Лихие гости Щукин Михаил
Закончилась помолвка общим решением: венчанье устроить не откладывая, а саму свадьбу сыграть осенью в Белоярске, когда там будет достроен дом. На последнем обстоятельстве мягко настоял Захар Евграфович, потому что ему срочно требовалось отъезжать в Нижний Новгород. Там он покупал еще один пароход, и его надо было отправлять в долгий путь до Белоярска, а чужой глаз в таком большом деле — не помощник, свой собственный нужен. Старший Белозеров выслушал и согласился:
— Дело простоя не терпит. Шутка ли — пароход! А свадьба никуда не убежит.
На том и сошлись. Захар Евграфович купил молодым большой дом в губернском городе, выделил Ксении ее долю из отцовского наследства и сразу же после венчания отбыл в Нижний Новгород — дальше откладывать свой отъезд он не мог.
12
Не зря говорят, что человек предполагает, а Бог располагает.
В Нижнем Новгороде пришлось Захару Евграфовичу надолго задержаться на ярмарке, где объявились выгодные подряды на перевозку грузов, но когда там дело сладилось, оказалось, что требуется побывать еще и в Москве, по хлопотам с теми же самыми подрядами. В Москве, с оказией, получил он письмо от Ксении и фотографическую карточку, на которой она, счастливая, стояла рядом с Цезарем, а за спинами у них плыли по озеру лебеди с красиво изогнутыми шеями. Порадовался за сестру и отписал ей наспех короткое, но ласковое письмо с обещанием приехать в скором времени.
Из долгой своей поездки вернулся Захар Евграфович осенью, когда уже дороги разукрасились палыми листьями. Вернулся не один, а с Николаем Васильевичем Миловидовым, который веселил его и смешил до колик, рассказывая по дороге потешные истории из своей поварской жизни. На подъезде к губернскому городу Захар Евграфович известил телеграммой Агапова, чтобы тот приехал его встречать. Указал, что остановится в гостинице «Европа». Там, в гостинице, они и встретились. За спиной у Агапова маячили четыре парня с разбойными рожами. Обнялись, расцеловались, и Захар Евграфович спросил:
— Ты где таких архаровцев откопал? Зачем?
— У Дубовых одолжил, — уклончиво и непонятно ответил Агапов, помолчал и, махнув рукой, рубанул, словно топором под корень: — Держись, Захар Евграфович. Горе у нас…
И рассказал такое, что впору было лезть на стену и выть в голос.
Оказывается, после известия о замужестве Ксении закралось у Агапова сомнение: не мог он вспомнить, что проживал в Ирбите купец по фамилии Белозеров. Не было такого, хоть убей. Появился за время отсутствия Агапова в городе? Но человек-то он немолодой… Помаявшись в раздумьях, Агапов отписал в родной Ирбит старому знакомцу и в письме между делом спрашивал: проживает ли в нынешнее время в городе Белозеров, занимающийся салотопенным производством? Знакомец с ответом запоздал, но когда письмо дошло до Белоярска, Агапов ахнул: не было раньше, и нынче нет никакого Белозерова.
— Мне с этим письмом надо было сюда сразу ехать, — запоздало горевал Агапов, хлопая себя ладошкой по седой голове, — а я, старый дурак, не поторопился. Вот, думаю, дела доделаю…
Когда Агапов доделал срочные дела и приехал в губернский город, то сразу направился к молодым, чтобы выяснить осторожно: кто они, эти Белозеровы, и по какой причине не проживают они в Ирбите? Но вопросы эти задать было некому. Явившись по указанному адресу, Агапов едва не рехнулся. Вышли к нему хозяева и сообщили, что дом они купили еще месяц назад, а куда бывшие владельцы подевались, им неизвестно. Агапов кинулся по городу разыскивать Ксению — нет нигде. Тогда он подговорил знакомого банковского служащего, и тот сообщил, что все деньги со своего счета Ксения Евграфовна сняла, до последней копеечки. Окончательно его огорошили в мастерских: не было у них заказов на салотопенное оборудование, и купца Белозерова из Ирбита никто в глаза не видел. Агапов, терзая последние волосенки на голове, ругал себя самыми страшными ругательствами, какие только знал. Теперь он старался даром времени не терять. По-скорому съездил в Белоярск, поклонился Дубовым, и те выделили ему вот этих четырех молодцев, которые сразу же и принялись шнырять по губернскому городу, отыскивая следы Ксении и Цезаря Белозерова.
— В полицию! В полицию надо заявить! — загорячился Захар Евграфович, едва не срываясь на крик.
— А чего мы в полиции скажем? — сразу остудил его пыл Агапов. — дом продали да свои деньги из банка забрали? Кому какое дело… Они законные супруги — как желают, так и распоряжаются. Я уже спрашивал… Вот, говорят, если бы смертоубийство или членовредительство, прости, Господи, случилось, тогда бы делу законный ход дали, а так…
— А так, господин Луканин, — выступил вперед один из четырех молодцев, по всему было видно, что главный, — мы сами быстрей найдем. Но коли в полицию пойдете, тогда нам никакого резона нет здесь мелькать, свое здоровье дороже, мы тогда прямым путем на старое место, в Белоярск отправимся.
Захар Евграфович, притушив злость, взял себя в руки и задумался. Сердце ему подсказывало: с Ксенией случилось несчастье. Но понимал и другое: сейчас от него требуется спокойствие, чтобы не наделать в горячке глупостей. Поэтому, оттягивая время, распорядился отправить Николая Васильевича Миловидова в Белоярск, сам заселился в гостиничный номер, рядом с Агаповым, хотел еще здесь же поселить и дубовских орлов, но те наотрез отказались, заявив, что у них имеется свое пристанище и там им надежней, от любопытных глаз подальше. Договорились, что в гостиницу они будут приходить вечером и рассказывать новости, которые появятся. Пока же в багаже у них имелась всего одна новость: среди лихого народа Цезарь Белозеров был неизвестен. Никто про него не слышал и никто его не видел.
На этом с дубовскими молодцами Захар Евграфович и расстался — до вечера, узнав лишь, что старшего зовут Матвеем.
Остаток дня он метался по своему номеру и едва сдерживал себя, чтобы не накричать на Агапова, который, получив письмо из Ирбита, так долго собирался в губернский город. Но, глядя на старика, совсем сникшего, молчал и только в ярости пинал зеленый пуфик, все время попадавший ему под ноги.
