Лихие гости Щукин Михаил

— И не прикладывай, — зашелся в довольном хохотке Агапов, — люди вон какие важные деньги платят! Им виднее, они умные и ученые!

В тот же день все необходимые бумаги были готовы, подписаны и срочно отправлены по обратному адресу.

Захар Евграфович, закончив свой рабочий день, поспешил к Луизе, которая вернулась после уроков в приюте, и за ужином весело рассказывал ей и Ксении, что скоро в Белоярске появятся американцы и англичане, и шутил, что местные дамы имеют теперь вполне оправдательную причину, чтобы шить новые наряды.

— В ближайшее время жена исправника точно потребует от меня создать отделение Русского географического общества. Ну что, будем создавать? — он вопросительно глянул на Луизу с Ксенией, и они негромко засмеялись, вспомнив неуемную в своих общественных порывах Нину Дмитриевну.

Весь вечер пребывал Захар Евграфович в самом отличном расположении духа. Все ему казалось прекрасным: по-особому добрый семейный ужин, искрящийся взгляд Луизы, милый, тихий голос Ксении, фиолетовые сумерки за окном и письмо от Русского географического общества, полученное сегодня. Даже постоянные мысли о том, как сейчас идут дела в Успенке и удалось ли Егорке с Данилой хоть что-то узнать нового, сами по себе испарились в этот вечер. Он продолжал шутить, веселил Луизу и Ксению, а после ужина вдруг предложил:

— А давайте этим иностранцам, когда приедут, закатим вечер! По высшему разряду! Пусть знают, что мы в Белоярске не лаптем щи хлебаем!

Загоревшись этой придумкой, пришедшей ему в голову совершенно неожиданно, Захар Евграфович, не любивший откладывать в долгий ящик никаких дел, покинул стол, предупредив Луизу и Ксению, чтобы они его дождались, и отправился на кухню к Коле-милому.

Тот сидел за своим маленьким столиком, раскладывал растрепанные карты и ругал неповоротливых Анисью и Апросинью, досадуя, что лишился такой доброй помощницы, какой была Анна. От раздражения карты у него путались, ложились не так, как надо, и Коля-милый начинал ощущать, что из глубины его нутра поднимается, словно теплый, согревающий клубок, неодолимое желание глотнуть водочки — первый и самый верный признак долгого в своей безоглядности запоя.

Увидев в дверях хозяина, Коля-милый сгреб в кучу карты, сунул их в ящичек и вдруг, совсем некстати, вспомнил последнюю угрозу Захара Евграфовича посадить его в клетку к медведям, и теплый клубок сам собой рассосался, как и желание выпить водочки.

— Слушай меня, Николай Васильевич, обед нужен. По самому высшему разряду! Американцев будем встречать и англичан еще. Сможешь удивить?

Коля-милый поднялся из-за своего столика, расправил плечи, словно стоял на плацу перед командиром, и по-солдатски коротко спросил:

— Когда обед нужно приготовить?

— Да погоди, — усмехнулся Захар Евграфович, — не так скоро. Еще не знаю, когда они прибудут. Поэтому и ты не торопись, подумай хорошенько и так сделай, чтобы они пальцы свои обжевали.

— Обжуют, Захар Евграфович, как миленькие. Не извольте беспокоиться. А меню я придумаю и отдельно предоставлю для просмотра.

На том и порешили.

Довольный, Захар Евграфович вернулся к Луизе с Ксенией и рассказал им, что Коля-милый должен сочинить по-особому знатный обед.

— Захарушка, — тихо укорила Ксения, — ты как ребенок… Придумал, спохватился, побежал… А зачем тебе этот обед нужен? Пыль в глаза пускать?

— Да хотя бы и так, Ксюша! Почему и пыль не пустить, если она имеется. Все, решено! Обед будет! А вы, дамы, должны быть в новых нарядах! Кто в доме хозяин?! — И он шутливо пристукнул кулаком по столу.

— Ты, ты, Захарушка, ты у нас хозяин, — улыбнулась Ксения и поднялась из-за стола. — Спокойной ночи.

В спальне, снимая платье, Луиза спросила:

— Мсье Луканьин… Военный Коллис… Ученый? Зачем?

— Да Бог их знает, — ответил Захар Евграфович, — сказано в письме, что начальником над ними лейтенант Коллис. А зачем? Им, Луизонька, как Агапов говорит, виднее, они люди умные и ученые!

И он нетерпеливыми руками принялся помогать ей снимать платье.

Луиза так прочно вошла в последнее время в жизнь Захара Евграфовича, что он иногда, задумываясь, даже удивлялся самому себе: не было раньше такого человека, который имел бы над ним полную власть. И выражалась эта власть только в напевном голосе, в плавных движениях, в искрящихся темных глазах и в нежных ласках. Луиза ничего от него не требовала: ни денег, ни нарядов, даже не задавала вопросов о будущем, — словом, не досаждала и малой малостью, но сам Захар Евграфович знал: если она попросит, он для нее готов на все.

И с этой мыслью в тот поздний вечер он уснул, уткнувшись лицом в теплое плечо Луизы, совершенно счастливым.

А на следующий день, после обеда, из Успенки подоспело известие, что Данила бесследно пропал.

7

— Такие, варнаки, ловкие, прямо спасу нет! Чих-пых, мы и сообразить ничего не успели. Руки связаны, рот заткнули, а на голове мешок, мы и не видели ничего; слышали только, что Данила нас позвал, и больше его не слышали — не мякнул даже. Кони всхрапнули и поскакали. Ну а мы в мешках сидели, пока мужики не подъехали и не развязали…

— Спать надо было меньше, сволочи! — ярился Егорка и едва не наскакивал на сторожей с кулаками.

— Ты нас не сволочи, — угрюмо оправдывались сторожа, — ферт отыскался! Вот сам бы тут посидел под таким страхом, поглядели бы на тебя… Ишь, какой храбрый, после драки…

Егорка плюнул и отступился, понимая, что, сколько ни кричи сейчас, хоть закричись, хоть в кровь расхлестни рожи недотепистым сторожам, все равно толку не будет и делу не поможешь. А дело складывалось худо. На подстылом снегу, еще с прошлого дня истоптанном многими конскими копытами, свежих утренних следов отыскать не удалось. Нашел, правда, Егорка несколько вмятин от подков, определил, что направлены они в сторону дороги, которая ведет в Емельяновку и дальше, в тайгу, но тут же эти вмятины и потерялись. Пока сновал туда-сюда, пока сторожей тормошил, добиваясь от них внятного ответа, солнышко поднялось, стало припекать, и снег, оседая, заслезился — какие уж там следы!

