Далеко за полночь Брэдбери Рэй
— Думаю, ты посчитала неверно.
— Может быть. — Она резко вскочила, с грохотом отодвигая стул. — Пойдем проверим.
В номере под зажженной лампой лежал открытый блокнот. Они вместе стали проверять цифры.
— Видишь, — спокойно сказал он. — У тебя три доллара лишних. Как так?
— Так вышло. Прости.
— Бухгалтер из тебя никудышный.
— Я стараюсь.
— Плохо стараешься. Я думал, у тебя есть хоть немного чувства ответственности.
— Я очень стараюсь.
— Ты забыла проверить, накачаны ли шины, ты выбрала номер с жесткими кроватями, у тебя постоянно все теряется, в Акапулько ты потеряла ключ от багажника, задевала куда-то манометр от насоса, и к тому же ты не умеешь вести счета. Я кручу баранку…
— Знаю, знаю, ты целыми днями крутишь баранку и ты устал, в Мехико ты подхватил ларингит и боишься, что зараза снова даст о себе знать, тебе не хотелось бы, чтоб она дала осложнение на сердце, так что самое малое, что я могу для тебя сделать, это держать свой нос в чистоте, а счета в порядке. Все это я знаю наизусть. Но я всего лишь писатель, и я допускаю, что сделала ошибку.
— Так ты никогда не станешь хорошим писателем, — сказал он. — Сложение — это же так просто.
— Я сделала это не нарочно! — вскричала она, отшвырнув карандаш. — Черт побери! Мне сейчас даже жаль, что я обманула тебя не нарочно. Я о многом сейчас жалею. Жалею, что не нарочно потеряла манометр, во всяком случае мне было бы приятно думать, что я насолила тебе. Жаль, что я не специально выбрала эти кровати из-за жестких матрасов, вот бы я посмеялась сегодня ночью, думая, как жестко тебе на них спать; жаль, что я не сделала этого нарочно. А теперь еще мне жаль, что я не специально подтасовала цифры. С какой радостью я бы посмеялась и над этим тоже.
— Не кричи так, замолчи, — сказал он ей, как ребенку.
— Разрази меня гром, если я замолчу.
— Я только хотел знать, сколько у тебя еще в заначке.
Запустив дрожащие пальцы в кошелек, она выложила оттуда все свои деньги. Когда он пересчитал, оказалось, пяти долларов не хватает.
— Ты не только плохой счетовод, который то и дело меня обкрадывает, а теперь еще и пять долларов пропали, — сказал он. — Ну, и где они?
— Не знаю. Наверное, я забыла записать в расходы, а если и записала, то забыла указать, на что их потратила. Господи боже, я не хочу снова пересчитывать весь этот список. Лучше заплачу недостачу из своих карманных, и вопрос исчерпан. Возьми свои пять долларов! А теперь пойдем прогуляемся, здесь так душно.
Она рывком распахнула дверь, дрожа от гнева, совершенно не соразмерного всему случившемуся. Ее трясло, бросало то в жар, то в холод, она знала, что щеки у нее горят, а глаза блестят, и когда сеньор Гонсалес с поклоном пожелал им приятно провести вечер, в ответ ей пришлось выдавить из себя улыбку.
— Держи, — сказал муж, протягивая ей ключ от номера. — Только, ради бога, не потеряй.
На утопающей в зелени zocalo[37] играл оркестр. Он дудел, гудел, трубил и свистел на бронзово-витой эстраде. Площадь пестрела разномастным народом и буйством красок: мужчины и юноши вышагивали в одну сторону по розово-голубым плиткам мостовой, а женщины и девушки двигались им навстречу, кокетливо подмигивая друг дружке темными, как маслины, глазами; мужчины, держась под руки, то сближались с ними, то расходились, с важным видом о чем-то переговариваясь, а женщины и девушки двигались парами, словно сплетаясь в венки и наполняя все вокруг сладким цветочным ароматом, разносимым летним ночным ветерком над остывающими узорами плиточной мостовой, и шепчась вслед разносчикам прохладительных напитков, тамаля[38] и энчилад[39]. Оркестр грянул разок «Янки Дудль», к удовольствию светловолосой женщины в роговых очках, которая с широкой улыбкой повернулась к мужу. Затем, когда оркестр принялся наяривать «Кумпарситу» и «La Paloma Azul»[40], она почувствовала, как на душе у нее потеплело, и она начала потихоньку, вполголоса подпевать.
