Самая страшная книга 2017 (сборник) Гелприн Майкл
– Нет здесь священников, Саша. Жди. Я мигом.
Метнулся по коридору к каюте Ингрид, забил кулаками в дверь.
– Андреас, дорогой, – запричитала насмерть перепуганная журналистка. – Спасибо, что пришел. Господи, что творится!
Андрей схватил ее за плечи, встряхнул.
– Где твое барахло? Ну?! Шмотки где? Шуба, комбинезон, унты.
Ингрид в страхе попятилась, губы у нее задрожали.
Андрей вернулся в каюту бегом, с охапкой женской одежды в руках.
– Саша, одевайся. Скорее!
Он помог девушке стянуть больничный халат, белья на ней не было. Наготой ломануло по глазам, от нахлынувшего желания Андрей скрежетнул зубами, и в этот миг снаружи заколотили в дверь.
– Гаевский, открывай. Открывай, слышишь? Свои.
Ощерившись, Андрей метнулся к дверям, рванул на себя ручку. В проеме с «макаровым» в руке стоял Шерстобитов.
– Тварь у тебя?
Андрей подобрался.
– Один я.
Шесть Убитых криво, нехорошо ухмыльнулся:
– Знаешь откуда у меня кличка, Гаевский? Не от фамилии, нет. У меня за горбом Кабул и Кандагар. Седьмым быть хочешь? Отойди в сторону. Чурка видел, что эта тварь здесь.
Андрей шагнул назад. Пропустил гостя. И наотмашь рубанул его ланцетом по горлу. Подхватил падающее тело, втащил внутрь, вырвал «макаров» из ослабевшей ладони.
Девушка сидела на кровати, обняв колени, будто не видя ничего вокруг.
– Саша, уходим!
Взявшись за руки, они бежали к сброшенному на лед забортному трапу, кто-то страшный надсадным голосом орал: «С дороги, с дороги, гады, убью!» – и, лишь когда скатились по сходням, Андрей понял, что кричал он сам.
Они спешили – не разнимая рук, бежали от атомохода прочь, и в полусотне шагов Андрей обернулся на бегу. Грудью пав на планшир, Дйныгхак наводил ствол. Андрей выдернул из кармана ветровки «макаров» и не успел, и Саша, споткнувшись, повалилась лицом вниз.
Он расстрелял обойму навскидку, не целясь, отбросил пистолет, подхватил Сашу на руки, холодная кровь из ее простреленного плеча марала ему ладони. Спотыкаясь, оскальзываясь, Андрей уносил от смерти свою женщину, свою приманку.
– Таня, – шептал он ей куда-то поверх волос. – Танечка, умоляю, не умирай! Не оставляй меня одного!
Лед перед ними треснул, разверзся рваной полыньей. Оттуда, из черной глубины в глаза Андрею глянула чужая неодолимая воля.
Он шарахнулся. Поскользнувшись, упал, но так и не выпустил Сашу из рук. Из последних сил рывком поднялся.
– Не отдам, – истово шептал он подбирающейся к ним, трещинами окружающей их полынье. – Не возьмешь, гадина… Не отдам…
Максим Кабир, Дмитрий Костюкевич
Морой
Июнь выдался прохладным, с грозами. Холодное лето две тысячи третьего – шутили телеведущие, передавая прогноз погоды.
Эмиль Косма ворочался в кровати, слушая громовые залпы, дребезжание стекол в рамах и причитание бабушки за стеной. Он еще помнил времена, когда соседи бегали к bunic[3] Луминице за советом, просили раскинуть замасленные карты или полечить от мелкой хвори сырым яйцом. Старушка давно не гадала и не врачевала, замкнулась в себе: ночами повторяла имена покойных сыновей и внука окликала то Михаем, то Драгошем. Вот и грозовой ночью она просила старшего сыночка усмирить брата, поговорить с ним, наставить. То по-русски, то на валашском диалекте умоляла и угрожала кому-то артритным кулачком.
За окнами драконом ревел ураган, стегал хвостом панельные девятиэтажки поселка Степной. Бабушка называла драконов балаурами.
С первыми солнечными лучами Эмиль встал, чтобы приготовить завтрак и дождаться мать. Мама работала на комбинате, куда и сам Эмиль собирался пойти после техникума. Он, пожалуй, был единственным подростком Степного, который не рвался в город.