Будто на воздусях улетел Данила, оставив после себя ровным счетом пустое место. Так же бесследно исчез и его конь.

Егорка вернулся в деревню, нанял гонца и отправил его с черной вестью в Белоярск, к Луканину. А сам сел на крылечке у Митрофановны и, понурив голову, крепко задумался. Было о чем задуматься бедолаге: хозяйский наказ не выполнен, Данила пропал, и плакали теперь его паспорт с обещанными деньгами, плакала вся его новая жизнь, которая так радужно началась и так плачевно, похоже, скоро закончится. И вспомнилась ему, почему-то именно сейчас, «утка» — давняя каторжная забава, которую он испытал не единожды на собственной шкуре. Простая забава, немудреная, но очень уж жестокая: назначают кого-нибудь из новоприбывших «уткой», связывают ему руки за спиной, между ладоней засовывают свечу, поджигают ее и заставляют ползти на животе по грязному, заплеванному и загаженному на вершок полу, да не просто ползти, а таким манером, чтобы свеча не погасла. И, пока ползет, сердяга, елозя животом и лицом по нечистотам, довольные и веселые зрители назначают ему — кто награду, а кто наказание. Если дополз до означенного места и не погасла свеча — получишь что-нибудь из жратвы, а если потух слабенький огонек — быть битому по заднему месту оловянными ложками. Вспомнил Егорка, и ягодицы зачесались. Вскочил с крылечка, пробежался по ограде, из одного угла в другой, и снова плюхнулся на ступеньку. Понимал: делать что-то надо, не теряя времени. А что делать — не знал. И совета спросить не у кого.

За спиной, в избе, слышался все это время неутихающий, рвущий душу вой Анны. Убивалась она по Даниле, как по покойнику, будто уже оплакивала его.

И вдруг вой оборвался, как срезанный. Тихо стало в избе. Так тихо, что Егорка посидел-посидел еще на крыльце и поднялся, шагнул к двери, чтобы заглянуть в избу — чего там случилось? Но не успел дотянуться до ручки, как дверь распахнулась и через порог тяжело вышагнула Анна. Красные, зареванные глаза ее были сухими и светились решимостью. Придерживая рукой огрузлый живот, она осторожно, даже не глянув на Егорку, спустилась с низкого крыльца и, переваливаясь, пошла к воротам.

— Анна, ты куда? — Егорка кинулся за ней следом.

Она медленно обернулась и так на него презрительно посмотрела, столько было в ее взгляде яростного огня, что можно было от этого взгляда зажигать лучину. Егорку словно в грудь толкнули, и он медленно попятился к крыльцу.

Анна же, не закрыв за собой калитку, выбралась на улицу. Темная шаль помаячила над забором, то поднимаясь, то опускаясь, и исчезла.

Шла Анна с большим трудом, стараясь не оступиться, чтобы не тревожить свое большое тело, в котором было теперь две жизни, и новая жизнь упрямо толкалась сейчас в бок, словно была недовольна и долгим, безутешным плачем, и тяжелой ходьбой.

Знакомый переулок, осиянный ярким, искрящимся солнцем, покачивался перед глазами, и высокие обтаявшие столбы заплотов чернели на белом так ярко, словно были покрашены черной краской.

Крутой поворот, и вот он, уже перед глазами — родной дом. Глухой серый заплот, тяжелая калитка. Анна дошла и привалилась плечом к широкому столбу, переводя дух. Растянула туго стянутую на горле шаль и задышала спокойней, ровнее. А когда отдышалась, привычно повернула кольцо калитки, и она перед ней плавно открылась, впуская в просторную ограду, по углам которой сидели на короткой привязи цепные кобели. Они не узнали бывшей хозяйки и зашлись в злобном, хриплом лае.

Анна добрела до крыльца, одолела семь высоких ступеней и толкнулась в двери родного дома, из которого убежала темной осенней ночью, когда вот так же надсадно и хрипло лаяли кобели, а она, пробираясь по огороду, хорошо слышала их и боялась лишь одного — только бы вдогонку не кинулись. Сейчас она цепных кобелей не боялась, она вообще ничего и никого не боялась, даже отца, который вскочил из-за стола, опрокинув чашку, едва лишь увидел ее на пороге.

Клочихины как раз обедали. Всей семьей сидели за столом, хлебали суп: Артемий Семеныч, Агафья Ивановна, Игнат и Никита.

Никто ни слова не произнес, только опрокинутая чашка катилась по полу и дребезжала.

Придерживаясь за косяк, скользя по нему обеими ладонями, Анна медленно и тяжело опустилась на колени, хрипло выговорила:

— Помогите… Данила пропал… Мне без него жизни нет…

Рука Артемия Семеныча сжалась в кулак. Агафья Ивановна откинулась к стене и сидела с открытым ртом. Игнат и Никита хмурились и отворачивали глаза.

Пользуясь общим замешательством, Анна торопливо пересказала все, что случилось сегодня утром на Барсучьей гриве, и еще раз хрипло выговорила, будто прорыдала:

— Помогите…

И поползла на коленях к столу, вытягивая перед собой вздрагивающие руки.

Не доползла.

Тяжелая, тягучая боль по-хозяйски обняла ее, разрывая крестец, и повалила набок. Страшный в своей безысходности нутряной крик, пронзая всем уши, раздался в избе и достигнул до самых дальних ее закутков. Первой опамятовалась Агафья Ивановна, закрыла рот, открыла и заголосила:

— Господи, она ж рожает! Игнат! Беги к Митрофановне! Скорей! Никита, тащи ее в горницу! Господи, где у меня полотенца?! Воду ставить!

В избе поднялась суматоха, и над ней, не прерываясь, летел нутряной крик Анны.

Артемий Семеныч ошалелым взглядом повел вокруг, встряхнул головой, раскидывая кудри, будто хотел избавиться от наваждения, и выбежал в сени, зацепился там за ведра и пустые чугуны, стоявшие на лавке, и они весело загремели по полу. Он распинал их, выскочил на крыльцо и долго стоял на верхней ступеньке, слушая несущийся из избы крик.

Прибежала запыхавшаяся, хромающая сразу на обе ноги Митрофановна, запнулась в калитке и растянулась на подтаявшем снегу. Кошелка с лекарскими инструментами и снадобьями отлетела в сторону. Артемий Семеныч обрел голос:

— Ты чего развалилась, корова старая?! Ноги не держат?! А ну вставай!

