Далеко за полночь Брэдбери Рэй

Я остановился, оглядывая серые каменные улицы и серые каменные тучи, глядя на идущих мимо замерзших людей, выдыхающих из своих заиндевевших ртов погребально-серые клубы пара, одетых в туманно-серые костюмы и грязно-черные пальто, и почувствовал, как седина прорастает в моих волосах.

«В такие дни, — думал я, — все, чего ты не успел сделать в жизни, вдруг настигает тебя, развязывает твои шнурки, зудит у тебя в бороде. Помоги, Боже, тому, кто в такой день не успел расплатиться со всеми долгами».

В унынии я поворачивался, как флюгер на слабом ветру, и уже было навострил лыжи обратно в сторону отеля.

И вот тут-то оно и случилось.

Я остановился. Стоял как вкопанный. И слушал.

Похоже, ветер переменился и теперь дул с запада, принося с собой какое-то пощипывание и покалывание: дребезжание арфы.

— Вот оно, — прошептал я.

Словно кто-то вытащил пробку, и тяжелые серые морские воды с грохотом выплеснулись через дырку в моем ботинке, я почувствовал, как с ними уходит моя печаль.

Я свернул за угол.

Там, за углом, сидела маленькая, вполовину ниже своей арфы, женщина, протянув руки к трепещущим струнам, как ребенок, подставляющий ладони под чистые струи дождя.

Струны арфы метались и дрожали; звуки растворялись в воздухе, как всплески волны, набегающей на берег. Сперва с этих струн слетела песенка «Дэнни-бой». Потом настал черед полного варианта «В зеленом платье». Затем «Лимерик мой город, Шон Лайам имя мне» и «Самые лихие поминки». Звуки арфы были похожи на пузырьки шампанского, налитого в высокий бокал: они щекотали твои веки и мелкими каплями оседали на щеках.

Рот у меня тут же растянулся до ушей. Щеки запунцовели, как испанские апельсины. Ноздри запели дудками. А ноги украдкой засеменили, приплясывая, в неподвижно стоящих ботинках.

Арфа наигрывала «Янки Дудль».

Заметила ли эта женщина, что я стою рядом как идиот, дрожа от волнения? Нет, подумал я, так случайно совпало.

И тут мне снова стало грустно.

Кажется, подумалось мне, она даже не видит своей арфы. Не слышит, что играет!

Так и есть. Ее руки словно сами по себе подпрыгивали и резвились в воздухе, щипали и дергали струны, они были похожи на двух старых пауков, которые быстро ткут сети, а потом порыв ветра рвет их, и пауки начинают ткать заново. Она просто дала волю своим пальцам, а сама глядела по сторонам, словно сидя у окна в доме напротив и лишь изредка бросая взгляд на улицу, чтобы присмотреть за своими руками.

«Ах…» — вздохнула внутри моя душа.

И вдруг:

«Вот он, твой шанс! — чуть не закричал я. — Боже правый, конечно!»

Но я сдержался и дал арфистке увязать в тугие снопы заключительные аккорды «Янки Дудль».

И тут с замиранием сердца я произнес:

— Вы играете потрясающе!

Мое тело сразу полегчало на сотню фунтов.

Женщина кивнула и заиграла «Лето на морском берегу» так, словно ее пальцы ткали узорное кружево прямо из воздуха.

— Вы на самом деле играете потрясающе, — сказал я.

Еще семьдесят фунтов долой.

— Когда играешь сорок лет, — ответила она, — уже не замечаешь.

— Вы так хорошо играете, что могли бы выступать на сцене.

— Ишь чего захотели! — Ее руки, словно два воробышка, ныряли меж нитей ткацкого станка. — На кой мне эти оркестры и ансамбли?

— Это работа под крышей, — сказал я.

— Мой отец, — говорила она, в то время как ее руки двигались туда и обратно, — сделал эту арфу, великолепно играл на ней сам и научил играть меня. Ради бога, сказал он мне, держись подальше от работы под крышей!

