяц. Вы не можете себе представить, как я огорчена». Далее следуют хвалебные слова в адрес покойного: «Это был человек высокого ума, редкого разума и превосходного сердца; цели его всегда были направлены к великому. Он был человеколюбив, очень сведущ и крайне любезен. В голове его непрерывно возникали новые мысли; какой он был мастер острить, как умел сказать слово кстати… Его привязанность и усердие ко мне доходили до страсти; с летами, благодаря опытности, он исправлялся от многих своих недостатков… но в нем были качества, встречающиеся крайне редко и отличавшие его между всеми другими людьми: у него был светлый ум, смелая душа, смелое сердце… По моему мнению, князь Потемкин был великий человек, который не выполнял и половины того, что был в состоянии сделать»[415]. 12 октября: «Князь Потемкин своею смертью сыграл со мной злую шутку. Теперь вся тяжесть правления лежит на мне одной». Оплакивала императрица смерть своего соратника и два месяца спустя 12 декабря: «Дела идут тем же порядком несмотря на ужасную потерю, о которой я вам писала в ту же ночь. Заменить его невозможно, поэтому нужно родиться таким человеком как он, а конец нынешнего столетия не представляет гениальных людей»[416].
Мы нарочито начали главу отзывами современников о деятельности Потемкина и его амурных похождениях, а не закончили ими, — знакомясь с делами князя, читатель сам может убедиться, какими чувствами руководствовались мемуаристы, сообщая о нем неодобрительные отзывы: завистью, непроверенными слухами, расходившимися кругами от недоброжелателей из Петербурга, неосведомленностью о том, что творилось за тридевять земель от столицы, и т. д.
Новый этап во взаимоотношениях Екатерины и Потемкина наступил весной — летом 1776 года. Фаворит, человек, утешавший императрицу в ночные часы и дававший ей дельные советы в том случае, когда она просила о них, превратился в вельможу первой величины, соратника императрицы, фактического владыку огромной территории, которой он управлял и распоряжался формально именем самодержицы, а фактически по своему усмотрению.
Еще в феврале 1776 года императрица и фаворит обменялись посланиями, лишенными всякой интимности: «Сухое ваше письмо я получила… я с вами о докладе изъяснюсь, когда сделаете мне честь ко мне прийти». В феврале-марте еще одно свидетельство наступившей перемены: «Прошу быть уверен, что моя искренняя дружба (подчеркнуто нами. — Н. П.) и чистосердечная привязанность никогда непременно во мне пребудет».
Обычно расставание с фаворитом Екатерина сопровождала щедрыми наградами: деньгами, крепостными, драгоценностями и т. д. Не обошлось без пожалований и на этот раз: 21 марта 1776 года императрица известила Потемкина о пожаловании ему княжеского достоинства Римской империи. Отныне граф Потемкин стал светлейшим князем. В мае императрица направила ему записочку, свидетельствующую о прекращении близких отношений: «Буде есть в тебе капля крови, еще ко мне привязанная, то сделай милость — прийди ко мне и выложи бешенство».
То, что любовь осталась в прошлом, показывает письмо Потемкина императрице, датированное февралем-мартом 1776 года: «Позволь, голубушка, сказать последнее, чем я думаю, наш процесс и кончится. Не дивись, что я беспокоюсь в деле любви нашей. Сверх бессчетных благодеяний твоих ко мне, поместила ты меня у себя на сердце. Я хочу быть тут один преимущественно всем прежним для того, что тебя так никто не любил; а как я дело твоих рук, то и желаю, чтоб мой покой был устроен тобою, чтоб ты веселилась, делая мне добро»[417].
В другом послании Потемкин выразил горячее желание служить императрице: «Моя душа бесценная, ты знаешь, что я весь твой, и у меня только ты одна. Я по смерть тебе верен, и интересы твои мне нужны».
Переписка Екатерины с Потемкиным не прекращалась и в последующие 15 лет. Более того, она стала более интенсивной, ибо корреспонденты были отделены друг от друга многими сотнями верст, и приобрела новые черты. Главная из них состояла в официальном содержании писем и исчезновении прежней интимности. Вместо «голубчик родной», «душа милая и бесценная» императрица в 70-х годах прибегала к таким официальным обращениям, как «князь Григорий Александрович», «светлейший князь, милостивый государь», «князюшка». С конца 70-х годов обращения становятся менее официальными и более сердечными, внешне напоминающими прежние времена: «батя», «батинька князь», «князенька батинька». Об укреплении дружественных отношений можно судить и по заключительным фразам писем и рескриптов Екатерины: от «пребываю навеки дружелюбна» и «пребываю к вам отлично благожелательна», с которыми она обращалась к вельможам, до фамильярных и нежных: «Прощай мой милый друг», «мой дорогой и горячо любимый друг», «друг мой сердечный», «князюшко друг мой сердечный».
Менялся и тон донесений Потемкина. Поначалу: «Матушка, государыня», «всемилостивейшая государыня». В 80-х годах обращения изменяются: «Моя матушка родная, сударка моя», «милостивейшая матушка». Однако заканчивал свои письма Потемкин почти всегда подчеркнуто верноподданически: «Вашего императорского величества наивернейший раб князь Потемкин» или «Вернейший по смерть раб твой», а после запрещения употреблять слово «раб» — «Вернейший и благодарнейший подданный князь Потемкин Таврический».