Махом слетел с высокого крыльца, вздернул сильной рукой старушонку, всучил ей оброненную кошелку, затащил в дом. И проделал это так скоро, что бедная Митрофановна даже ногами не успевала перебирать — по воздуху летела. Сам же Артемий Семеныч снова выбрался во двор, нарезал по нему, как добрый конь, с десяток кругов и, не успокоившись, схватил деревянную лопату, принялся раскидывать подтаявший сугроб у заплота.

К вечеру Анна родила крепкого, круглощекого парнишку.

А на следующий день, рано утром, Артемий Семеныч вместе с сыновьями — все на конях, при ружьях, с дорожными сумами и широкими лыжами, притороченными к седлам, — подъехал к избе Митрофановны, растолкал крепко спавшего Егорку и коротко приказал:

— Собирайся. Поедем дружка твоего искать, навязался, сучонок, на мою голову!

8

По дороге Егорка юлил, вертелся, как вошь на гребешке, пытаясь увернуться от прямых и простых вопросов Артемия Семеныча, который спрашивал: кому Данила тропинку перебежал и по какой такой надобности его умыкнули? Не было ответов, ведь не мог же Егорка раскрывать всю подноготную с самого начала. Только и сказал, что, судя по подковам, направились неизвестные в сторону Емельяновки, а может, и дальше, в тайгу.

В этом направлении и тронулись по хрусткой, подстылой с ночи дороге. Ехали медленно, заглядывая по обочинам, пытаясь обнаружить хоть какие-то следы. Но высокие обочины, покрытые леденистой коркой, были чисты и нетронуты. Лишь в нескольких местах наткнулись на свежие свертки с извилистыми, широкими лентами от санных полозьев. Всякий раз настораживались, брали ружья наизготовку, шли в глубь ельника, но оказывалось, что это всего-навсего лишь порубка — торчали из снега, желтея ровными срезами, два-три пня. Видно, выбирал кто-то по-особенному высокие деревья, вот и сворачивал с дороги, стараясь далеко в ельник не залезать.

Но скоро и свертки перестали попадаться. Снова потянулись чистые, нетронутые обочины.

К вечеру доехали до Емельяновки. Артемий Семеныч, не раздумывая, прямиком направил коня к избенке Козелло-Зелинского — надо было определяться на ночлег. А еще, думал Артемий Семеныч, пройдется он завтра по деревне, поговорит с мужиками. Если появлялись в Емельяновке или в округе неизвестные — должен кто-то их видеть. Или следы какие оставили…

Хозяин похильнувшейся избенки пребывал на месте, нежданных гостей встретил радостно. Всплескивал маленькими ручками, нетерпеливо перебирал ножками, словно собирался куда бежать, и все удивлялся:

— Я, знаешь ли, почтенный мой, начинаю верить в народные приметы! Стал настоящим деревенским жителем! С утра вот на этом колу села сорока и так зазывно трещала, так трещала, что я невольно подумал о гостях! А гости на пороге! Рад несказанно! Поверьте искреннему слову! Рад! А как закончилось дело с Луизой Дювалье? Доставили ее господину Луканину? Награду получили?

— Получил, — буркнул Артемий Семеныч, — едва унес. На ночевку нас пустишь?

— Сочту за честь дать вам ночлег и кров. Все кроме угощения. У меня, простите великодушно, на сегодняшний день не имеется даже хлеба.

— Своим обойдемся, — Артемий Семеныч благодушно махнул рукой, словно убирал с дороги Козелло-Зелинского, и быстро распорядился: — Никита, тащи сюда нашу поклажу. Игнат, растопляй печку, а я пока сяду передохну.

Он разделся, сел на шаткую лавку и вытянул ноги. Егорка, который никакого приказания не получил, примостился с ним рядом.

Скоро в избенке стало тепло от накалившейся печки, зашевелилась в переднем углу густая паутина, а первые сумерки, прокравшись в два низких окна, скрыли грязь и неприбранность. Оттаявший на плите большой хлебный каравай источал такой густой запах, словно его только что испекли. Козелло-Зелинский, принюхиваясь, пошевелил маленьким носиком, словно мышка, и с тайной надеждой спросил:

— А водочки, милейший, у вас не найдется?

— Да не теряли ее, чтоб находить. Нету нынче водочки, в прошлый раз всю скушали, — Артемий Семеныч усмехнулся и покачал головой.

— Жаль, бесконечно жаль, — вздохнул Козелло-Зелинский и принялся кривым, сточенным ножиком резать хлеб. Но вдруг положил хлеб и ножик на серую от грязи столешницу, крутнулся на малом пространстве перед столом, словно заячью петлю скинул, и выскользнул в двери, успев, уже с улицы, крикнуть: — Я быстренько, милейшие, сей момент вернусь обратно!

Вернулся действительно очень скоро. Из-за пазухи, как драгоценность, достал штофик светлого стекла, поцеловал его в донышко и осторожно поставил на столешницу рядом с нарезанным хлебом и кусками вяленого мяса, которое выложили из своей сумы Клочихины. Дрожащими ручками открыл Козелло-Зелинский штофик, налил первую долю в глиняную кружку — другой посуды под рукой, да, похоже, и во всей избе, не имелось — и уважительно подвинул ее Артемию Семенычу:

— Прошу, милейший, за встречу!

Артемий Семеныч пить отказался. Сыновья, глядя на тятю, дружно замотали головами: и мы не будем. Один Егорка охотно принял выщербленную по краям кружку, махнул водку в широко раскрытый рот и радостно выдохнул — сладко!

Штофик вдвоем с хозяином они прикончили быстро и сноровисто. Козелло-Зелинский вскочил из-за стола, собираясь еще раз куда-то убежать, но Артемий Семеныч властно его остановил:

— Погоди, сердешный, не бегай так быстро, а то запалишься. Сядь, пожуй хлебца, у меня к тебе разговор имеется.

— Не беспокойся, милейший, я не ради Христа прошу, я теперь постоянный приработок имею, и мне в этом благословенном селении открыли кредит.

— Как открыли, так и закрыли! — повысил голос Артемий Семеныч. — Сядь, не мельтеси! Разговор имеется.

Но Козелло-Зелинский то ли не услышал, то ли не захотел услышать, взялся убеждать, что кредит у него крепкий и штоф, несмотря на поздний час, он всегда добудет. А кредит потому крепкий, что добрые люди обеспечили его приработком и заплатят хорошие деньги, а он этими деньгами всегда рассчитается за штофики точно и без обмана.