— Ты ведешь себя как туристка, — одернул ее муж.
— Просто мне хорошо.
— Не будь дурой, больше я не прошу.
Мимо них, шаркая, проходил торговец серебряными безделушками.
— Senor?
Пока оркестр играл, Джозеф осмотрел товар и выбрал браслет, очень изящную, очень изысканную вещицу.
— Сколько?
— Veinte pesos, senor.[41]
— Ого, — с улыбкой произнес Джозеф и сказал по-испански: — Я дам тебе за него пять песо.
— Пять? — отозвался тот по-испански. — Да я умру с голоду.
— Не торгуйся с ним, — вмешалась жена.
— Не твое дело, — улыбаясь, сказал муж. — Пять песо, сеньор, — повторил он торговцу.
— Нет, нет, для меня это будет в убыток. Последняя цена — десять песо.
— Может быть, я дам тебе шесть, — предложил муж. — И ни песо больше.
Торговец в каком-то оторопелом испуге нерешительно замялся, а Джозеф небрежно кинул браслет на красный сафьяновый лоток и отвернулся:
— Я не буду брать. Всего хорошего.
— Senor! Шесть песо, и он ваш!
Мужчина рассмеялся.
— Дай ему шесть песо, дорогая.
Негнущимися руками она достала бумажник и протянула торговцу несколько банкнот. Торговец ушел.
— Надеюсь, ты доволен? — спросила она у мужа.
— Доволен? — Улыбаясь, он подкинул браслет на бледной ладони. — Еще бы: за доллар и двадцать пять центов я купил браслет, который в Штатах стоит тридцать долларов!
— Мне надо тебе кое в чем признаться, — сказала жена. — Я дала этому человеку десять песо. —
— Что?! — Муж перестал улыбаться.
— Вместе с бумажками по одному песо я дала одну банкноту в пять песо. Не волнуйся. Я возмещу их из собственных карманных денег. Эти пять песо не войдут в счет, который я представлю тебе в конце недели.
Он ничего не ответил, только опустил браслет в карман. Посмотрел на оркестр, разразившийся последними аккордами «Ay, Jalisco». А потом сказал:
— Ты дура. Эти люди выманят у тебя все деньги.
Теперь настал ее черед отодвинуться от него и замолчать. Она почувствовала скорее облегчение и принялась слушать музыку.
— Пойду-ка я обратно в номер, — сказал он. Устал я.
— Мы проехали от Пацкуаро всего сотню миль.
— Что-то у меня опять першит в горле. Пойдем.
Они пошли, удаляясь от музыки, от расхаживающих, перешептывающихся и смеющихся людей. Оркестр заиграл «Песню тореадора». Барабаны стучали, как огромные усталые сердца в летней ночи. В воздухе носился аромат папайи, запах непроходимых зеленых джунглей и подземных ключей.
— Я отведу тебя в номер, а сама вернусь сюда, — сказала она. — Мне хочется послушать музыку.
— Не будь такой наивной.
— Но мне нравится, черт возьми, мне нравится, это хорошая музыка. В ней нет притворства, она настоящая, ну или такая же настоящая, как все, что рождается в этом мире, вот почему она мне нравится.
— Когда мне нездоровится, было бы лучше, что бы ты не бегала по городу одна. Нехорошо, если ты что-то увидишь, а я нет.
Они вернулись в отель, но музыка по-прежнему была громко слышна.
— Если хочешь гулять в одиночку, то путешествуй одна и в Штаты возвращайся одна, — сказал Джозеф. — Где ключ?
— Наверное, потеряла.
Они вошли в номер и разделись. Он сел на край кровати, глядя на ночное патио. Наконец тряхнул головой, потер глаза и вздохнул.
