Далеко за полночь Брэдбери Рэй
— Если это будет последним аккордом нашей по ездки, мы получим от этого удовольствие.
— Ты настаиваешь?
— Мы подождем, пока небо снова не затянет дымом, и вернемся на гору.
— Пойду куплю газету. — Она закрыла дверь и вышла в город.
Она шла по свежевымытым улицам, заглядывала в сверкающие витрины, с наслаждением вдыхала удивительно чистый воздух, и ей было бы так хорошо, если б не эта дрожь, непрестанная дрожь глубоко внутри. Наконец, пытаясь унять грохочущую в груди пустоту, она подошла к водителю, стоявшему возле своего такси.
— Senor, — обратилась к нему она.
— Да? — отозвался водитель.
Она почувствовала, как замерло ее сердце. Затем оно снова забилось, и она продолжала:
— За сколько вы довезете меня до Морелии?
— Девяносто песо, сеньора.
— Я смогу сесть там на поезд?
— Вы и здесь можете сесть на поезд, сеньора.
— Верно, но по некоторым причинам я не могу здесь его ждать.
— Тогда я отвезу вас в Морелию.
— Идемте со мной, мне еще кое-что надо сделать.
Такси осталось ждать напротив отеля «Де лас флорес». Женщина вошла туда одна и еще раз оглядела милый дворик, усаженный цветами, прислушалась к звукам странного голубого рояля, на котором играла девушка; на сей раз это была «Лунная соната». Она вдохнула пронзительный, кристально чистый воздух и, закрыв глаза, опустив руки, покачала головой. Она толкнула дверь и тихонько открыла ее.
«Почему именно сегодня? — спросила она себя. — Почему не в любой другой день за последние пять лет? Чего я ждала, зачем медлила?» Потому. Тысячи потому. Потому что всегда надеешься, что все снова пойдет так, как было в первый год после свадьбы. Потому что бывали моменты, теперь они случаются гораздо реже, когда он вел себя безупречно целыми днями, даже неделями, когда вам было хорошо вместе и мир был расцвечен в зеленые и ярко-голубые тона. Бывали моменты, как вчера, когда он на мгновение приоткрывал свою броню, обнажая перед ней гнездившиеся внутри страх и жалкое одиночество, и говорил: «Я люблю тебя, ты мне нужна, не покидай меня никогда, мне страшно без тебя». Потому что иногда им было хорошо поплакать вдвоем, помириться, и вслед за примирением они неизбежно проводили дни и ночи в согласии. Потому что он был красив. Потому что она многие годы жила одна, пока не встретилась с ним. Потому что ей не хотелось снова остаться одной, но теперь она знала: лучше быть одной, чем так жить, потому что не далее как вчера ночью он уничтожил ее пишущую машинку — не физически, нет, но словом и мыслью. С тем же успехом он мог бы сгрести саму жену в охапку и сбросить с моста в реку.
Она отдернула руку от двери. Словно электрический разряд в десять тысяч вольт парализовал ее тело. Плитки пола жгли ей ступни. На лице ее не осталось красок, все мысли испарились.
Он лежал, повернувшись к ней спиной, и спал. В комнате царил зеленый сумрак. Быстро и бесшумно она накинула пальто и проверила деньги в кошельке. Одежда и пишущая машинка не имели для нее теперь никакого значения. Все превратилось в гулкую пустоту. Все вокруг, как огромный водопад, летело в прозрачную бездну. Ни удара, ни сотрясения — лишь светлые воды, падающие из одной пустоты в другую и дальше в бесконечную бездну.
Она стояла у кровати и смотрела на лежащего мужчину: знакомые черные волосы на затылке, его спящий профиль. Вдруг он шевельнулся и спросил сквозь сон:
— Что?
— Ничего, — ответила она.
— Ничего, совсем ничего.
Она вышла из комнаты и закрыла за собой дверь.
Такси, ревя, на невероятной скорости помчалось прочь, розово-голубые стены домов скрывались позади, люди отскакивали в сторону, встречные машины чудом избегали столкновения; и вот уже позади остались большая часть города, отель, спящий в этом отеле человек и еще…
Больше ничего.
Мотор такси заглох.
«О нет, нет, — подумала Мэри, — господи, только не это».