— Я же, уважаемые господа, очень хороший чертежник и рисовальщик, — уже пьяненько хвалился Козелло-Зелинский, перебирая ножками на скрипучей половице, — я своего рода талант в искусстве. А здесь, представьте только, в нашей-то глухомани, привозят мне прекраснейшую бумагу, карандаши, чернила, перья и просят сделать простенькую работу, перерисовать вот эту мазню. Я вам сейчас покажу…

Козелло-Зелинский опустился на четвереньки, нырнул под лавку и вытащил оттуда длинный деревянный сундучок, а из сундучка — рулоны толстой белой бумаги, темный кожаный свиток и потащил все это в охапке, как дрова, к столу. Сдвинул в сторону пустой штоф, остатки хлеба и раскатал кожаный свиток. Тыкал в него указательным пальчиком и говорил:

— Меня попросили сделать десять копий. Да я их сотню могу нарисовать! Да-с! Сотню! А вы, милейший, боитесь, что мне доверия по кредиту не будет. Будет!

Егорка протер глаза, ближе придвинул две свечки, жирно коптившие в потолок, и хмель с него сдернуло, как дым из трубы порывом ветра. На грязном столе Козелло-Зелинского лежал чертеж. Тот самый чертеж, который Евлампий вручил Мирону, когда посылал их узнать, что за люди появились на краю долины, огороженной неприступным Кедровым кряжем. За этот чертеж, по которому Егорка показал пройденный путь, его и сплавили староверы на легком плотике по горной речке. Уцелел он тогда благодаря лишь чуду, сам же чертеж остался у Цезаря. А сейчас лежит на столе, прикрывая хлебные крошки, и неказистый человечек с растопыренными волосами тычет в него пальчиком и все хвалится, что он может нарисовать еще хоть сотню точно таких же…

«Нарисовать-то ты нарисуешь, — подумал, окончательно трезвея, Егорка, — да только надо ли их рисовать… Нету такой надобности. Все целиком заберем!»

И незаметно подмигнул, тронув за рукав Артемия Семеныча, а затем кивнул на дверь, показывая, что надо выйти на улицу. Тот неторопливо поднялся, пропустил вперед себя Егорку и вышел следом, прихватив по пути ружье. На улице остановился, оглянулся вокруг и недовольно буркнул:

— Ну чего подмигивал, как девке? Сказывай.

Егорка вилять не стал. Запираться теперь и наводить тень на плетень не было никакого смысла.

— Та-а-к, та-а-к, — нараспев протянул Артемий Семеныч, — чем дальше, тем потешней. Ну, суразенок, ну, сучонок, всем перцу под хвост насыпал, все чихать будем. Значит, слушай меня и делай, как велю. Слушаешь?

Егорка с готовностью кивнул головой.

Когда они вернулись в избу, Козелло-Зелинский все еще рассказывал Игнату и Никите о том, какой он умелый чертежник и рисовальщик, а братья, хлопая соловыми глазами, дружно и широко зевали. Артемий Семеныч занял свое прежнее место за столом и несуетливо — мудрый все-таки мужик был, по-житейски опытный, несмотря на своенравный характер — повел речь о своем, ловко подводя Козелло-Зелинского к нужным рассказам. А тот, еще сильнее захмелев и думая лишь о том, как бы добавить водочки, болтал без удержу, подпихивая пальчиком очочки, чтобы они не свалились с потной пипки махонького носика, и подробно излагал все, что требовалось узнать Артемию Семенычу и Егорке.

Заехал к нему в гости месяца два назад товарищ по несчастью, некий Василий Перегудов, у которого закончился срок ссылки и который, не желая возвращаться в Россию, осел в губернском городе, зарабатывая теперь на жизнь скупкой пушнины. Поговорили о прошлом — их когда-то до губернского города вместе гнали, а после уже в разные деревни отправили, — поговорили о настоящем, и Козелло-Зелинский поплакался на свое скудное житье. Перегудов, помня, что на хлеб тот раньше зарабатывал рисованием и черчением, пообещал найти для него приработок. Обещание свое выполнил. Приехал через некоторое время, привез бумагу, краски, карандаши и попросил перерисовать чертеж с кожаного свитка, чтобы он похож был на карту. Козелло-Зелинский с азартом взялся за дело — ручки-то, оказывается, ремесло помнили и не дрожали, потому как водочку ему в то время пить было не на что. Перегудов, из избы надолго не отлучаясь, просидел с ним два дня, оценил сделанную работу и остался доволен, за что и заплатил деньги, заказав сделать еще десять копий. Да не успел Козелло-Зелинский все десять перерисовать, только семь у него сейчас имеется, а Перегудов пообещал вернуться через две недели. Две недели сегодня закончились, а он не приехал — значит, завтра, с утра пораньше, прибудет.

Дальше Козелло-Зелинский принялся объяснять причину, по какой он не успевал к сроку, но мог бы не объяснять, причина была ясной: как же не купить штофик, имея на руках деньги…

Вдоволь наговорившись и почти усыпив уже Игната с Никитой, Козелло-Зелинский вдруг внезапно обмяк, тихонько привалился бочком на лавке и мирно засопел.

«Дома-то у меня, с доброй закуской, дольше продержался», — Артемий Семеныч снял с гвоздя свою шапку и подсунул ее под голову хозяина. Почему-то жаль было странного человечка, который сейчас сладко спал без всякой опаски и ни о чем не догадывался.

Дальше Артемий Семеныч действовал так, как задумал, а Егорка проворно суетился у него на подхвате.

Бумаги и чертеж на коже засунули в суму, всю поклажу снова навьючили на коней, и Никита с Игнатом отогнали их от избенки, потому что возле нее никакой ограды не было — видно все, как на махонькой ладошке хозяина. Укрыться сыновьям Артемий Семеныч велел в логу за деревней. Напоследок дал суровый наказ: огня не разводить, а дремать вполглаза, по очереди. Сам же с Егоркой, потушив свечи, остался в избенке. Устроился в переднем углу, прямо на старых половицах, ловчее уложил заряженное ружье и шепнул Егорке, чтобы тот не вздумал кряхтеть или ворочаться. Егорка осторожно кашлянул и послушно затих.