— Я устал. Сегодня у меня был ужасный день.
Он посмотрел на жену, сидевшую рядом с ним, и положил руку ей на предплечье.
— Прости. Я становлюсь таким дерганым, когда веду машину, да и по-испански мы с тобой говорим плохо. К вечеру я превращаюсь в комок нервов.
— Да, — отозвалась она.
Внезапно он пододвинулся к ней. Обняв ее и крепко прижав к себе, он положил голову ей на плечо и, закрыв глаза, горячо и страстно стал нашептывать ей на ухо:
— Ты же знаешь, мы должны быть вместе. На самом деле, в мире есть только мы вдвоем, что бы ни случилось, какие бы трудности ни выпали на нашу долю. Я так сильно люблю тебя, ты ведь знаешь. Прости меня, если тебе со мной трудно. Нам надо это пережить.
Ее взгляд был неподвижно устремлен через его плечо на пустую стену, и эта стена была в тот момент как сама ее жизнь — безбрежной пустотой: не за что зацепиться ни руке, ни чувствам. Она не знала, что сказать, что сделать в ответ. В другое время она бы растаяла. Но тут произошло то, что случается с металлом, который слишком часто раскаляли добела, ковали его, придавая форму. Но в конце концов металл перестает раскаляться добела, перестает принимать форму, он превращается в простую болванку. Так и она теперь — ненужная болванка, как механизм двигающаяся в его руках: слышит его и в то же время не слышит, понимает и не понимает, отвечает и не отвечает.
— Да, мы всегда будем вместе. — Она чувствовала, как шевелятся ее губы. — Мы любим друг друга.
Ее губы произносили то, что нужно было произнести, но душа сосредоточилась в этом ее взгляде, все глубже врезавшемся в пустоту стены.
— Да. — Она обнимала и не обнимала его. — Да.
В комнате было темно. За дверью в коридоре слышались чьи-то шаги: быть может, кто-то бросил взгляд на их закрытую дверь, быть может, услышал их жаркий шепот и принял его за банальный звук капающей воды из плохо завернутого крана или прохудившейся канализационной трубы, а может, за шелест книжных страниц под одиноко горящей лампой. Пусть себе шепчутся за дверью: никто в мире, проходя по мощеным коридорам, не станет прислушиваться.
— Есть вещи, о которых знаем только ты и я.
Его дыхание было свежо. Ей вдруг стало невыносимо жаль его, и себя, и весь мир. Каждый в этом мире так чертовски одинок. Джозеф был похож на человека, обхватившего руками статую. Она не почувствовала никакого движения в своих членах. Только душа колебалась, словно невесомый и неярко флуоресцирующий дымок.
— Есть вещи, которые помним только ты и я, — говорил он, — и если кто-то из нас уйдет, он унесет с собой половину воспоминаний. Поэтому мы должны быть вместе, тогда, если один что-то забудет, другой напомнит.
«Напомнит о чем?» — спросила она себя. Но в ее памяти сами собой мгновенно замелькали один за другим эпизоды из их совместной жизни, которые он наверняка уже забыл: поздний вечер на пляже пять лет назад, один из первых восхитительных вечеров под тентом, когда они тайком прикасались друг к другу; или дни, проведенные в Санленде, когда они вдвоем до самых сумерек валялись, загорая, на песке. Или как они бродили по заброшенным серебряным рудникам, и еще тысячи и тысячи воспоминаний, одно сменяло и мгновенно оживляло другое!
Он снова крепко прижал ее к кровати.
— Ты знаешь, как мне одиноко? Знаешь, как одиноко мне становится, когда я устаю, а ты начинаешь ссориться, ругаться и все такое?