Пожилая женщина сощурилась, припоминая.

— Играй за, перед, вокруг стен концертных залов, — говорил мне отец, — но только не внутри, музыка там задыхается. Это все равно что держать арфу в гробу!

— А разве дождь не вредит вашему инструменту?

— Отец говорил: жара и влажность вредят арфам лишь внутри помещений. Выноси ее на улицу, пусть дышит, извлекай верные ноты и тембры из воздуха. Кроме того, говорил он, когда люди покупают билеты, каждый из них считает, что может освистать тебя, если ты не обхаживаешь его со всех сторон и не играешь для него одного. Будь в стороне от этого, говорил мой папаша, в один год они будут превозносить тебя, а на другой — ругать. Иди и сядь там, где они проходят мимо; если им понравится твоя песня — отлично! А те, кому не понравится, сбегут прочь подальше от тебя. Тогда, девочка, ты будешь иметь дело только с теми, кто по-настоящему к тебе расположен. К чему запирать себя в одной клетке с враждебными демонами, если можно дышать свежим ветром улиц с преданными ангелами? Но я разболталась. С чего это вдруг?

В первый раз она посмотрела на меня пристально, сощурившись, как человек, вышедший из темной комнаты на свет.

— Кто ты? — спросила она. — Тебе удалось разговорить меня! Что ты здесь делаешь?

— До последней минуты валял дурака, пока не вывернул вот из-за этого угла, — сказал я. — А мог бы Колонну Нельсона разнести. Мог бы по карманам пошарить в очереди у театра, раздвигая всех локтями, а вслед мне неслись бы стоны и брань…

— Что-то не вижу, чтоб ты этим занимался. — Ее руки принялись вить в воздухе следующий ярд песенной нити. — Что заставило тебя передумать?

— Вы, — сказал я.

Я словно выстрелил ей из пушки в лицо.

— Я? — переспросила она.

— Вы подняли этот день с мостовой, встряхнули его хорошенько и снова пустили бегать с восторженным криком.

— И это сделала я?

Тут я впервые услышал, как из мелодии выпали несколько нот.

— Или, если хотите, это сделали ваши руки, которые выполняют свою работу сами по себе, без вашего участия.

— Белье требует стирки, и ты его стираешь.

Я почувствовал, как мои ноги и руки снова наливаются свинцом.

— Не говорите так! — взмолился я. — Отчего мы, случайные прохожие, можем наслаждаться этой музыкой, а вы — нет?

Она покачала головой; руки ее замедлили свой полет.

— А вам-то какое дело до того, наслаждаюсь ли я?

Я стоял перед ней, и мне так хотелось повторить ей то, о чем говорил тот человек в баюкающей тишине паба «Дулиз», но как я мог? Как я мог описать тот ворох красоты, который на всю оставшуюся жизнь заполнил мою душу, рассказать, как я с игрушечным совком в руке раскидываю вокруг частички этой красоты, возвращая их миру? Стоило ли мне перечислить все свои долги перед теми людьми, которые говорили со мной со сцены или с голубого экрана, которые заставляли меня смеяться, плакать или просто давали заряд жизненной энергии, но никто из темноты зрительного зала не осмелился крикнуть: «Если тебе когда-нибудь понадобится помощь, знай: я твой друг!»? Может, надо было рассказать ей про того человека, с которым я ехал в автобусе десять лет назад: он так легко и непринужденно заливался смехом, сидя на заднем сиденье, что все остальные, постепенно оттаяв, горячо и бесшабашно хохотали всю дорогу, но ни один смельчак не подошел к нему, не взял за руку и не сказал: «Ох, парень, ну и развеселил ты нас сегодня, благослови тебя Господь!»? Как я мог поведать ей о том, что она всего лишь часть огромного списка давних и неоплаченных долгов? Нет, ничего такого я не мог ей сказать. И тогда я начал так:

— Вы можете кое-что себе представить?

— Попробую, — ответила она.