Иногда императрица использовала давно забытые слова: «Я люблю тя, князь, и не забуду тя» или: «Я сама, ваша светлость, вас очень, очень и очень люблю». Любовные слова, заимствованные из лексики медового месяца, теперь наполнились иным содержанием: «За ушки взяв обеими руками, тебя целую, друг мой сердечный». Потемкин отвечал: «Мне польза ваших дел столь дорога как моя жизнь»; «Моя матушка родная, люблю тебя беспримерно»; «…Я вам верен, я вам благодарен, я вас чту матерью. Лично для меня тут хорошо и славно, где могу положить живот за тебя, чего я не только не удалялся, но и искал»[418]. «Не щажу я ни трудов, ни жизни»; «Моя матушка родная, я право вас люблю как душу». Это была иная любовь, выражавшая удовлетворение верного соратника и ученика, признание заслуг преданного подданного и готовность преодолевать любые трудности при выполнении поручений императрицы. Именно деловые качества Потемкина, его неистощимая энергия, достигнутые успехи во всех сферах деятельности обязывали Екатерину проявлять о своем ученике и соратнике материнскую заботу.
В «Чистосердечной исповеди» Екатерина называла Потемкина богатырем. На поверку оказалось, что он обладал отнюдь не богатырским здоровьем. То ли он подорвал его будучи фаворитом, то ли от общения с многочисленными дамами, которые его окружали в Новороссии, то ли от огромного напряжения физических сил и изматывавших продолжительных поездок из одного конца обширного края в другой, то ли, наконец, от непривычного климата, но Григорий Александрович часто и продолжительно болел, что крайне беспокоило Екатерину. «Береги себя для меня. Ты знаешь, что ты мне очень, очень нужен». «Унимать тебя некому… при первом свидании за уши подеру», — грозила Екатерина, узнав от Потемкина, что тот за три дня в январе преодолел расстояние от Кременчуга до Могилева. «Устал как собака, съездивши день и ночь». 31 августа 1783 года императрица выговаривала: «Браниться с тобою и за то хочу, для чего в лихорадке и горячке скачешь повсюду».
Императрица была вполне уверена и в преданности Потемкина, и в готовности выполнить самое сложное или деликатное поручение. «Вижу, что ты летал повсюду на сухом пути и на воде и распорядил все нужное». «Видит Бог, что я тебя люблю и чту, яко умнейшего и вернейшего друга», — писала императрица в конце 1782 года.
Потемкин и Екатерина отдавали отчет в необходимости друг другу, они дополняли один другого. Григорий Александрович никогда не забывал, что он всем обязан Екатерине. В 1789 году он писал ей: «Ты едина моя мать, ты от первой степени офицера возвела меня на вышний, ты подала мне способы оказаться достойным». Признание заслуг Потемкина и полезности его деятельности для России заложено в словах императрицы, говорившей, что он принадлежит не себе, а государству и ей, Екатерине. Она писала Потемкину в 1783 году: «Жалею и часто тужу, что ты там, а не здесь, ибо без тебя я, как без рук». «Ты сам знаешь, — писала императрица, получив известие о том, что русские войска, расположенные в Крыму, избежали эпидемии чумы, — колико я чувствительна к заслугам, а твои — отличные, так как и моя к тебе дружба и любовь». Или: «Я ведаю как ты не умеешь быть болен и что во время выздоровления никак не бережешься».
Потемкин знал, что у него много завистников и врагов, и просил защиты у императрицы: «Я у вас в милости, так что ни по каким обстоятельствам вреда себе не ожидаю, но пакостники мои неусыпны в злодействе конечно будут покушаться. Матушка родная, избавьте меня от досад: опричь спокойствия нужно мне иметь свободную голову». Императрица заверила князя: «Злодеи твои, конечно, у меня успеха иметь не могут».
Деятельность Потемкина на юге России охватывала четыре сферы, в каждой из которых он оставил заметный след. Главнейшей из них надлежит считать хозяйственное освоение Северного Причерноморья — заселение края, основание новых городов, развитие земледелия на некогда пустынных землях; три другие — присоединение Крыма к России, создание военно-морского флота на Черном море и, наконец, руководство военными операциями в годы Второй русско-турецкой войны 1787–1791 годов.
Из этих сфер наиболее сложной было освоение края, требовавшее неустанных повседневных забот, на первый взгляд дававших малозаметные результаты, но в конечном счете завершившихся блестящими успехами. Именно здесь в первую очередь проявились незаурядные организаторские таланты Григория Александровича, его умение определить главные направления, на которых надлежало сосредоточить и собственную энергию, и находившиеся в распоряжении ресурсы.