«Верно про судьбу говорят, — думал Артемий Семеныч, чутко вслушиваясь в ночную тишину, — ее и на коне не объедешь. Никогда не думал, что из-за обормота своей головой рисковать стану. Вот, судьба, подсуропила!»

И снова, разгоняя сон, от всего сердитого сердца костерил он мысленно Данилу Шайдурова черными словами, какие только приходили на ум.

9

Казалось, что долгий путь, во время которого спутались день и ночь, никогда не закончится. Голова наливалась тяжестью, и Данила все чаще впадал в забытье. Очнулся, когда сдернули с головы грубую, шершавую мешковину и открылось перед глазами яркое звездное небо. Млечный Путь мигал и искрился, уходя в запредельные выси. Неведомая звездочка сорвалась с синего небесного склона, прочертила крутую светящуюся дугу и канула бесследно, не долетев до иззубренной и темной макушки тайги. Чья-то рука выдернула изо рта волосяной кляп, и скулы, затекшие от долгой неподвижности, сами собой несколько раз дернулись, и зубы четко лязгнули.

— Как он там — дышит? — донесся хриплый, запыхавшийся голос.

— Зубами щелкает, как волчара! — отозвался другой голос, молодой и веселый.

— Вышибем зубы-то — не будет щелкать. Вали его в сани!

Данилу подняли с земли, перевалили в сани, на днище которых было набросано толстым слоем хрусткое, пахучее сено. Острые, сухие стебли кололи щеку, но Данила, лежавший на боку со связанными руками и ногами, даже не мог перевернуться — тело онемело, потеряло собственную силу, и он валялся, как тряпичная кукла.

Сани потряхивало на ухабах, справа и слева слышалось шумное дыхание усталых лошадей. Люди молчали.

В санях его везли недолго. Скоро тот же молодой и веселый голос известил:

— Принимайте гостинец! Доставили в целости! Куда его?

— Давай сразу к Цезарю!

Данилу сдернули с саней, поставили на ноги, развязали веревки, и он мешком обрушился на снег — ноги не держали. Тогда ему распутали веревки на руках и милостиво разрешили:

— Сам обыгивайся, таскать не будем…

Он обыгался. Двинулся на шатких, подсекающихся ногах к крыльцу длинного приземистого строения, куда его повели, показывая дорогу тычками в спину. В узком, темном коридоре споткнулся, но его встряхнули за плечи крепкими руками, обругали незлобиво и, распахнув дверь, втолкнули в большую, сверкающую комнату, освещенную множеством свечей на высоких бронзовых подсвечниках. Данила даже зажмурился — так резануло по глазам ярким светом. А когда проморгался, увидел: свет потому был особенно ярким, что струился не только от свечей, но еще и от больших зеркал, которыми была завешана глухая, без окон, стена. Посреди комнаты стояло высокое резное кресло, а в нем восседал молодой, красивый мужик в легкой заячьей шубейке, накинутой на плечи; щурился, с интересом разглядывал Данилу. Под короткими черными усиками бродила легкая усмешка. С правой стороны резного кресла ютился горбатый лысый мужичок. Он облизывал языком толстые, прямо-таки конские губы и тоже щурился, глядя на Данилу.

Так и молчали все трое некоторое время, ощупывая друг друга взглядами. Первым заговорил тот, который сидел на кресле:

— Слушай меня, парень, и ни единого моего слова мимо своих ушей не пропускай. Спрашивать мне тебя не о чем — сам все знаю. По какой причине господин Луканин постоялый двор взялся строить, какой наказ вы от него получили… Цезаря решили поискать с Захаром Евграфовичем? Вот я, перед тобой. И теперь, парень, ты в полной моей власти. Захочу — зарежу. Захочу — на кол посажу. А захочу — помилую. Все от тебя зависит. Понимаешь, о чем говорю? Понимаешь или нет?

Данила нехотя кивнул. Чего уж тут непонятного…

— Во-о-т, — довольно протянул Цезарь, — по глазенкам твоим вижу, что парень ты смышленый. А чтобы еще смышленей стал, определи его, Бориска, до утра к нашему бедолаге. Да пару свечек зажгите, чтобы он хорошенько посмотрел. А завтра с утречка, на свежие головы, мы и потолкуем по душам.

Цезарь дернул плечами, скидывая с них заячью шубейку, упруго вскочил с кресла, и оказалось, что под шубейкой у него была малинового цвета рубаха, перехваченная тонким, наборным ремешком. От свечей и зеркальных отсветов она переливалась алыми сполохами. Ни дать ни взять, а первый щеголь, сокрушитель слабых девичьих сердец на деревенской вечерке. Вот прихлопнет сейчас ладонями по голенищам сверкающих сапог и пустится в пляс… Но Цезарь сунул руки в карманы брюк, подошел вплотную к Даниле и тихо, на ухо, прошептал:

— Ты уж там посмотри хорошенько, парень. Ничего не прогляди.

Данилу цепко ухватили под локти, вывели на улицу, протащили через широкий двор и впихнули в нутро низкой и тесной избушки. Данила огляделся в полутьме и невольно попятился назад, даже толкнулся спиной в двери, но двери уже были накрепко заперты снаружи и не колыхнулись.

А прямо перед глазами, на бревенчатой стене, тяжело обвиснув на вытянутых руках, безвольно уронив на грудь голову, был распят человек, раздетый донага. Толстые витые веревки обхватывали запястья и продеты были в железные скобы, намертво вколоченные в деревянную стену. Такими же веревками были схвачены щиколотки. Все тело человека вкривь и вкось покрывали кровяные набухшие рубцы. Из открытого хрипящего рта тянулась, словно длинная нить, густая слюна ржавого цвета.

Гусиные пупырышки проскочили у Данилы по спине — будто от страшенного мороза.

Распятый на стене человек замычал, попытался сплюнуть, но густая слюна не оборвалась и продолжала висеть длинной нитью. С тем же протяжным мычанием человек через силу поднял голову, и с разбитого лица, словно из живого, разорванного мяса, глянули на Данилу почти безумные от боли глаза. В тусклом свете двух плошек с сальными свечами они лихорадочно блестели.

Если бы на месте Данилы оказался сейчас Егорка Костянкин, он, может быть, и признал бы в распятом человеке Никифора — одного из кержацких парней, а может быть, и не признал бы, потому как остался от крепкого, сильного тела только кусок кровящей плоти, в которой неведомым образом еще хрипела жизнь.

