Экономика добра и зла. В поисках смысла экономики от Гильгамеша до Уолл-стрит Седлачек Томаш

Поиском ответов на эти вопросы занимался и современник Смита Дэвид Юм. Он внес большой вклад в понимание экономической антропологии. Сфрой его интересов были ключевые темы экономики: происхождение общественного строя, теория полезности и себялюбие, а также отношения рациональности и сверхрациональности. Смит и Юм, кстати, были близкими друзьями и во многом хорошо понимали друг друга. Юм, например, выступал против пропагандируемого Томасом Гоббсом понятия общественного договора. Согласно этой теории, человек «меняет» свою свободу на общественный порядок добровольно (рационально, разумно), подчиняясь общественным правилам и одновременно ожидая, что все остальные будут делать то же самое. Целостность социума сохраняется благодаря принципу себялюбия; речь идет не более чем о гедонистическом расчете. Юм с этой теорией не согласен и пишет:

Наиболее очевидное возражение против гипотезы эгоизма заключается в том, что поскольку она противоречит обычному чувству и нашим самым непредубежденным представлениям, то для того, чтобы установить столь необычайный парадокс, требуется величайшее философское напряжение. Самый беззаботный наблюдатель обнаруживает, что существуют такие склонности, как благожелательность и великодушие, такие аффекты, как любовь, дружба, сострадание, благодарность. Эти чувства имеют свои причины… ясно отличаемые от причин, действий и т. д. эгоистических аффектов… Все попытки такого рода, предпринятые до сих пор, обнаружили свою бесплодность и, повидимому, всецело проистекали из той любви к простоте, которая явилась источником многих ложных рассуждений в философии[704].

Здесь появляются аргументы, позднее использованные Смитом. Именно в человеческой природе, считает Юм, лежит стремление совершать и одобрять поступки, в которых даже «крайне изощренное воображение не открыло бы какойлибо видимости эгоизма и не обнаружило бы никакой связи нашего нынешнего счастья и безопасности с событиями, столь отдаленными от нас»[705].

По природе своей мы хвалим деяния, не имеющие к нам никакого отношения и никак не влияющие на нашу выгоду, причем независимо от того, когда и где они происходили. Исходя из рассуждений Юма, причина, по которой не приносящие нам никакой пользы поступки мы считаем нравственными и благими, очень проста — они вступают в резонанс с нашими моральными убеждениями (никак не с корыстными интересами). Личная выгода, аргументирует Юм, не может служить материалом для построения общества.

Мы можем привести много примеров, «когда личный интерес отличается от общественного и даже противоречит последнему. Однако мы заметили, что нравственное чувство продолжает существовать, несмотря на такое разделение интересов»[706].

Юм считает себялюбие и личную выгоду исключительными и все объясняющими эмоциями, но выгоду он трактует более широко, включая в нее и пользу для общества: «Полезность приятна и вызывает наше одобрение. Это действительный факт, подтверждаемый повседневным наблюдением. Но полезность в связи с чем? В связи с некоторым реальным интересом, конечно. Но с чьим же именно? Не только с нашим собственным, ибо наше одобрение часто простирается дальше»[707].

Эта ключевая мысль и поможет нам понять предложенную Смитом концепцию общественного сосуществования. Юм верил, что нравственное чувство человека сильнее и глубже, чем принцип полезности. Восприятие (эмоциональное) сильнее, чем (рациональный) расчет. Нормы человеческого поведения существовали еще до возникновения государства (а не государство, как считал Гоббс, их создало), и их невозможно объяснить, взяв за основу концепцию общественного договора. «Под влиянием этих случаев мы должны отказаться от теории, которая объясняет всякое нравственное чувство исходя из принципа себялюбия», — делает вывод Юм[708]. Общественная мораль — это эмоция, она относится к области восприятий, чувств, но никак не разума. «В отличие от современных экономистов, Адам Смит предполагал, что, оценивая возникающие перед ними альтернативы, люди на самом деле очень взаимозависимы. Они ведь имеют схожие страсти и чувства и могут отождествлять себя с другими людьми, выражающими поведением свои эмоции»[709].