Потемкин был назначен губернатором Новороссийской губернии указом 31 марта 1774 года, то есть до заключения Кючук-Кайнарджийского мира. По этому миру к России отошли крепости Керчь и Еникале в Крыму на побережье Керченского пролива, крепость Кинбурн, охранявшая выход в Черное море из Днепра, а также пространство между Днепром и Бугом и огромные территории к востоку от Азовского моря. Напомним, этот же мир предусматривал независимость Крыма от Османской империи. Важность этих условий договора определялась тем, что Россия с одной стороны утвердилась в Северном Причерноморье и обеспечила себе выход в Черном море, а с другой — обеспечила безопасность своих южных владений от набегов крымских татар, формально лишившихся поддержки Османской империи.
Задача Потемкина, ставшего с 1775 года наместником Новороссии, в состав которой вошла, помимо Новороссийской губернии, вновь образованная Азовская, состояла в хозяйственном освоении обширной территории. Начинать надлежало с заселения ранее пустынного края.
С этой целью еще в 1764 году был разработан план земельных раздач всем переселенцам, за исключением помещичьих крестьян; вся территория разбивалась на участки в 26 десятин на земле с лесом и 30 десятин в безлесных. Поселенцам предоставлялась существенная льгота: они освобождались от уплаты податей и прочих налогов на срок от 6 до 16 лет. План 1764 года предусматривал и насаждение в крае помещичьего землевладения: если помещик давал обязательство заселить земельные дачи своими крепостными, то их размер мог достигать 1440 десятин.
Эффективность плана 1764 года была невелика, и Потемкин ввел новшества, которые должны были стимулировать поток переселенцев и повысить заинтересованность помещиков в переводе своих крестьян из центральных неплодородных уездов на тучный чернозем Северного Причерноморья: он увеличил размер дач для крестьян и горожан вдвое — до 60 десятин, а размер дач для помещиков до 12 тысяч десятин. Вербовщики переселенцев получали денежное вознаграждение, а наиболее активные из них — даже дворянское звание: так, купцу Алексею Кунину за переселение 150 человек Потемкин в 1780 году пожаловал капитанский чин[419].
Результаты переселенческой политики Потемкина сказались довольно быстро: если к 1774 году население Новороссийской губернии составляло около 200 тысяч человек, то через два десятилетия (к 1793 году) оно возросло более чем вчетверо и достигло 820 тысяч человек. Национальный состав поселенцев отличался крайней пестротой: большинство составляли русские (отставные солдаты, государственные крестьяне, горожане); в Екатеринославском наместничестве проживали также болгары, молдаване, греки, переселившиеся с территорий, подвластных Османской империи, а также с Крымского полуострова; греки, вывезенные из Крыма, основали в 1779 году при устье Кальмиуса город Мариуполь, а крымские армяне, переселившиеся в устье Дона, — город Нахичевань.
О масштабности мышления Потемкина, как и его наставницы, ставившей превыше всего интересы государства, можно судить по готовности светлейшего ущемить интересы помещиков в угоду интересам государственным: в 1787 году он выступил с предложением не возвращать беглых из наместничества. «Противно было бы пользе государственной запретить здесь принятие беглецов, — рассуждал князь. — Тогда Польша всеми бы ими воспользовалась»[420]. Помимо вольной колонизации осуществлялась и правительственная: в 1778–1785 годах в Екатеринославское наместничество было переселено 20 тысяч экономических крестьян[421].
С именем Потемкина связано возникновение новых городов. Едва ли не самым важным был основанный в торжественной обстановке в 1778 году город Херсон. Ему предназначалась роль главной базы строившегося Черноморского флота, а также порта, связывавшего Россию с Османской империей и странами Средиземноморья. Верфь начала действовать уже через год — в 1779 году на ней был заложен первенец Черноморского флота 60-пушечный корабль «Слава Екатерины».
На строительстве крепости, верфи, адмиралтейства, административных зданий было занято до 10 тысяч работников, среди которых большинство составляли солдаты; из внутренних губерний были доставлены специалисты — плотники, каменщики, кузнецы.
В том же 1778 году на берегу реки Кильчени Потемкин заложил еще один город — Екатеринослав, призванный закрепить славу императрицы в освоении края. Уже через четыре года в нем насчитывалось более 2200 жителей обоего пола, созданы два училища: одно — для детей дворян, другое — для разночинцев, основаны два предприятия — кожевенное и свечное. Вскоре, однако, было обнаружено, что место для города избрали неудачно, и город перенесли на Днепр. Относительно Екатеринослава Потемкин вынашивал грандиозные планы. Он предполагал создать там университет, обсерваторию, 12 промышленных предприятий, соорудить множество фундаментальных зданий, в том числе колоссальных размеров храм, подобный храму Святого Петра в Риме, «судилище, наподобие древних базилик», огромные склады и магазины.
Все эти планы не были реализованы, хотя начали строиться дома для профессоров университета. Из промышленных предприятий Потемкин успел пустить только чулочную фабрику, на которой были изготовлены для поднесения Екатерине шелковые чулки, такие тонкие, что уместились в скорлупе грецкого ореха. Детищем Потемкина явились и такие города, как Никополь, Павлоград, Николаев и др.
Основным занятием населения наместничества было земледелие. О его успехах можно судить по тому, что уже в 90-е годы край превратился в экспортера пшеницы и пшеничной муки, правда, пока в скромных размерах: в 1793 году было продано свыше 264 четвертей пшеницы и пшеничной муки.