Сейчас заведется, должен завестись.
Таксист выскочил из машины, бросив испепеляющий взгляд на небеса, рывком открыл капот и заглянул в железное нутро автомобиля, словно собираясь вырвать его потроха своими скрюченными руками; на лице его играла нежнейшая улыбочка невыразимой ненависти, затем он обернулся к Мэри и, заставив себя отбросить ненависть и смириться с Господней Волей, пожал плечами.
— Я провожу вас до автобусной остановки, — предложил он.
«Нет, — сказали ее глаза. — Нет, — едва не шепнули ее губы. — Джозеф проснется, побежит искать, найдет меня на остановке и потащит обратно. Нет».
— Я отнесу ваш багаж, сеньора, — сказал таксист и уже понес было чемоданы, но ему пришлось вернуться, потому что Мэри неподвижно сидела на месте, говоря кому-то: «Нет, нет, нет», — и тогда таксист помог ей выйти из машины и показал, куда надо идти.
Автобус стоял на площади, в него садились индейцы: одни входили молча, с какой-то величавой медлительностью, другие галдели, как стая воробьев, толкая перед собой тюки, детей, корзины с цыплятами и поросят. Водитель был одет в форму, которая лет двадцать не знала ни утюга, ни стирки; высунувшись в окно, он кричал и перешучивался с людьми, окружившими автобус, в то время как Мэри вошла в салон, наполненный дымом горящей смазки мотора, запахом бензина и масла, запахом мокрых кур, мокрых детей, потных мужчин и женщин, запахом старой обивки, протертой до дыр, и маслянистой кожи. Мэри стала пробираться в конец салона, чувствуя, как ее вместе с ее чемоданами провожают любопытные взгляды, и подумала: «Уезжаю, наконец-то я уезжаю, я свободна, я больше никогда в жизни его не увижу, я свободна, я свободна».
Она едва не рассмеялась.
Автобус тронулся, пассажиры начали раскачиваться и трястись, громко смеясь и разговаривая, и мексиканский пейзаж вихрем закружил за окном, словно сладкий сон, не знающий, испариться ему или остаться, а потом зеленое буйство скрылось из виду, вместе с ним исчез и город, и отель «Де лас флорес» с открытым патио, где в проеме распахнутой двери — невероятно, — засунув руки в карманы, стоял Джозеф, и смотрел он не на автобус и не на нее, а на небо и на клубы вулканического дыма; а она уезжала прочь от него, и вот он уже совсем далеко, его фигурка стремительно уменьшалась, будто падая в глубокую шахту — беззвучно, без единого крика. И вот, прежде чем у Мэри появилось намерение или желание помахать ему, он уже казался не больше мальчишки, потом ребенка, потом младенца, все уменьшаясь и уменьшаясь, затем автобус, взревев, свернул за угол, кто-то в переднем ряду заиграл на гитаре, а Мэри продолжала напряженно вглядываться назад, словно бы стремясь проникнуть взглядом сквозь стены, деревья и расстояния, чтобы еще разок увидеть мужчину, так спокойно глядящего в голубое небо.
Наконец у нее затекла шея, она повернулась вперед, скрестила руки на груди и стала размышлять, чего же она добилась своим отъездом. Внезапно перед ней замаячили горизонты новой жизни, мгновения сменяли друг друга так же быстро, как повороты и виражи шоссе, внезапно бросавшие ее к самому краю обрыва, и каждый изгиб дороги, как и годы, возникал впереди неожиданно. Какое-то время ей было просто хорошо сидеть, откинув голову на тряскую спинку кресла, и созерцать тишину. Ничего не знать, ни о чем не думать, ничего не чувствовать, словно умереть на мгновение, по крайней мере на час: глаза закрыты, сердце затихло, в теле ни жара, ни холода — и ждать, когда жизнь сама найдет тебя. Пусть автобус везет тебя к поезду, поезд — к самолету, самолет — к городу, а город приведет тебя к твоим друзьям, а потом она, словно камешек, попавший в бетономешалку, закрутится в водовороте городской жизни, поплывет по течению и осядет в любой подходящей нише.