— Да ты не молчи, Захар Евграфович, — подал голос Агапов, — не молчи. Обругай старого дурака, обложи по полной матушке, — заслужил…
Захар Евграфович остановился посреди номера, глянул еще раз на Агапова, печально опустившего голову, и запоздало укорил самого себя: «А ты куда смотрел, братик родненький? На усики жениха любовался? Теперь на старике зло срываешь…» Вслух же сказал:
— Ладно, выпрямись, чего съежился, как палый лист. Давай чаю попьем и подумаем.
Заказали чай.
Пили, думали, прикидывали, но никакой ясности не возникло, только и оставалась одна надежда — на дубовских молодцев.
И они не подвели. Поздно вечером явился Матвей и рассказал, что удалось разузнать: какой-то молодой человек с усиками очень интересовался в Прощальном трактире, который на выезде из города, любым домом, стоящим на отшибе. Непременно чтобы в стороне от дороги. Говорил, что хорошие деньги за такой дом даст. При молодом человеке девица была, по самые глаза в платок закутанная, и какого она вида — не разглядели.
— Теперь разузнать надо, нашел он дом или нет. Я так думаю: если на отшибе искал — неспроста, — уверенно говорил Матвей и добавлял, что нюх у него собачий, и он нюхом чует, что напали они на верный след.
А утром коридорный принес Захару Евграфовичу письмо. Сказал, что доставил его какой-то мальчишка, сунул в руки и убежал. Письмо находилось в конверте, а на конверте было написано: «Г-ну Луканину Захару Евграфовичу». Вздрагивающими руками он развернул маленький листок, аккуратно согнутый посередине: «Захар Евграфович! Буду краток и немногословен. Жизнь Ксении Евграфовны полностью в Ваших руках. Я знаю, что Вы ее любите, и потому надеюсь на Ваше благоразумие. Мне сейчас нужно совсем немногое. Вы должны переписать на моего доверенного человека Ваши пароходы. Более того, сделав это, Вы можете с моей помощью приобрести власть, какая вам и не снилась. Я протягиваю Вам руку для совместных дел. О своем согласии сообщите следующим образом: завтра после полудня прогуляйтесь по проспекту, по правой стороне, от гостиницы до кондитерской. Это будет знак, что Вы мое предложение приняли. В полицию обращаться не советую; поверьте, я все продумал, и Вы можете никогда своей сестры не увидеть. Цезарь Белозеров».
Захар Евграфович в полном отчаянии метался по номеру и уже решил для себя, что завтра он выйдет на проспект. Но вечером появился Матвей и доложил, что Цезарь и с ним еще какие-то люди, числом пятеро, обитают на городских выселках, где осенью случился пожар и уцелел от огня только один-единственный дом, стоящий у самого краешка соснового бора.
— Вот со стороны бора и подберемся, возьмем тепленькими.
— Подожди, подожди, — перебил его Агапов, — мы что, штурмом его брать будем, дом этот? Сначала выяснить надо…
— Воля ваша, — пожал плечами Матвей, — можете выяснять. Только я вам доложу, каждый лишний час, пока мы тут разговоры толкуем, может боком выйти. Высокого полета этот Цезарь по разбойному делу, я знаю, что говорю. Как ни таился, а земля слухом полнится. Появился он здесь недавно, замашки — господские, одевается чисто, поэтому его никто из местных лихих людишек и не знает. Но подручных себе набрал — ухорезы! Голыми руками не взять.
Захар Евграфович снова вспомнил о полиции, но Матвей лишь упрямо мотнул головой, словно хотел отогнать надоедливую муху, и уперся:
— Не будет от них толку, у них своя забота — шайку накрыть. Покрошат в капусту, кто попадется, и голова не болит. А вам-то иное требуется — сестру выручить. И чего я вас уговариваю, господин Луканин, полиция так полиция… У меня особой охоты не имеется голову подставлять, хотя и деньги требуются… Отдайте долю, что мы Цезаря этого нашли, а дальше как знаете, хоть воинскую команду вызывайте…
Захар Евграфович махнул рукой и решил: положиться на дубовских молодцев, а в полицию не заявлять.
Под утро в дверь номера раздался едва различимый, вкрадчивый стук, и Матвей тихо позвал:
— Господин Луканин, просыпайтесь скорей, не мешкайте…
Через несколько минут они уже мчались на лихом извозчике по непроглядно темным осенним улицам губернского города — на выселки. Захар Евграфович стискивал в кармане пальто рукоятку револьвера и даже ни о чем не спрашивал Матвея, а тот молчал и лишь тыкал время от времени кулаком в широкую спину извозчика, без слов поторапливая его. Впрочем, можно было не торопить: конь, запряженный в легкую коляску, шел в полный мах. Только грязь летела ошметьями во все стороны.
Вот и выселки. На краю бора, едва различимый в темноте, стоял дом под двускатной крышей, в одном из его окон маячил мутный желтый огонек.
— Что за черт! — Матвей на ходу выпрыгнул из коляски, Захар Евграфович — следом за ним. Они подбежали к щелястому дощатому забору и укрылись за ним. Оглядевшись, Матвей тихонько свистнул, и ему сразу, так же тихо и коротко, отозвались.
— Жди здесь. Если из дома кто выскочит — пали, не раздумывая, — Матвей неслышно соскользнул в темноту.
Захар Евграфович щекой прижимался к влажной доске забора и до рези в глазах всматривался в темный дом, обозначенный только хилым желтоватым огоньком. Вслушивался. Но тишина висела мертвая, и никакого шевеления в темноте не различалось. Рука, которой он изо всей силы стискивал револьвер, наливалась тяжестью и немела.
И вдруг хлопнула дверь, неясные тени метнулись вдоль стены. Захар Евграфович, вскинув револьвер, выстрелил, и в ответ ему почти мгновенно вспыхнули от угла дома две огненные точки, и пуля расхлестнула влажную доску забора, в лицо брызнуло мокретью и мелкими щепками. Захар Евграфович присел, протирая глаза, и вскинулся: от дома накатывал на него глухой и частый стук конских копыт. Быстро приближаясь и все яснее проявляясь в темноте, летели прямо на него три всадника. Все еще протирая глаза, он наугад выстрелил, и в тот же момент сильный удар снес его с ног, вышиб из сознания и швырнул навзничь на холодную, влажную землю.
Он очнулся, когда сильные руки встряхнули его за плечи, подтащили к забору и спиной прислонили к доскам.
— Живой, нет? — он узнал голос Матвея, с трудом открыл глаза, ощупал разбитую, липкую от крови голову.
— Живой, господин Луканин? — снова спросил Матвей.
— Если шевелюсь — значит, живой. Где Ксения?