Особым попечением Потемкина пользовались ремесло и промышленность. Наместник Новороссии проводил покровительственную политику, полагая, что «всякое новое заведение, особливо в крае, никаких еще мастеров не имеющем, требует со стороны казенной поощрения и помощи». Успехи здесь были невелики отчасти из-за отсутствия полезных ископаемых, отчасти из-за недостаточно развитого рынка, отчасти из-за отсутствия необходимых специалистов. Поэтому в наместничестве сосредоточивались промыслы, связанные с обработкой продуктов земледелия и скотоводства; винокурни и кожевенные предприятия, а также кирпичные заводы, которых в 1793 году насчитывалось 26 — новые города предъявляли большой спрос на кирпич и строительные материалы.
В 1787 году, во время своего знаменитого путешествия в Крым, императрица осматривала все созданное при активном участии Потемкина. Она осталась довольна увиденным и об этом многократно заявляла как в письмах к князю, так и публично.
Второй по важности акцией Потемкина можно считать его активное участие в присоединении к России Крыма. Судьба ханства была предрешена еще Кючук-Кайнарджийским миром, когда Крым был фактически окружен русскими владениями. У ханства оставался единственный путь связи с внешним миром — море, но крымцы не обладали морским флотом. Реализации плана присоединения Крыма к России пришлось ждать несколько лет.
По условиям Кючук-Кайнарджийского договора Крымское ханство объявлялось независимым государством. Впрочем, независимость была фиктивной, ибо ханство не располагало собственными силами, чтобы защищать свой суверенитет. Фактически Крым превратился в арену соперничества России с Османской империей за ханский трон: каждая из сторон желала видеть на нем своего ставленника.
Крымским ханом после заключения Кючук-Кайнарджийского мира стал ориентировавшийся на Россию Сагиб-Гирей; однако, опираясь на военную поддержку Османской империи, его в 1776 году лишил трона Девлет-Гирей. Екатерина, опираясь на находившиеся в Крыму русские войска, возвела на престол своего ставленника Шагин-Гирея.
Обстановка в Европе и Османской империи благоприятствовала тому, чтобы разрубить узел противоречий в Крыму, присоединив его к России. Единственной страной, которая могла оказать сопротивление намерениям России, была Австрия, но с ней Россия находилась в союзе и к тому же Австрия, подобно России, была заинтересована в ослаблении Османской империи. За день до обнародования Манифеста о присоединении Крыма Екатерина писала Иосифу II: «Я надеюсь, что на этот раз собственные силы моего государства будут достаточны для того, чтобы принудить Порту к миру надежному, выгодному и соответствующему моему достоинству»[422]. Что касается самой Турции, то ее военный потенциал расценивался в Петербурге крайне низко.
Интерес Екатерины к присоединению Крыма искусно и энергично подогревал Потемкин. В конце 1782 года он отправил императрице послание, обосновывавшее необходимость решительных действий. «Крым положением своим, — рассуждал князь, — разрывает наши границы. Нужна ли осторожность с турками по Бугу или со стороны кубанской — в обоих сих случаях и Крым на руках. Тут ясно видно, для чего хан нынешний туркам неприятен: для того, что он не допустит их через Крым входить к нам, так сказать, в сердце.
Положите же теперь, что Крым ваш и что нету уже сей бородавки на носу — вот вдруг положение границ прекрасное: по Бугу турки граничат с нами непосредственно, потому и дело должны иметь с нами прямо сами, а не под именем других. Всякий их шаг тут виден. Со стороны Кубани сверх частных крепостей, снабженных войсками, многочисленное войско Донское всегда тут готово».
Под конец Григорий Александрович, хорошо изучивший натуру императрицы, пустил в ход еще один, едва ли не важнейший аргумент: «Неограниченное мое усердие к вам заставляет меня говорить: презирайте зависть, которая вам препятствовать не в силах. Вы обязаны возвысить славу России. Поверьте, что вы сим приобретением бессмертную славу получите и такую, какой ни один государь в России еще не имел. Сия слава проложит дорогу еще к другой и большей славе: с Крымом достанется и господство в Черном море. От вас зависеть будет запирать ход туркам и кормить их или морить с голода».
Там, где речь шла о славе, убеждать честолюбивую Екатерину предпринять решительные действия не было надобности, тем более что князь предложил перечень мер, способных сковать силы турок и удержать их от объявления войны: увеличить численность войск на западной границе с Турцией, а также на Кубани и Кавказе. Для экономической изоляции Османской империи Потемкин рекомендовал отправить в архипелаг флот с задачей воспрепятствовать доставке продовольствия из Египта и с островов.