Автобус мчался вперед, ныряя и лавируя сквозь напоенный послеполуденными зелеными ароматами воздух, между опаленными львиными шкурами гор, мимо сладких, как вино, и светлых, как вермут, рек, через каменные мосты, под акведуками, по старинным трубам которых, словно свежий ветер, бежала вода, мимо церквей, сквозь облака пыли, и вдруг спидометр в голове у Мэри затрещал: «Тысяча миль, Джозеф остался позади, за тысячу миль, и я никогда больше его не увижу». Эта мысль засела в ее мозгу, и небо стала затягивать чернильная тень. «Никогда, никогда, до самой смерти и даже после смерти я не увижу его ни на час, ни на миг, ни на секунду, совсем, совсем не увижу».
Ее пальцы постепенно начали цепенеть. Она почувствовала, как холод ползет вверх, к запястьям, к предплечьям, к плечам, захлестывает сердце и поднимается дальше, по шее, к голове. Она застыла, словно сосуд, наполненный иглами, льдом, шипами и грохочущей, гулкой пустотой. Глаза ее превратились в сухие лепестки, веки стали на тысячу фунтов тяжелее железа, и каждая часть ее тела словно была выкована из железа, стали, меди или платины. Ее тело весило десять тонн, и каждая его часть была невероятно тяжелой, и под этим гигантским спудом, раздавленное, отчаянно борющееся за жизнь, сдавленно билось ее сердце, трепеща и вырываясь, как обезглавленная курица. А под известково-стальной броней ее тела, глубоко внутри, засели страх и окруженный стенами крик, и кто-то снаружи, закончив свой труд, похлопал мастерком о каменную кладку, а самое нелепое, что она увидела, как ее собственная рука, вооруженная мастерком, укладывает последний кирпич, замешивает густой раствор и крепко вмуровывает все это в построенный ею самой застенок.
Язык у нее был как ватный. Глаза горели черным, как вороново крыло, огнем, свистели хищные крылья, голова ее была налита страхом и тяжелым свинцом, а рот словно заткнут невидимым ватным кляпом, так что голова ее, казалось, проваливается между невероятно массивными, хотя массы этой не было заметно, руками. Ее руки были словно свинцовые подушки, словно мешки с цементом, обрушившиеся на ее бесчувственные колени; ее уши были словно водопроводные краны, в которых гуляли холодные ветры, а вокруг, ничего не замечая, не глядя на нее, сидели пассажиры автобуса, на огромной, космической скорости катившего через города и поля, холмы и пшеничные равнины, с каждой минутой унося ее прочь за миллионы, десятки миллионов лет от привычной жизни.
«Только не закричи, — думала она. — Нет! Нет!»
Она почувствовала сильное головокружение, кровь отлила от головы, и пестрое мельтешение автобуса, ее рук, юбки сделалось синевато-черным, так что еще немного — и Мэри свалилась бы на пол, под удивленные возгласы опешивших пассажиров. Но она низко-низко склонила голову и глубоко вдохнула пахнущий курами, потом, кожей, угарным газом, благовониями и одинокой смертью воздух, пропустила его через медные ноздри, через саднящую глотку внутрь легких, пылавших, словно она проглотила неоновую лампу. Джозеф, Джозеф, Джозеф, Джозеф.
Все оказалось так просто. Страх — это всегда просто.
«Я не могу жить без него, — подумала она. — Я лгала самой себе. Он нужен мне, господи, я…»
— Остановите автобус! Остановите!