— В доме. Пошли. Держись за меня.
Окна теперь были ярко освещены, и на земле четко обозначались кресты рам. В доме горели лампы, и свет их после темноты резал глаза. Матвей сдернул с гвоздя мятую тряпку, наспех перемотал голову Захару Евграфовичу и, когда тот утвердился на ногах, стер с лица кровь и осознанно огляделся, то увидел, что в большой и пустой комнате с голым столом посередине сидели на полу два связанных человека — спина к спине. Над ними возвышался, расставив ноги, один из дубовских молодцев и, лениво наклоняясь, бил кулаком то одного, то другого по голове, будто по столу стучал. Связанные никли под кулаком все ниже и молчали.
— Видишь, господин Луканин, ничего не желают говорить, молчат, заразы. Но у меня скажут, никуда не денутся, — Матвей плюнул на пол и длинно, заковыристо выругался. — А Цезарь и еще двое с ним, проворные, ушли. Чутье у него, как у волчары. Это он, господин Луканин, шашкой тебя приголубил; хорошо, что на скаку не успел перехватить ее, как следует, плашмя ударил, а если бы ухватил да острием…
Дальше Матвей принялся рассказывать, что, разыскав дом, они первым делом убедились в точности, что Ксения здесь. Выглядели все подходы и в дом проникли через узкий лаз в крыше, в самый сонный, предутренний час, нашли крохотную комнатенку, где была Ксения, и поначалу думали дождаться рассвета, чтобы вывести ее тихо из дома, а после уже вязать Цезаря и его людей. В темноте боялись что-нибудь опрокинуть и нарушить весь план. Но план нарушил сам Цезарь. Он проснулся, словно учуял, и зажег маленький светильник, свет которого и увидели Матвей с Захаром Евграфовичем, когда подъехали к дому. Тут уж не до раздумий и не до плана стало, тут все просто: кто ловчее и проворней… Рассказывал Матвей подробно, горделиво, явно желая показать, что опасное дело удалось совершить с большими трудами. Но Захар Евграфович его почти не слышал, пытаясь пересилить тугой гул в голове и удержаться на ногах. Справился, уперся рукой в стену и перебил Матвея:
— Где Ксения? Веди…
Но Ксения вышла сама, появившись в дверном проеме, половину которого закрывала грязная тряпка. Выставив перед собой руки, словно слепая, она медленно переступала по полу, и ее остановившиеся глаза, казалось, ничего не видели. Сквозь рваные лохмотья просвечивало тело; грязные, скатавшиеся волосы висели сосульками, а на голых вытянутых руках краснели большие, кровоточащие пятна с лопнувшей кожей, лохмотьями висевшей по краям — словно крутым кипятком обварили.
— Ксюша!
Даже головы не повернула на голос брата, даже не повела остановившимися глазами; как шла, шаркая по полу босыми ногами, так и прошла мимо, не опуская вытянутых рук, и только у самого порога, вздохнув, упала, будто ее подрезали…
13
Две недели Захар Евграфович не мог добиться от сестры ни одного слова.
Она смотрела на него все теми же остановившимися глазами, молчала, не шевелилась, и только пальцы забинтованных рук, которые безвольно лежали на одеяле, мелко-мелко подрагивали.
Доктор из губернского города, которого доставили в Белоярск вместе с Ксенией, не отходил от больной, поил ее микстурами, делал перевязки, но больше всего уповал на молодость и на время, говорил:
— Раны, Захар Евграфович, не опасные, скоро заживут, даже шрамов не останется, главная беда — нервное потрясение, очень сильное. Покой и время — вот самое надежное лекарство. Оно и вылечит, поверьте моему опыту.
Для белоярского общества, любопытного до любой новости, пришлось сочинить историю, что Ксения Евграфовна переболела малярией и теперь у нее нервное расстройство. В эту историю поверили и даже выражали Захару Евграфовичу неподдельное сочувствие, понимая все по-своему: больную жену молодой муж бросил, и теперь все хлопоты о ней свалились на брата.
Что произошло с Ксенией, оставалось неизвестным. Даже дубовские молодцы не смогли ничего разузнать. Агапов пенял хозяину:
— Горяч ты, Захар Евграфович, не в меру горячий.
В ответ, соглашаясь, Захар Евграфович только кивал головой. Он и сам теперь жалел безмерно, что на исходе памятной ночи не смог удержать себя в узде. Хотя… Хотя легко говорить об этом сейчас, а тогда… Увидев Ксению, увидев, как она рухнула у порога, Захар Евграфович будто обезумел. И даже теперь, по прошествии времени, не мог четко вспомнить, как все произошло. Помнил лишь, что руки его удушающе пахли керосином, а люди Цезаря, связанными сидевшие на полу, кричали пронзительно, как поросята перед забоем. Матвей пытался удержать Захара Евграфовича, но тот отшвырнул его, и Матвей лишь махнул рукой, давая сигнал остальным, чтобы выходили из дома. Звякнуло разбитое стекло лампы, фитиль погас, керосин, воняя, пролился на пол. Вторая лампа с непотушенным фитилем ударилась о половицы с громким дребезжанием, и сразу же взметнулся, доставая до потолка, обжигающий яркий огонь. Из дома Захар Евграфович вышел последним и не забыл подпереть дверь палкой, подвернувшейся под руку.
Сгорели следы, которые могли бы вывести на Цезаря. Сам же он — как в воду канул.
Через две недели, под вечер, Ксения тихим и слабым шепотом попросила:
— Захарушка, вынеси меня на улицу, подышать хочу…
Захар Евграфович, донельзя обрадованный, кинулся за своей шубой, завернул в нее Ксению и осторожно вынес на улицу. Сел на скамейку возле крыльца, пристроил сестру к себе на колени и крепко обнял, словно хотел перелить в нее всю нежность и всю жалость, которые переполняли его.
На улице шел снег — тихий, плавный. Ксения выпростала из шубы руку, вытянула перед собой забинтованную ладонь, стала ловить опускающиеся снежинки. Едва различимым шепотом приговаривала:
— Тают… такие белые, красивые… Растаяли, и ничего не осталось…
Затаив дыхание, боясь потревожить ее даже лишним движением, Захар Евграфович сидел неподвижно и безмолвно молился лишь об одном: пусть она говорит, неважно о чем, пусть только говорит… Он был уверен: если она заговорила — значит, дело пошло на поправку; пройдет время, все забудется, и снова явится прежняя Ксюха — веселая, приветливая, легкая на ногу и проворная.