Известно, что действия Екатерины, продуманные и осторожные, отличались от импульсивных поступков князя. Но на этот раз роли поменялись: осторожность, предусмотрительность и тонкую дипломатическую игру затеял Потемкин, а императрица, напротив, выражала нетерпение, ожидая, когда, наконец, князь преподнесет ей бесценный подарок. Она убеждала сделать это поскорее, «дабы турки не успели оному наносить препятствие», если им станет известно намерение России до его осуществления, — писала Потемкину императрица 30 мая. 9 июня: «Прошу тебя всячески: не мешкай занятием Крыма». Но князь «мешкал», намереваясь организовать присоединение Крыма так, чтобы сами татары просили об этом императрицу. Медлительность Потемкина как раз и объяснялась тем, что отрекшийся от ханского престола в пользу российской императрицы правитель все еще находился в Крыму и татары отказывались присягать Екатерине до тех пор, пока он не покинет полуостров. Другую причину задержки Потемкин объяснял тем, что «истинно нельзя было без умножения войск, ибо в противном случае нечем бы было принудить»[423].
Указ о присоединении Крыма к России был обнародован 8 апреля 1783 года.
Секретный рескрипт о присоединении Крыма императрица отдала Потемкину еще 14 декабря 1782 года, предоставив ему право опубликовать его, когда сочтет надобным. В нем дано обоснование необходимости присоединения Крыма к России: чтобы сохранить независимость Крыма, сказано в рескрипте, Россия должна изнурять себя содержанием близ границ значительной армии. «Таковы бдение над крымскою независимостью принесло уже нам более семи миллионов чрезвычайных расходов, не считая непрерывного изнурения войск и потери в людях, кои превосходят всякую цену». Для обнародования рескрипта императрица рекомендовала воспользоваться любым поводом: похищением нынешнего хана, ориентировавшегося на Россию, его изменой, вмешательством в крымские дела Османской империи. Потемкин воспользовался более выгодным для России поводом для присоединения Крыма — добровольным отречением хана от престола.
В июле Потемкин извещал Екатерину: «Все знатные уже присягнули, теперь за ними последуют и все. Вам еще то приятнее и славнее, что все прибегли под державу вашу с радостию». Потемкин вполне оценил историческое значение этой акции. «Род татарский, — писал он Екатерине в августе, — тиран России некогда, а в недавних временах стократный разоритель, коего силу подсек царь Иван Васильевич. Вы же истребили корень. Граница теперешняя обещает покой России, зависть Европе и страх Порте Оттоманской. Взойди на трофей, не обагренный кровью, и прикажи историкам заготовить больше чернил и бумаги»[424]. Так был присоединен к России Крым — без единого выстрела, без пролитой капли крови. В декабре 1783 года Турция, скрепя сердце, признала присоединение Крыма к России. Это позволило Потемкину заявить, что турки «кажется о Крыме спорить не будут». Екатерина вполне оценила роль в этой акции Потемкина — он стал называться Потемкиным Таврическим, а в 1784 году пожалован чином фельдмаршала и президентом Военной коллегии.
Следующая забота Потемкина состояла в хозяйственном освоении Таврической области, как стало называться Крымское ханство. Дело в том, что после Кючук-Кайнарджийского мира здесь осталась только треть прежнего населения — примерно 50 тысяч человек. Убыль была связана с отъездом части татар в Турцию, а части христиан — в Россию. Задача состояла в том, чтобы увеличить численность жителей Крыма за счет переселения туда государственных крестьян, отставных солдат, рекрутов, выходцев из Турции, а также беглых крестьян. Выходцам из Польши и старообрядцам гарантировалось свободное выполнение обрядов. В 1785 году Потемкин распорядился о переселении в Крым рекрутских жен и вдов. По данным на 1786 год, из переведенных туда 1497 женщин 1032 являлись солдатскими женами, а остальные 465 — одинокими, которые тут же были выданы замуж.
Князь Потемкин Таврический придавал огромное значение установлению дружеских контактов с местным населением. От командовавшего русскими войсками генерала Дебальмена он требовал, чтобы солдаты и офицеры «обращались с местными жителями как с собратьями своими», а у императрицы просил денег «на содержание некоторых мечетей, школ и фонтанов публичных»[425].
Не забыты были интересы верхушки татарского общества. Хану, поселившемуся в России, Екатерина пожаловала колоссальный по тем временам пенсион — 200 тысяч рублей в год. Татарской знати в количестве 334 человек в 1791 году были предоставлены права и привилегии российского дворянства.
Военно-административная деятельность Потемкина развернулась на двух поприщах: в качестве президента Военной коллегии и создателя военно-морского флота на Черном море. Современники резко отрицательно отзывались об управлении князем Военной коллегией. А. А. Безбородко извещал своего приятеля С. Р. Воронцова в 1784 году: «По Военной коллегии не занимается он кроме секретных и самых важных дел, дав скорее течение прочим». В свою очередь граф С. Р. Воронцов писал своему брату: «Князь Потемкин даром, что он военный министр, ничуть не годится для этой должности; он вздумал сооружать крепости при помощи нехороших топографических карт; таким образом был построен Херсон, таким образом сооружена Моздокская линия укрепления, напрасно специалисты, люди знающие, старались убеждать князя в невозможности такого образа действий, он считал себя Вобаном и верил безусловно в свою способность в математике». Князь Ю. В. Долгорукий тоже разделял мнение о неспособности Потемкина управлять Военной коллегией: «В начальство Чернышова армейские дела шли, можно сказать, по музыкальным нотам, а Потемкин в армии все расстраивал… Гусарские полки, кои были всегда хороши, переделал в легкоконные». После кончины Потемкина Безбородко осуждал его за неравнодушие к донским казакам, удивляясь «более всего странной страстью князя к казакам, которая до того простиралась, что он все видимое превращал в это звание»[426].
