Ка: Дарр Дубраули в руинах Имра Краули Джон

Но здесь она слушала; иногда смеялась, и этот звук, похоже, раздражал лес и деревья.

Я рассказал ей, как Дарр Дубраули искал Ничто в землях ее предков (если он и вправду был там, а они были ее предками). Я рассказал ей, как он пересек море с Крачками, и она кивала, хотя говорила, что никогда не видела моря, только по телевизору. Я рассказал ей, как Дарр Дубраули попытался вернуть свою умершую подругу из вороньей страны мертвых, и она сказала, что вроде бы слышала похожую историю раньше, но о другом существе[114]. И все это время Дарр Дубраули летел над нами и перед нами, или усаживался на голую землю, или шел, по-вороньи покачивая головой при каждом шаге и поглядывая то в одну сторону, то в другую. Услышал ли он, понял ли — этого я не знаю. Думаю, он уже начал отдаляться от нас. И это было правильно, потому что лишь он один (как я думал) все еще был среди живых.

Сколько бы ни ушло времени, наконец мы достигли последнего места, ибо оно существует, по крайней мере, существовало для нас.

Сам лес не изменился — изменился так мало, что можно было подумать, будто мы ходим кругами, а Дарр Дубраули не может здесь указать нам на подень или помрак. Но лес стал более... отстраненным и в то же время более знакомым, словно мы и ушли, и пришли в памятное нам место. Не знаю, как лучше это описать. Деревьев стало меньше, они росли дальше друг от друга, старые и больные. Трава выедена, молодые ростки подкушены знакомым образом. Потом на миг подул ветер, шевельнул ветки больших деревьев — здесь казалось, будто они указывают одновременно во многих направлениях множеством дрожащих пальцев и сами подняли ветер этим движением.

Олени, сказала Барбара.

И они там были — Олени, много Оленей или один Олень, повторенный много раз. Они стояли на разном расстоянии от нас. Ничем не отличались от Оленей у меня во дворе и в полях за ним; один за другим поднимали голову, смотрели на нас огромными глазами, одновременно спокойными и тревожными, словно думали, остаться или бежать.

Те, кого мы убили, проговорила Барбара и перекрестилась. Нельзя было, добавила она.

Не знаю, имела ли она в виду меня и себя — я-то в жизни не убил Оленя, — или нас, Людей, или свой народ в давно ушедших веках. Мне взгляды Оленей не показались укоризненными. Но в них проглядывало некоторое намерение или ожидание. И тут — как же это произошло? Мы никуда не сворачивали, не выходили на другую тропу — но оно возникло перед нами, то место или точка, к которой мы шли, совсем рядом.

Это была дверь.

Не поляна, не просвет на тропе, не вход в иную страну; не врата, дверь. Чем ближе мы подходили, тем больше она становилась: крепкая, строгая двустворчатая дверь, часть рукотворного мира, почти египетская в своей монументальной простоте; высокая, укрепленная в каменной кладке у порога. И не было никакой стены, за которую бы она вела; стояла одна, и безмолвный лес вокруг.

Что это за дверь? — спросила Барбара.

Думаю, ваша, сказал Дарр Дубраули.

И она была нашей. Вход, который мы создали тем, что пришли к нему. Дверь, в которую ушла на глазах у Дарра Анна Кун, хотя эта дверь — не ее дверь. Глубокий колодец, в который спускался Певец, а после него Брат; курган, на котором рассказывала истории Лисья Шапка. Но хоть она и была нашей — была здесь для нас, — еще прежде, чем я подошел к ней, понял, что не смогу ее открыть. Я поднялся по низким ступенькам, которые почему-то казались истертыми за долгие годы. Не было ни ручки, ни петли, ни замочной скважины; открыть или закрыть ее можно было только толчком. Я положил руку на правую створку и толкнул, а потом то же сделал с левой, но не почувствовал сопротивления. Я отвернулся.

Дарр Дубраули подлетел и уселся на притолоку. Перепрыгивал туда-сюда по косяку, смотрел вниз, разглядывал, думал. На миг он исчез, спрыгнул на другую сторону, а потом появился, обойдя ее кругом. Он запрыгнул на порог и постучал клювом в дверь: тук-тук-тук. На миг дверь словно возмутилась, но потом снова стала тем, чем была. Дарр Дубраули повернулся к нам.

Со всех сторон одинаковая, сообщил он.

Да, сказал я. Я так и думал.

Не было смысла обходить ее. Не было другого пути в Иные Земли, только через нее. Барбара тоже подошла и прикоснулась к ней, и на секунду во мне вспыхнула надежда: я вспомнил, как дверь, в которую ушла Анна Кун, распахнулась от ее прикосновения; но ничего не произошло. Барбара ударила в дверь кулаком. Потом отвернулась, села на широкую ступеньку, уперла локоть в колено, а щеку положила на ладонь. Я хотел сказать, что, если мы подождем, дверь может открыться, но знал, что это не так и проку от этих слов не будет. Надежде здесь нет места — это общеизвестно[115].

Нас не впустили.

Может, дело в нас? Мы чего-то не сделали, не произнесли какую-то молитву? Или для мертвых уже нет места — столькие уже умерли в Имре, что новым душам не рады? Мы этого не могли знать. Может, в той земле и нет больше мертвых, может, они умерли снова, исчезли, и, даже если бы нам позволили войти, мы бы увидели только пустошь и Оленей.

Кто ее закрыл? — спросила Барбара. Те, кто прошел, заперли дверь изнутри — или ее захлопнули за ними?

Я не знал. Я тоже сел на ступеньку, у другого косяка. Возможно, дверь закрыли не изнутри, но снаружи, заперли те, кто оставался по эту сторону, — может, она закрылась под напором всей общности живых, которые теперь не верят, что в такую дверь можно пройти, больше не чувствуют нужды требовать право на вход. Живой или мертвый, ты не можешь отправиться на небеса, или на Остров Блаженных, или в любую другую страну теней, если не веришь, что они ждут тебя, что врата открыты — или откроются для тебя, когда ты придешь к ним в свой срок.