Он подождал ее ответа, но она молчала. Она почувствовала, как его веки щекочут ей затылок. Ей смутно вспомнилось, как он впервые пощекотал ресницами у нее за ухом. «Глаз-паук, — сказала она тогда и засмеялась. — Как будто у меня в ухе завелся маленький паучок». И вот теперь этот забытый паучок как безумный карабкался по ее шее. В его голосе было что-то такое, от чего она почувствовала, будто глядит в окно уходящего поезда, а он стоит на платформе и говорит: «Не уезжай». А ее испуганный голос беззвучно кричит в ответ: «Но это ведь ты сидишь в вагоне! А я никуда не уезжаю!»
Она в замешательстве откинулась на кровать. Впервые за две недели он к ней прикоснулся. И в этом прикосновении была такая прямота и открытость, что стало ясно: неверно сказанное слово вновь оттолкнет его надолго.
Она легла, ничего не сказав.
Наконец, спустя долгое время, она услышала, как он встал, вздохнул и отошел. Забравшись в свою постель, он молча натянул на себя одеяло. В конце концов она тоже перевернулась, устроилась поудобнее и лежала, слушая, как в тесной и душной темноте тикают ее часы.
— Господи, — прошептала она наконец, — всего полдевятого.
— Спи, — сказал он.
Она лежала в темноте, обливаясь потом, обнаженная, на своей кровати, а издалека едва слышно, чарующе, так что щемило сердце и замирала душа, неслись звуки оркестра, выстукивающего и выдувающего свои мелодии. Ей хотелось бродить среди этих загорелых танцующих людей, петь вместе с ними, вдыхать октябрьский воздух, напоенный сладким запахом дыма, в этом маленьком городке, затерянном в мексиканских тропиках за тысячу тысяч миль от цивилизации, слушать хорошую музыку, притопывая и подпевая вполголоса. Но она с открытыми глазами лежала в постели. В следующий час оркестр сыграл «La Golondrina»[42], «Маримбу», «Los Viejitos»[43], «Michoacan la Verde»[44], «Баркаролу» и «Luna Lunera»[45].
В три утра она отчего-то проснулась и уже не могла заснуть; она лежала, чувствуя, как в комнату вливается прохлада глубокой ночи. Слушая дыхание мужа, она ощутила себя такой далекой и оторванной от всего мира. Она вспоминала долгий переезд от Лос-Анджелеса до Ларедо, штат Техас, это был раскаленный добела знойный кошмар. А потом его сменил сладкий, утопающий в зелени сон Мексики, расцвеченной красно-желто-сине-пурпурными красками, которые половодьем захлестнули их машину, закружившейся в водовороте цветов и запахов омытых дождем лесов и пустынных городов. Она вспоминала все маленькие городишки, лавочки, прогуливающихся людей, осликов, а еще — все их ссоры, доходившие чуть ли не до драки. Она вспомнила все пять лет своего замужества. Долгие-долгие пять лет. За все это время не было ни одного дня, когда бы они разлучались; не было ни дня, когда бы она встречалась одна со своими друзьями; он всегда был рядом: наблюдал и критиковал. Он ни разу не позволил ей отлучиться больше чем на час, не потребовав от нее полного отчета. Иногда, чувствуя себя законченным воплощением зла, она украдкой, никому не сказав, уходила в кино на ночной сеанс и, вдыхая полной грудью воздух свободы, наблюдала, как на экране ходят и двигаются люди, которые были гораздо реальнее, чем она сама.
И вот пять лет спустя они здесь. Она бросила взгляд на его спящий силуэт. «Тысяча восемьсот двадцать пять дней рядом с тобой, муж мой, — подумала она. — Несколько часов ежедневно за пишущей машинкой, а потом весь оставшийся день и ночь — с тобой. Я чувствую себя как тот человек, замурованный в подземелье, из рассказа По „Бочонок Амонтильядо“: кричу, а меня никто не слышит».
За дверью послышались чьи-то шаги, и кто-то постучал.
— Senora, — позвал тихий голос по-испански. Три часа.
«О господи», — подумала женщина.
— Тс-с-с! — прошипела она, подскакивая к двери.
Но муж уже проснулся.
— Что такое? — крикнул он.
Она чуть-чуть приоткрыла дверь.
— Вы пришли не вовремя, — сказала она стоявшему в темноте человеку.