Так же, как Аристотель и Фома Аквинский, Юм считает человеческое существо zoon politikon и аргументирует это тем, что для человека естественно быть частью общества. Индивид, иными словами, «выбирает» членство в обществе не потому, что оно ему приносит пользу, а повинуясь собственной природе, зародившейся, в конце концов, еще до него самого. Человеческое существо от рождения стремится к добру, в него изначально заложена сильная социальная симпатия, даже эмпатия. «Следовательно, если полезность является источником нравственного чувства и если ее не всегда рассматривают в отношении к самому себе, то отсюда следует, что каждое явление, которое способствует счастью общества, непосредственно зарекомендовывает себя как достойное нашего одобрения и благосклонности. Здесь налицо принцип, который в значительной мере объясняет происхождение морали»[710]. Это качество Юм считает «принципом человеческой природы»[711].

«…Человеческое сердце… никогда не будет всецело безразлично к общественному благу[712], — пишет Юм и в другом месте дополняет: — Ни один характер, как бы ни был он мне далек, не может быть с этой точки зрения совершенно для меня безразличен. Тому, что выгодно обществу или самой данной личности, следует оказывать предпочтение»[713]. Возможно, лучше всего эту мысль Юм подытожил в следующей цитате: «Представляется, что стремление к общественному благу, к достижению мира, порядка и гармонии в обществе… всегда привлекает нас на сторону социальных добродетелей… эти принципы человеколюбия и симпатии столь глубоко пронизывают все наши чувства и оказывают столь сильное влияние, что могут возбудить сильнейшее порицание или одобрение»[714]. И здесь снова возникает тема, знакомая нам из работ Адама Смита, — тема мотивации личности, зависимой не только от самой себя, но и от других людей, всего общества, с которыми ее связывают исключительно сильные эмоции. Здесь стоит еще раз напомнить, что Юм говорит не о рациональном расчете, а о чувстве, ведущем нас к общественным добродетелям. По его мнению, они не имеют разумного обоснования, как утверждает теория общественного договора.

И Смит, и Юм не согласились бы с тем, что общество зиждется на гедонистических принципах и принципе разумного выбора, как утверждают рационалисты и теория общественного договора ЖанЖака Руссо. Человеческая антропология другая: люди объединяются на основе врожденного чувства. И это приоткрывает тайну целостности общества. Такой эмоциональный процесс — в нашей природе, и ничего больше мы сказать не можем.

Разум как раб страсти

Довольно интересен взгляд Смита на разумность человеческого поведения. В этом на него оказал сильное влияние его друг Дэвид Юм. Адам Смит пишет:

Но хотя разум, несомненно, является источником всех общих правил нравственности и всех суждений, формулируемых нами при содействии этих правил, нелепо и невозможно предположить, чтобы даже в отдельных случаях, послуживших для составления общих правил, первоначальные представления о справедливом и несправедливом исходили бы от разума… Первоначальные представления эти… не могут быть предметом разума, но составляют предмет непосредственного чувства и переживания… Разум сам по себе не может сделать какойлибо предмет приятным или неприятным для нас… Он может, правда, показать нам, что при содействии такогото предмета мы способны получить другой, который, естественно, будет нам нравиться или не нравиться… но он не может сделать приятным для нас предмет сам по себе, когда в пользу или против него не говорит непосредственное чувство[715].

Юм прославился фразой, поставившей рационалистскую антропологию с ног на голову: «…Разум есть и должен быть лишь рабом аффектов и не может претендовать на какуюлибо другую должность (office), кроме служения и послушания им»[716]. (По этому пункту, кстати, он оказывается совсем рядом с идеей так критикуемого им совместно со Смитом Бернарда Мандевиля[717].) Приведенный пассаж более или менее обобщает его философию: разум и чувство не воюют между собой, одно не противоречит другому. Они, чтобы не соперничать, находятся как бы на разных уровнях. Человеческим поведением управляют чувства, страсти, аффекты (passions), а роль разума второстепенна, он вступает в игру лишь в процессе рационализации[718]. Джон Локк использовал подобный аргумент: «Разум в действительности не устанавливает и не формулирует законы природы, он их только ищет и находит… Разум, в сущности, не принимает участия в создании законов, он, скорее, интерпретирует их»[719].