Неужели страна мертвых закрылась, как разорившийся магазин, как храм, оставленный богом и покинутый жрецами? Больше мне ничего не приходило в голову.

Ладно, сказал с притолоки Дарр Дубраули. Я полетел.

Постой! — в ужасе закричал я.

Я сделал то, что обещал сделать, сказал он. Вы здесь.

Но нас не впускают.

Дарр Дубраули поднял голову, посмотрел в одну сторону, в другую; принял обычную позу — пожал плечами. Он свое дело сделал.

Куда ты полетишь? — спросил я. А если ты не сможешь улететь отсюда?

Думаю, смогу. Улетал уже, и не раз.

А потом?

Отправлюсь искать себе смерть, ответил он.

Смерть?

Только этого я и хочу.

Но ты ведь уже умирал.

Нет, ответил он.

«Искать себе смерть». Я понял, что он имеет в виду: он умирал, много раз умирал, но не умер; он никогда не умирал, как умирает Ворона, без остатка, без того, чтобы высвободилась вторая сущность, не умирал, и всё.

Но где? — спросил я. Я потерял всякое чувство направления, забыл, где лево и право.

На поклюв, ответил он. Далеко на поклюв.

На север. Но почему?

Некоторое время он не отвечал, только открывал клюв, словно хотел заговорить, но молчал. А потом сказал, что ту Вещь, которую он нашел и украл, Вещь, которая принесла ему так много бед, он нашел в Имре; но он думает, что далеко на поклюве есть земли вне или за пределами Имра, земли, где Имра нет, земли, где все так, как было в начале. Хорошие земли для Ворон. Где Вороны по-прежнему следуют за Волками, а Вороны — за Воронами. Там можно найти, сказал он, другую вещь, не такую, как та.

На это может уйти много времени, сказал я.

Может, согласился он. Много времени на то, чтобы узнать, что это за вещь. Вещь это вообще или что-то другое, не вещь. Я нашел ее для своей подруги Лисяты, не зная этого.

Он спрыгнул с притолоки и приземлился рядом со мной на потертом камне.

Спасибо за компанию, сказал он. И за твои слова.

Слезам здесь не было места, так же как и надежде. Конечно, он не мог остаться; и, как бы я ни хотел его удержать, еще сильнее я желал, чтобы мой друг нашел то, чего хотел для себя. Может, он и вправду сможет ее найти там, где вторжение Людей — Имр — слабо. Откуда мне знать? Может, ему придется просто пережить Имр: жить и умирать снова и снова, пока этот неумолчный, недовольный, ворчливый, раздражительный голос наконец не замолкнет. Пока все Вороны не вернутся в Ка и не позабудут все, чему научились в Имре. Пока мир Людей не схлопнется до того, чем был вначале, и нигде не останется ничего, кроме прекрасного, спокойного духа мира без мысли.

Но он не улетал. Быть может, погрузился в неподвижность конца времен посреди пустоты. Казалось, мы будем просто сидеть там вечно, превратимся в древние каменные статуи: с одной стороны — Барбара с ребенком, с другой — мы с Вороной; предостережение другим душам.

А потом он подпрыгнул, всколыхнув этот мир, и взлетел, повернул в одну сторону, в другую, хотя здесь все стороны были одинаковы, и без всякого клича скрылся из виду; я его больше не видел. Лес снова затих.

Барбара сказала: Что нам делать теперь?

Я не знал. Казалось, на этот вопрос нельзя ответить, нельзя даже задать его здесь, в этом месте. Но что-то же должно было произойти потом. Даже Олени, щипавшие траву, словно ждали, когда же мы что-то сделаем. А потом изнутри джинсовой куртки в руках Барбары поднялась головка ее сына, словно он только что проснулся. Его узкие глазки моргнули. Странный, безгубый рот открылся, шевельнулся, словно жевал или сосал что-то, но нет: Барбара наклонилась к нему, придвинула ухо к его лицу, а потом посмотрела на меня.

Он говорит — возвращайтесь, сказала она.

Казалось, будто мы возвращаемся так же, как и пришли, но я узнал — как узнал и Дарр Дубраули, — что здесь невозможно вернуться той же дорогой. И не только здесь. Везде. Ты всегда идешь вперед и только вперед.

Нашим проводником теперь стал ребенок, который то ли помнил, то ли различал путь. «Туда», слышала Барбара его свистящий, еле слышный шепот, и снова «Туда», и этого было достаточно. Он был впереди — выглядывал из своей переноски; затем Барбара, которая его несла; следом за ней я, иногда хватаясь за ее плечо, потому что с каждым шагом боялся, что не смогу идти дальше. Мы снова вышли на каменистый берег и теперь зашагали в другую сторону вокруг озера; вода плескалась о берег слева от нас, а холмы оказались справа.

Здесь, прошептал наконец ребенок.

Я посмотрел наверх. Невозможно было сказать, здесь ли мы спускались. Если здесь, то мы совершили невозможное. Плоский серый свет стирал измерения, выступы, неровности; легче взобраться на тучу, чем на эту стену. Но мы полезли, и теперь я оказался впереди, а она с ребенком сзади. И путь — уступ для ноги, корень для руки — появлялся там и тогда, где и когда его нащупывали. Вскоре я обнаружил, что, хорошо ухватившись, могу поворачиваться и подтягивать Барбару с ребенком, а потом лезть дальше. Серые птицы пролетали мимо нас на бесшумных крыльях и снова взмывали ввысь. Но мы будто не двигались с места; я не видел конца подъему, не видел неба, только непроглядную ночь впереди. А потом услышал шум воды: сперва отдельные капли, а потом ровный поток. Ребенок тоже его услышал и принялся издавать тот же звук.