Откуда было знать в то время, что прежней Ксюхи ему не увидеть.
На следующий день она призналась брату, что беременна и носит под сердцем ребенка. А после добавила:
— Я не хочу этого ребенка, я его ненавижу. Понимаешь, Захарушка, ненавижу! — и безутешно заплакала, уткнувшись ему, как раньше, лицом в грудь.
Ребенок родился раньше срока и мертвый.
Ксения снова плакала на груди у брата и каялась:
— Он знал, что я его любить не буду, поэтому умер. Какой я грех страшный сотворила, Захарушка, я же убила его!
Как мог и как умел, Захар Евграфович пытался успокоить сестру, говорил какие-то неубедительные слова, и сам прекрасно понимал, что слова эти до Ксении не доходят и не трогают ее.
К этому времени перебрались в новый, только что отстроенный дом-дворец, в котором Захар Евграфович отвел для сестры три огромные комнаты, но она наотрез отказалась в них жить и устроилась в маленькой комнатке на втором этаже, сама ее обустроила, и комнатка стала похожа на монашескую келью: иконы, лампадки, черная скатерть на столе и узкая деревянная кровать, похожая на лавку в крестьянской избе. Поздними вечерами Захар Евграфович частенько подходил к дверям этой комнатки, прислушивался, но различал лишь тихие молитвы, а если открывал дверь и входил попроведать сестру, то видел всегда одно: задумчивый, потухший взгляд Ксении, устремленный мимо него. Куда она смотрела, что ей являлось перед глазами — это было ему неизвестно.
Не раз пытался он, когда Ксения начала приходить в себя и отвечать на его вопросы, расспросить и узнать: что же случилось между ней и Цезарем? Но всякий раз натыкался на безутешный плач и просьбу, произносимую дрожащим голосом:
— Захарушка, пойми меня, начну вспоминать — умру. После, после, сама расскажу…
Он терпеливо ждал.
И дождался.
Но совсем не того, чего хотелось.
Ранней весной, как только сошел снег, и высохли бугры в ближайших окрестностях, как только заиграло в небе теплое солнышко и скворцы огласили всех, кто слышал, своими радостными запевками, а с белоярских огородов, еще не распаханных, потянуло сладким ароматом оттаявшей земли, в эти самые дни Захару Евграфовичу довелось пережить еще одно испытание, которое раньше ему бы и во сне не привиделось. Явилась к нему в кабинет Ксения и замерла у порога, плотно прикрыв за собой двери. Захар Евграфович глянул и обомлел, не зная, что сказать. Да и что тут скажешь… В руках у Ксении был длинный деревянный посох, за плечами — холщовая котомка на веревочках, на ногах — грубые, несносимые башмаки. Сама Ксения, обряженная в теплую домотканую свитку и длинную, до пола, черную юбку, совсем не походила на себя и казалась чужой, незнакомой.
Медленно прошла шаркающими шагами, как в памятную ночь в одиноком доме в губернском городе, к столу, за которым сидел Захар Евграфович, и негромким, но твердым голосом попросила:
— Захарушка, дай слово, что ни о чем спрашивать не будешь. И отговаривать тоже не будешь. Я так решила…
Захар Евграфович, совершенно ошарашенный столь необычным явлением сестры, непроизвольно кивнул. После пожалел об этом кивке, да толку-то… Сделай он головой другое движение — ничего бы не изменилось.
Не присаживаясь в кресло, стоя перед столом и опираясь на посох, Ксения похожа была в эту минуту на древнюю старуху и говорила таким манером, будто сидел перед ней неразумный мальчик, которого требовалось еще наставлять и наставлять на путь истинный. Она и наставляла:
— Не ищи Цезаря, Захарушка. Страшный он человек, такой страшный, ты и не видел никогда таких. У него шайка разбойничья, и ему очень твои пароходы нужны. Он и со мной затеял историю, чтобы эти пароходы взять. Требовал, чтобы я тебе письма писала: мол, вызволить меня возможно только после того, как ты пароходы отдашь. Так и говорил: отдаст брат пароходы — я тебя сразу выпущу. Отказалась я, Захарушка, письма писать, он мне руки кипятком поливал и бил нещадно. Все вытерпела, умереть приготовилась, а ты освободил. Только жить по-прежнему никогда не смогу. Я ведь ребеночка убила, возненавидела его и убила, а ребеночек ни в чем не виноват… Грех теперь на мне, искупить надо; пока не искуплю, он за спиной висеть будет, а я ни жить, ни дышать не смогу. Вот поэтому и решила на моление идти в Троицкую лавру, к святым мощам у Сергия хочу припасть, расскажу все и покаюсь. Мы сегодня выходим, десять человек нас, отслужим молебен в Вознесенском храме и пойдем. Не провожай меня, не надо. И не отговаривай.
— Ксюша! — Захар Евграфович вскочил из-за стола.
— Не надо, Захарушка, не надо. Не ходи за мной.
И так она последние слова твердо сказала, что Захар Евграфович остался стоять на месте, а Ксения, перекрестив его, вышла из кабинета, и больше из-за двери не донеслось ни одного звука. Захар Евграфович хотел кинуться ей вослед, отговорить, вернуть, и кинулся даже, но у порога остановился, понял: не отговорить. Ведь не один день обдумывала сестра это решение и не в один час собралась в дальнюю и неведомую дорогу. Спотыкаясь, стукаясь об углы на лестнице, спустился он во двор, велел заложить верховую лошадь. Вскочил в седло, доскакал до Вшивой горки, где притаился в кустах, опушенных первой яркой зеленью, и пробыл там до тех пор, пока жиденькая цепочка паломниц не поднялась на горку, нестройно выпевая молитву, и не скрылась за ее макушкой, выбравшись на грязный тракт, расквашенный весенней распутицей.
Показалось в тот горький день Захару Евграфовичу, что отделилась от его существа какая-то часть и ушла вместе с Ксенией, перевалив через макушку Вшивой горки, в долгий-долгий путь.
Вернется ли?
Через несколько месяцев получил он открытку. Писала Ксения, что все у нее, слава Богу, хорошо, что находится она в полном здравии, чего и брату своему любимому от всей души желает. После этой открытки весточки стали приходить чаще, и по названиям городов, откуда они были отправлены, прослеживался путь Ксении, которая все ближе подвигалась к Москве, от которой рукой подать до Троице-Сергиевой лавры, где надеялась она получить душевное успокоение.