Наше поведение не является результатом кропотливого подсчета выгодности или невыгодности, доходов и расходов. Оно управляется силами, нами не постижимыми, — мотивирующими нас к действию эмоциями. Подобный же иррациональный характер имеет и animal spirits Джона Мейнарда Кейнса (мы скоро доберемся до этого понятия).

Философ Дэвид Юм воспротивился бы современной антропологии homo oeconomicus, считающей разум, а не чувства движущей силой человеческого поведения. Проще говоря, чтобы мотивировать человеческое существо к действию, интеллекта самого по себе мало. По Юму, разума «недостаточно, чтобы дать начало какомулибо нравственному осуждению или одобрению. Полезность есть лишь направленность к определенной цели, и, если бы цель была совершенно безразлична для нас, мы должны были бы испытывать такое же безразличие и по отношению к средствам»[720]. Разум сам по себе не знает, как мотивировать нас к действию, как выстроить нашу систему предпочтений так, чтобы мы знали, как себя вести. «Что порядочно, красиво и подобающе, что благородно и великодушно, то овладевает сердцем и воодушевляет нас к принятию и поддержке такового. Что понятно или очевидно, что вероятно или истинно, то вызывает только холодное согласие рассудка и, удовлетворяя отвлеченную любознательность, кладет конец нашим исследованиям»[721].

Подобную позицию занимает и Иммануил Кант: «Чистый разум, однако, может a priori предписывать цели, лишь поскольку он провозглашает их в то же время долгом»[722]. Разум играет лишь второстепенную роль, когда находит наилучшую дорогу к цели путем создания образа действий (обращения имеющихся ресурсов в нужную сторону), коррекции (корректировки своих ощущений), уточнения состава средств, необходимых для решения поставленной задачи, определения порядка действий и оценки полученных результатов[723]. В наших деяниях мы видим взаимодействие разума и чувства[724]. О том, что разум сам творит парадоксы[725], мы подробнее поговорим во второй части книги.

Слияние двух Смитов?

Что удивительно, признанные авторитеты экономической науки отказывают как Мандевилю[726], так и Смиту[727] в экономической оригинальности, зато превозносят их как выдающихся мыслителей в области психологии, этики и философии. Как же стало возможным, что именно они считаются отцамиоснователями экономики? Не потому ли, что психология, философия и этика являются, по существу, ядром экономики и что именно Мандевиль и Смит более, чем ктолибо иной, участвовали в экономической дискуссии, которая длится и по сей день? Почему отцами экономики мы не считаем меркантилистов или применявших математику физиократов? Ведь именно (французский!) физиократ Венсан де Гурнэ (1712–1759) за поколение до Смита произнес пресловутое и до сего дня крылатое laissezfaire, laissezpasser. Однако сейчас о нем — да и о других — слышно мало, в то время как Das Adam Smith Problem (то есть проблема эгоизма в теориях Смита) все еще жива и активно обсуждается.

Трудность — в определении диапазона понятия «эгоизм», или в том, что мы под этим термином подразумеваем. Если мы считаем эгоистическим поведение давшего сжечь себя на костре за правду Яна Гуса или раздавшего все свое имущество Франциска Ассизского, значит, мы все ведем себя эгоистически. Но тогда очевидно, что термин «эгоизм» теряет смысл, так как он превращается во всеобъемлющее понятие, позволяющее объяснить какие угодно — и даже противоречащие друг другу — поступки.