Недостатки, о которых писали современники, связаны с двумя обстоятельствами. Первое и главное состояло в том, что Военная коллегия находилась в столице империи, а ее президент бывал в Петербурге лишь наездами, то и дело переезжая из одного пункта обширного наместничества в другой, что, разумеется, не способствовало укреплению дисциплины ни в учреждении, ни в армии. Кроме того, рутинная канцелярщина противоречила натуре князя, питавшего пристрастие к живому делу, результаты которого видны невооруженным глазом.
И все же Потемкин оставил о себе добрую память, прежде всего среди солдат, введением новой формы одежды. В марте-апреле 1783 года он, еще будучи вице-президентом Военной коллегии, подал императрице записку с обоснованием необходимости избавить солдат от одежды, стеснявшей движения, плохо защищавшей тело от непогоды и требовавшей огромных усилий для содержания ее в надлежащем порядке. Речь шла о косах, шляпах, клапанах, обшлагах, а также о ружейных приемах. «Словом, — заключал князь, — одежда войск наших и аммуниции таковы, что придумать почти нельзя лучше к угнетению солдата, тем паче, что он, взят будучи из крестьян, в 30 почти лет возраста узнает узкие сапоги, множество подвязок, тесное нижнее платье и пропасть вещей, век сокращающих».
Потемкин отметил и конкретные недостатки отдельных элементов экипировки: шляпа негодна, ибо «головы не прикрывает и, торча во все стороны, озабочивает навсегда опасность, чтоб ее не измять»; лосиные штаны в коннице выдаются на такой длительный срок, что солдат, чтобы сохранить их, должен был приобретать суконные, расходуя собственные деньги из своего скудного жалованья; сапоги настолько узки, что их с трудом надевают и с еще большими трудностями снимают, в особенности, если они в непогоду намокли.
«Завивать, пудриться, плесть косы, солдатское ли сие дело? У них камердинеров нет. На что же пукли? Всяк должен согласиться, что полезнее голову мыть и чесать, нежели отягощать пудрой, салом, мукою, шпильками, косами. Туалет солдатский должен быть таков, что встал, то готов». Новая форма одежды и туалет не должны изнурять солдат, вводить их в дополнительные расходы на приобретение пудры, помады, лент, краски и прочего. Все это привнесено в русскую армию иноземными офицерами, равно как и муштра, в результате которой солдаты, «занимая себя таковой дрянью, не знают самых важных вещей: разных построений и оборотов»[427].
Потемкину принадлежит слава основателя Черноморского военно-морского флота. Первый линейный корабль «Слава Екатерины» был спущен на воду в 1781 году. По поводу названия корабля между князем и императрицей состоялся обмен мнениями. «Это наименование я берусь оправдать и в случае действительном», — писал Потемкин, обращаясь к Екатерине с просьбой назвать корабль ее именем. Императрица отвечала: «Пожалуй, не давай кораблям очень огромные имена, чтобы слишком знаменитые имена не стали бы в тягость и чтобы не было слишком затруднительно выполнять им подобную карьеру; впрочем, как хочешь с именами; держи узду в руках, потому что — лучше быть, чем казаться и не быть».
На верфях Херсона, Таганрога и Севастополя сооружались линейные корабли и фрегаты. В короткие сроки флот стал представлять грозную силу, которую Потемкин демонстрировал Екатерине во время ее пребывания в Севастополе. Князь облюбовал бухту близ татарской деревни Ахтиар и превратил гавань, лучше которой не было, по его мнению, во всем свете, в стоянку Черноморского флота, названную им Севастополем. Укреплять Севастополь Потемкин начал сразу же после присоединения Крыма к России.
Кажется, менее всего Потемкин Таврический прославился в качестве полководца. Когда началась русско-турецкая война 1787–1791 годов, Григорию Александровичу пришлось выполнять непривычные для него обязанности главнокомандующего русскими войсками. Если бы его не окружали блестящие полководцы, среди которых первенствовали А. В. Суворов и П. А. Румянцев, если бы князя не поддерживала и не воодушевляла императрица, когда тот пребывал в растерянности, то ход военных действий мог принять совсем иной оборот. В самом начале войны Екатерина заверила фельдмаршала в полном к нему доверии и готовности защищать его от нападок — «чтоб тебе никто и ничем помеху не сделал, ниже единым словом. И будь уверен, что я тебя равномерно защищать и оберегать намерена, как ты меня от неприятеля…»[428].