До самого утра простоял Данила, не присаживаясь даже на корточки, возле дверей, смотрел во все глаза на человека, висевшего перед ним на стене и все хотел спросить: кто ты такой? Но язык не подчинялся, и он не мог выдавить из себя даже одного слова. Утром загремел с наружной стороны дверной запор, Данилу вывели из избушки, и он с тоской взглянул на макушку ближайшей горы, облитую розовым светом поднимающегося солнца.

10

С легким стуком свалился Козелло-Зелинский с лавки, ошалело сел на полу и тонким, визгливым голосом известил:

  • Гневно его перервав, отвечал Ахиллес благородный:
  • «Робким, ничтожным меня справедливо бы все называли,
  • Если б во всем, что ни скажешь, тебе угождал я, безмолвный».

В это же самое время Артемий Семеныч различил звонкий хруст шагов возле дверей избенки. Перехватил ружье. Успел еще глянуть на Егорку — тот уже был наготове, стоял, вжимаясь в стену, сбоку дверного проема. Хозяина никто не позвал и не окликнул, дверь наотмашь распахнулась, и гость в длинной широкой шубе тяжело перевалился через порог, подал голос:

— Эй, друг сердечный, просыпайся!

Сердечный друг встал на карачки, начал выпрямлять спину и продолжал завывать:

  • «Требуй того от других, напыщенный властительством, мне же
  • Ты не приказывай: слушать тебя не намерен я боле!»

— Ты чего, пьяный?! Или не проспался?

Ответ последовать не успел. Егорка точно в висок припечатал приклад ружья, и вошедший беззвучно свалился — даже не дернулся. Артемий Семеныч перепрыгнул через упавшего, выскочил в настежь распахнутые двери, настороженно озирнулся — больше возле избенки никого не было. Стояла лишь смирная лошадь, запряженная в легкие санки, покрашенная по бокам мохнатым инеем: видно, неближнюю дорогу одолела. Для полной уверенности Артемий Семеныч обежал вокруг избенки и еще раз огляделся — никого. Деревня при наступающем синем рассвете только-только просыпалась, обозначаясь прямыми столбиками дымов из труб.

— Ну и ладно, — пробормотал Артемий Семеныч, — теперь дай Бог ноги…

Не прошло и нескольких минут, а смирная лошадка уже послушно скакала в сторону лога, тянула разом потяжелевшие санки, в которых теперь сидел связанный молодой мужик, Егорка, Артемий Семеныч и ничего не понимающий Козелло-Зелинский, которого в последний момент решили прихватить с собой — от греха подальше. А там видно будет…

Игнат и Никита, строго выполняя отцовский наказ, дожидались в логу, замерзнув за ночь, как ледышки. Быстренько оседлали застоявшихся коней и тронулись на рысях по накатанной дороге — в Успенку. Крепко побаивался Артемий Семеныч оставаться здесь дольше: кто знает, не приедут ли следом за молодым мужиком и другие лихие гости… Поэтому и торопился ближе к своему дому — там надежней.

А дома их уже ждали. Бросив все дела, примчался Захар Евграфович, едва не запалив свою тройку в бешеной скачке. Вместе с ним, вершни, прискакали четверо его работников при ружьях. Остановился Луканин по старой памяти у Митрофановны и стал ждать возвращения Егорки. А что еще он мог предпринять? Да ничего… Только и оставалось — ждать. За время этого ожидания, показавшегося ему бесконечным, Захар Евграфович о многом успел передумать: каялся, что по его вине исчез Данила, грозился Цезарю, что все равно до него доберется и расплатится сполна, запоздало жалел, что не посвятил в свои планы исправника Окорокова, и тут же переиначивал: нет, не нужен исправник, сам кашу заваривал, сам и расхлебает…

Когда Егорка показался в воротах ограды, Захар Евграфович кинулся к нему, как к родному. А скоро уже скакал вместе с ним к Барсучьей гриве, где дожидался их Артемий Семеныч с сыновьями. Они так решили: в деревне появляться, пока светло, не следует, чтобы лишних разговоров и слухов не гуляло, лучше неспешно поговорить с молодым мужиком, которого стреножили в Емельяновке, послушать, что он скажет, а после уже думать — в какую сторону поворачивать оглобли.

Долетели до гривы одним махом. Зашли в сруб, и Захар Евграфович оставил там только Егорку и Артемия Семеныча — остальных выпроводил, чтобы не путались под ногами и не мешали. Связанный молодой мужик сидел в срубе на куче свежей щепы, был совершенно спокоен, из-под черной кудрявой бородки рдел яркий румянец. Что-то знакомое показалось Захару Евграфовичу во всем его облике, он подошел ближе, всматриваясь: где он мог его видеть? Мужик вскинул насмешливый взгляд, улыбнулся и вежливо поздоровался:

— Добрый день, Захар Евграфович. Как ваше здоровье, как ваша сестра поживает?

И он сразу вспомнил: Василий Перегудов! Тот самый молодой человек, который приходил в гости к Ксении вместе с Цезарем. Только бороды у него тогда не имелось. Захар Евграфович шагнул ближе, наклонился над ним, рассматривая, а Перегудов, не опуская взгляда, продолжал улыбаться, и казалось, что он искренне рад столь неожиданной встрече.

— Я тоже узнал вас, Перегудов, и думаю, что улыбаетесь вы совершенно напрасно.

— Ошибаетесь, Захар Евграфович. Улыбаюсь я именно от радости. Искренне боялся, что вы не появитесь здесь, а эти варнаки осерчают и зарежут меня. Или просто пришибут — не знаю, что им приятней покажется. А вы меня не зарежете, не пришибете, я вам живой нужен, желательно в добром здравии и благодушном расположении духа. А иначе говорить ничего не буду…

— Ска-а-жешь, — Егорка выступил из-за спины Захара Евграфовича и тоже наклонился над Перегудовым, — как миленький скажешь. Щепки запалю под задницей — ты у меня такой разговорчивый станешь… Куда Данилу дели? Ну?! Говори?!

— Данилу? Какого Данилу? — Перегудов совершенно безбоязненно смотрел Захару Евграфовичу в глаза, и с губ у него не исчезала добродушная усмешка. — А, парня этого, который здесь распоряжался! Да-да. Увезли вашего Данилу, за Кедровый кряж. На то и щуки имеются, чтобы карась не дремал. А парень ваш задремал. Вот и заимел неприятность. Вы меня здесь о том о сем спрашиваете, а его там, за Кедровым, спрашивают — о том о сем. Такой расклад, — усмехается над нами судьба…

Артемий Семеныч все это время стоял, привалившись плечом к срубу, слушал витиеватый разговор, молчал и морщился, словно дерьма нанюхался. Но при последних словах Перегудова встрепенулся, отвалился от сруба, плюнул под ноги и вмешался:

— Я тебе так скажу, птица ты залетная. Свистну сейчас своих ребятишек, они тебе головенку оторвут и господину Луканину подарят. Вот он с ей и будет беседовать. Не допущу, чтобы дочь моя еще и соломенной вдовой осталась. Признавайся — как Данилу выручить? Или ребятишек свистну.