— Три часа, сеньора.
— Нет, нет, — шепотом запротестовала она с перекошенным от отчаяния лицом. — Я имела в виду завтра после полудня.
— В чем дело? — осведомился муж, зажигая свет. — Боже, еще только три часа ночи. Что этому болвану нужно?
Жена повернулась к нему и, закрыв глаза, выдохнула:
— Он приехал, чтоб отвезти нас к Парикутину.
— Господи, да ты, оказывается, по-испански вообще ни в зуб ногой!
— Уходите, — сказала она таксисту.
— Но я встал специально в такой ранний час, — запротестовал таксист.
Муж выругался и поднялся с кровати.
— Теперь мне уже все равно не уснуть. Скажи этому идиоту, мы оденемся и через десять минут поедем с ним, точка. О боже!
Она сказала, как он велел, и провожатый, скрывшись во тьме, отправился на улицу; прохладный свет луны отражался в полированных боках его такси.
— Ты бестолковщина, — накинулся на нее муж, облачаясь в две пары штанов, две футболки, спортивную куртку и еще, поверх всего, в шерстяную кофту. — Боже, моему горлу придет конец, это точно. Если я опять подхвачу ларингит…
— Возвращайся в кровать, черт тебя побери.
— Мне все равно теперь не уснуть.
— Послушай, мы уже проспали шесть часов, а ты еще днем поспал по крайней мере три часа; вполне достаточно.
— Ты испортила всю поездку, — выговаривал он, натягивая два свитера и две пары носков. — В горах холодно, одевайся теплее, да поживей.
Он напялил на себя куртку и теплый шарф и в этой куче одежды стал похож на огромный ком.
— Дай мне мои таблетки. Где вода?
— Возвращайся в постель, — сказала она. — Я не хочу, чтобы ты заболел и опять начал ныть.
Она отыскала лекарство и налила воды.
— Могла бы хоть время правильно ему назвать.
— Заткнись! — Она взяла стакан.
— Это еще один из твоих тупоголовых просчетов.
Она выплеснула воду ему в лицо.
— Оставь меня в покое, черт побери, отвали. Я сделала это не нарочно!
— Ты! — вскричал он. С лица его капала вода. Он сорвал с себя куртку. — Ты меня заморозишь, я же простужусь!
— А мне плевать, оставь меня в покое!
Она подняла стиснутые кулаки; пылающее лицо ее перекосилось от гнева, она была похожа на попавшего в лабиринт зверя, который видит перед собой выход из невозможного хаоса, но постоянно оказывается одураченным, возвращается назад, снова выбирает дорогу, словно кто-то водит его, искушает, нашептывает, обманывает, заводит все дальше и дальше, и наконец он натыкается на ровную стену.
— Опусти руки! — закричал он.
— Я убью тебя, клянусь, убью! — орала она с искаженным, обезображенным лицом. — Оставь меня в покое! Я из кожи вон лезла… кровати, испанский, время не так назвала, ты думаешь, я не знаю? Ты думаешь, я не знаю, что виновата?
— Я простужусь, я простужусь.
Он уставился на мокрый пол. Затем сел, с лица его стекала вода.
— Вот. Утрись! — Она швырнула ему полотенце.
Он начал отчаянно дрожать.
— Мне холодно!
— Чтоб ты простудился и умер, только оставь меня в покое!
— Мне холодно, мне холодно, — повторял он, стуча зубами. Дрожащими руками он вытер лицо. Я опять заболею.
— Да сними ты эту куртку! Она же мокрая!
Через некоторое время он перестал дрожать и встал, чтобы снять с себя насквозь промокшую куртку. Жена протянула ему кожаный пиджак.
— Пойдем, он нас ждет.
Он снова начал трястись.
— Я никуда не пойду, к черту, — сказал он, садясь. — Теперь ты должна мне пятьдесят долларов.
— Это за что?
— Вспомни, ты обещала.