Все выполнил Захар Евграфович, о чем просила его сестра: не уговаривал, не удерживал, не ругал, терпеливо дожидался, когда она вернется. Одну лишь просьбу ее не уважил. Настойчиво, не зная покоя и не забывая ни на один день, он искал все это время следы Цезаря. Но поиски были плачевны; деньги, потраченные на них, разлетались зря: никто, нигде даже имени такого не слышал, будто явился Цезарь из небытия, сотворил свое черное дело и снова, в небытие же, канул.
Плыли дни, словно опавшие листья по быстрому течению реки Талой. Захар Евграфович все шире разворачивал свое дело, пропадал месяцами в дальних поездках, но, возвращаясь, всегда первым делом спрашивал у Агапова:
— Есть новости?
И тот, без лишних объяснений понимая смысл вопроса, лишь беспомощно разводил руками и вздыхал тяжело, будто его сняли с коляски и гоняли на четвереньках по двору, показывая покаянным своим видом: извиняйте, не получается. После всей катавасии, произошедшей с Ксенией, от переживаний по поводу своей вины, Агапов снова обезножел и ему выписали из столицы коляску, к которой он быстро приноровился и раскатывал на ней, не теряя бодрого духа.
Прошло лето, зима, и белоярские черемухи снова накинули на себя белые платки. Рано утром, как всегда, Захар Евграфович плавал в своем пруду, рассекая воду быстрыми саженками; Екимыч терпеливо дожидался его на берегу с простыней и ворчал себе под нос, выражая недовольство столь долгим купанием: вода еще не прогрелась, ледяная, можно сказать. И по этой именно причине сторожа, который от ворот прибежал к пруду, он не отругал за беспокойство, выслушал и закричал, пытаясь вытащить поскорее хозяина из воды:
— Захар Евграфович, спрашивают вас! Срочное дело!
Сторож удивленно вытаращил глаза: какое срочное дело? Он только и сказал, что какая-то нищая бродяжка требует увидеться с хозяином. Подождет, не велика птица. Но Екимыч молча махнул рукой, отправляя сторожа на пост, а сам снова крикнул:
— Срочное дело!
Недовольный, Захар Евграфович вылез на берег, выслушал Екимыча и, одевшись, так же недовольно и нехотя пошел к воротам, возле которых и впрямь стояла, опираясь на длинный посох, сгорбленная нищенка в черном платке. Ну вот, еще одна просительница. Захар Евграфович повернулся к Екимычу, хотел приказать ему, чтобы тот принес деньги. Но повернулся не до конца: словно запоздало пронзила его невидимая искра при взгляде на нищенку, и он кинулся сломя голову в калитку железных ворот.
Увидеться с ним желала Ксения.
До кирпичного цвета загоревшее лицо, обрамленное черным платком, было исхудалым, с ввалившимися щеками, но карие глаза смотрели по-прежнему ласково и искрились. Захар Евграфович схватил сестру в охапку, на руках внес в дом, кричал по дороге Екимычу, чтобы затопили баню, и до конца не верил своему счастью. Усадил в кресло, сам принялся снимать с нее котомку, теплую свитку и невольно ахнул, когда стащил с нее башмаки со стоптанными подошвами: ноги у Ксении были сплошь в кровяных мозолях. Он гладил их ладонью, хотел что-то сказать, но вырывался из горла только невнятный всхлип. Ксения тонкими пальцами перебирала его волосы, тихо приговаривала:
— Все теперь будет хорошо, Захарушка, больше Господь несчастий не допустит… Я верю, что не допустит…
14
Верно предсказывал Захар Евграфович небогатый для Егорки Костянкина выбор: либо на каторгу еще раз угъодить, либо под забором окочуриться. Вспомнил эти слова Егорка, когда очнулся, дрожащий от ледяного холода, в сточной канаве, по дну которой текла, не замерзая на морозе и нестерпимо воняя, черная жижа из пимокатной мастерской. Он отполз подальше от этой жижи, наскреб сырого снега, сунул в сухой, шершавый рот, пожевал, и в глазах немного прояснило. Каким ветром занесло его на окраину Белоярска, в сточную канаву возле пимокатни, Егорка вспомнить не мог. Вспомнил лишь, что, когда забрал оставшееся золотишко у Дубовых, которое отдавал им на хранение, вокруг снова объявились дружки, гораздые выпить на дармовщину, снова хвалили Егора Иваныча за щедрость, клялись ему в верности, а затем исчезли неизвестно куда, бросив его в канаве и прихватив с собой сапоги. Новые были сапоги, добрые, да еще и с начинкой: под стельки засунул Егорка четыре ассигнации по десять рублей каждая — на черный день. И вот черный день настал, а сапоги, и вместе с ними деньги, ушли. Ладно что портянки остались, а то бы еще и ноги поморозил. Егорка перемотал портянки потуже, поднялся, трепещущий, как последний листок на осине, и поковылял в сторону дубовской ночлежки.
Братья Дубовы встретили его неласково. Егорка слезно каялся, что не послушался их и все золотишко забрал, обменяв его на деньги, хотя отговаривали братья не делать этого; обещался в следующий раз подобных глупостей не совершать, просился на постой и заверял, что в скором времени обязательно расплатится, и много чего еще бормотал, мучимый непроходящей тряской, но Дубовы слушали и даже звуков не подавали, будто оба языки проглотили. А когда Егорка выдохся и замолчал, младший Ефим тяжело, словно через силу, выговорил:
— Правила наши, Егор, тебе ведомы. Ступай с Богом. Больше мы тебя здесь держать никак не можем.
Старший Акинфий ничего не сказал. Только головой кивнул, соглашаясь с братом, и показал Егорке на дверь.
Тот и поплелся. Спустился в подвал, выпросил, унижаясь, горячей требухи, стаканчик водки на опохмелку и драные опорки. Отогрелся, унял дрожь, нещадно его колотившую, дождался сумерек и выбрался из ночлежки. Шел он, благоразумно минуя стороной Александровский проспект, глухими окраинными переулками, где его сердито облаивали собаки. Шел туда, куда не собирался идти ни за какие коврижки, а вот пришлось… Перед железными воротами луканинского дома-дворца Егорка остановился, огляделся и тихонько присвистнул: добрая избушшонка!
— Чего встал и пялишься?! — заорал на него сторож. — проваливай, рвань косоротая!
Егорка на плохой прием не обиделся — и не такое доводилось слышать. Шаркая опорками, подошел к сторожу поближе, попросил:
— Доложи, братец, старику вашему, который безногий и на руках его таскают, что Егорка к нему пожаловал.