Заключение. Smith reloaded[728]

В этой главе мы отправились по следам недоразумения, связанного с концепцией невидимой руки рынка, приписываемой Адаму Смиту. Проследили за его скрытой полемикой с Бернардом Мандевилем, ознакомились с представлением Смита об общественных отношениях, формируемых исключительно разумом. Также мы обратились к Das Adam Smith Problem и показали, что не любое человеческое поведение можно объяснить действием лишь одного (эгоистического) принципа. Попутно мы остановились на сочинениях философа Дэвида Юма, из которых Смит позаимствовал много идей. Юм, например, принижал роль разума и отводил ключевую роль чувствам и эмоциям. Адам Смит тоже говорит о фундаментальном для социума принципе сочувствия (sympathy), позволяющем сохранять целостность общества. Оба они считали человека существом общественным, чувствующим связь и с самыми удаленными от него членами человеческой семьи.

Провозглашающий себя наследником классической экономики Адама Смита, современный мейнстрим полностью игнорирует этику. Несмотря на доминирование темы добра и зла в классических дискуссиях, сегодня даже ее упоминание является чуть ли не преступлением. Более того, я попытался показать и продолжаю утверждать, что общепринятое прочтение Смита ошибочно. Его вклад в экономику не ограничивается (сомнительной) концепцией невидимой руки рынка и выявлением эгоцентричного homo oeconomicus, — он гораздо шире.

Толкование понятий, сформулированных отцомоснователем экономической науки и ставших общепринятыми, неправильно. Для их верного понимания необходимо изучать обоих Смитов. Ведь если человек сосредоточится на общеизвестной части его творчества, то есть на «Исследовании о природе и причинах богатства народов», и не будет знать контекста «Теории нравственных чувств», вполне вероятно, что он придет к заключениям, автором этих книг, безусловно, не предусмотренным.

Адам Смит хорошо понимал фундаментальное значение этики и отводил ей главную роль в обществе, хотя указания на это в его работах могут показаться несколько туманными. На мой взгляд, самым большим его заветом, оставленным нам, экономистам, является мысль, что профессионально интересующая нас дисциплина не должна отодвигать вопросы нравственности на второй план: как раз они и являются ключевыми.

Часть II. Кощунственные мысли

Без нужды ничего не изменяется, и менее всего человеческая личность.

Карл Густав Юнг

Зачем нам все эти старые истории, вавилонские мифы и новозаветные притчи? Чему может научиться (пост)современная эпоха, и прежде всего экономика, из древних символических повествований? К чему нам эти размышления, да еще и во время кризиса, когда у нас и так достаточно своих забот?

Психолог Карл Густав Юнг был убежден, что в основе человеческого мышления и наших суждений о мире лежат существующие уже тысячелетия архетипы, от которых невозмжно избавиться. Они и сегодня тут, с нами, они участвуют в формировании нашего отношения к миру, нашего самовосприятия. Значит, эти архетипы имеет смысл тщательно изучить — лучше в их еще необработанном, начальном виде, в некой наготе, — а затем следить за их изменением в контексте исторического развития.

Неосознанно сохраненное лучше всего распознается во время кризиса. Юнг пишет: «То, что недавно было неожиданным, беспокойнохаотическим, — внезапно обнаруживает глубокий смысл»[729]. По словам польского сатирика Станислава Ежи Леца, «самое слабое звено в цепи и есть самое сильное: оно разрывает узы». Так и экономика нередко может рассказать нам о себе гораздо больше, когда она показывает свою слабость, нежели когда демонстрирует силу. Мы узнаем ее намного лучше, когда она обнажена и покорна, не лопается от гордости и безудержного роста и не презирает все, кроме самой себя. Слабость предкризисного экономического развития была именно в его силе. Сила часто скрывает истинную суть вещей, в то время как слабость нам ее обнажает.