И она вспомнила. Да, это было в Калифорнии, в первый день их путешествия, боже, в самый первый день, когда они поссорились из-за какой-то ерунды. И она в первый раз в своей жизни подняла руку, чтобы ударить его. Но тут же в ужасе опустила ее и посмотрела на предательскую ладонь.
— Ты хотела ударить меня! — закричал он.
— Да, — ответила она.
— Что ж, — спокойно произнес он, — в следующий раз, если сделаешь что-либо подобное, выложишь пятьдесят долларов из своего кармана.
Такова была их жизнь, полная мелочных поборов, выкупов и шантажа. Она платила за все свои ошибки, случайные и намеренные. Тут доллар, там доллар. Если по ее вине был испорчен вечер, она оплачивала ужин из своих денег, отложенных на одежду. Если она критиковала только что просмотренную ими пьесу, которая ему понравилась, он приходил в ярость, и она, чтобы его успокоить, платила за театральные билеты. Так продолжалось год за годом, и чем дальше, тем хуже и хуже. Если купленная ими вместе книга не нравилась ей, но нравилась ему, стоило ей осмелиться и высказать свои замечания вслух, как тут же разражался скандал, а иногда это были небольшие стычки, продолжавшиеся день за днем, и в конце концов ей приходилось купить ему книгу, и вторую, и еще какие-нибудь запонки или другую ерунду, чтобы буря улеглась. Господи!
— Пятьдесят долларов. Ты обещала, если дело снова дойдет до истерик и рукоприкладства.
— Это была всего лишь вода. Я же не ударила тебя. Ладно, заткнись, я заплачу тебе эти деньги, я заплачу сколько угодно, лишь бы ты от меня отстал; оно того стоит. Оно стоит и пятисот долларов, и даже больше. Я заплачу.
Она отвернулась. «Если человек долго болеет, если он единственный ребенок в семье, единственный мальчик в семье, и так всю жизнь, он становится таким, как мой муж», — думала она. А потом ему исполняется тридцать пять лет, а он все еще не решил, кем станет в жизни: гончаром, социальным работником или бизнесменом. А его жена, напротив, как раз всегда знала, кем хочет стать — писателем. Должно быть, ужасно раздражает жить с женщиной, которая точно знает, чего она хочет и зачем ей нужно это писательство. И того, что ее рассказы — не все, лишь некоторые — наконец были проданы, хватило, чтобы их супружеская жизнь затрещала по швам. Поэтому с его стороны так естественно было убеждать ее в том, что она не права, а он прав, что она еще ребенок, который не может отвечать за свои поступки и растратит деньги впустую. Деньги должны были стать оружием, чтобы иметь над нею власть. Когда она срывалась, то вынуждена была отдавать часть своего драгоценного заработка, писательских гонораров.
— А знаешь, — вдруг произнесла она вслух, — с тех пор, как мой рассказ взяли в крупный журнал, ты стал больше затевать ссор, а я плачу тебе больше денег.
— Что ты имеешь в виду? — спросил он.
Ей казалось, что ее догадка верна. С тех пор, как она продала рассказы в журнал, он начал применять особую логику для разрешения всяких ситуаций, логику, против которой она не могла поспорить. Дискутировать с ним было невозможно. В конце концов оказывалось, что она загнана в тупик, доводы исчерпаны, оправдания тоже, гордость растоптана в пух и прах. Оставалось лишь нападение. Она могла дать ему пощечину или что-нибудь разбить, а потом опять платила, платила, и он оставался победителем. Он отнимал у нее единственную цель, признание ее успеха, или, во всяком случае, он так думал. Однако, как ни странно, хотя она никогда ему об этом не говорила, ей было наплевать, что он забирает ее деньги. Если это могло восстановить мир, если это делало его счастливым, если он думал, что доставляет ей этим страдания, пусть будет так. У него было преувеличенное представление о ценности денег; потеря или растрата денег причиняла ему боль, а потому он думал, что его жена будет страдать так же. «Но мне не жаль, — думала она, — я отдала бы ему все деньги, потому что я пишу совсем не ради них, я пишу, чтобы сказать то, что хочу сказать, а он этого даже не понимает».
Тем временем он успокоился.