— Представьте, что вы американский журналист, ищущий материал для статьи, сидите вдали от дома, жены, детей, друзей холодной зимой в неприветливом отеле, в дождливый, пасмурный день, который не сулит вам ничего, кроме разбитого стекла, жеваного табака и грязного снега в вашей душе. Представьте, вы выходите на эти хмурые улицы, черт побери, заворачиваете за угол, а там — маленькая женщина с золотой арфой, и все, что бы она ни сыграла, превращает зиму в осень, весну или лето — в другое время года, которое приходит для всех и для каждого. И тает снег, рассеивается туман, ветер веет июньским зноем, и десятка лет твоей жизни как не бывало. Представьте все это, пожалуйста.

Она перестала играть.

Внезапная тишина обрушилась на нее.

— Ты чокнутый, — произнесла она.

— Представьте, что вы — это я, — попросил ее я. Вот я иду обратно в свой отель. И по дороге мне хотелось бы слышать какую-нибудь музыку, все равно что. Сыграйте. И когда будете играть, зайдите за угол и послушайте.

Она положила руки на струны и остановилась, шевеля губами. Я ждал. Наконец она вздохнула и издала жалобный стон. А потом вдруг закричала:

— Убирайся!

— Что?..

— Из-за тебя у меня руки сделались как крюки! Посмотри! Ты все испортил!

— Я только хотел поблагодарить…

— …мою задницу! — кричала она. — Безмозглый дурак, скотина! Не суйся, куда не просят! Занимайся своими делами! Оставь меня в покое, парень! О бедные мои пальчики, вас испортили, испортили!

Она смотрела то на них, то на меня с каким-то ужасным, пристальным вниманием.

— Проваливай! — закричала она.

Я в отчаянии бегом бросился за угол.

«Вот! — думал я. — Что ты наделал! Что ты наделал! Все ей испортил своей благодарностью. И себе тоже, тебе придется жить с этим! Дурак, кто тебя тянул за язык?»

Прислонившись к стене, я сполз вниз. Так прошла, наверное, минута.

"Пожалуйста, леди, — думал я, — давай. Сыграй. Не для меня. Сыграй для себя. Забудь, что я сказал! Ну, пожалуйста!"

Тут я услышал несколько робких, несмелых вздохов арфы.

И вновь тишина.

Вдруг снова подул ветер и донес до меня звуки арфы, игравшей медленно-медленно.

Это была старая песня, я помнил ее слова. И я начал напевать их про себя.

  • Походкой легкой с песней
  • Сквозь бури ты иди,
  • Но ни травинки нежной
  • Ты не порань в пути.

«Да, — думал я, — продолжай».

  • Понежься в летнем зное
  • И отдохни в тени.
  • Благодари за муки,
  • За встречи и разлуки,
  • Ведь путь земной недолог,
  • Пусть шаг твой будет легок,
  • Не рань того, кто дорог.
  • И уходя навеки,
  • Отдай, смежая веки,
  • Земному свой поклон.
  • Ты заслужил сей сон.

«Надо же, — думал я, — какая же она мудрая, эта старая женщина».

  • Походкой легкой с песней
  • Сквозь бури ты иди.

От восхищения я готов был задушить ее в объятиях.

  • Не рань того, кто дорог.

А я чуть не убил ее своей беспечностью.

Но теперь, играя песню, в которой было столько мудрости, что я не могу даже передать, она успокаивала саму себя.

Я подождал, пока она не доиграет до третьего куплета, прежде чем снова пройти мимо нее, коснувшись шляпы в знак почтения.

Но ее глаза были закрыты, она слушала то, что делали ее руки, бегавшие по струнам, словно маленькая девчушка, впервые увидевшая дождь и подставляющая ладони под его светлые струи.

Был период, когда она играла совершенно неосознанно, потом слишком осознанно, и наконец теперь она играла так, как надо.

Уголки ее губ были слегка приподняты в улыбке.

«На волосок, — подумалось мне. — Едва-едва».