В самом начале войны Потемкин серьезно заболел. 16 сентября он извещал Екатерину: «…Я в слабости большой, забот миллионы, ипохондрия пресильна. Нет минуты покою. Право не уверен, надолго ли меня станет. Ни сна нету, ни аппетиту». Через три дня новая жалоба на здоровье, сопровождавшаяся просьбой об отставке с передачей своих полномочий П. А. Румянцеву. «Спазмы мучат, и, ей Богу, я ни на что не годен… Будьте милостивы, дайте мне хотя мало отдохнуть». Еще через три дня, 24 сентября, после получения известия, что буря уничтожила выпестованный Потемкиным Черноморский флот, ипохондрия достигла высшего накала. «Я при моей болезни поражен до крайности, нет ни ума, ни духу». Повторяет просьбу: «Хочу в уединении и неизвестности кончить жизнь, которая, думаю, и не продлится». Императрица отвечала: «…Ничего хуже не можешь делать, как лишить меня и империю низложением твоих достоинств человека самонужного, способного, верного, да при том и лутчего друга. Оставь унылую таковую мысль, ободри свой дух…» Князь однако настаивает: «…Сжальтесь над моим слабым состоянием, я не в силах: дела ваши от сего потерпят».
В ответ императрица успокаивала, обнадеживала и придавала его здоровью государственное значение: «Вы принадлежите государству и мне, — писала она 24 сентября 1787 года, — вы должны, приказываю вам, беречь свое здоровье»[429].
Пребывая в состоянии депрессии, Потемкин просил разрешения вывести войска из Крыма. Екатерина оказалась мудрее и тверже характером: ни в коем случае, отвечала императрица, оставление Крыма откроет туркам и татарам прямой путь «в сердце империи, ибо в степи едва ли удобно концентрировать оборону».
В середине декабря Потемкин почувствовал некоторое облегчение и известил императрицу о своем намерении отправиться в Херсон и осажденный турками Кинбурн. Намерение вызвало тревогу Екатерины: «Я удивляюсь тебе, как ты в болезни переехал и еще намерен предпринимать путь в Херсон и Кинбурн». Тем не менее Потемкин отправился в путь и 22 октября доносил: «Я объехал семьсот верст, ослабел очень. Впротчем болезнь моя становится легче».
Находясь в Елизаветграде, Потемкин решил овладеть Очаковым, возложив на себя руководство операцией. Однако она не принесла ему лавров талантливого полководца. Напротив, его подвели качества отнюдь не присущие одаренному военачальнику: медлительность, нерешительность, отсутствие чутья и здравого расчета при выборе самого благоприятного времени для атаки.
Это, однако, не мешало Потемкину проявлять личную отвагу, причем не ради того, чтобы покрасоваться перед подчиненными, а чтобы личным примером воодушевить их на подвиги.
11 сентября 1788 года он писал императрице, которая неустанно призывала его к осторожности: «Не щажу я ни трудов, ни жизни. Тому свидетели все. Намедни ездил рекогносцировать на шлюбке в такой близости, что турецкие картечи через шлюбку летали. Но Бог везде хранит. Тут был случай убиту, потоплену и взяту в полон. Вы опять, матушка, изволите сказать, что ненадобно этого делать. Но мне долг говорит, что надобно. От этого все генералы суются под пушки»[430]. Императрица ожидала взятия Очакова еще в ноябре 1787 года. Тогда она рассуждала так: «Честь моя и собственная княжая требуют, чтоб он не удалялся в нынешнем году из армии, не сделав какого-нибудь славного дела — хотя б Очаков взяли! Бог знает, почему он унывает и почти печальные письма пишет. Должно мне теперь весь свет удостоверить, что я, имея к князю неограниченную во всех делах доверенность, в выборе моем не ошиблась».
Однако истекли холодные месяцы зимы, унесшие немало жизней от стужи, наступила весна, а успехов — никаких. А. В. Суворов давал обязательство овладеть крепостью еще в апреле, когда ее гарнизон насчитывал четыре тысячи человек, но Потемкин ему отказал, мотивируя свой отказ возможностью понести значительные потери во время штурма: «Я на всякую пользу тебе руки развязываю, но касательно Очакова попытка может быть вредна; я все употреблю, чтобы достался он дешево».
В мае 1788 года, после получения очередной депеши от Потемкина, Екатерина заявила: «После сего не только фельдмаршал (Румянцев. — Н. П.) и если б вся Россия вместе с ним против князя восстали — я с ним».
Активных боевых действий для овладения Очаковым князь не предпринимал вплоть до конца 1788 года. Иссякало терпение и у Екатерины. Мамонов говорил Гарновскому в начале октября 1788 года: «Государыня недовольна». Впрочем, открыто это недовольство императрица не высказывала в письмах, хотя настойчиво напоминала о необходимости овладеть крепостью. «Ничего на свете так не хочу, как чтоб ты мог по взятии Очакова… приехать на час сюда», — писала она 7 ноября 1788 года. 27 ноября: «Возьми Очаков и сделай мир с турками»[431].
Неизвестно, сколь долго Потемкин не предпринимал бы решительных действий и зря терял солдат от небывалой в этих краях холодной зимы, если бы 5 декабря ему не объявил дежурный генерал, что осаждавшие лишены топлива, а оберпровиантмейстер дополнил: хлеба не хватит даже на один день. Только после этого, 6 декабря 1788 года, фельдмаршал решился на штурм. Штурм был крайне кровопролитным и стоил больших потерь. Это, однако, не помешало императрице щедро наградить Потемкина: она пожаловала ему фельдмаршальский жезл, осыпанный алмазами и драгоценными камнями, велела Сенату заготовить грамоту с перечислением заслуг князя, выбить в его честь медаль с надписью «Усердием и храбростью», наградила орденом Георгия 1-й степени, подарила 100 тысяч рублей на достройку Таврического дворца, золотую шпагу, поднесенную на золотом блюде.