8 Потребность потреб(ления)ности. История желаний

We wanted to find love

We wanted success

Until nothing was enough

Until my middle name was excess.[730]

P. J. Harvey. «We Float»

Всякий раз, когда открывается ящик Пандоры, случается беда. Но о чем, если говорить по существу, в этой истории шла речь и что, собственно, в том ящике было? В данной главе мы постараемся проследить самые истоки человеческих желаний, или, говоря экономическим языком, момент зарождения спроса, или абиотических потребностей, как их метко назвал Йозеф Шмайс[731]. Именно в этой точке возникает выгода (польза), получаемая нами от не принадлежащих нам благ, в которых нет (жизненной) необходимости. Если сегодня мы часто говорим, что нам «нужно ненужное» (будь то вещь или услуга), то следовало бы изучить вопрос, как долго историю человечества сопровождает эта часто возникающая в разных повествованиях и эпохах мысль. Учитывая, что экономика уделяет много внимания концепции удовлетворения спроса (желаний), будет правильным посвятить данной теме некоторое количество строк.

В греческой мифологии Пандора была первой женщиной (своего рода двойником ветхозаветной Евы), но она (в отличие от Евы, созданной Богом, чтобы быть «соответственным помощником» Адама), пришла в мир, чтобы отомстить людям от имени богов. Она носила с собой ящик (сосуд), где хранились всевозможные беды, до того на земле не существовавшие. После того как она из любопытства его открыла, в мир пришли зло, болезни и (что нас в данном случае интересует особо) проклятие труда. Работа, бывшая прежде занятием для человека приятным и любимым, теперь становится утомительной и даже непосильной. Пандора ужаснулась проклятиям и быстро закрыла сосуд, но было уже поздно.

Проклятие богов: угрожающий спрос

О чемто подобном мы можем прочитать и в истории Евы и Адама. (Как видите, мы написали имя первого человека на втором месте. Адам во всем повествовании о райском саде играет такую пассивную роль, что у людей появилась тенденция отодвигать его на второй план.) После короткой, но интенсивной словесной перепалки с животным — змеем (от которой, кстати, Адам полностью самоустранился) Ева, возможно тоже из любопытства, попробовала запретный плод, и следствием явилось изгнание из Рая и приход в этот мир зла. Интересно, что Адаму Бог посвятил expresis verbis единственное проклятие, а именно проклятие труда[732]: «…Проклята земля за тебя; со скорбью будешь питаться от нее во все дни жизни твоей; …в поте лица твоего будешь есть хлеб».

Из вышесказанного мы можем сделать несколько заслуживающих внимания выводов. Вопервых, люди в своих повествованиях вспоминают время, когда работа была занятием приятным. Человек должен был трудиться и в райском саду: Бог поместил туда Адама, чтобы он мог «возделывать его и хранить его». Таким образом, для первых культур райское бытие означало не безделье, а состояние, при котором целесообразная, сознательная деятельность приятна.

Вовторых, в обеих историях именно желание, любопытство, а по существу, чрезмерный спрос и ненасытность или, если угодно, неадекватность принесли на землю зло. В Раю Ева и Адам не испытывали недостатка в еде, ведь там «всякое дерево, приятное на вид и хорошее для пищи», и всетаки им этого было мало. Что же заставило первых людей вести себя так нескромно? Чего им не хватало в их райской жизни? Похожая ситуация произошла и с Пандорой. Эти истории нам намекают: даже если бы мы жили в раю и все имели, нам этого было бы недостаточно и нас бы постоянно тянуло (что абсолютно излишне) открыть «тринадцатую комнату»[733]. Обратите также внимание, что Ева как часть человечества и мать всего живого была проклята как раз желанием (мужчины), которое никогда не будет удовлетворено и с которым ей не совладать. Наоборот, желание будет владеть ею[734].

Подобный мотив часто появляется и в современной попкультуре (ее легко можно считать новой мифологией). В конце первой части фильма «Матрица» агент Смит говорит Морфеусу: «Вы знаете, что в первой Матрице человеческий мир был сделан совершенным. Там никто бы не страдал, и все были счастливы. Но люди не приняли эту программу, и первый урожай был потерян». И далее он продолжает свои спекуляции о причинах такой аномалии: «Некоторые полагали, что все дело в недостатках языка программирования, которым описывался ваш совершенный мир. Но я считаю, что просто вы, люди, такие существа, которые способны ощущать реальность только страдая и мучаясь»[735]. Аналогичный урок из истории Эдемского сада извлекает и Тодд С. Лоури: «Когда Адам и Ева съели запретный плод с древа познания и потребовали себе право выбора, они были изгнаны из мира изобилия в мир нищеты и недостатка, должны были есть хлеб в поте лица. Из всей этой истории мы должны усвоить, что в этом мире знание и использование права выбора, естественным образом или по Божьей воле, приговаривают нас к тому, что нужда становится нашим бременем»[736].