Сторож заупрямился, снова стал прогонять, но Егорка стоял как вкопанный, потому что идти ему было некуда, а морозец под вечер прижимал и пронизывал худенькую одежонку насквозь — при такой погоде в канаве не переночуешь. Все-таки уговорил сторожа, и тот, заперев изнутри калитку, отправился к Агапову. Вернулся скоро, впустил Егорку в ограду и проводил его до конторы.
— А я нутром чуял, милый ты мой человек, что не обидишь старика! — Агапов не скрывал своей радости, потирал руки, и дребезжащий голосок у него срывался: — Вижу, вижу, что обносился маленечко и личико грустное. Да мы эту печаль поправим. С нашим удовольствием поправим.
Продолжая ворковать по-голубиному, Агапов призвал Екимыча и велел ему переодеть милого человека, обогреть, накормить, определить на ночлег, ну и здоровьице немножко поправить, только осторожно, чтобы на другую сторону не перевалилось. Екимыч слушал все эти распоряжения, брезгливо смотрел на оборванца, словно на дохлую мышь, и лицо у него все сильнее куксилось от неудовольствия.
— Совсем старый из ума выжил, — бормотал Екимыч, когда они с Егоркой вышли из каморки Агапова, — дай ему волю, он всю дубовскую ночлежку здесь поселит.
Егорка помалкивал.
А Екимыч, продолжая ворчать, тем не менее все приказания выполнил. И скоро Егорка, помытый, переодетый в добрую одежду и обутый в справные сапоги, был приведен на кухню, где Коля-милый выставил на стол остатки от ужина, а Екимыч, будто с родным и живым существом расставаясь, недовольно кряхтя, вытащил из кармана мерзавчик, налил половину стакана и подвинул Егорке, предупредив:
— Больше не будет. Зато воды у нас — полны ведра. Хлебай, сколько влезет.
Уснул Егорка в этот вечер сытым, обогретым, на удобном топчане за печкой, накрывшись мягким одеялом. Уснул так быстро, что не успел даже толком порадоваться очередной перемене в своей путаной жизни и задуматься: а какую службу придется ему исполнять, отрабатывая столь радушный прием?
15
Знал про его службу, но пока никому не говорил об этом, даже Агапову, один человек — Захар Евграфович Луканин.
И думал он о предстоящей службе Егорки неотступно, хотя занимался в эти дни делом радостным и далеким от всех неотложных забот — они с Данилой, наконец-то собравшись, отправились охотиться на зайцев. Сначала хотели промышлять где-нибудь поближе от Белоярска, но Данила настоял и потянул в знакомые ему места — вверх по Талой, откуда было уже недалеко и до Успенки. Собирались основательно: с провизией, с запасом сена и овса для лошадей, потому как отправлялись на двух подводах, с дробовыми ружьями и с новой винтовкой, которую предстояло опробовать в деле. В предвкушении азартной охоты в путь тронулись радостные и возбужденные, по дороге Захар Евграфович шутил, смеялся и даже пел песни. Но внезапно замолкал и задумывался. Данила песен не пел, он только восторженно оглядывался по сторонам, и хотелось ему от избытка чувств заорать во все горло, без слов, одним лишь криком. Засиделся он на луканинском дворе, заскучал по вольной жизни и теперь, словно наверстывая потерянное за долгие дни, радовался от всей души.
Погода стояла — лучше и не придумаешь. Тихо, ветра нет, легкий морозец при ярком солнышке, и белизна нетронутого снега резала глаза до слезы.
Время от времени Захар Евграфович доставал из дорожного мешка карту, рассматривал ее, а Данила всякий раз говорил ему:
— Да чего любуетесь в нее? Не заблудимся! Я здесь на ощупь все знаю.
Места ему действительно были знакомые, и он не раз съезжал с накатанной дороги, срезая путь, благо что снег лежал еще не глубокий и проехать можно было где угодно. На исходе дня выбрались к старой, заброшенной избушке, переночевали в ней, а рано утром, еще в синеющих сумерках, снова потянулись вперед.
Скоро выбрались на берег Талой, где она делала длинный, пологий изгиб и где надо было переехать на другую сторону. На берегу остановились. Река, стреноженная крепким льдом, лежала перед ними белым, накрахмаленным полотном. Искрилась. И только вдали, нарушая белое однообразие, черным шевелящимся пятнышком маячил какой-то человек. Быстро и часто взмахивая пешней, он долбил лед.
— Стерляжий станок ищет, — сразу определил Данила.
— Давай спустимся, поглядим.
— Ну его! — отмахнулся Данила, — перепугается, если верно наткнулся; еще в драку кинется.
— Не кинется, давай, давай, я эту рыбалку ни разу не видел, только слышал про нее, — Захар Евграфович взял под уздцы лошадь и повел ее, спускаясь на лед. Даниле ничего не оставалось, как последовать за ним.
Поиск стерляжьих станков в прибрежных деревнях Талой был промыслом азартным, а в случае удачи — праздничным. Как только устанавливался на реке крепкий лед, знающие, опытные рыбаки вставали на лыжи, перекидывали через плечо веревочную петлю, к концу которой привязана была пешня, и отправлялись искать ямы, где скапливалась стерлядь. Долбили проруби, спускали в них каракшу [16] и, тихонько подергивая, вытаскивали, молясь при этом, чтобы труды по долбежке крепкого льда не оказались зряшными. А бывало так нередко. Вытащит рыбак каракшу, а на ней только водяные капли, да и те на морозе быстренько застынут. Тогда идет он дальше по реке и долбит новые пробные проруби. Случалось, что неделю пропутешествует, наиграется с тяжелой пешней до горькой отрыжки, а на зубьях каракши так ничего и не появится.
Но случалось и по-иному. Продолбил первую прорубь, опустил каракшу, вытащил, а на ней стерлядка трепыхается, надетая на острый крючок. И совсем уж полное счастье, когда стерлядка оказывается мелкой — значит, на «хвост» попал. Стерлядь в яме стоит плотно, как в бочку уложенная; впереди, против течения — самая крупная, а мелочь — в «хвосте». Если подцепишь каракшей крупную рыбину, кровь вниз потечет и весь косяк может стронуться и уйти, а вот если с мелочи начинаешь, сзади — стоять будет и не шелохнется. Стащит удачливый рыбак с головы шапку, перекрестится, и сразу озираться начинает: нет ли поблизости чужого глаза? Прячет прорубь, закрывает ее снегом и скорым ходом — в деревню, где собирает всю многочисленную родню с бабами и ребятишками, и вот уже конный поезд с плетеными коробами на санях потянулся к счастливой проруби — как на праздник!