— Подожди, Артемий Семеныч, не горячись, — попытался остепенить его Захар Евграфович.

— А ты не указ мне, господин Луканин, — взъярился Артемий Семеныч, — я на службу к тебе не поступал! Своими командуй. Я этого варнака взял, я ему и решку наводить буду. Игнат! Никита!

Братья Клочихины мигом просунулись в широкий проем сруба, готовые выполнить любой отцовский приказ.

И неизвестно, чем бы завершилась горячая перепалка, если бы следом за Клочихиными не просунулась в проем еще и всклокоченная голова Козелло-Зелинского. Он помигал из-под очочков бесцветными глазками и заторопился, боясь опоздать:

— Я очень-очень извиняюсь, уважаемые, только не доводите до смертоубийства! Кажется, я знаю, чего нужно. На кожаной карте секрет один имеется, я в силу вредного своего любопытства взял да и разгадал его. Там проход указан через Кедровый кряж, а на том варианте, с которого я перерисовывал, данного прохода не обозначено. Что получается? Получается, что нам известен проход через Кедровый кряж, поэтому данного господина, моего заказчика, совсем не требуется лишать жизни.

Перегудов дернулся, заорал, словно под ним и впрямь зажгли щепу, попытался вскочить на ноги, но Егорка ловким тычком усадил его на место и для надежности припечатал носком сапога под вздых. Перегудов зазевал, беззвучно открывая рот, и едва-едва отдышался. А когда отдышался, насмешки во взгляде уже не было, да и улыбка исчезла. Совсем другой человек сидел на куче щепок — злой, загнанный в угол, готовый зубами рвать глотки, чтобы выскочить за пределы деревянного сруба. Без опаски относиться к такому человеку — равносильно, что свою голову на плаху укладывать. Все, кто стоял вокруг Перегудова, прекрасно это понимали. И общее понимание, словно ведро холодной воды на костер, потушило вспыхнувшую было ссору.

Даже Артемий Семеныч остыл, постучал носками валенок о нижний венец сруба, стряхивая с них мокрый снег, а те комочки, которые не отскочили, соскреб щепочкой и, выпрямившись, спокойно, уже без сердитой искры, взглянул на Луканина, будто спросил без слов: и чего мы дальше делать станем?

Ответ у Захара Евграфовича был наготове:

— Просьба к тебе, Артемий Семеныч, имеется. Прошу — не откажи.

И дальше, торопясь, опасаясь, чтобы Клочихин снова не зауросил, изложил эту просьбу: пусть бы Артемий Семеныч вместе с сыновьями и Егоркой приглядел за постройкой постоялого двора, пока не вернется Данила, а заодно приглядел бы и другое — не появятся ли в округе чужие люди. Сам же Захар Евграфович, прихватив Перегудова, Козелло-Зелинского и бумаги, в сей же час отправится в Белоярск, пойдет по властям и будет думать — как выручить Данилу. Дней через пять-шесть, самое большее — через неделю, он снова будет здесь, в Успенке.

Артемий Семеныч выслушал его, потеребил курчавую бородку, долго молчал и наконец глухо, будто тяжелое бревно на землю, уронил одно лишь слово:

— Ладно.

11

Тяжелая, кованая выдерга с раздвоенным концом валялась, ненужная теперь, в углу сарая, а до этого крепко ей пришлось поработать: толстая, в палец, железная решетка, которая закрывала единственное оконце, выдрана была вместе с длинными гвоздями и кусками дерева из своего гнезда, изогнута в иных местах и брошена в другой угол. В пустом проеме гулял свежий ветерок, на вырезе в толстом бревне поблескивали осколки битого стекла — с наружной стороны оконце раньше было застеклено.

Вот и все, что оставил после себя Перегудов, исчезнув ночью из сарая, куда его накануне заперли.

— Кто запирал? — не поворачивая головы, властно спросил Окороков.

— Я… я… ваше… ваше… сиятельство, — заикаясь, отозвался из-за его широкой спины Екимыч, — этим самым ключиком, и сейчас… все свидетели… им открыл…

И он вытягивал перед собой руки, в одной из которых зажат был ключ, а в другой — тяжелый амбарный замок.

Окороков шагнул, поднял с земли тяжелую выдергу, приставил ее к стене, затем поднял изуродованную решетку с болтающимися на ней гвоздями и определил ей место рядом с выдергой. Отшагнул назад, полюбовался и громко присвистнул:

— Ванькой звали!

Захар Евграфович зачем-то полез к выбитому оконцу, сам не понимая, что он хотел увидеть, но Окороков решительно остановил его, ухватив за рукав, и показал на двери.

Вышли из сарая на улицу.

Удалых, помощник пристава, опустив худенькие плечи, уныло дожидался приказаний от начальника, и взгляд его был преисполнен вселенской скорби. Он страдал поясницей, и всякое шевеление, всякая ходьба, а пуще всего наклоны выдавливали из его печальных глаз столь же печальные слезы. И в них, тех слезах, умещалось все: служба, надоевшая хуже горькой редьки, боли в пояснице, которые не отпускали даже во сне, и еще искреннее сожаление о своей невеселой судьбе — Удалых был невезучим человеком. Карьера его не сложилась, и теперь уже было ясно, что выше нынешней должности он никогда не поднимется; жена его, догадавшись об этом раньше мужа, в один прекрасный день сбежала из Белоярска, оставив на память благоверному любимого рыжего кота. Все плохо, а тут еще, как назло, одно происшествие за другим…

Окороков мельком глянул на своего помощника и тоже сморщился, словно от боли. Коротко приказал:

— Все осмотреть, составить протокол и ждать меня в участке. — Затем повернулся к Луканину: — А мы, Захар Евграфович, пойдем беседы беседовать. Чаю, надеюсь, нальете, с утра во рту ни маковой росинки…

Но в кабинете Захара Евграфовича, удобно усевшись в кресло, он о чае сразу позабыл и ловко ухватил хозяина, словно быка за рога:

— Теперь, я так понимаю, вы для начала мне все расскажете. По всему вижу, что дозрели. Жду.