Втретьих, месть Бога совершалась не напрямую: Создатель позволил людям самим привести себя к несчастью. Так произошло с запретным древом познания в райском саду и с запретным плодом в виде ящика Пандоры. Никто не заставлял есть яблоко или открывать таинственный ящик; о разумно обоснованном спросе речи тоже не идет, так как люди ни в чем не нуждались и жили в блаженстве. Влечение и любопытство — сестры. И запретное дерево «приятно для глаз»[737] — как реклама, привлекательная и часто апеллирующая к нашему иррациональному (хотелось бы сказать — животному) восприятию[738]. Так или иначе, змей (животное) пробудил в Еве неведомое ей желание, причем желание того, что прежде ей совершенно было не нужно. Слова «пробудить желание» здесь наиболее точны, так как обозначают нечто имеющееся в нас, но до сих пор дремавшее. Змей желание Евы не сотворил, а расшевелил.

Даже сегодня мы часто сталкиваемся со средневековой идеей, что первородный грех в райском саду имел характер сексуального позыва. Однако убедительная аргументация в пользу такого понимания отсутствует. Я бы предложил посмотреть на эту историю под другим углом: гораздо вероятнее, что уже первое ослушание Божьего запрета имело потребительский характер. В конце концов, Адам и Ева в повествовании об Эдемском саде плод, в буквальном смысле слова, употребили: «…И взяла плодов его и ела; и дала также мужу своему, и он ел»[739].

В этом контексте стоит напомнить следующее замечание историка Нормана Дэвиса: «Сми вступил в область экономики, когда задался вопросом приложения такого человеческого чувства, как алчность, а также тем, как частный интерес может послужить общему благу»[740]. Дэвис, таким образом, весьма проницательно указал на причину, приведшую Смита к написанию исследования об источнике богатства народов. Алчность, по мнению британского историка, не только способствовала рождению теоретической экономики, но вместе с понятием о первородном грехе стояла у колыбели нашей цивилизации.

Экономика желаний: как избавиться от достаточности

История зарождения спроса уходит еще дальше в глубь времен, ее можно проследить не только в еврейской и греческой, но и в шумерской культуре. Как мы видели в «Эпосе о Гильгамеше», Энкиду, подобно Пандоре, изначально был послан богами нам в наказание. Но в конце концов он становится Гильгамешу другом на всю жизнь, так же, как Ева стала подругой Адаму. Первоначально Энкиду живет в лесу, как зверь. И именно женщина, храмовая проститутка Шамхат, привела его в город, чем символически сделала из него человека. На эту трансформацию из одного состояния в другое мы можем взглянуть с двух сторон, в конечном счете дополняющих друг друга.

Первый возможный вариант прочтения этой истории заключается в том, что продажная женщина была в определенной степени причиной падения Энкиду. Пока он ее не познал, Энкиду был всем доволен, не имел никаких желаний, только базовые потребности — в пище, в тепле, в безопасности. Он мог их удовлетворить, как зверь, самостоятельно, без цивилизации или сложной специализации. Но вот пришла Шамхат и показала ему, к чему надо стремиться. В фильме «Киногид извращенца: идеология» Славой Жижек говорит, что люди нуждаются в том, чтобы им показывали, чего они должны желать (так, как это сделал змей в истории о райском саде). Что касается нужд абиотических, то без некой суперструктуры или завуалированной идеологии мы не знаем, чего хотеть (с этой точки зрения реклама нашему обществу необходима, так как она показывает нам наши, хотя и не всегда естественные, потребности)[741]. Пока Энкиду жил как зверь, он был всем доволен, удовлетворял исключительно биотические желания, имел все (на самом деле не очень много), в чем нуждался. Как пишет экономист классической школы Альфред Маршалл, «у первобытного человека фактически было не намного больше потребностей, чем у животного, но каждая последующая ступень в его развитии расширяла их круг и одновременно увеличивала разнообразие способов их удовлетворения»[742].