Данила с Захаром Евграфовичем подъехали как раз в тот момент, когда маленький, юркий мужичок, озаренно улыбаясь и показывая крупные зубы в разъеме рыжей бороденки, вытащил из реки две маленькие стерлядки. Заслышав скрип санных полозьев по снегу, он обернулся, и лицо его в один миг переменилось, даже бороденка и та, казалось, встопорщилась:
— А ну проезжай, едят вас мухи! — заголосил мужичок и от расстройства даже подшитым валенком пристукнул об лед. — Чего шары уставили?! Не ваша добыча! Проезжай, а то за пешню возьмусь!
— Не шуми, дядя, рыбу распугаешь! — Захар Евграфович, добродушно улыбаясь, вылез из саней, стянул рукавицу и протянул руку мужичку. — Меня Захаром кличут, а тебя как?
— А меня — никак! — мужичок отступил на два шага и потянул за веревку пешню к себе поближе.
— Да брось, дядя, брось! Не надоело пешней размахивать? Мы из интереса подъехали: хочу я такую рыбалку поглядеть. Корысти к твоей добыче не имею. Сам нашел — сам пользуйся. Я тебе даже коня уступлю, тебе же сейчас в деревню надо бежать, а на лыжах скоро не доберешься. Ну чего уставился, бери коня, езжай. Данила, вытащи мешки из саней, чтобы легче было.
Данила переложил мешки с припасами на другие сани. Мужичок все еще сердито глядел на них, вздергивал бороденку, и видно было, что не знал, бедный, куда податься: или пешню еще ближе к себе подтягивать, или залезать в сани и погонять коня галопом в сторону деревни… Захар Евграфович продолжал добродушно улыбаться, а Данила недовольно хмурился: не нравилась ему эта затея хозяина. Мужичонка, продолжая их сторожить сердитым взглядом, все-таки решился:
— Дак это… Шутишь, парень, или всурьез коня до деревни выделяешь? Да ты, часом, не пьяный?
— Если улов удачный будет да угостишь, тогда выпью, — засмеялся Захар Евграфович, — а пока — ни в одном глазу.
— Дак это… Ехать можно?
— Езжай. Или тебе кучер еще нужен?
— Нет, кучера нам не требуется. Мы сами с вожжами… — и, не договорив, оставив на льду пешню, лыжи и каракшу, мужичок запрыгнул в сани и пустил коня скорой рысью.
Данила и Захар Евграфович остались возле проруби и решили перекусить, чтобы в ожидании не терять зря время. Вернулись к берегу, развели костер, принялись варить мороженые пельмени. Но не успели пельмени закипеть, как со стороны деревни показалась длинная вереница подвод, на которых стояли плетеные короба, а из коробов выглядывали бабьи платки и шапчонки ребятишек. Мужики с вожжами в руках торопливо вышагивали сбоку саней.
Захар Евграфович, забыв о пельменях, снова кинулся к проруби, а вокруг нее уже стучали пешнями с десяток мужиков. Новые проруби появлялись на глазах.
И начался праздник!
Пошли на дно каракши, пошла наверх стерлядь, трепыхающаяся на острых крючках, ее сдергивали быстрыми, отточенными движениями, откидывали в сторону и даже не оглядывались — там другие управятся. Бабы, ребятишки подхватывали рыбу, макали в снег и складывали в короба, где она схватывалась на морозе и скоро стучала, как деревянная. С берега махом натащили сушняка, запалили костры, в котелках над ними закипела уха.
Сначала, с «хвоста», стерлядь шла мелкая, но чем дальше проруби подвигались в «голову» станка, тем она становилась крупнее и крупнее, словно вырастала подо льдом на холодном течении.
Захар Евграфович выпросил у мужичка каракшу и вместе с другими таскал рыбу, по-мальчишески вскрикивая от невиданной рыбацкой удачи. Глаза у него блестели, бородка заиндевела, по руке текла кровь — чиркнул острым крючком по пальцу, но он этого не замечал, увлеченный общим азартным порывом. Данила в горячей суматохе участия не принимал, сидел возле своего костерка, грелся и доедал пельмени. Не любил он такую рыбалку. И огорчался, что охота на зайцев, похоже, ахнулась. Знал по опыту, что Захар Евграфович теперь не успокоится, пока не натешится новой забавой досыта. Уж такая у него натура.
А рыба в коробах все прибывала и прибывала. Первые подводы потянулись в деревню, скоро вернулись обратно, и их снова загружали под самую завязку.
Выбирали яму до вечера, до тех пор, пока не легла темнота.
Народ, а было его столь густо, словно вся деревня сбежалась на лед, сидел возле костров, хлебал обжигающе горячую уху и даже к водочке прикладывался, а домой не собирался — завтра, с утра пораньше, надо будет снова выбирать яму — до тех пор, пока она не опустеет. А когда она опустеет — неведомо. Может, еще и послезавтра придется трудиться.
Захар Евграфович принял уже не один стаканчик с мужичком, который нашел станок и так сильно на них с Данилой поначалу строжился, расспрашивал его о тонкостях рыбалки, а тот, захмелев, все кричал, что один короб стерляди он отдает хорошим людям, которые выручили его, одолжив коня, и короб требуется забрать немедленно, в сей же момент.
Просидели они у костра, чокаясь и разговаривая, почти до самого утра.
А утром, накоротке соснув в санях, Захар Евграфович поднял Данилу и коротко приказал:
— Забираем рыбу прямо с коробом и едем в Успенку.
И за рыбу, и за короб Захар Евграфович расплатился с мужичком, который вчерашние обещания, похоже, напрочь запамятовал и деньги принял, как должное, даже пересчитал их, а после долго еще смотрел вслед, приложив козырьком ладонь ко лбу, и, наверное, дивился своей собственной удачливости: это надо же, за столь малый срок так много фарта привалило!
16
А Захар Евграфович, словно израсходовав за вчерашний день до донышка свой пыл, сидел всю дорогу в санях задумчивый и молчаливый. Временами опять доставал карту, подолгу вглядывался в нее и, забывшись, даже шевелил губами, словно хотел что-то вышептать.
Данила с расспросами к нему не вязался, хотя спросить хотелось: а за каким лихом с полным возом рыбы они в Успенку едут? Торговать будут? Вот смеху-то… Может, для иной нужды рыба понадобится? Для какой? Не найдя ответа и не желая расспрашивать Захара Евграфовича: не баба же, чтобы по каждому случаю любопытствовать, — Данила соскочил с саней, пробежался рядом с ними, разминая ноги, и снова пожалел, что охота на зайцев пропала. А по такой погоде в самый раз бы отвести душу и срезать на бегу ушастого метким выстрелом. Да не судьба, видно.