Я ушел, оставив их вдвоем, как друзей, встреченных случайно на улице, — ее и арфу.

Я помчался в отель, чтобы отблагодарить ее единственным способом, который был теперь мне известен: делать свою работу, и делать ее хорошо.

Но по пути я зашел в «Дулиз».

А песня все звучала, и шаг был легок, и ни одно любящее сердце не было ранено, когда я тихонько приоткрыл дверь паба и заглянул туда, ища глазами человека, которому мне так хотелось пожать руку.

Выпить сразу: против безумия толп

Drink Entire: Against the Madness of Crowds 1976 год

Переводчик: О.Акимова

Это была одна из тех проклятых жарких ночей, когда без сна лежишь пластом до двух часов, потом резко вскакиваешь с постели, обливаясь кисловато-соленым потом, и, пошатываясь, спускаешься в гигантскую печь подземки, где с пронзительным воем носятся заблудившиеся в ночи поезда.

— Ад, — прошептал Уилл Морган.

И это действительно был ад, в котором целая армия озверевших людей всю ночь напролет, час за часом, блуждала от Бронкса до Кони-Айленда и обратно в поисках случайного глотка соленого океанского ветра, заставляющего тебя вздохнуть с Благодарением.

О господи, где-то там, на Манхэттене или еще дальше за ним, дуют прохладные ветры. Я должен найти их, пока не пришел рассвет…

— Черт!

Он в отупении смотрел, как мимо него бешеным потоком несутся улыбки с рекламы зубной пасты: его собственные рекламные идеи преследовали его в эту душную ночь на всем пути через остров Манхэттен.

Поезд застонал и остановился.

На соседнем пути стоял встречный состав.

Невероятно. Там, напротив, у открытого окна сидел старик Нед Эминджер. Старик? Вообще-то они ровесники, им обоим по сорок, но…

Уилл Морган рывком поднял окно.

— Нед, сукин сын!

— Уилл, паршивец! И часто ты разъезжаешь в такой поздний час?

— Каждую жаркую ночь, черт бы ее побрал, с сорок шестого года!

— Я тоже! Рад тебя видеть!

— Лжец!

Заскрипели стальные колеса, и оба знакомца скрылись из виду.

"Боже мой, — подумал Уилл Морган, — двое людей, которые ненавидят друг друга, сидят на работе чуть ли не локоть к локтю, скрипя зубами, карабкаются вверх по служебной лестнице, вдруг сталкиваются случайно здесь, в этом Дантовом аду, в три часа ночи, под расплавленным от зноя городом. Послушай, как эхом замирают наши голоса:

— Лжец!

Через полчаса, на Вашингтон-сквер, его лба коснулся прохладный ветер. Он пошел вслед за этим ветром и оказался в переулке, где…

Температура была ниже градусов на десять.

— Так-то лучше, — прошептал он.

Веяло запахом ледника, из которого он мальчишкой украдкой таскал холодные кристаллы, натирал ими щеки и с душераздирающими воплями засовывал их себе под рубашку.

Прохладный ветер привел его по переулку к небольшой лавке, над которой висела табличка:

МЕЛИССА ЖАБ, ВЕДЬМА

СТИРКА-ПРАЧЕЧНАЯ:

СДАЙТЕ СВОИ ГРЯЗНЫЕ ПРОБЛЕМЫ ДО 9 УТРА,

ПОЛУЧИТЕ ИХ ЧИСТЕНЬКИМИ НА ЗАКАТЕ.

И чуть помельче:

Заклятия, зелья против ужасной погоды — холодной или жаркой. Снадобья, побуждающие вашего нанимателя повысить вас в должности. Целебные мази, притирания и порошок из мумий глав древнейших корпораций. Лекарства от шума. Отхаркивающие для загазованной или загрязненной атмосферы. Бальзамы для страдающих паранойей водителей-дальнобойщиков. Препараты, которые следует принимать перед тем, как будете переплывать нью-йоркские доки.