От ее крика автобус резко затормозил, всех бросило вперед. Она стала пробираться к двери, перешагивая через детей, лающих собак, наобум расчищая себе дорогу неподъемными, непослушными руками; она услышала треск разорвавшегося на ней платья, снова закричала, дверь открылась, водитель остолбенело смотрел на женщину, которая продвигалась к нему, шатаясь как пьяная; она упала на гравий, порвав чулки, и лежала так, пока кто-то не склонился над ней. Затем ее вырвало на дорогу, обычное недомогание; кто-то вынес из автобуса ее чемоданы, а она, захлебываясь от рыданий, объясняла им, что ей надо туда, — она махала рукой назад, в сторону города, оставшегося в миллионе лет, в миллионе миль отсюда, а водитель автобуса только качал головой. Она полулежала на земле, обхватив руками свой чемодан, и рыдала, а автобус стоял рядом, возвышаясь над ней, под палящими лучами солнца, и она стала махать ему: поезжайте, поезжайте дальше; что вы все уставились на меня, не беспокойтесь, я вернусь обратно на попутной машине, оставьте меня здесь, поезжайте; и наконец дверь автобуса сложилась гармошкой, медные лица-маски индейцев понеслись дальше, прочь, и автобус вскоре исчез из ее сознания. Мэри еще несколько минут лежала на чемодане и плакала, она уже не чувствовала прежней тяжести и дурноты, но сердце ее трепетало в неистовом волнении, ее объял холод, словно она только что вышла из озерной проруби. Поднявшись, мелкими перебежками она перетащила чемодан на противоположную сторону шоссе и, шатаясь, стала ждать попутной машины: шесть из них со свистом промчались мимо, и лишь седьмая наконец остановилась. Роскошное авто из Мехико, за рулем сидел представительный мексиканец.
— Вы едете в Уруапан? — вежливо спросил он, не отводя взгляда от ее глаз.
— Да, — наконец произнесла она, — в Уруапан.
Она ехала в этой машине, мысленно разговаривая сама с собой:
— Что значит — быть сумасшедшей?
— Не знаю.
— А ты знаешь, что такое безумие?
— Понятия не имею.
— А кто знает? Может, этот холод был началом?
— Нет.
— А тяжесть, может, это симптом?
— Заткнись.
— Сумасшедшие ведь кричат?
— Я не хотела кричать.
— Но это произошло. Сперва была тяжесть, тишина и пустота. Этот ужасный вакуум, этот космос, эта тишина, это одиночество, эта оторванность от жизни, эта замкнутость внутри себя, нежелание смотреть на мир, вступать с ним в контакт. И не говори мне, что в этом нет зачатков безумия.
— Есть.
— Ты была готова сброситься с обрыва.
— Я остановила автобус как раз у края скалы.
— А что, если б ты не остановила автобус? Он приехал бы в какой-нибудь маленький город или в Мехико, водитель повернулся бы к тебе и сказал через пустой салон: «Эй, сеньора, приехали». Молчание. «Сеньора, вылезайте». Молчание. «Сеньора?» Твой взгляд устремлен в пустоту. «Сеньора!» Тупой взгляд, устремленный за горизонты жизни, и в нем — пустота, такая пустота. «Сеньора!» Никакой реакции. «Senora!» Едва уловимое дыхание. Ты не можешь подняться, не можешь подняться, не можешь подняться, не можешь подняться.
Ты даже не слышишь. «Сеньора!» — будет кричать он, он будет тормошить тебя за плечо, а ты даже не почувствуешь. Вызовут полицию, но это будет за гранью твоего восприятия, за пределами твоего взгляда, твоего слуха, твоего осязания. Ты даже не услышишь стука тяжелых сапог. «Senora, вам следует покинуть автобус». Ты не слышишь. «Сеньора, как вас зовут?» Твои губы сомкнуты. «Сеньора, пройдемте с нами». Ты сидишь как каменный истукан. «Давайте посмотрим ее паспорт». Они роются в твоем бумажнике, который беззаботно покоится у тебя на застывших коленях. «Сеньора Мэри Элиот из Калифорнии. Сеньора Элиот?» Твой взгляд неподвижно устремлен в пустое небо. «Откуда вы приехали? Где ваш муж?» Я никогда не была замужем. «Куда вы направляетесь?» Никуда. «Здесь сказано, что она родилась в Иллинойсе». Я нигде не родилась. «Сеньора, сеньора». Они вынуждены тащить тебя, словно камень, из автобуса. Ты ни с кем не хочешь разговаривать. Нет, нет, ни с кем. «Мэри, это я, Джозеф». Нет, слишком поздно. «Мэри!» Слишком поздно. «Ты не узнаешь меня?» Слишком поздно, Джозеф. Нет, Джозеф, нет, слишком поздно, слишком поздно.
— Так все и было бы, верно?
— Да. — Она задрожала.
— Если бы ты не остановила автобус, тяжесть давила бы на тебя все сильнее и сильнее, верно? Тишина бы сгущалась и сгущалась и все более превращалась бы в пустоту, пустоту, пустоту.