— Так ты заплатишь?
— Да. — Она быстро надевала брюки и куртку. — На самом деле, я давно хотела предложить. Отныне я буду отдавать тебе все деньги. Нет смысла держать наши доходы отдельно, как раньше. Завтра я все тебе отдам.
— Я этого не просил, — быстро сказал он.
— Я настаиваю. Все деньги будут теперь у тебя.
«Сейчас, — думала она, — я лишаю тебя твоего оружия. Отбираю его у тебя. Теперь ты не сможешь уже тянуть из меня деньги по одной монетке, жалкие цент за центом. Придется тебе придумать другой способ, чтобы досадить мне».
— Я… — начал было он.
— Нет, больше ни слова об этом. Они все твои.
— Я просто хотел, чтобы это послужило тебе уроком. У тебя тяжелый характер, — сказал он. — Я думал, ты будешь держать себя в руках, если будешь знать, что за это надо платить.
— О, конечно, ради денег я и живу, — съязвила она.
— Все деньги мне не нужны.
— Ладно, хватит.
Устав от этих разговоров, она открыла дверь и прислушалась. Соседи ничего не слышали, а если и слышали, то не обратили внимания. Фары ожидающего их такси освещали дворик перед гостиницей.
Они вышли из номера в прохладную лунную ночь. Впервые за долгие годы жена шла впереди мужа.
В эту ночь Парикутин был словно река из золота. Далекая, журчащая река расплавленной руды, стекающая в мертвое лавовое море, к черному вулканическому берегу. Время от времени, если затаить дыхание и умерить стук бьющегося в груди сердца, можно было услышать, как лава сталкивает с горы камни, которые, кувыркаясь, катятся по склону с замирающим рокотом. Над кратером виднелись красные дымы и сполохи. Небольшие буровато-серые облачка коронами, ореолами или клубами внезапно и беззвучно поднимались из глубин, подсвеченные снизу в розовые тона, а сверху облитые черным мраком.
Они стояли вдвоем на противоположном склоне в пронизывающем холоде, оставив позади лошадей. Рядом, в деревянном домике, ученые-вулканологи зажигали керосинки, готовили ужин, заваривали крепкий кофе и переговаривались шепотом, чтобы не потревожить ясное, взрывоопасное ночное небо. Они были далеко-далеко от всего остального мира.
Выехав из Уруапана, они долго тряслись в такси, как игральные кости в стакане, по застывшим в лунной дреме снежно-пепельным холмам, через голые бесплодные деревни, под холодными ясными звездами и старались выжать из подъема в горы все самое лучшее. Они подъехали к костру, горевшему как бы на морском дне. Вокруг костра сидели торжественно-серьезные мужчины и смуглые мальчишки и еще компания из семерых американцев — только мужчины, все в бриджах для верховой езды, — которые громко переговаривались под безмолвным небом. Привели лошадей, оседлали. Они отправились прямиком через реку лавы. Жена заговорила с другими янки, и те ей ответили. Начался обмен шутками. Через некоторое время муж ускакал вперед.
И вот они стояли вдвоем, глядя, как лава слизывает черный конус вершины.
Он упрямо молчал.
— Ну, что опять не так? — спросила она.
Он упорно смотрел прямо перед собой, в его глазах сверкали отблески лавы.
— Ты могла бы поскакать со мной. Я полагал, мы приехали в Мексику, чтобы осматривать достопримечательности вместе. А ты треплешься с этими проклятыми техасцами.
— Мне было так одиноко. Мы два месяца не видели ни одного американца. Я люблю мексиканские дни, а ночи — нет. Мне просто хотелось с кем-нибудь поговорить.
— Тебе хотелось рассказать им, что ты писательница.
— Неправда.
— Ты всем говоришь, что ты писательница, рассказываешь, какая ты талантливая и как тебе удалось продать один из своих рассказов в крупный журнал, и так у тебя появились деньги, чтобы приехать сюда, в Мексику.