Ha витрине были расставлены несколько пузырьков с наклейками:

Для прекрасной памяти.

Дыхание теплого апрельского ветра.

Тишина и нежнейшие птичьи трели.

Он засмеялся и остановился.

Потому что вновь повеяло прохладой и раздался скрип двери. И вновь ему вспомнилась морозная свежесть белых ледяных гротов из детства, мир, вырубленный в глыбе зимних снов и пролежавший так до самого августа.

— Входи, — шепнул чей-то голос.

Дверь бесшумно распахнулась.

Внутри царил погребальный холод.

На трех козлах, словно гигантский сувенир с февральского мороза, покоился шестифутовый брусок чистого, капающего льда.

— Ладно, — прошептал он.

В витрине скобяной лавки его родного городка, внутри огромного прямоугольного ледяного бруса, на котором каллиграфическими буквами было выгравировано «МИСС К. ПЕЛЬ», была замурована жена фокусника. Ночь за ночью спала она там, Снежная принцесса. В полночь Уилл вместе с другими мальчишками потихоньку убегал из дому, чтобы посмотреть, как она улыбается в своем холодном, прозрачном сне. Летом они, четверо или пятеро пылающих жаром четырнадцатилетних мальчишек, по полночи стояли, уставившись на нее в надежде, что их раскаленные, жаркие взгляды растопят лед…

Но лед так и не растаял.

— Подождите, — прошептал он. — Послушайте…

Он сделал еще один шаг в темноту ночной лавки.

Господи, это же она! Здесь, в этой глыбе льда! Не те ли это очертания, в которых всего несколько мгновений назад лежала погруженная в прохладные ночные сны снежная женщина? Те самые. Лед был все такой же полый, так же мягко изогнут и нежен. Но… женщины в нем нет. Где же она?

— Я здесь, — прошелестел голос.

В дальнем углу, по ту сторону холодного, сверкающего гроба двигались тени.

— Добро пожаловать. Закрой дверь.

Он почувствовал, что она стоит совсем рядом, среди теней. Ее плоть, если б он мог до нее дотронуться, была бы прохладной на ощупь и по-прежнему свежей благодаря времени, проведенному в ледяном гробу, с которого стекали капли. Стоило лишь протянуть руку…

— Как ты здесь оказался? — тихо спросил ее голос.

— Душная ночь. Вышел пройтись. Прогуляться. В поисках прохлады. Думаю, мне нужна помощь.

— Ты пришел по адресу.

— Но это же безумие! Я не верю в психиатров. Друзья терпеть не могут, когда я говорю, что и Динь-Дон[33], и Фрейд почили в бозе двадцать лет назад, а с ними и все остальные клоуны. Я не верю в астрологов, нумерологов, хиромантов и прочих шарлатанов…

— Я не гадаю по руке. Но… дай мне свою руку.

Он протянул ладонь в нежную тьму.

Их пальцы встретились. Ее рука была холодна, как у маленькой девочки, только что порывшейся в холодильнике.

— На вашей вывеске написано: МЕЛИССА ЖАБ, ВЕДЬМА, — сказал он. — Что делает Ведьма в Нью-Йорке летом тысяча девятьсот семьдесят четвертого года?

— А ты знаешь город, где Ведьма была бы нужнее, чем в Нью-Йорке в этом году?

— Вы правы. Мы все сошли с ума. Но почему именно вы?

— Ведьму создают реальные нужды времени, сказала она. — Я — порождение Нью-Йорка. Все, что есть в нем самого плохого, воззвало меня к жизни. И вот ты пришел, сам не зная того, чтобы найти меня. Дай мне другую руку.

Хотя лицо ее во мраке казалось лишь тенью холодной плоти, он почувствовал, как взгляд ее движется по его дрожащей ладони.

— О, почему ты так долго не приходил? — печально произнесла она. — Еще немного — и было бы совсем поздно.

— Поздно для чего?

— Для спасения. Для того, чтобы принять дар, который я могу тебе дать.