Матери приходилось туго с бабулей: чужая кровь, многолетнее бремя. Восьмой год как овдовела, а свекровь, будто вдовий жернов, тянет к минувшему горю. Крест на личной жизни. Тайно мама встречалась с коллегой: Эмиль не винил ее. Он любил обеих своих женщин и свое захолустье любил. Он и бывал-то за семнадцать лет лишь в соседнем городке да областном центре, где учился. Ну и в Крайове, но оттуда семья переехала, когда он был дошкольником.
Эмиль оперся о подоконник. Дождь затих. В окно он видел придорожный рынок, ресторан, заправку и автомойку. «Уазик», выгружающий рабочих. Маму в толпе. Этот же «уазик» отвозил на учебу поселковых детей – своей школы в Степном не было. Но сейчас немногочисленная детвора наслаждалась каникулами. Наверное, и Дина уже вернулась.
– Все буянит? – с порога спросила мама, раздраженно кивая на дверь спальни. За дверью бабушка отчитывала мертвого сына.
– Только начала, – соврал Эмиль.
Мама устало вздохнула и поплелась в душ.
В конце восьмидесятых Михай Косма и другие специалисты приехали сюда строить комбинат. Заодно и поселок возвели: девятнадцать панельных зданий посреди степи. Нераспустившаяся почка дорожной ветки. Многие семьи вернулись на родину после развала Союза, но румынская община в Степном сохранилась: Михалеску, Баланы, Сербаны.
А папа Эмиля исчез. Подался в голодные девяностые перегонять «икарусы» из Венгрии и пропал без вести на заледеневшем шоссе. Так его напарник и сказал: «Как сквозь землю провалился, вышел колесо проверить, и с концами».
Порой Эмилю снилась зимняя трасса, зауженная снегом, как пересохшее русло реки, крутые берега сугробов, вереница белых с зелеными полосами автобусов. Вьюга, шарфом намотавшаяся на черные пики сосен. И человек, вглядывающийся в метель, кричащий хрипло: «Мишка! Мишка, ты где?..»
Ночной ураган хорошенечко потрепал Степной, протопал от рынка к кладбищу.
Утром жители обнаружили, что метла смерча смела в их дворы груды степного мусора и поломала деревья. Сильнее всего пострадал детский садик. Стихия выкорчевала скульптуры сказочных персонажей, а Чебурашка лишился знаменитых ушей.
Запах грозы витал в воздухе, но черные тучи ушли на запад. Лужи отражали небесную синь и кремовые фасады домов.
Эмиль помогал соседям убрать поваленный тополь. Оседлал ствол и орудовал топориком, подрубая крупные ветки.
На Рудничной, условно главной улице поселка, жужжали бензопилы, бесплатно предоставленные строительным магазином.
– Привет, Косматый!
Лёшка Балан, долговязый, не по возрасту золотозубый, припарковал возле Эмиля велосипед. Неизменные кеды с черной от грязи резиной и потасканная клетчатая рубаха. Выпив вина, Лёшка заводил одну и ту же песню – про столицу, куда умчится со дня на день.
– Здоров, – сказал Эмиль. – Клево нас трухнуло, да?
– Ага. На Бухе стекла повыбивало.
Буха – улица из шести пустых домов с сеткой колючей проволоки вдоль первых этажей. Ее так прозвали в честь Бухареста, ну и потому, что молодежь ходила туда выпивать, пока подъезды не замуровали и не натянули колючку. Формально здания Бухи принадлежали Румынии: страна-правопреемник СССР так и не расплатилась за их стройку. Сердитые румыны решили по-островски: «Не доставайся же ты никому».
Народная молва населила Буху привидениями, но Эмиль смеялся над глупыми байками даже в детстве: откуда взяться привидениям в домах, где никто никогда не жил и не умирал? Впрочем, bunic утверждала, что стригои, кровожадные упыри, предпочитают места потемнее и побезлюднее.
– Погнали, на Зверюгу посмотрим, – предложил Лёшка.
– Чего на нее смотреть? – удивился Эмиль. – Железяка как железяка.
Батя сказал, в нее ночью молния шибанула.
Эмиль скептически фыркнул и взялся за топор.
– Динка Брэнеску с нами идет, – многозначительно добавил Лёшка.
Топор воткнулся в ствол. Эмиль отряхнул руки.
– Молния, говоришь?