— Один из них спросил, чем я занимаюсь, и я сказала. Да, черт возьми, я горжусь своей работой. Я десять лет ждала, пока хоть что-нибудь из моего напечатают.
Он долго рассматривал свою жену, освещенную пламенем вулкана, и наконец сказал:
— Знаешь, перед тем как ехать сюда, я вспомнил сегодня о твоей проклятой пишущей машинке и чуть не зашвырнул ее в реку.
— Ты не сделал этого!
— Нет, я просто запер ее в багажнике. Я сыт по горло и ею, и тем, как ты портишь нашу поездку. Ты ведь не со мной, ты сама по себе, для тебя существует только одно: ты и твоя чертова машинка, ты и Мексика, ты и твои впечатления, ты и твое вдохновение, ты и твое нервное восприятие, ты и твое одиночество. Я знал, что так будет и сегодня, я был в этом уверен, как в первом пришествии Христа! Мне надоело, что после каждой нашей совместной экскурсии ты бежишь галопом, чтобы засесть за эту машинку и барабанить по клавишам в любое время дня и ночи. Мы приехали сюда отдыхать!
— Я уже неделю не притрагивалась к машинке, потому что она тебя раздражает.
— Вот и не притрагивайся к ней еще неделю или месяц, пока мы не вернемся домой. Твое проклятое вдохновение может и подождать!
«Зачем я сказала ему, что отдам все свои деньги? — подумала она. — Зачем я отняла у него это оружие, которое не давало ему добраться до моей настоящей жизни — до моей работы, до машинки! А теперь я сама скинула защитную пелену денег, он стал искать новое оружие и нашел верный способ — машинку! О господи!»
Внезапно, охваченная вновь поднявшейся в ней волной гнева, она неосознанно стала отталкивать его от себя. Она делала это без всякой ярости. Она просто толкнула его. Один, два, три раза. Она не сделала ему больно. Это был просто отталкивающий жест. Ей хотелось ударить его, быть может, сбросить его вниз со скалы, но вместо этого она трижды толкнула его, чтобы обозначить свою неприязнь и сказать, что разговор окончен. После этого они стояли каждый сам по себе, за их спинами кони тихо переступали копытами, ночной воздух становился все холодней, при каждом выдохе изо рта у них вырывались белые облачка пара, а в хибарке ученых на голубой газовой горелке закипал кофе, и его роскошное благоухание пронизывало освещенные луной вершины.
Через час, когда первые неясные сполохи зари коснулись холодного неба на востоке, они сели на своих лошадей и отправились через рассеивающуюся мглу в обратный путь, в сторону мертвого города и погребенной под слоем лавы церкви. Проезжая через этот застывший поток, она думала: «Ну почему его лошадь не оступится, почему не сбросит его на эти острые обломки камней, ну почему?» Но ничего не происходило. Они скакали дальше. Из-за горизонта поднималось багровое солнце.
На следующий день они проспали до часу. Одевшись, жена с полчаса сидела на кровати, ожидая пробуждения мужа, наконец он зашевелился и повернулся к ней — небритый, бледный от усталости.
— У меня болит горло, — были его первые слова.
Она молчала.
— Не надо было водой на меня плескать, — продолжал он.
Она встала, подошла к двери и собралась выходить.
— Я хочу, чтобы ты осталась, — сказал он. — Мы останемся здесь, в Уруапане, еще на три-четыре дня.
Наконец она проговорила:
— Я думала, мы поедем дальше, в Гвадалахару.
— Не будь туристкой. Ты испортила нам всю поездку к вулкану. Я хочу отправиться в обратный путь завтра или послезавтра. Пойди посмотри на небо.
Она вышла и посмотрела на небо. Оно было чистым и голубым. Вернувшись, она доложила ему об этом:
— Вулкан затихает, иногда на целую неделю. Мы можем позволить себе подождать недельку, пока он снова не начнет извергаться.
— Да, можем. Мы подождем. И ты заплатишь за такси туда и обратно, и все сделаешь как положено, и получишь от этого удовольствие.
— Ты думаешь, теперь мы еще сможем получить от этого удовольствие? — спросила она.