Он смеется, сказала Барбара.

Камни под моей левой рукой оказались мокрыми, я осторожно сдвинулся туда и нащупал изгиб; текущий с высоты ручей промыл глинистую почву и вырезал множество уступов, словно ступеней, — нелегкий подъем, но он точно ведет наверх. Воздух расцветился — я сам не знаю, что хочу этим сказать, — стал более ярким, легким, наполнился блеском прозрачных капель. Из промытой потоком трубы или тоннеля я увидел наверху круг ночного неба — кажется, лунный свет, хотя и не саму луну.

Туда, сказал ребенок. Его мать снова плакала, но я уже не мог сказать отчего. Мы карабкались наверх — путь столь же долгий, как и вниз, — хотя мы двое, мы трое никак не могли быть на такое способны. И наконец мы выбрались на поверхность из глубин земли, вышли под ночное небо и снова увидели звезды[116].

Думаю, мы больше не увидимся с Дарром Дубраули. Может, он был вовсе не тем, что я будто бы знал о нем, а теперь он вернулся в мир, о котором я ничего не могу знать. Может, я его и вовсе не знал; и, может быть, он не знал меня, не хотел знать, не думал, что может узнать. Но я все равно буду высматривать его и прислушиваться — не смогу иначе.

Теперь я знаю, почему он не хотел идти с нами, вести нас. Потому что был уверен: когда мы прыгнем с обрыва в смерть, мы не сможем войти туда, куда надеялись, — куда он под моим напором пообещал нас привести. Не потому, что эта земля закрыта для нас; в некотором смысле мы прошли в нее очень легко. Нет. Он пытался мне объяснить, что в землю мертвых Людей — Имр — могут войти только живые. Только живые могут отправиться туда отсюда, пересечь реку, увидеть тех, кого знают или о ком знают, и поговорить с ними, похитить оттуда сокровища. Живые создают Страну Смерти и ее обитателей тем, что идут туда — и возвращаются с рассказом о ней. Но мертвые Люди не могут жить там, не могут пойти туда или куда бы то ни было — они мертвы.

Если это так, то я живым вошел в Страну Смерти, если вообще входил, и Дарр Дубраули это знал. Как такое стало возможно, была ли то благодать, проклятье или сон Основы[117], — что ж, мне не узнать. Втроем мы отправились в путь и нашли Страну Смерти закрытой и заброшенной. Мертвые, некогда жившие там, те, к кому мы должны были присоединиться, пропали. Это мой рассказ. Но если страна была только моей, значит и двери закрыты во мне одном.

Я это понял, когда проснулся следующей ночью: во сне я бежал за Дарром Дубраули, который улетал от меня прочь. Я лежал ничком в кровати (потому что я, как говорится, жив-живехонек[118]). Лежал тихо, чтобы не разбудить ребенка, о котором, похоже, мне теперь предстоит заботиться — о нем и о его матери, пока я жив. Я вспомнил Дебру, увидел ее босые ноги на серой траве, на которую не мог ступить, увидел, что она идет ак же, как ходила здесь. И подумал: нет, мертвые живут там — и знают себя и других. Я знаю, что это так; не может быть иначе. Но быть мертвым — не то же самое, что жить как прежде, только в другом месте; но и не жить только в воспоминаниях, или в темной обители могил, или в голосах, которые якобы слышат еще живые. Посмертие не похоже ни на одну из историй, которые рассказывали путники, посетившие это царство, или духи, утверждавшие, что пришли из него. Нет. Но я верю, что, хотя их жизнь навсегда отделена от той, которой живем мы под небом и солнцем, мы можем кое-что о ней узнать; потому что часть своей жизни мы проводим так, как живут они, в царстве, похожем на то, где живут они. Во сне.

Во сне мы странствуем по другим мирам; бродим по дорогам, входим в комнаты, говорим со встреченными людьми и созданиями. Встречаемся с родными и умершими, какими они были в юности, своей и нашей, — или преображенными, иными. Мы видим и слышим, но не можем осязать или чувствовать запах. Мы знаем, где мы, пока мы там, но не знаем, что мы знаем: только проснувшись, мы узнаем, что видели, слышали и чувствовали. Обычно мы знаем, что видели и чувствовали намного больше, но не можем вспомнить, и опыт этот теряется навсегда; по сути, он никогда и не принадлежал нам.

И я подумал, что так же должно быть и в смертном сне: там тоже мы будем совершать поступки, узнавать истины, странствовать, встречаться с другими душами, думать о живых, гадать, ужасаться и радоваться и идти только вперед. Разница в том, что от смерти мы никогда-никогда не пробудимся, чтобы узнать о ней.

Я лежал, пока не начало светать и не вернулась привычная боль — боль, которая доподлинно говорит мне, что я не ходил туда, куда думал, что ходил, а если и ходил, то сейчас уже не там. Я слышал тяжелое дыхание из соседней комнаты. Я слушал, как перекликаются Вороны где-то неподалеку, а потом выскользнул из постели и подошел к окну с безнадежной надеждой или суеверным ожиданием; но Ворон там вовсе не было. Зато мне показалось, что я различаю гибкие, неспешные тени одного или двух Оленей в тумане — настоящих, обычных Оленей этого мира, настоящих, как боль.

Я вернулся. Мы всё еще здесь.

Джон Краули в возрождении Имра

Мир есть конь.

«Упанишады»

Миф есть развернутое магическое имя.