Восторгу Екатерины не было конца. Поздравляя фельдмаршала, она писала: «Всем, друг мой сердечный, ты рот закрыл, и сим благополучным случаем доставляется тебе еще способ оказать великодушие»[432].
После овладения Очаковым Потемкин вновь запросил отставку. «Изволите говорить, — писал он Екатерине, — что не время думать теперь о покое. Я, матушка, писал не о телесном покое, но успокоить дух пора. Заботы повсеместные, бдение на нескольких тысячах верстах границ, мне вверенных, неприятель на море и на суше, которого я не страшусь, да не презираю. Злодеи, коих я презираю, но боюсь их умыслов; сия шайка людей неблагодарных, не мыслящих, кроме своих выгод и покою, ни о чем, вооруженные коварством делают мне пакости образами. Нет клеветы, чтобы они на меня не возводили». Потемкину в отставке было отказано и на этот раз.
Положение Потемкина после овладения Очаковым упрочилось настолько, что он не счел необходимым на зимние месяцы, когда военные действия затихали, отправиться в столицу для свидания со своей наставницей и благодетельницей. Он остался в Яссах, затем отправился в Бендеры, где его задержало очередное увлечение новой красавицей, княгиней Е. Ф. Долгоруковой. В Яссах и Бендерах Потемкин окружил себя необычайной роскошью и походил на государя, жившего среди блистательного двора; один праздник сменялся другим, его фантазия не знала границ: то он для полюбившейся дамы отправил в Париж специального курьера, чтобы тот доставил ей туфли к балу, то на празднике в ее честь велел наполнить хрустальные бокалы для дам не вином, а жемчугами. Чудачества, которым он предавался в молодые годы, на исходе жизни приобрели новый размах.
Княгиня П. Ю. Гагарина рассказала об инциденте, происшедшем в Яссах в 1790 году. Однажды Потемкин схватил ее за талию, за что публично получил звонкую пощечину. Все были удивлены отважным поступком и ожидали скандала. Супруг хотел увезти ее домой, но княгиня воспротивилась и попыталась превратить случившееся в шутку.
Потемкин удалился в свой кабинет, через четверть часа вышел из него, делая вид, будто ничего не случилось, и, поцеловав руку княгине, поднес ей изящную бомарьерку с надписью «Temple de l’Amitie» («Храм дружбы»)[433].
Автор монографии о Потемкине А. Г. Брикнер приводит описание пребывания Потемкина в Могилеве в январе 1789 года: «Около семи часов перед губернаторским домом остановились его сани. Из них вышел высокого роста и чрезвычайно красивый человек с одним глазом. Он был в халате и его длинные нерасчесанные волосы, висевшие в беспорядке по лицу и плечам, доказывали, что человек этот менее всего заботится о своем туалете…» В передней губернатора произносились приветствия от сословий. Они «были так же длинны, как коротки его ответы, ограничивавшиеся, впрочем, одним благосклонным наклонением головы». Затем вошли в залу, «мы простояли вдоль стен залы еще более двух часов. Князь во все это время не открывал рта и не подымал головы, как с тем, чтобы проглотить большой стакан кислых щей, который ему подносили каждые четверть часа. Мне сказывали, что этот напиток, приготовленный для него необыкновенно густым, служит ему питьем и пищею, и он выпивал его в день до пятнадцати бутылок».
На следующий день князь, сидя за тем же столом, «провел несколько часов, не подавая других признаков жизни, как дергая время от времени за звонок, причем адъютант его или сам наместник выходили за приказанием. Около полудня нас уведомили, что его светлость скоро выйдет. Действительно, он показался, прошелся два или три раза по зале, осмотрел всех и каждого и, не сказав ни слова, возвратился через несколько минут на свое место». Тогда началось представление тех, кто хотел обратиться к нему с просьбами либо прочитать в его честь стихи.
После начался обед, ипохондрия прошла, князь выглядел совсем по-другому: он «сел обедать вместе с нами и разговаривал довольно весело с наместником. Он был по вчерашнему в халате… Князь Потемкин имеет двести тысяч душ крестьян: этого слишком достаточно для человека, который пьет только кислые щи и не платит никому долгов»[434].
Таков был светлейший, избалованный вниманием окружающих, не признававший этикета и уважительного отношения к нижестоящим, человек неуравновешенный, внезапно предававшийся меланхолии и столь же внезапно приобретавший облик беззаботного весельчака.
4 февраля князь прибыл в столицу, а лето провел в ставке в Дубоссарах, которая, по свидетельству современника, «весьма похожа была великолепием на визирскую; даже полковник Боур посадил вокруг нее сад в английском вкусе». В столице Екатерина организовала фельдмаршалу пышную встречу: дорога от Царского Села до Петербурга была иллюминована, императрица демонстрировала уважение к Потемкину тем, что первой нанесла ему визит. Двор, подражая Екатерине, устраивал герою пышные торжества.