И сложил на гладкой столешнице, сомкнув в замок, свои крупные ручищи, рядом с которыми чайные приборы из фарфора показались крохотными.

— Есть одно обстоятельство, господин Окороков, — Захар Евграфович помолчал, собираясь с решимостью, — оно связано с моей сестрой, с ее репутацией. Я хочу, чтобы вы дали мне слово: все, что касается Ксении Евграфовны, останется между нами. Если вы такого слова не дадите, я ничего говорить не буду.

— Оставьте, Захар Евграфович. Слова, слова… Из слов, будет вам известно, даже супчик не сваришь. Я почти достоверно и давно знаю, что сотворил Цезарь Белозеров с вашей сестрой. Знаю даже, по какой причине в свое время сгорел дом на окраине нашего губернского города. Но никому об этом не рассказал и бумаг казенных не отписывал. Слушайте дальше. Меня интересует все: где, когда, кем и что было сказано — любая мелочь, любое слово. Отдельно — ваша затея с постоялым двором, которая так плачевно сегодня завершилась. Странные вы все-таки господа, нынешние деловые люди, до такой степени в себя уверовали, что готовы собою всех подменить — и суд, и власть, и даже нас, грешных… Все сами решить желаете. Сами, сами! А сами-то с усами! Прошу прощения, — Окороков разомкнул замок своих ручищ, приложил ладонь к груди и совсем тихо, устало закончил: — А теперь я слушаю.

Захар Евграфович ничего не утаил.

Еще вчера вечером, когда вернулись из Успенки, он твердо решил, что утром пойдет к Окорокову и выложит перед ним все карты. Дело принимало слишком крутой оборот, а самое главное — мучила совесть, что исчез Данила. Такого ухаба Захар Евграфович никак не предвидел. Как не предвидел и того, что Перегудову, разбив в оконце стекло, ночью кто-то подсунет выдергу. Теперь Перегудов на воле, Данила в руках у Цезаря, а он, господин Луканин, сидит перед исправником, словно нашкодивший мальчишка, и покаянно рассказывает о своих проказах. Будто бороной драли его горделивый нрав. Но Захар Евграфович крепился; понимал, что гордыня при нынешнем раскладе совсем неуместна.

Окороков терпеливо дослушал его до конца, ни разу не перебив, закурил толстую папиросу и долго молчал, пуская зыбкие табачные кольца в высокий потолок. Вдруг вскинулся, словно очнувшись, затушил папиросу и заторопил:

— Захар Евграфович, зови сюда этого чертежника. Посмотрим, какой он секрет на чертовой коже отыскал.

Козелло-Зелинский, проскользнув в двери, поклонился, придерживая очочки пальчиком, и зачастил:

— Прошу засвидетельствовать, милейший Захар Евграфович, что место своего поселения я вынужден был покинуть не по своей воле, а ввиду внезапно возникших обстоятельств, и, таким образом…

— Не тараторь, — оборвал Окороков, — иди сюда, показывай.

Из ящика стола, отомкнув его ключом, Захар Евграфович достал чертеж, бумажные карты, срисованные с него, все это аккуратно разложил на широком столе, сдвинув в сторону чайные чашки и сахарницу. Окороков шумно поднялся из кресла и навис над столом, внимательно следя за проворными пальчиками Козелло-Зелинского. А тот, разгладив чертеж, стал пояснять:

— Видите, милейшие господа, вот этой ломаной линией, напоминающей изображение гор, показан Кедровый кряж. Больше здесь ничего не изображено. Ниже — край. Именно так я перерисовывал. А когда делал последнюю копию, обратил внимание: что эта непонятная полоска обозначает? — Пальчики Козелло-Зелинского приподняли чертеж и изогнули нижний край ребром.

— Какая полоска? Где? Не вижу! — Окороков еще ниже нагнулся над столом.

— В этом и заключается секрет столь дивного творения, уважаемые господа. Простым глазом разглядеть эту полоску практически невозможно. Но со мной случилась беда: когда я рисовал последнюю копию, я потерял свои очки, а при моем ущербном зрении это равносильно трагедии. Пришлось воспользоваться лупой. Конечно, неудобно, однако другого выхода не имелось. И вот через лупу, совершенно случайно, я и различил эту полоску. Прошу прощения за подробности, я сейчас продемонстрирую…

— Уж будь добр, а то чирикаешь, чирикаешь… — рокотнул Окороков.

Козелло-Зелинский смолк, подоткнул очочки и остреньким ноготком на указательном пальце провел по нижнему срезу раз, другой, третий, и срез начал раздваиваться, а затем верх завернулся, как блин, лежащий в стопке, и обнажил еще одну часть чертежа: та же самая ломаная линия, напоминающая контуры гор, но в самой ее середине было одно дополнение: неровная полоса и от нее — прямая и четкая линия, пересекающая кряж. Сверху — старославянская надпись: лазня .

— Что это значит — лазня ? — спросил Окороков.

— Я смотрел по словарю, слово сие по-старославянски обозначает баню.

— А при чем здесь баня?

Козелло-Зелинский развел ручками, Окороков разочарованно выпрямился, отошел от стола и тяжело затопал по кабинету, рассуждая, словно сам с собой:

— Масштаб здесь не указан, в каком именно месте эта баня находится — непонятно…

— Позвольте слово сказать, — вклинился в его рассуждения Козелло-Зелинский, — там, где указан проход, контур горы обозначен двумя верхушками. Мне кажется, что все очень просто: нужно искать гору, у которой две вершины.

Окороков остановился, с любопытством посмотрел на Козелло-Зелинского:

— Какой смышленый. Хоть на службу к себе бери.

Страницы: «« 4567891011 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

В ушедшем тысячелетии Азия породила два великих нашествия – гуннов и татаро-монголов. Но если первое...
Звезда Рунета, знаменитый блогер, писатель и руководитель интернет-проектов Алекс Экслер рассказывае...
Кто знает, что может произойти с человеком, который пожелает приобрести маяк, на краю света, забытый...
Спустя двадцать лет Лизе и её друзьям вновь предстоит встретиться с демонами и ангелами. На этот раз...
Вопрос, вынесенный на обложку, волнует человечество с незапамятных времен. Чтобы ответить на него, а...
В издании приводится развернутая характеристика пастельной живописи. Раскрывается художественно-эсте...