А. Ф. Лосев

Фамилия «Краули» (Crowley) — ирландского происхождения: «O Cruadhlaoich», «потомок отважного воина». Однако есть и английская фамилия, которая пишется так же, но произносится иначе: «Кроули», то есть «crow-leigh», «воронье поле»[59]. Так или иначе, Краули — как и героиня его тетралогии «Эгипет» Ру Корвино — считает ворон своими тотемными птицами. Ворона по имени Дарр Дубраули — crow Dar Oakley — графическая рифма к фамилии своего создателя.

Вороны интересовали Краули с детства, когда он прочитал об их привычках и обычаях в книге американского натуралиста Алана Дево. «Их шумная и склочная социальная жизнь, их лощеная чернота, их несомненный интеллект, связанные с ними мифы и притчи (вороны как знамения; птицы, попадающие впросак из-за своей хитрости; верные товарищи и супруги)... Всё это вошло в книгу — и многое сверх того»[119].

За исключением «Ка», все романы, которые Краули опубликовал в этом веке, можно с большей или меньшей мерой условности назвать «реалистическими», «мейнстримными»: «Переводчики» (2002) — о русском поэте-изгнаннике в Америке во время Карибского кризиса, но на самом деле об ангелах; «Роман лорда Байрона “Вечерняя земля”» (2005) — готическая история, якобы написанная британским поэтом; «Четыре свободы» (2009) — роман о вымышленном авиазаводе во время Второй мировой войны, и тут уж нет никакой, даже замаскированной фантастики, если не считать, что сам бомбардировщик «В-30 Пакс» вымышлен. Да и «Бесконечность» (2007) — последний том тетралогии «Эгипет» — в основном повествует о жизни в мире, где врата перемен закрылись и магическая эпоха так и не наступила.

Краули не стесняется признавать, что такой поворот от НФ/фэнтези/магического реализма он сделал сознательно — в надежде привлечь новую аудиторию, которая не читает жанровую литературу. Не сработало: и рецензии были хорошие, и люди, чьим вкусам Краули доверяет, приняли эти романы тепло... «но продавались книги хуже, чем [его] самый успешный роман-фэнтези — “Маленький, большой”»[120]. Краули прекрасно понимает, что самая «жизнеподобная» его проза не вполне реалистична в узком смысле слова. Он любит повторять слова Набокова о том, что великие романы XIX века («Мадам Бовари», «Анна Каренина») на самом деле великие сказки. «Если вы хотите написать реалистический роман, в нем должно быть нечто фантастическое, духовное, невозможное — потому что в жизни так оно и есть!»[121]

«Я старею, — сказал Краули в интервью после публикации «Четырех свобод», — и, возможно, уже выдохся, но всё-таки собираюсь написать то, что уж точно будет фэнтезийным романом»[122]. И он написал «Ка» — книгу, которую при желании можно отнести и к «магическому реализму», но, полагаем, тут лучше поверить автору.

У большинства читателей первая ассоциация со словами «фэнтези о животных» — «Обитатели холмов» Ричарда Адамса. «Нет книги, которая больше отличается [от “Ка”]», — говорит Краули и почти не преувеличивает. Для него важнее классики английской и американской детской литературы — Кеннет Грэм, Т. Х. Уайт, Торнтон Бёрджесс[123]; хотя, разумеется, роман, в котором вороны расклевывают мертвых и провожают души на тот свет, весьма далек от «Ветра в ивах», «Меча в камне» и «Матушки Западный Ветер».

От замысла до воплощения у Краули обычно проходит лет десять, и «Ка» не стало исключением. Сначала Краули хотел написать историю «банды» городских ворон («вроде как пиратской команды»), но потом ему в руки попал культурологический труд Роберта Пога Гаррисона «Владычество мертвых» (2003), и писатель понял, что роман будет именно об этом — о Смерти[124].

У многих авторов есть книга, которую они пишут как последнюю. Не важно, напишут ли они что-то после нее (часто — пишут); и не так уж важно, хороша ли она (чаще — нет); и почти всегда она о смерти. «В конце ноября» Туве Янссон, «Таинственное пламя царицы Лоаны» Умберто Эко, «Пастушья корона» Терри Пратчетта... «Ка» стоит в этом же ряду: писатель подводит итоги и соединяет важнейшие темы своей прозы за полвека.

Краули был и остается последовательным постмодернистом. «Тайный подтекст моих сочинений всегда один: это — книга»[125]. Он с удовольствием цитирует послесловие к «Лолите», где Набоков утверждает: «Для меня рассказ или роман существует, только поскольку он доставляет мне то, что попросту назову эстетическим наслаждением, а это, в свой черед, я понимаю как особое состояние, при котором чувствуешь себя — как-то, где-то, чем-то — связанным с другими формами бытия, где искусство (т. е. любознательность, нежность, доброта, стройность, восторг) есть норма». Краули добавляет: «Если книги (мои книги) “держат зеркало перед человеческой природой”, по словам Гамлета, — то изображение (как хорошо знал Льюис Кэрролл) и получается зеркальным»[126]. Мир-как-текст — более чем заезженная постмодернистская аксиома; но, в отличие от множества эпигонов, Джона Краули, как и его учителей, Набокова и Борхеса, интересует метафизическая система, стоящая за этой формулой. И у Краули тема историй, повествований, нарративов оказывается — каждый раз по-разному — связана с темой бессмертия.

Уже в первом романе Краули, написанном в конце 1960-х годов, но опубликованом десятилетие спустя под заглавием «Машинное лето» (1979), герой в самом буквальном смысле превращается в собственную историю: теперь он вечен, потому что возвращается к жизни всякий раз, когда повесть о его жизни пересказывается, но повесть эта лишена финала и поэтому, в сущности, трагична. Имя героя — Говорящий Тростник; то есть — говорящий папирус; то есть — книга. А неназванный персонаж, который проживает с ним его жизнь, — разумеется, сам читатель.