Дина присоединилась к ним на Индустриальной. В джинсовой курточке и шортах, ноги стройные и восхитительно длинные – и когда только успела отрастить такие, вроде вчера карабкались по чердакам, улепетывали от тетки Нади с полными карманами кислых яблок. Теперь она выше Эмиля на полголовы, дружит с городскими умниками. Да и ее папаша, предприниматель, хозяин ресторанчика «Степь» и заодно того магазина, что расщедрился пилами, не позволил бы дочурке якшаться с нищетой.
– Сегодня приехала? – спросил Эмиль, поздоровавшись.
– Позавчера, – она наморщила носик. – А будто год здесь торчу. Папа достал советами. Ой, Косма, ты что, бреешься?
– Год как, – смутился парень и почесал подбородок.
Буха, неприветливая и сумрачная, бросила к ногам ребят угольные тени. Зарешеченные двери подъездов, железная паутина на балконах. Жильцы – может быть, и не стригои, но наверняка огромные крысы, шуршащие лапками в темноте.
Ускорили шаг, не сговариваясь.
– Мне здесь месяц торчать, – пожаловалась Дина. – Свихнусь.
«Целый месяц…» – обрадовался Эмиль.
Поселок заканчивался недостроенным супермаркетом. Бетонные ребра, замшелый фундамент. Словно скелет мастодонта, сдохшего от скуки. То ли проблемы с финансированием, толи в процессе строительства обнаружили тектонический разлом, но проект заморозили, едва начав. Ветерок играл с растяжкой, обещавшей открытие супермаркета к маю две тысячи первого.
Дальше лишь степь, сочная травка, колышущаяся как морская гладь, пологие холмы.
И на зеленом, омытом дождями фоне – бурое пятно. Фургон по кличке Зверюга.
Прозвище закрепилось с легкой руки Лёшки: «Зверь, а не машина, – сказал он как-то. – Куда хошь отвезет».
Вставший на вечный якорь фургон был такой же неотъемлемой частью Степного, как пустынная Буха или девяностолетняя бабушка Луминица. Но Эмилю он всегда внушал смутное беспокойство, и сейчас, спускаясь по склону, поддерживая Дину под локоть, он вспомнил день, когда в первый и последний раз видел фургон в рабочем состоянии. Когда в последний раз видел его владельца живым.
Весной девяносто седьмого Эмиль часто навещал кладбище и пустую могилу отца. Ее сделали ко второй годовщине папиного исчезновения. Настоящим памятником Михаю Косме была потемневшая от горя бабушка. Но Эмиль любил сидеть под простеньким надгробием, фантазируя о том, что случилось на венгерском шоссе, что поманило отца из метельной мглы.
Полукапотный фургон припарковался у обочины. Много позже Эмиль узнал, что такие лобастые и круглофарые автомобили выпускал в семидесятом году ереванский завод. Тогда для него это был просто серый и пыльный малотоннажник. От кладбищенских ворот к фургону шагал высокий мужчина. Узкое худое лицо, презрительный рот, волосы цвета вороньего крыла зачесаны за уши. Весь как на шарнирах, напружинен и резок, будто выскочил перекурить из казино или ипподрома.
От брюнета веяло скрытой угрозой, и богатое воображение мальчика нарисовало нож в кармане старой армейской куртки и полиэтиленовые мешки в фургоне, мешки с трупами, цельными или расчлененными, и химчистки на заброшенных отрезках трасс, которые отмоют что угодно.
Он вдруг понял: никого, кроме них, нет на пятачке перед кладбищем, будка сторожа заперта, и ветер гонит вдоль дороги свой скарб, обрывки газет и фантики от жвачки, холодный ветер, способный занести в поселок что-то плохое из степи. Он понял, что брюнет смотрит на него в упор и задает ему вопрос…
– Что, простите? – стряхнул с себя мальчик минутное наваждение.
– Я спрашиваю, твоя фамилия Косма?
– Да, – изумленно подтвердил Эмиль.
– К бате пришел?
Снова оторопелый кивок.
– И я к нему наведывался.
Брюнет прикурил сигарету. На костяшках его пальцев синели блеклые татуировки, но криминальное прошлое выдавали не только они: тюрьма сквозила в повадках, в жестах, в походке мужчины.
«Убийца», – подумал Эмиль.