Таким образом, мы являемся свидетелями возникновения стремления обрести чтолибо, зарождения неудовлетворенности от отсутствия чеголибо (то есть желания получить то, чего у нас нет и что, в сущности, не нужно). Шамхат отучила Энкиду от звериной жизни и лишила его естественной среды обитания. Она привела его туда, где живут люди, — в город.

Если взглянуть на эту историю подругому, то Шамхат явилась для Энкиду спасителем. Женщина ему показала, чего желать. Сделала ему великое преподношение — дар неудовлетворенности. Именно это чувство по сей день гонит человечество все дальше и дальше; мы его оседлали; еще и сегодня оно продолжает оставаться двигателем прогресса, развития и роста ВВП. Женщина была носителем культуры (то же самое в определенном смысле можно сказать и о Еве). Она привела Энкиду в город, цивилизовала его и научила пить пиво. Для него Шамхат олицетворяла прогресс.

Читая эти истории, мы, вероятно, становимся свидетелями первого пробуждения желания, спроса. Похоже, что неудовлетворенность, постоянное стремление к большему и лучшему есть явление естественное, лежащее в самом сердце нашей цивилизации, человеческого бытия (и древние народы это очень хорошо осознавали). Фрэнк Найт, возможно самый известный чикагский экономист прошлого поколения, когдато отметил: «По самой своей природе человек неудовлетворен тем больше, чем ему лучше»[743]. Джордж Стиглер, ученик Найта, вторит ему: «Основное, чего желает разумный человек, это не удовлетворения своих желаний, а новых и лучших желаний»[744].

Ради (опасного) стремления иметь все больше и больше мы пожертвовали получаемым от работы удовольствием. Мы хотим чересчур много — значит, и работать вынуждены сверх всякой меры. Мы самая богатая цивилизация из когдалибо существовавших, но от слова «хватит» или от чувства удовлетворенности мы дальше, чем в какойлибо период «примитивного» прошлого. А теперь одним предложением: если бы нам не был нужен бесконечный рост ВВП и производительности любой ценой, мы не должны были бы постоянно работать «в поте лица». Кто оседлал неудовлетворенность, в обмен получает мощный мотор прогресса, но вместе с тем теряет право жаловаться, что его чтото не устраивает. А не устраивать может многое, если приводом в механизме служит неудовлетворенность. Если бы мы довольствовались тем, что имеем, экономический рост и развитие общества прекратились бы в привычном для нас понимании. Значит, у нас есть выбор: либо развитие и рост, либо удовлетворенность. Но рост не может достаться даром.

Мальтус: второе рождение. Потребление как наркотик

You can never get enough of what you don’t really need[745].

U2. «Stuck in a moment»

Преподобный Томас Мальтус, экономист, живший на рубеже XVIII и XIX столетий, никогда не терял надежду, что идеалы прогресса Великой французской революции обеспечат Европе больше процветания и меньше угнетения[746]. Многие из его тезисов были поставлены под сомнение, но и по сей день Мальтус известен как первый, кто дал самые мрачные демографические прогнозы. Он был убежден, что случающиеся голод и эпидемии — явления естественные, так как «провидение справедливо наказывает людей… посылая им бедствия, неизбежно сопровождающие порок и различные страдания, вызываемые болезнями и преждевременной смертью»[747]. Если бы не это, то, по концепции Мальтуса, рост производства сельскохозяйственной продукции на планете не успевал бы за ростом числа жителей[748]; популяция (а с ней и спрос всего человечества) имеет тенденцию расти в геометрической прогрессии, в то время как (сельскохозяйственные) ресурсы ограничены.