В финале «Маленького, большого» (1981) персонажи романа уходят вглубь великой Повести, определявшей их жизни на протяжении сотни лет. Смоки Барнабл, протагонист книги, пытается объяснить им то, что ему открылось: Повесть — у них за спиной; это книга, которую мы прочитали. И в миг смерти Смоки возвращается к началу романа.

Писатель Феллоуз Крафт, герой «Эгипта» (1987–2007), в 1968 году едет в Прагу, чтобы добыть там философский камень, дарующий бессмертие. И находит его: это всего лишь замысел новой книги. Если мы можем вообразить иное прошлое — то есть рассказать о нем другую историю, — мы можем представить, а значит, и сотворить иное будущее. Неудивительно, что ключевой исторической фигурой последнего тома «Эгипта» оказывается не Джон Ди, не Джордано Бруно, как в предыдущих частях, а Вацлав Гавел — писатель, создавший новое будущее там, где это не удалось магам XVI века.

В «Ка» история о поисках бессмертия приходит туда, куда и должна была, — к мифу[127].

Краули, по его словам, не читал классическую работу Юрия Лотмана и Бориса Успенского «Миф — имя — культура» (1973)[128], хотя она и переведена на английский. Тем замечательнее, что мир Имра в романе по всем параметрам совпадает с концепцией мифа, предложенной этими исследователями: Краули очень хорошо понимает, что такое миф и как он работает.

И как же работает?

В мифологическом сознании мир состоит из отдельных объектов, и объекты эти:

1) одноранговые (логических классификаций типа «живое существо — растение — дерево — дуб» в мифе нет), но при этом они входят в ценностные иерархии (есть обычные вещи, а есть священные; есть, наконец, Самая Драгоценная Вещь);

2) нерасчленимые на признаки (ворона есть ворона, и всё), но расчленимые на части (как вороны раздирают на куски мертвецов, а Лисья Шапка в Имре отрубает голову некоему царю);

3) однократные (в Имре все березы суть одна Береза); при этом совершенно различные предметы могут восприниматься как один (курган — спящий великан; мертвый бандит находится и в аду, и на земле).

В мире мифа любое слово оказывается именем собственным. Если для ворон Отец, Мать, Бродяга, Служитель — это имена, то лишь потому, что Дарр Дубраули еще не воспринял у людей саму концепцию имен. На самом деле вороний Отец — вовсе не имя, а всего лишь «этот отец», «мой отец». Не то в Имре: каждая береза есть Береза, каждая ворона есть Ворона — архетип или платоновская идея, воплощением которой является конкретная, вот эта береза, эта ворона, а точнее — все березы и все вороны. Дарр Дубраули сначала не может понять слова Певца: «Вороны умирают, Ворона не умирает». Для человека, живущего в мире мифа, это самоочевидно: как может умереть идея Вороны?

Все события мифа, происходящие в доисторическом, вневременном прошлом, суть прецеденты (смерть пришла в мир, потому что...; зайцы зимой белые, потому что...; люди научились разводить огонь после того, как...) и суть образцы (в ключевых точках пространства и времени, например на равноденствие и солнцестояние, следует выполнять такие-то ритуалы, потому что так делали боги и первопредки, а иначе мир рухнет).

Персонаж мифа — бог, человек, зверь или птица — это тот, кто первым совершил нечто (создал небо и землю, принес огонь, упустил бессмертие), и после этого мир стал таким, каков он сейчас. Дарр Дубраули как раз и претендует на роль первопредка-демиурга, поэтому с завидным постоянством утверждает, что именно он — первая ворона, которая придумала имена, стала уносить души людей в посмертие и т. п.

Все эти тезисы суммирует загадочная формула Алексея Лосева, которую мы вынесли в эпиграф: «Миф есть развернутое магическое имя». Что это значит? Герой мифа и его имя — едины. Мы говорим «Прометей», «Гильгамеш» или «Адам» — и все их истории уже содержатся в этих именах (Адам — первый человек, который...). Истории эти чудесны («магичны», по Лосеву), и миф — это повествование, в котором они разворачиваются.

Роман «Ка» — книга развернутых имен. Что такое Ка? что такое Имр? кто таков Дарр Дубраули?

А кстати, что такое Имр?

Краули играет с читателем, подбрасывая ему несколько версий; изящество замысла в том, что все варианты сводятся к одному и тому же. Да, Имр — это мир людей... но как же тогда Певец и Лисья Шапка отправляются туда из людского поселения? Имр — мир посмертия, но в нем обитают и Уродливые Человечки, и, очевидно, европейские фейри, и персонажи сказок, легенд и... мифов, разумеется.

Имр — это мир мифа, в том числе мифов о том свете и о поисках бессмертия, а значит — мир имен, которые тождественны вещам (знать имя вещи означает знать ее суть и обрести над нею власть). В определенном смысле там нет ничего, кроме имен, которые Дарр Дубраули и приносит из Имра в Ка. Имр — это мир людей, потому что Краули отождествляет миф с культурой как таковой; и это мир смерти, потому что она существует, то есть рассказывается, только в культуре.

И мы возвращаемся к постмодернистской текстуальности Краули: Имр — то есть всё на свете, кроме Ка, — есть текст, повествование, история, и попасть туда можно только путем рассказа, как это и делают Певец и Лисья Шапка: они рассказывают Дарру о мире ином и таким образом оказываются там.

А еще Имр — это пространство, поэтому Дарр находится «в явлении» и «в руинах Имра», а не «при них» или «во время их»; да и Будущее (еще одно понятие, принесенное Дарром в Ка) — это страна. Понятно почему: миф — это, помимо прочего, еще и история о пересечении пространства, это особая организация пространства, с сакральным центром, небесами и преисподней и т. д.

Но тогда что же такое Ка? Это не мир смыслов, а эмпирический мир жизни, где мертвые суть мясо, еда, «мертвые, и всё», а вещи — только вещи, и всё, хотя их великое множество. Это мир, где есть только конкретное, единичное, а смерти нет: у ворон, как мы знаем, мертвых не бывает, и повествователь подробно объясняет почему.