— Да.
— Сеньора, — вмешался в ее внутренний диалог мексиканец. — Не правда ли, сегодня прекрасный день?
— Да, — ответила она ему и в то же время своим мыслям.
Пожилой мексиканец довез ее прямо до гостиницы, помог выйти из машины, снял шляпу и распрощался.
Не глядя на него, она кивнула в ответ и, кажется, произнесла какие-то слова благодарности. Словно в тумане, она вошла в отель и вновь с чемоданом в руках очутилась в комнате, из которой ушла тысячу лет назад. Муж по-прежнему был здесь.
Он лежал в вечернем сумеречном свете, повернувшись к ней спиной, и, казалось, он так ни разу не пошевелился за все то время, пока ее не было. Он даже не знал, что она уходила, была на краю земли и снова вернулась. Он даже не знал.
Она стояла, глядя на его шею, на темные вьющиеся волоски в вырезе рубашки, похожие на упавший с неба пепел.
Потом она очутилась под жаркими солнечными лучами в мощеном дворике. За прутьями бамбуковой клетки с шорохом трепетала птица. В невидимой темной прохладе девушка играла на рояле какой-то вальс.
Она смутно видела, как две бабочки, порхавшие и метавшиеся из стороны в сторону, сели на куст возле ее руки и слились вместе. Она чувствовала, как ее взгляд неотрывно следит за двумя яркими золотисто-желтыми силуэтами на зеленой листве, их расплывчатые крылья бились все ближе, все медленней. Губы ее шевелились, а рука бесчувственно качалась как маятник.
Она смотрела, как руки ее ударили по воздуху, пальцы схватили двух бабочек, сжимая их все крепче, крепче, еще крепче. Откуда-то из горла рвался крик, но она подавила его. Крепче, крепче, еще крепче.
Рука разжалась сама собой. На блестящие плитки патио высыпались две горстки яркого порошка. Она посмотрела вниз, на эти жалкие остатки, а потом резко подняла глаза.
Девушка, что играла на рояле, стояла посреди садика, глядя на нее расширившимися от испуга глазами.
Женщина протянула к ней руку, желая как-то сократить расстояние, что-нибудь сказать, объяснить, извиниться перед девушкой, перед этим местом, перед миром, перед всеми на свете. Но девушка убежала.
Все небо было покрыто дымом, который поднимался точно вверх, а затем поворачивал к югу, в сторону Мехико.
Она стерла пыльцу с онемевших пальцев и, глядя в дымное небо, сказала через плечо, не зная, слышал ли ее мужчина, лежащий в номере:
— Знаешь… нам надо попробовать съездить к вулкану сегодня. Похоже, извержение что надо. Бьюсь об заклад, огня там будет предостаточно.
«Да, — подумала она, — и этот огонь заполонит все небо и будет падать вокруг, он сожмет нас в свои тиски — крепко, крепко, еще крепче, — а потом отпустит, и мы полетим, обратившись в огненный пепел, и ветер понесет нас на юг».
— Ты слышал, что я сказала?
Она встала у кровати с поднятым кулаком, но так и не ударила его по лицу.
Рассказ о любви
A Story of Love 1951 год
Переводчик: О.Акимова
Это была неделя, когда Энн Тейлор приехала преподавать в летней школе в Гринтауне. Ей тогда исполнилось двадцать четыре, а Бобу Сполдингу всего четырнадцать.
Все хорошо помнят Энн Тейлор, ведь она была той учительницей, которой все дети хотели приносить огромные апельсины или розовые цветы и для которой они сами, без напоминаний, сворачивали желто-зеленые шуршащие карты. Она была той девушкой, которая, казалось, всегда шла мимо вас в те дни, когда под сводами дубов и вязов в старом городе сгущалась зеленая сень, она шла, а по лицу ее скользили яркие тени, и скоро все взгляды были устремлены на нее. Она была словно летние спелые персики среди снежной зимы, словно прохладное молоко к кукурузным хлопьям жарким утром в начале июня. Каждый раз, когда хотелось чего-то противоположного, Энн Тейлор всегда была рядом. А те редкие дни, когда все в природе находится в равновесии, как кленовый лист, поддерживаемый дуновениями ветерка, те дни были похожи на Энн Тейлор, и по справедливости в календаре их следовало бы назвать ее именем.