Добрались до Успенки ночью, уже при луне и при ярком звездном небе.
— Данила, а на постой нас тесть твой пустит? — Захар Евграфович, словно проснувшись, повеселел. — или кобелей натравит? Может, нагрянем, постучимся?
— У него снегу зимой не выпросишь, а когда пернет, по двору с ведром бегает, чтобы вонь к соседу не улетела, — недовольно пробурчал Данила, — а на постой… На постой мы в другое место определимся.
И он направил коня прямиком к избе Митрофановны.
Старуха еще не спала, в окне теплился огонек, но долбиться в двери и рассказывать, кто к ней в гости пожаловал, пришлось долго, пока не лопнуло у Данилы терпение, и он крикнул во все горло:
— Митрофановна! Деньги тебе нужны?! Или мы дальше поедем?!
За дверью — будто проворная мышь зашуршала. Стукнул один засов, другой, и дверь открылась.
— А я тебя, Данюшка, не признала сразу. Слышу — голос вроде бы знакомый, а признать не могу, — елейным голоском запела Митрофановна, пропуская гостей в дом. — А это кто с тобой приехал-пожаловал, товарищ твой?
Данила, не отвечая, по-хозяйски прошел в дом, поставил в угол ружья и винтовку, помог раздеться Захару Евграфовичу и снова вышел на улицу, чтобы обиходить коней и занести мешки с припасами. Попутно притащил и высыпал на пол охапку крупных стерлядей:
— Вари уху, Митрофановна. Проголодались мы, весь день в дороге.
Понятливая старуха, успев разглядеть острыми глазками, что товарищ у Данилы — не в крапиве найденный, а человек состоятельный, мигом затопила печку, и скоро в большом чугуне у нее кипела уха, на столе появились соленья и варенья, поднятые из подполья, запыхтел самовар. Захар Евграфович только посмеивался, наблюдая за проворной старушкой. Митрофановна между тем, хозяйничая, осторожно пыталась вызнать: какая причина привела к ней гостей, по какой надобности Данила со своим товарищем в деревню пожаловали? Но Данила, как обычно, отмалчивался, а Захар Евграфович, делая вид, что ничего не понимает, продолжал посмеиваться.
Так Митрофановна, в великом расстройстве, и осталась в неведении.
А гости, лихо справившись с поздним ужином, сразу же повалились спать.
Утром поднялись поздно, при солнышке. Захар Евграфович сразу же заторопил Данилу:
— Поехали, поехали…
— Куда? — сладко зевая, спросил Данила.
— Да здесь, недалеко… — и Захар Евграфович неопределенно мотнул головой.
Лошадь велел запрячь в те сани, на которых стоял короб с рыбой.
Выехали из ворот. Митрофановна, не утерпев, выскочила на крыльцо — до зарезу требовалось ей знать: куда они направятся?
— Покажи, где твой тесть живет, хоть знать буду… — Захар Евграфович не успел договорить, а Данила, натянув вожжи, остановил коня и обернулся: это еще зачем?!
— Да просто глянуть хочу, в каких хоромах он проживает. Ты не бойся, Данила, если драться кинется — мы вдвоем отобьемся!
— Кто сказал, что я боюсь! Напугался! Было бы кого бояться! — Данила понужнул коня, и скоро они оказались возле глухого заплота, который отгораживал просторный двор Клочихиных от улицы.
Захар Евграфович легко соскочил с саней, поправил на голове шапку и постучал в калитку. В ответ ему грозным рыком отозвались злые клочихинские кобели. Затем стукнула дверь, по снегу проскрипели тяжелые хозяйские шаги, калитка сердито распахнулась, и вышагнул из нее сам Артемий Семеныч Клочихин. Сурово повел взглядом на незваных гостей и поправил полушубок, накинутый второпях на плечи, как будто примеривался скинуть его наземь одним движением — словно к бою изготавливался. А за спиной у него хрустели уже по снегу скорые шаги — Игнат с Никитой вывалились следом из калитки и встали справа и слева от тяти. Эти даже на плечи ничего не накинули — в рубахах выскочили. Данила, исподлобья глядя на Клочихиных, запоздало жалел, что ружья и винтовка остались в углу избы Митрофановны.
Один только Захар Евграфович ничему не удивлялся, не настораживался, а излучал благодушие. Сдернул с головы шапку, поклонился:
— Доброго тебе здоровья, хозяин!
Артемий Семеныч угрюмо молчал, прищурившись и притушив синий взгляд. Даже головой не кивнул. Сыновья его, переступив с ноги на ногу, чуть выдвинулись вперед и тоже набычились. Захар Евграфович шапку в руке держал, не надевая ее, и продолжал улыбаться:
— Должок за мной имеется, уважаемый хозяин. Когда ты у меня в гостях был, не отблагодарил тебя. Луканин я, Захар Евграфович. За француженку, которую доставил, — спасибо большущее. А что недоразумение случилось — извиняй великодушно. Вот и Данила жалеет, что так случилось. Прими от нас в подарок, хозяин, стерлядку свежую и денежек немножко, — он полез в карман, но деньги вытащить не успел.
Артемий Семеныч, головы не поворачивая и продолжая вприщур смотреть на гостей, скомандовал:
— Никита, отвяжи Лохматого с Карнаухим, да и отпусти, коли эти благодетели восвояси не уберутся.
Два кобеля, вставая на дыбки, мигом появились в проеме калитки; рвали короткие цепи из рук Никиты и заходились в злобном рыке, оскаливая крепкие, желтоватые клыки. В любой момент мог их спустить Никита, и порвали бы они гостей, как две тряпицы. Справиться с такими зверями — дело почти немыслимое. Конь и тот шарахнулся в оглоблях.
— Жаль, хозяин, жаль, а я надеялся, что подружимся. Ну, прощай! — Захар Евграфович улыбнулся еще напоследок и заскочил на задки саней.
Данила тронул коня, и они поехали. Вслед им злобно рычали, срываясь на хрип, Лохматый и Карнаухий.
Вернулись к Митрофановне, сели завтракать. Захар Евграфович, продолжая посмеиваться, покачивал головой и приговаривал:
— Да, крепкий мужик, можно сказать, кремневый. Ты не обижайся, Данила, я как лучше хотел. Ну да ладно. — Он посерьезнел и добавил: — Подожди, дай срок, сам к тебе с дружбой набиваться станет…