Имр, как прямо сказано в романе, — место, где представления и верования людей являются истиной, то есть это — определенная модель мира. Люди не способны на непосредственное восприятие реальности, доступное животным, а значит, не могут попасть в Ка, но если и попадают, то лишаются памяти, не могут ее осознать, потому что для памяти нужны имена, а они существуют только в Имре.

Дарр Дубраули перемещается между мирами. В Ка он умирает, а живет и рассказывает историю имя «Дарр Дубраули», которое существует в Имре и не может умереть. Один раз попав в Имр, Дарр уже не может его покинуть и поэтому оказывается в плену человеческих историй — от эпоса о Гильгамеше до мифа об Орфее и Эвридике. Последний случай особенно интересен: Дарр сам себе рассказывает историю об Имре внутри Ка и создает Вороний Имр по лекалам Людей. Если он находится в Ка, то На Вишню вернуть невозможно, потому что возвращать нечего — ничего и не было, кроме костей и перьев. Но и в Имре вернуть ее нельзя: иное, не-плотское существует, но оно уходит навсегда и не возвращается; так утверждает повествование, и ни опровергнуть его, ни выйти за его пределы невозможно.

В Имре Дарр Дубраули снова и снова проживает то, что Джозеф Кемпбелл, заимствовав удачное слово у Джойса, назвал «мономифом». Это рассказ о том, как герой покидает свой дом, переходит границу или, что то же самое, спускается в преисподнюю, обретает или утрачивает там нечто и возрождается/перерождается, становясь царем или божеством, принося благо своим соплеменникам.

История Дарра Дубраули как первопредка не может не соотноситься и с Библией: не случайно они с Лисятой неявно, но настойчиво сопоставляются с Адамом и Евой. Но этого мало! Дарр Дубраули, умирающий и воскресающий дух-покровитель, не только приносит воронам благую весть об именах и кормит их появляющейся из ниоткуда человеческой плотью, но и погибает первый раз от того, что римлянин прободил ему ребро древом. Евангельские мотивы оказываются введены совсем в иную систему: в мире романа ничего нельзя искупить; Дарр и сам толком не понимает, куда водит людей, потому что они сами всё это придумали, да и вывести их он может только обратно в земную жизнь. Воспитанный в католичестве, Краули — как и Джойс, и Лем — не может избавиться от его категориальной сетки, но воспринимает христианство как еще один миф, то есть еще одну версию всё той же неизменной истории.

И, поскольку перед нами миф, разыгрывающийся снова и снова, роман строится на сложной системе лейтмотивов, которые каждый раз возникают с некоторыми изменениями.

Так, например, две бессмертные вороны отражают друг друга: у Лисяты всё как у Дарра, но наоборот. Он самец, она самка; он умирает и воскресает, она живет, но когда умирает — то навсегда; он зачинает, она сидит на яйцах; она богиня-королева, он культурный герой-одиночка; она облетает мир на восток, он на запад. Первое событие жизни Дарра — его падение из гнезда: с самого начала он там, где вовсе нет ворон (потому что есть Ворона), у него есть индивидуальное время, а значит, индивидуальная история; у Лисяты же нет истории в Ка. Путь Дарра — из Ка в Имр (в финале он попытается пойти в обратную сторону — но это лишь заявлено, а не показано в тексте); путь Лисяты — из Имра в Ка. Она — порождение Имра, но стремится к окончательной смерти, которая существует только в Ка.

В каждой новой жизни Дарра Дубраули меняется и возраст людей, рядом с которыми он живет в Имре. Лисья Шапка для него всегда девочка в лесу, ребенок-подруга (Певец — учитель и символический отец для них обоих). Брат — это брат, ровесник. Одноухий по возрасту сравним с монахом, но у того детей нет и быть не может (он младший брат в своем клане), а у индейца все родичи умерли: Одноухий — старший, если не по рождению, то по возрасту. Анна Кун — мать не только доктора Гергесгеймера, но и мертвых, которые приходят к ней. Безымянный рассказчик — старик, рядом с которым — ребенок, попавший на Ту Сторону и вернувшийся в мир живых: круг замкнулся.

Чем дальше мы продвигаемся, тем более эскизными становятся персонажи-люди; и роль Дарра в отношениях с ними меняется. И в начале, и в конце романа Дарр — проводник, Вергилий для своих Данте; но в третьей, американской части он — помощник собирателя душ, то есть действительно птица смерти, атрибут и спутник психопомпа. Здесь Дарр — не субъект, а объект, он становится тем, что нужно Имру в данный момент: с Анной Кун он даже не разговаривает, не понимает, какие истории ей приносит и зачем, — лишь чувствует невыразимое, как и подобает персонажу эпохи романтизма (запоздалого американского романтизма).

В главах о Новом Свете показаны три лица смерти: Одноухий — тот, кто приводит людей Туда; Анна Кун — та, кто приводит мертвых к живым; и доктор Гергесгеймер — тот, кто просто вырывает живых из жизни и бросает в Иное, как он это сделал с дочерью Улитки.

Гергесгеймер — персонаж на первый взгляд почти случайный: он единственный не связан напрямую с миром мертвых. Но это и есть его функция в романе: он пытается лишить смерть смысла и тем самым начинает уничтожение Имра. «Мертвая Ворона — это мертвая Ворона», в человеке нет ни следа духа или души. Гергесгеймер, по сути, пытается превратить Имр в Ка, мир без посмертия, — и превращает дочь Улитки из существа Ка в создание Имра: он извращает и культуру, и природу. Гергесгеймер — не просто демонизированный материалист, который готовит свое дьявольское лекарство из смерти Ворон. Краули, как и в «Эгипте», разыгрывает перед читателем гностический миф: дочь Улитки — София, душа мира, которую пленил злой демиург с манком на шнурке из змеиной кожи, владеющий темной восточной магией; Дарр спасает ее, как мистический Христос, путем священного брака, через любовь; они вместе вылетают в окно, за пределы ложного мира, но для этого Дарру приходится спуститься в самую глубину царства Демиурга, которого София ошибочно принимает за Истинного Бога и называет Он.