Сердце его бешено заколотилось.

— А что вы можете мне дать?

— Покой, — ответила она. — Безмятежность. Спокойствие посреди хаоса. Я дитя ядовитого ветра, совокупившегося с Ист-Ривер в одну из зловонно-помойных, промасленно-чадных ночей. Я обратилась против своих родителей. Я прививка против той самой желчи, которая породила меня на свет. Я вакцина, сотворенная из ядов. Я антитело на все времена. Лекарство от всех недугов. Город тебя убивает, разве не так? Манхэттен — твой палач. Так позволь мне быть твоим щитом.

— Каким образом?

— Ты станешь моим учеником. Как невидимая свора сторожевых собак, моя защита будет окружать тебя. Грохот подземки никогда больше не осквернит твой слух. Ядовитый смог никогда не проникнет в твои легкие и ноздри, никогда не будет щипать тебе глаза. Я научу твой язык ощущать вкус райских плодов в подгорелых и черствых сосисках, которые ты ешь на обед. Простая вода из офисного охладителя превратится в редкое, благородное вино. Полицейские будут откликаться на твой зов. Такси, несущееся в никуда после конца рабочей смены, будет останавливаться, стоит тебе моргнуть глазом. Театральные билеты будут тут же появляться, едва ты подойдешь к окошку кассы. Светофоры будут переключаться на зеленый — заметь, даже в час пик, если тебе вдруг заблагорассудится прокатиться на машине от Пятьдесят восьмой улицы до Вашингтон-сквер, и ни разу не загорится красный. Всюду будет зеленый свет, если только я буду рядом… Если я буду с тобой, с первого изнуряюще-знойного июньского дня и до последнего часа, когда раздавленные жарой живые мертвецы, возвращающиеся в начале сентября с моря, тихо сходят с ума в простаивающих на полпути железнодорожных вагонах, наша квартира станет тенистой поляной в тропических джунглях, наполненных криками птиц и любовными песнями. Наши комнаты будут полны хрустальным звоном. Наша кухня станет эскимосским иглу посреди июльского пекла, где мы будем объедаться мороженым, сделанным из лучшего шампанского, «Маммз» и «Шато Лафит Ротшильд». А наша кладовая? — свежие абрикосы хоть в августе, хоть в феврале. Каждое утро — сок из свежих апельсинов, на завтрак — холодное молоко, на полдник — прохладные поцелуи, мои губы всегда словно охлажденные персики, мое тело — словно заиндевевшие сливы. Как сказала Эдит Уортон[34], наслаждение всегда под рукой… Каждый раз, когда посреди невыносимого дня тебе захочется пораньше вернуться домой с работы, я позвоню твоему боссу и он отпустит тебя без слов. Скоро ты сам станешь боссом и, когда захочешь, будешь приходить домой, где тебя ждут холодный цыпленок, фруктовый пунш и я. Лето на Виргинских островах. Осень — полная заманчивых обещаний, которые вскружат тебе голову, но не заставят потерять ее совсем. Зимой, разумеется, все будет наоборот. Я стану твоим очагом. Мой милый пес, приляг у очага. Я укрою тебя снежными хлопьями… В общем, ты получишь все. Взамен я попрошу не много. Всего лишь твою душу.

Он замер и чуть было не выпустил ее руку.

— Что ж, разве не этой просьбы ты от меня ожидал? — рассмеялась она. — Но душу нельзя продать. Ее можно лишь потерять и никогда больше не найти. Сказать, чего я действительно хочу от тебя?

— Скажи.

— Женись на мне, — произнесла она.

«То есть продай мне свою душу», — подумал он, но промолчал.

Но она прочла это в его глазах.

— Господи, — сказала она, — неужели я прошу слишком многого? За все, что я даю?

— Мне надо это обдумать!

Незаметно для самого себя он отступил на шаг.

Голос ее погрустнел.