– Откуда вы…
– Я дядька твой, – сказал брюнет и оскалил гнилые зубы.
Молния угодила Зверюге в бок. Посреди серо-рыжего, в чешуйках отслоившейся краски корпуса зияла серебристая вмятина с дымчатой подпалиной. От нее змеились трещины – будто ядром зарядили. Пару лет назад какой-то доброхот заварил кузов, но от электрической встряски сварочный шов разошелся, и створка болталась свободно. За ней чернело нутро фургона.
– Ни фига себе, – присвистнул Лёшка. – Человека бы прожарило до корочки.
– Мы с папой в Турции отдыхали, – сказала Дина. – Там молния в море ударила и двоих отдыхающих убила.
Эмиль молча изучал фургон. Колеса, двигатель и прочую начинку давно растащили, от стекол остались зазубренные обломки в окнах кабины. Растерзанные кресла ощетинились пружинами. Под ними набилась земля и прелая листва.
– Слышали про оргазм висельника? – спросил Лёшка, распахивая заднюю дверцу. – Из повешенного в момент смерти выходит вся жидкость, и сперма тоже. Считается, что это самый сильный оргазм. У тебя, Динка, уже был оргазм?
Эмиль быстро посмотрел на Дину. Та улыбалась, ничуть не смутившись, но в глазах – или мальчику померещилось? – промелькнуло любопытство, замерцали отсветы пламени, требующего топлива.
– Не твое собачье, малыш.
Лёшка поставил ногу на край бортика, и Зверюга застонала – нет, зарычала предупреждающе.
В памяти Эмиля всплыла наглая усмешка брюнета, колючий прищур. Разговор у кладбищенской ограды:
– Бабка-то живая?
– Живая…
Эмиль знал, что bunic каждый вечер молится за спасение души раба Божьего Драгоша. Знал от матери, что дядя непутевый человек и мотает очередной срок. «Если не сдох», – уточняла мама зло. А он не сдох и не в тюрьме – сутулится над племянником, пыхает табачком.
– Нужно навестить. Она мне, ведьма старая, наворожила гроб стальной в тридцать пять. Тридцать шесть на носу, где же гроб мой?
Он хлопнул по капоту фургона и расхохотался.
– Ладно, – он сплюнул, растер плевок ботинком. – Дела у меня горят. Свидимся еще, малой, я ведь к вам переехал.
– К нам домой? – промолвил – нет, промямлил Эмиль.
– К вам в город, – утешил дядя Драгош. – У Алины, как ее, Букреевой кости кинул пока, а там – как карта ляжет.
«И зачем она его к себе пустила?» – поразился Эмиль. Ему нравилась тетя Алина, стричься к ней в парикмахерскую он ходил как на праздник.
Много позже Эмиль осознал, что дядя был привлекательным внешне мужчиной, если не брать в расчет гнилые зубы. Красивым, как хищник, вальяжно терзающий добычу.
– Ну, бывай, малой. Бабке привет.
– До… до свидания.
Малотоннажка затарахтела к поселку. На ее пыльной задней дверце детвора намалевала виселицу.
Под отцовской могильной плитой Эмиль нашел бутон розы. Без стебля, похожий на вынутое из груди сердце.
А фургон обнаружили рабочие со стройплощадки.
И Драгоша Косму в кузове – он повесился, хитроумно приладив удавку к рулевому колесу. Или повесили его – судачили, что Драгош требовал процент с бизнеса Мирчи Брэнеску, и предприниматель не потерпел наездов.
Правду зарыли в жирную майскую почву. Никому не нужна была ни правда, ни бродяга Драгош, ни драндулет его. Опомнились отогнать, а колеса уже позаимствовал кто-то, так фургон и стоит где стоял.
Бабушка на похоронах не проронила ни слезинки.
– Так будет лучше, – сказала. – Спи и не возвращайся.
Семнадцатилетний Эмиль дотронулся пальцем до свежей вмятины. Почувствовал странное, не охлажденное дождем тепло, и отдернул руку.
– Эй, что с тобой? – окликнула Дина. – Привидение увидел?
– Я… – Эмиль замолчал, поняв, что фраза адресована Лёшке.
Его приятель улыбнулся криво и захлопнул дверцу.
– Ага. Удавленника со стояком. Ну что, айда к комбинату прошвырнемся?
Эмиль бросил прощальный взгляд на Зверюгу.