Что же до Боба Сполдинга, он был из тех мальчишек, кто октябрьскими вечерами одиноко бродит по городу, взметая за собой ворох опавших листьев, которые кружат за ним, словно стая мышей в канун Дня всех святых, или можно было увидеть, как он загорает на солнышке, будто медлительная белая рыба, выпрыгнувшая из зябких вод Лисьего ручья, чтобы к осени лицо его приобрело блеск жареного каштана. Можно было услыхать его голос в верхушках деревьев, где резвится ветер; хватаясь руками за ветки, он спускается вниз, и вот он, Боб Сполдинг, сидит одиноко, глядя на мир; а потом его можно увидеть на поляне в одиночестве читающим долгими послеполуденными часами, и лишь муравьи ползают по его книжкам; или на крыльце бабушкиного дома играет сам с собой в шахматы, или подбирает одному ему известную мелодию на черном фортепьяно у открытого окна. Но вы никогда не увидите его в компании других детей.
В то первое утро мисс Энн Тейлор вошла в класс через боковую дверь, и все дети сидели смирно на своих местах, глядя, как она красивым круглым почерком выводит на доске свое имя.
— Меня зовут Энн Тейлор, — сказала она спокойно. — Я ваша новая учительница.
Казалось, вся комната вдруг заполнилась светом, как будто кто-то отодвинул крышу; а деревья зазвенели от птичьих голосов. Боб Сполдинг сидел, зажав в руке только что сделанный шарик из жеваной бумаги. Но, послушав полчаса мисс Тейлор, он потихоньку выронил шарик на пол.
В тот день после уроков он принес ведро с водой, тряпку и начал мыть классные доски.
— Что это ты? — обернулась к нему мисс Тейлор, проверявшая за столом тетради.
— Да что-то доски грязные, — сказал Боб, не отрываясь от дела.
— Да, знаю. А тебе правда хочется их вымыть?
— Наверно, надо было попросить разрешения, — сказал он и смущенно остановился.
— Сделаем вид, что ты попросил, — ответила она с улыбкой, и, увидав эту улыбку, он молниеносно разделался с досками и с таким неистовым усердием бросился вытряхивать пропитанные мелом тряпки у открытого окна, что на улице, казалось, поднялась настоящая метель.
— Так, посмотрим, — произнесла мисс Тейлор. Ты Боб Сполдинг, верно?
— Да, мэм.
— Что ж, спасибо, Боб.
— Можно, я буду мыть их каждый день? — спросил он.
— А может, надо дать попробовать и другим?
— Я хочу сам мыть, — сказал он. — Каждый день.
— Ладно, несколько дней помоешь, а там посмотрим, — сказала она.
Он все не уходил.
— По-моему, тебе пора бежать домой, — сказала она наконец.
— До свидания.
Он нехотя побрел к двери и вышел из класса.
На следующее утро возле дома, в котором она снимала квартиру с пансионом, он очутился именно в тот момент, когда она выходила, чтобы идти в школу.
— А вот и я, — сказал он.
— А знаешь, я не удивлена, — отозвалась она.
Они пошли вместе.
— Можно, я понесу ваши книги? — спросил он.
— Что ж, спасибо, Боб.
— Пустяки, — сказал он и взял книги.
Так они шли несколько минут, и Боб не проронил ни слова. Она бросила на него взгляд чуть сверху вниз, увидела, как счастливо и беззаботно он шагал, и решила: пусть сам нарушит молчание, но он так и не заговорил. Когда они подошли к школьному двору, он вернул ей книги.
— Пожалуй, дальше мне лучше идти одному, — сказал он. — А то ребята еще не поймут.
— Кажется, я тоже не очень понимаю, Боб, — сказала мисс Тейлор.
— Ну как же, мы ведь друзья, — с присущим ему прямодушием важно произнес Боб.
— Боб… — начала было она.
— Что, мэм?
— Ничего.
Она пошла прочь.
— Я буду в классе, — сказал Боб.