Не случайно именно на историю Дарра и дочери Улитки приходится наибольшее число внутренних рифм и отражений. Рядом с юным Дарром было три самца: Отец, Бродяга и Служитель. В дальнейшем он оказывается в роли каждого, и в последней главе третьей части он — Служитель. При этом его многочисленное потомство безымянно, оно не существует в Имре, за исключением дочери Улитки, которой он в прямом смысле даже не отец. Она — отражение Дарра: тот добровольно и по любопытству попал в Имр, а дочь Улитки доктор Гергесгеймер забрал в Имр насильно и навечно. Она не может полностью вернуться в Ка и навсегда остается там птенцом (ущербный вариант Питера Пэна); это не мешает Дарру ее соблазнить/спасти и стать ей супругом, что является инцестом не формально, но по сути. И одновременно дочь Улитки — отражение На Вишни, то есть Эвридика, которую удалось отобрать у Аида, но в последний момент она всё равно погибает и губит всех вокруг. И кроме того, повествователь впервые упоминает, что некоторые вороны любят огонь и дым, когда Дарр летит на поклюв, к Лисяте, еще одной вороне, которая ушла от него в окончательную смерть. И наконец, Улитка напоминала Дарру Анну Кун, так что ее дочь напрямую соотносится с Гергесгеймером, сыном Анны.

Так работает миф: через повторы и вариации. В тот момент, когда дочь Улитки улетает вместе с Дарром, тот начинает подозревать, что «исчерпал все возможные происшествия и теперь всё будет только повторением чего-то, что он уже видел в прошлом».

Но исчерпано не всё: Дарр видит то, чего не бывало прежде, — руины Имра.

На первых же страницах «Ка» перед нами — дистопическое близкое будущее: упадок, эпидемии, гибель городов; привычный топос научной фантастики, но Краули к такому варианту развития событий относится вполне серьезно. Уже после выхода романа он процитировал на своей фейсбучной странице слова Антонио Грамши: «Кризис заключается именно в том, что старое уже умирает, а новое еще не может родиться». Комментарий Краули: «“Миры” Грамши, которые умирают и пытаются родиться, — это миры человеческие, социальные... Но сейчас, кажется, впервые в человеческой истории умирает и природный, физический, живой мир. Несомненно, новый мир стремится к рождению, но займет это столь долгое время и примет столь невообразимые формы, что наш род может вовсе исчезнуть, прежде чем этот мир до конца воплотится»[129]. Поэтому в романе на руинах Имра гибнет и Ка: вороны умирают от новых болезней, прежние иерархии стай распадаются, тысячелетние обычаи исчезают.

Но за этим стоит нечто еще более серьезное. Имр умирает точно так же, как в философии Ницше умер Бог: новой культуре уже не нужна концепция Бога как центральная и всё объясняющая история; Имр становится невозможен, потому что умер миф с его тождеством слов и вещей, исчезли тексты о посмертии и ритуалы, ими порожденные. Раньше вороны расклевывали мертвых, чтобы унести их души на тот свет (не важно, что сами птицы в это не верили: вера существует в Имре, а не в Ка); теперь вороны едят плоть младенца, просто выброшенного в коробке на свалку, потому что даже похороны, древнейший из обрядов Имра, выродились и исчезли.

Имр рождается в начале книги — и умирает в ее конце. Поскольку мы видим, как эта история заканчивается, мы можем вспомнить или вообразить (для Краули это одно и то же), с чего она начиналась. Подобную модель Краули воплотил уже в «Эгипте»: прошлые переходные эпохи, время смены парадигм, можно увидеть лишь тогда, когда приходит новая, очередная. Историю Имра мы видим как целое именно потому, что он умирает, — это и позволяет взглянуть на него как бы со стороны.

Оказавшись на пороге мира мертвых, у запертой двери, рассказчик не может понять, закрыта она для него одного или для человечества вообще. Разумеется, Дарр Дубраули не способен показать то, во что его спутник сам не верит: ни одна (платоновская) идея не существует, если она не придумана человеком, не описана словами и не стала повествованием. Посмертия не существует для тех, кто его не сочинил для себя, то есть для всех, кто живет в руинах Имра; Дарр Дубраули в этом не виноват, он даже по-своему пытался предупредить.

Но закрытая дверь — это тоже образ, рассказ о походе к ней — тоже повествование. Роман оказывается историей о мире, утратившем истории; но что это за история?

Здесь снова нужно обратиться к теории Лотмана и Успенского. Они противопоставляют две формы существования мифа — метаязык и метатекст. Метаязык: если мы говорим «Мир есть материя», то используем одну из возможных терминосистем, чтобы описать свойство мира быть материальным. Метатекст: если мы, вслед за «Упанишадами», повторяем «Мир есть конь», то не высказываем некую теорию о мире, а утверждаем, что в непостижимом для нас смысле мир является конем; мы рассказываем о нем эту историю. Вырождаясь, миф становится метаязыком: когда позднеантичный автор говорил о Христе как новом Дионисе, а придворный Людовика XIV называл короля Аполлоном, они всего лишь использовали удобные для описания метафоры. Исходно же миф является метатекстом, в котором метафоры и сравнения невозможны: мир и есть конь (а не подобен коню), вороны суть птицы смерти, колодец покаяния действительно ведет в преисподнюю. Понятно, что Имр — это метатекст, а не метаязык.