«Плохой», – подумал он. Словно кто-то произнес это слово в его голове, голос, что издревле остерегал наших предков от случайных встреч на ночных тропах, от попутчиков на древних караванных путях, от цокота копыт в темноте. «Затаись, – увещевал голос. – Пусть проскачут мимо, пусть маршруты их не пересекаются с твоими».
Плохой фургон.
Не в смысле к черту сломанный. Не в смысле старый (а он был стар). Злой. Злее самого грозного хищника из тех времен, когда круг костра был единственной защитой первопроходцев каменистой земли.
Автомобиль был врагом – вот какая нелепая догадка посетила семнадцатилетнего парня. Растолкала обычные мысли и взвыла предупредительной сиреной.
– Что ты возишься, космонавт? – потормошил его Лёшка.
– Иду, – буркнул Эмиль, смущенный собственным страхом перед заурядной грудой металлолома.
Они поднялись на склон и побрели, лениво болтая, а в овраге заскрежетал ржавой утробой фургон, и дверцы его медленно, со скрипом, приоткрылись.
«Даже если он пустой, не беда, – подумал Лёха, зашвыривая бутылку в бездонную темень проносящегося мимо двора. – Вещица отличная, алюминий. Да и не пустой, зуб ставлю! Кто такой выкинет? А вот припрятать…»
Чемодан с инструментами – они там, там! – он приметил днем, заглянув в грузовое чрево Зверюги. Ящик лежал у водительской перегородки, выставив из мусора новенький металлический, с ручкой бок – видимо, тряханула молния, вскрыла заначку. Сразу не взял, увел Эмил и Дину к комбинату.
А теперь возвращался.
Сколько в наборе предметов? Пятьдесят? А может, сто? Или как в той рекламе – сто восемьдесят шесть? Размер-то не маленький.
Фонари горели через три-четыре и едва подсвечивали собственную никчемность – вокруг бетонных опор дрожали прозрачно-желтые головки одуванчиков. Лёха включил велосипедный фонарик.
«Карданный шарнир, крепеж, дрель, реверсивная отвертка, – предвкушал он, приближаясь к супермаркету, – все по секциям: столярная, автомобильная, электрика…»
«Аист» затрещал на повороте. Чего Лёха только не делал: и спицы подтягивал, и втулку перебирал, и подшипники смазывал. Все попусту. Двухколесный упрямо держался за свою необъяснимую трескучесть, словно она и не изъян вовсе, а уникальная черта, заложенная при рождении на заводском конвейере.
Лёха приподнялся над седлом и, стоя на педалях, поднажал. В горле терпко звучало винное послевкусие, дешевое, но теплое и спелое. Он еще не придумал, как поступит с добычей, – толкнет или оставит себе. И какой умник догадался схоронить чемодан в фургоне? Лёха решил: плевать.
Недостроенная туша подалась из мрака бетонными сотами, луч света чиркнул по жестяному листу, погнутому, исписанному названиями музыкальных групп и именами легкодоступных подруг. Леша сбавил скорость, возле забора спешился и завел велосипед в прореху.
Зверюга ждала в ущербном лунном мерцании.
Лёха поставил «Аист» на подножку, подперев заднюю дверцу фургона лучом электрического света. Выпуклые полосы и штампованные фальшь-окна кузова казались свежими ранами.
Он зашел Зверюге с правого борта и дотронулся до вмятины. Глубокая, шершавая и… теплая. Лёха отнял руку и глянул на чешуйки ржавчины, оставшиеся на пальцах. Отошел на шаг, задрал голову к звездной изнанке неба.
Он попробовал представить – как это выглядело? Наверняка знатно шарахнуло. Голубой шар Тесла? Или яркий пшик, плевок, который встряхнул жестянку? Как наступить на жука, но тут же отдернуть ногу. Что стало бы с человеком, окажись он внутри?
Сукровица луны сочилась на степь. Лёха заметил падающую звезду – старики наверняка нашли бы в этом очередное знамение – и стал обходить развозной фургон. Редкостный зверь, карбюраторный, бензиновый, такие скоро в музеях начнут выставлять. Но не их Зверюгу, от которой после смерти дяди Эмиля остался обтянутый истлевшей кожей скелет. Лёхе почти было жаль умерший вместе с хозяином автомобиль.