И он был в классе, и следующие две недели оставался там после уроков каждый вечер, всегда молча, спокойно мыл доски, мыл тряпки, сворачивал карты, а она тем временем проверяла тетради, и в классе царила такая тишина, какая бывает только в четыре после полудня, когда солнце медленно клонится к закату, тихой кошачьей поступью шлепаются одна о другую тряпки и вода капает с губки, которой водят по доске, слышен шорох переворачиваемых страниц, скрипение пера да иногда жужжанье мухи, которая со всей яростью, на какую способно ее крохотное тельце, бьется о высоченное прозрачное стекло классного окна. Порой эта тишина продолжается почти до пяти, когда мисс Тейлор вдруг замечает, что Боб Сполдинг тихо сидит за последней партой, молча смотрит на нее и ждет дальнейших распоряжений.
— Что ж, пора домой, — скажет мисс Тейлор, поднимаясь из-за стола.
— Да, мэм.
И кинется за ее шляпой и пальто. И закроет вместо нее класс на ключ, если только сторож не собирается прийти сюда позже. Потом они выйдут из школы, пройдут через пустынный двор, где сторож, стоя на стремянке, неспешно убирает цепные качели, и солнце прячется за магнолиями. О чем только они не разговаривали.
— Кем ты хочешь стать, Боб, когда вырастешь?
— Писателем, — ответил он.
— О, это высокая цель, требует немало труда.
— Знаю, но я попробую, — сказал он. — Я много читал.
— А что, Боб, тебе разве нечего делать после уроков?
— То есть как это?
— Я хочу сказать, мне не нравится, что ты так много времени сидишь в четырех стенах, моешь доски.
— А мне нравится, — сказал он. — Я никогда не делаю того, что мне не нравится.
— И все-таки.
— Нет, я иначе не могу, — произнес он. Подумал немного и прибавил: — Можно вас попросить кое о чем, мисс Тейлор?
— Смотря о чем.
— Каждую субботу я гуляю пешком где-то от Бьютрик-стрит вдоль ручья к озеру Мичиган. Там куча бабочек, раков и всяких птиц. Может, и вы хотите со мной прогуляться?
— Спасибо, — поблагодарила она его.
— Значит, придете?
— Боюсь, что нет.
— Думаете, вам будет скучно?
— Что ты, я вовсе так не думаю, но я буду занята.
Он хотел было спросить, чем занята, но промолчал.
— Я беру с собой сэндвичи, — сказал он. — С ветчиной и пикулями. И апельсиновую шипучку, и просто иду не спеша вдоль берега. К полудню я у озера, а потом иду обратно и часам к трем уже дома. Получается такой приятный день, вот бы и вам пойти со мной. Вы не собираете бабочек? У меня большая коллекция. Мы могли бы начать собирать и для вас тоже.
— Спасибо, Боб, но нет, может, в другой раз.
Он посмотрел на нее и сказал:
— Я не должен был вас просить, да?
— Ты вправе просить меня о чем угодно, — сказала она.
Через несколько дней она отыскала у себя старую книжку «Большие надежды»[46], которая была ей уже не нужна, и отдала Бобу. Он с благодарностью взял ее, принес домой, всю ночь не смыкал глаз, прочитал до конца и наутро заговорил о ней с мисс Тейлор. Теперь каждый день он встречал ее неподалеку от ее дома, и почти каждый раз она начинала: «Боб…» — и хотела сказать, что не надо больше ее встречать, но так и не договаривала, а он по дороге в школу и из школы рассуждал с ней о Диккенсе, Киплинге, По и других писателях. В пятницу утром она нашла на своем столе бабочку. Она хотела уже спугнуть ее, но бабочка оказалась мертвой, ее положили на стол, пока мисс Тейлор не было в классе. Через головы учеников она посмотрела на Боба, но он сидел, уставившись в книгу; не читая, а просто уставившись.
Примерно тогда она впервые поймала себя на том, что не в состоянии вызвать Боба отвечать. Ее карандаш зависал над его фамилией, а потом она вызывала кого-то другого, выше или ниже по списку. И когда они шли в школу или из школы, она не могла на него посмотреть. Зато в иные дни, ближе к вечеру, когда он высоко поднимал руку, стирая с доски арифметические символы, она ловила себя на том, что долгие мгновения смотрит на него, прежде чем снова возвратиться к своим тетрадям.