(Для сравнения: джойсовский «Улисс» использует миф как метаязык, поскольку, за исключением последних глав, дублинский рекламный агент Леопольд Блум подобен Одиссею и лишь в финале становится им. Напротив, «Поминки по Финнегану» с самого начала — миф как метатекст, миф о мире и истории, где дублинский трактирщик является Финнеганом из ирландского фольклора, Финном из мифологии, Шалтаем-Болтаем и Адамом — всё вместе.)

Имр гибнет из-за исчезновения метатекста. И ключевой вопрос романа — почему язык перестал продуцировать миф, почему он износился? Метаязыки есть, они богаче и разнообразней, чем в любую другую эпоху, а метатекста нет; все современные метатексты — деконструктивны и направлены на разрушение прежних.

И тут оказывается, что роман «Ка» призван восстановить Имр — является восстановлением Имра.

Джон Краули, эмпирический автор, использует миф как удобный метаязык, поскольку древние образы и сюжеты известны всем и понятны всем. Безымянный рассказчик выстраивает свой рассказ как метатекст — безусловно истинное повествование (в котором сам он то и дело сомневается, поскольку живет в руинах Имра и не может ничего принять на веру), рассказ о том, что жизнь и смерть имеют смысл, несмотря ни на что. Важно, что этот метатекст одновременно древний и новый: каков будет его финал, не ясно даже рассказчику (подобно тому как Лисья Шапка и Брат не могли предвидеть, чем закончатся их истории); миф нужно пережить самому и прийти к Той Двери, чтобы...

...Чтобы постичь то же, что и герои «Эгипта» в последней части последнего тома. Мир, в котором мы живем, вовсе не лишен трансцендентного, но оно не лежит по Ту Сторону: оно здесь. В «Эгипте» «великое восстановление всей видимой вселенной», обещанное розенкрейцерами, оборачивается «великим восстановлением того, что и так всегда было». В финале «Ка» герой уже без помощи Дарра Дубраули выходит из преисподней, чтобы вновь узреть светила (подобно Данте), «жив-живехонек» (как говорит призрак Молли Мэлоун в ирландской песне). Уйти в смерть и вернуться из нее, как это бывало в прошлые эпохи, невозможно: теперь Имр устроен иначе. Но прожив эту неудачу и рассказав о ней, можно обрести мир, где есть боль, олени, любовь и знание о том, как связаны смерть и повествование.

«Эгипет» и «Ка» любопытнейшим образом соотносятся с «Маятником Фуко» — романом, который Краули прочел, уже закончив «Эгипет», и книга Эко ему крайне не понравилась. Что и неудивительно: Краули — платоник, Эко — аристотелианец, и они приходят к схожим выводам, исходя из совершенно различных предпосылок. Оба — постмодернисты, которые ищут сакральное в мире, где Бог умер. И у Эко, и у Краули герои-мужчины получают от женщин (Лия в «Маятнике», Ру в «Эгипте», Дебра в «Ка») знание о том, что смыслом наделено только посюстороннее, физическое существование — жизнь Ка, если угодно: есть руки, есть ноги, есть тело, а больше не нужно ничего; Имр из них рождается сам.

В романе Эко погибают два главных героя из трех; лишь рассказчику дано не только ощутить единство с мирозданием, но и осознать это; он ждет смерти и смотрит на холмы, которые очень красивы, и этого достаточно. Герой Краули хоть и ненадолго, но остается в живых, и к нему из лесу выходят олени; они тоже красивы. Разница, помимо прочего, в том, что для Эко миф — это история, которая приводит к гибели, поскольку оказывается основой фашизма, а для Краули миф приводит к жизни, потому что придает ей смысл. Этика у Эко очень рациональна, а вот эмоции — природны (чем и привлекательны, и опасны); у Краули, напротив, этика природна и естественна, она соединяет Имр и Ка. Подобных параллелей и контрастов можно провести множество.

«Мы всё еще здесь» — потому что смогли наконец в эпоху гибели историй найти такую, которая объяснит нам и нас самих, и мир. Иное бытие непознаваемо, но достаточно знать, что оно есть и может быть пережито здесь и сейчас. О нем может быть рассказано.

Имр существует.

Ефрем Лихтенштейн, Михаил Назаренко

Литература

В интервью, данном уже после выхода романа[131], Краули любезно привел список наиболее важных книг, на которые он опирался в работе над «Ка»:

Robert S. Cox. Body and Soul: A Sympathic History of American Spiritualism (2003).

Drew Gilpin Faust. This Republic of Suffering: Death and the American Civil War (2008).

Robert Pogue Harrison. The Dominion of the Dead (2003).

Bernd Heinrich. Mind of the Raven: Investigation and Adventures with Wolf-Birds (1999).

Bernd Heinrich. Ravens in Winter (1989).

John M. Marzluff and Tony Angell. In the Company of Crows and Ravens (2005).

Alwyn Rees and Brinley Rees. Celtic Heritage: Ancient Tradition in Ireland and Wales (1961). Русское издание: Алвин и Бринли Рис. Наследие кельтов. Древняя традиция в Ирландии и Уэльсе. М., 1999.

Страницы: «« ... 1011121314151617

Читать бесплатно другие книги:

Классическая работа, посвященная анализу конкурентоспособности. Как достичь конкурентного преимущест...
Аниша Л. Диллон уже более тридцати лет практикует свой метод исцеления энергии человека, называемый ...
Перед украинским обществом в 2019 году стоит принципиальный выбор: либо продолжать политику национал...
Катерине приходится открыть ворота в Лукоморье прямо в школе из-за Черномора. Злобный карлик уносит ...
Книга об анализе конкурентной структуры отрасли, в основе которой лежат пять базовых рыночных сил: в...
Внутренний аудит обладает огромным потенциалом: он учит задумываться о построении систем, эффективно...