Неожиданно фургон задребезжал, просел на кирпичах, из глазницы фары вывалился осколок стекла.
Лёха вздрогнул.
– Ты гонишь, – сказал он фургону и рассмеялся, осуждая краткий приступ паники.
«А может, там не инструменты, а… бабло?» От внезапной мысли у Лёхи вспотели ладони. Конечно, даже наверняка. И почему он, идиот, не подумал об этом раньше. На кой ляд кому-то прятать инструменты, а вот деньги…
«Точно свалю из этой дыры, хватит уже Эмиля обещаниями смешить. Рвану при капусте, не попрощавшись. Пускай потом завидуют, когда маякну из столицы».
Он не спешил.
Чем дольше ожидание, тем ценнее добыча. А уж если приправить ее опасностью, пускай и вымышленной… Лёха представил, что в кузове Зверюги прячется безногий мертвец: затаился в металлическом гробу, ждет, когда человек – еда – заглянет внутрь. Или в фургоне голодная крыса, которую от удара молнии раздуло до размера собаки. Или…
Воображение затрещало, точно старенький «Аист» на повороте. Ладно, достаточно с него и мертвяка с гигантской крысой.
А запах? Как же здесь воняло! Словно в кузове расчленили парочку бездомных, расчленили и дали фургону пропитаться ароматами разложения. Лёха показательно заслонился от надуманной ужасной вони рукавом рубашки.
Он обошел Зверюгу по кругу и теперь стоял у задней дверцы.
Коснулся пальцами почерневшей ручки.
Кульминация, предчувствие резкого звука, крика, голодного рыка…
Лёха убрал руку, не открыв. В нем росло напряжение. Если внутри фургона не окажется чемодана, если его уже опередили… В венах горел адреналин: забористая смесь предвкушения и разочарования. А еще – страха.
От последнего он заслонился усмешкой. «Хватит глупостей, – сказал сам себе, – накликаешь. Вот откроешь – и прыгнет на тебя uniil [4]. А что, не все ж время рогатому рядом с бабкой Эмиля сидеть».
За дверцей раздался шорох, неприятный, резкий, вызревший, словно гнойник. «Ну вот, допугался – уже в мозгах шуршит».
Лёха мотнул головой, стянул через плечо рюкзак, выудил новую бутылку и хлебнул. Вино взбодрило. Он сделал еще глоток, переложил стекляшку в левую руку, потянулся и распахнул дверцу Зверюги.
На него прыгнула тощая высокая тень.
Закончив, существо отбросило тело и уселось у водительской перегородки, в том месте, где Лёха увидел днем чемодан. Оно не знало, что именно искал парень в фургоне: насланный морок работал, как и любой хитроумный прибор, – давал результат, и плевать на внутренние процессы. Приманивал жертву.
Существо не насытилось – и подозревало, что не насытится никогда, – но кровь дала силы и приглушила зов. Оно открыло пасть и утробно зарычало; угловатое длинное лицо светилось, с клыков текла слюна, с острого подбородка капала кровь.
Шею жгла петля. Из-за проклятой удавки и собственной нетерпеливости оно едва не упустило мальчишку. Сколько оно ни трудилось над шнурком, ни старалось его растянуть – выиграло лишь несколько сантиметров свободы. Веревка превратила прыжок в конвульсию марионетки, одернула, точно цепь лающего пса, и если бы не удалось ухватить человека за плечо, вцепиться когтями и затащить в кузов…
Существо облизнулось, как зверь, и снова зарычало. Не время для истлевших вероятностей. Оно выпило мальчишку до последней капли: перегрызло горло, разорвало артерии на запястьях, прокусило грудь и живот, пило, пило, пило. Высосало кровь из каждой раны и царапины.
Кровь была неважна – существу требовалась заключенная в ней энергия. А чертов фургон – он только забирал, держал на привязи. Возможно, теперь у него хватит сил.
Оно представило замок зажигания, ручку переключения передач, просыпающийся двигатель, формирующиеся вокруг ступицы колеса, руль… попыталось пробудить фургон.
Его вырвало высосанной из парня кровью, но вместе с этим раздался надрывный, пробуждающийся звук. Сквозь металл перегородки оно видело заброшенную стройку, освещенную нервным миганием. Потом фары перестали моргать и ярко прочертили спуск с холма.