И вот однажды субботним утром, когда он стоял посреди ручья в закатанных до колен штанах и, наклонившись, ловил под камнями раков, он вдруг поднял глаза, а на берегу, у самой воды, — мисс Энн Тейлор.
— Ну, вот я и пришла, — сказала она, улыбаясь.
— А знаете, я не удивлен, — сказал он.
— Покажи мне раков и бабочек, — попросила она.
Они пошли к озеру и сидели на песке, их овевал теплый ветерок, играя волосами и кружевными оборками блузки мисс Тейлор, а Боб сидел чуть поодаль; они ели сэндвичи с ветчиной и пикулями и торжественно пили апельсиновую шипучку.
— Ух, до чего ж здорово, — сказал он. — В жизни не было так здорово.
— Вот уж не думала, что когда-нибудь попаду на такой пикник, — сказала она.
— С каким-то сопливым мальчишкой.
— И тем не менее я не чувствую неловкости.
— Радостно слышать.
Больше они почти не разговаривали.
— Считается, что все это плохо, — сказал он потом. — А почему, понять не могу. Мы просто гуляли, ловили всяких там бабочек, раков, ели сэндвичи. Но если б папа с мамой узнали и ребята тоже, мне б здорово досталось. А другие учителя, наверное, тоже над вами бы смеялись, да?
— Боюсь, что так.
— Тогда, наверное, лучше нам больше не ловить бабочек.
— Сама не понимаю, как вышло, что я здесь, — сказала она.
Так закончился этот день.
Вот примерно и все, что касается встреч Энн Тейлор и Боба Сполдинга: две-три бабочки-данаиды, книжка Диккенса, дюжина пойманных раков, четыре сэндвича да две бутылочки апельсинового «Краша». В следующий понедельник, совершенно неожиданно, Боб так и не дождался мисс Тейлор выходящей из дома, чтобы идти в школу, хотя прождал ее довольно долго. Оказалось, она вышла раньше обычного и была уже в школе. К тому же к вечеру в тот день у нее разболелась голова, она ушла пораньше, и последний урок вместо нее провела другая учительница. Боб побродил возле ее дома, но ее нигде не было видно, а позвонить в дверь и спросить он побоялся.
Во вторник вечером после уроков они оба снова сидели в тишине класса, Боб, довольный, словно это блаженство будет длиться вечно, старательно вытирал доску, а мисс Тейлор проверяла тетради так, будто она тоже вечно будет сидеть здесь, в этой особой, мирной тишине и счастье. Вдруг на здании суда пробили часы. Их бронзовый, тяжкий гул доносился из соседнего квартала, заставляя все твое тело содрогнуться, стряхивая с костей прах времени, проникая в самую кровь, отчего казалось, ты стареешь с каждой минутой. Оглушенный этими ударами, ты невольно ощущаешь разрушительное течение времени, и когда пробило пять, мисс Тейлор вдруг подняла голову, долгим взглядом посмотрела на часы и отложила ручку.
— Боб, — окликнула она.
Он испуганно обернулся. За тот блаженный, исполненный покоя час, который они провели здесь, никто еще не нарушил тишины.
— Подойди, пожалуйста, — попросила она.
Он медленно положил губку.
— Хорошо, — ответил он.
— Сядь, Боб.
— Хорошо, мэм.
Какое-то мгновение она пристально смотрела на него, пока он не отвел взгляда.
— Боб, ты, наверное, догадываешься, о чем я хочу с тобой поговорить? Верно?
— Да.
— Может, будет лучше, если ты первый мне скажешь?
— О нас, — помолчав, сказал он.
— Сколько тебе лет, Боб?
— Скоро будет четырнадцать.
— Тебе тринадцать лет.
Он поморщился.
— Да, мэм.
— А знаешь, сколько мне?
— Да, мэм. Я слышал. Двадцать четыре.
— Двадцать четыре.
— Через десять лет мне тоже будет двадцать четыре… почти, — сказал он.
— Но сейчас тебе, к сожалению, не двадцать четыре.
— Нет, но иногда я чувствую, будто мне все двадцать четыре.
— Иногда ты даже поступаешь так, как будто тебе двадцать четыре.