— Если тебе надо что-то обдумать, значит, это никогда не состоится. Прочтя книгу, ты ведь знаешь, понравилась она или нет? И в конце спектакля ты либо спишь, либо нет? Так и здесь: красивая женщина есть красивая женщина, а хорошая жизнь — это хорошая жизнь, разве нет?

— Почему ты не хочешь выйти на свет? Откуда мне знать, что ты красива?

— Ты узнаешь, стоит лишь сделать шаг в темноту. А по голосу ты не можешь определить? Нет? Бедняжка! Если ты сейчас мне не поверишь, я не буду твоей уже никогда.

— Могу я подумать? Вернусь завтра вечером! Что могут значить какие-то двадцать четыре часа?

— Для человека в твоем возрасте — всё.

— Но мне только сорок!

— Я говорю о твоей душе, а для нее это слишком поздно.

— Дай мне еще одну ночь!

— Ты и так возьмешь ее на свой страх и риск.

— О господи, господи, о боже, — простонал он, закрывая глаза.

— Как раз сейчас Он тебе не поможет, увы. Лучше тебе уйти. Ты просто взрослый ребенок. Жаль. Жаль. Твоя мать жива?

— Умерла десять лет назад.

— Нет, жива, — сказала она.

Он попятился к двери, но остановился, пытаясь унять волнение в сердце.

— Как давно ты здесь? — спросил он, с трудом поворачивая налитый свинцом язык.

Она рассмеялась с едва уловимой ноткой горечи.

— Уже третье лето. За эти три года ко мне в лавку пришли всего шесть мужчин. Двое убежали сразу. Еще двое побыли немного и ушли. Один пришел еще раз, а потом исчез. Шестой же, побывав у меня три раза, признался наконец, что не верит. Видишь, никто не верит в настоящую, безграничную и ограждающую от всех печалей и волнений любовь, когда сталкивается с ней лицом к лицу. Какой-нибудь деревенский парень, простой, как дождь, ветер или колос, смог бы остаться со мной навсегда. Но житель Нью-Йорка? Во всем видит подвох… Кто бы ты ни был, каков бы ты ни был, о добрый господин, останься, подои корову и поставь парное молоко под прохладный навес в тени дуба, что растет на моем чердаке. Останься и нарви водяного кресса, чтобы очистить им свои зубы. Постой в Северной кладовой среди запахов хурмы, цитрусов и винограда. Останься и останови мой язык, чтобы я больше не произносила таких речей. Останься и закрой мне рот, чтобы я не могла вздохнуть. Останься, ибо я так устала от разговоров и так нуждаюсь в любви. Останься. Останься.

Ее голос звучал так пылко, так трепетно, так нежно, так сладко, что он понял: если сейчас не убежит, он пропал:

— Завтра вечером! — крикнул он.

Его ботинок натолкнулся на что-то, лежащее на полу. Это была острая сосулька, отколовшаяся от длинного ледяного бруска.

Уилл Морган наклонился, схватил сосульку и побежал.

Дверь захлопнулась с громким стуком. Свет замерцал и погас. Убегая, он уже не видел вывески: МЕЛИССА ЖАБ, ВЕДЬМА.

«Уродина, — думал он на бегу. — Чудовище, наверняка чудовище и уродина. Иначе и быть не может! Ложь! Все ложь! Она…»

Вдруг он столкнулся с каким-то человеком.

Они вцепились друг в друга, замерли и стояли так посреди улицы, вытаращив глаза.

Нед Эминджер! Господи, это опять он!

Четыре утра, воздух по-прежнему раскален добела. А Нед Эминджер бредет как лунатик, ловя прохладу; рубашка свернулась на его разгоряченном теле, по лицу струится пот, глаза потухли, ноги скрипят в запекшихся от жары кожаных ботинках.

Они оба чуть не упали в момент столкновения.

Страницы: «« 4567891011 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Андрей Кивинов – один из самых читаемых писателей современной России. Он пишет о страшном – смешно, ...
«– Деточка, соедините меня с дежурной частью....