Мотор заурчал, заглох, снова ожил. Машина сдала назад. Под днищем жалобно хрустнул велосипед, фургон ответил утробным рыком, остановился – существо все больше осваивалось с новой возможностью – и покатил вперед.
Они сидели под бетонным уродцем – пешеходным мостом через высохшее речное русло. Канава поросла травой, кустарником и чахлыми деревцами, до которых не добрался ураган. Эмиль постелил на подошву опоры пакет – не хотел, чтобы она испачкала шорты.
Дина плакала.
– Отец не говорит… но я подслушала… это какое-то безумие… кто мог сделать такое…
Лёшку нашли утром возле подъезда, в котором жила Дина. На тело наткнулся Мирча Брэнеску. Взрослые постарались оградить от этого детей, но по поселку уже ползли слухи, дикие и нереальные, даже с учетом все новых и новых подробностей, рожденных на кончиках испуганных языков.
– Отец сказал маме, что Лёшка… он… был как мумия…
– Не плачь. Дин…
Эмиль хотел обнять ее, но не решался. Вместе с грузом ужасной новости, которую он не мог уместить в себе, осмыслить, принять, он чувствовал горечь разочарования от проведенного с Диной вечера. Она просто взяла его с собой, как носовой платок. Он идеально годился для этого, а для других целей имелись парни постарше.
– Мне вчера приснилось… – сказал он и замолчал.
Дина уже думала о чем-то другом, ее заплаканное, подсыхающее личико лежало на коленях и смотрело на поросшую сорняком опору, костыль бетонного великана.
– Ты как? – спросил Эмиль.
– А как я… – тихо ответила она, прикрыв глаза и обхватив тонкие, длинны ноги руками. – Что тебе приснилось?
Вяло. Без интереса. Он пожалел, что начал.
– Что Лёшка умер.
Дина вздрогнула, но не открыла глаза.
– Правда?
Эмиль не знал, почему соврал. Ему приснилось вовсе не это. Прошлой ночью поселок Степной терзало землетрясение. Тряслись и лопались стекла в рамах, дрожали панельные остовы, выплевывая из стыков раствор, по стенам змеились щупальца гнили и трещин, из темноты доносился голос бабушки: «Это дьяволы грызут мировые столбы, что держат землю». А потом он проснулся, и ничего не билось, не дрожало и не трескалось.
На углу кровати сидела bunic – это ему не привиделось. Сначала он почувствовал чье-то прерывистое дыхание, потом тяжесть присутствия и наконец увидел сутулый силуэт. На улице свистел ветер.
Бабушка показалась Эмилю необычайно старой, мумифицированной. Он включил светильник, но морщины и морщинки никуда не делись. Луминица скривилась, словно ей неожиданно стало больно.
– Эмиль, ты ведь знаешь, кто это был… – сказала она с шипящим валашским акцентом.
Ни Михай, ни Драгош. Собственное имя из уст бабушки испугало Эмиля больше ее ночного визита.
– Что случилось? – тихо спросил он.
В комнате звучало скрипучее дыхание бабушки, сливающееся с завываниями ветра за стеклом. На голове Луминицы была повязана косынка basma. Из-под подола белой рубахи camasa торчали желтоватые отекшие ноги, по которым бегали узловатые пальцы.
– Не улежал мирно, – сказала старушка: от нее остро пахло ладаном и шиповником.
Эмиль открыл и закрыл рот. Он понял, что бабушка говорит не о нем.
– Теперь ru[5]. Голодный. К тем, кого знает, явится.
– Кто?
– С копытом родился, только не каждый видел. Я его грудью до пяти лет кормила, не прекращала, чтобы беду вывести. Не помогло. И в гробу с копытом лежал.
Бабушка смотрела сквозь него. Правое веко дергалось.
– Мороем стал! – неожиданно крикнула она, и, словно вторя ее отчаянию, в окна громыхнул ветер.
– Господи, – вырвалось у Эмиля.
Бабушка заклеймила его своими водянистыми глазами.
– Пока доберешься до Бога, – фыркнула она, – тобой полакомятся святые. Надейся на себя, Эмиль, только на себя.
Встала и ушла, не затворив дверь, оставив на кровати ветку шиповника.
«…приснилось, что Лёшка умер».
Нет, он знал, почему соврал. Дина сидела так близко, оглушительно близко, и никого больше – только он и она, податливая от печали и страха. На ее коленку налип стебель травы.