Благодаря развитию аграрных технологий, удобрениям и пестицидам опасения Мальтуса не подтвердились: люди могут производить достаточно пищи, проблема лишь в ее распределении или во внедрении новых технологий. Позже появился неомальтузианский аргумент, согласно которому увеличение плодородия почвы и повышение производительности труда также должны иметь свои ограничения. Но и этот вариант мальтузианской катастрофы не реализовался. Однако с определенной, более глубокой точки зрения Мальтус всетаки был совершенно прав: наши потребности растут быстрее, чем возможности их удовлетворения.

Когдато мы думали, что чем больше мы будем иметь, тем меньше нам будет нужно и тем меньше мы будем хотеть чегонибудь еще. Но вышла ошибка, и в действительности все происходит, скорее, наоборот: наши потребности растут пропорционально тому, что у нас уже есть. Удовлетворение одного желания лишь возбуждает новое, поэтому мы никогда не будем сыты. Динамика увеличения количества того, что мы имеем, никогда не догонит рост (нового) спроса. Но, как отмечает сам Мальтус, именно новый интерес к приобретению гонит нас вперед[749]. Вот что 150 лет спустя напишет об этом американский экономист Дон Патинкин: «Как нам показывает история, западное общество создает новый спрос с той же скоростью (если не быстрее!), что и способы его удовлетворения»[750]. Иначе говоря, желание не будет удовлетворено никогда. Славой Жижек в данном контексте добавляет: «Rison d’tre [751] желания заключается не в том, чтобы реализовать свою цель, достигнуть полного удовлетворения, а в том, чтобы воспроизвести себя как желание»[752]. В конце концов, пару тысяч лет назад это заметил даже автор библейской Книги Екклесиаста: «…Не насытится око зрением, не наполнится ухо слушанием»[753].

И как же с сегодняшней точки зрения ошибался Альфред Маршалл в своей доброй вере, когда писал: «Потребностям и желаниям человека несть числа, виды их очень разнообразны, но возможности их удовлетворения обычно ограничены»[754]. Про потребности, возможно, сказано верно, однако что касается запросов и желаний, то возможностей их удовлетворить — масса. И чем больше их удовлетворено, тем мы еще больше хотим, тем больше у нас неудовлетворенных желаний. Если мы нуждаемся во все более высоком уровне потребления и должны, подобно наркоману, постоянно увеличивать дозу, то не напоминает ли потребление наркотик? Если мы испытываем депрессию от стагнации ВВП, то есть от нулевого или низкого роста, то не стали ли мы к нему привязаны, зависимы от него?

Интересное определение привязанности в своей книге предлагает Кларисса Пинкола Эстес: «Привязанность — это то, что заставляет жизнь “выглядеть” лучше и в то же время опустошает ее»[755]. Салман Рушди в романе «Ярость» развивает (аристотелевские[756]) размышления о том, что любой грех, по существу, заключается в неадекватности, или, подругому, в недостаточности: нам требуются вещи, на которые мы не имеем права[757].

Может ли предложение когданибудь удовлетворить спрос?

Мы жили, предполагая, что утоление наших желаний является лишь вопросом насыщения наших потребностей. Но, как мы видим сегодня на примере нашего бесконечно богатого и обремененного долгами общества, мы ошибались. Спрос просто создает дальнейший спрос, воспроизводит сам себя. Более того, спрос (желание, вожделение, хотение) растет с каждым поглощаемым нами куском, до момента, когда от пресыщения может случиться то, о чем поется в псалме 106м: «Всякою пищей возгнушалась душа их»[758]. В книге «Смешные любови», особенно в рассказе «Золотое яблоко вечного желания», Милан Кундера указывает, что ощущение счастья скрывается в самой погоне, то есть, скорее, в поиске счастья, чем в нахождении его. Уже в эпиграфе он, цитируя Блеза Паскаля, пишет: «Не знают они, что их влечет охота, а вовсе не добыча». Или, говоря словами чикагского экономиста Найта, «настоящим вознаграждением является скорее радость от стремления, чем от владения… Человеку предопределено… преследовать цель, которая отдаляется быстрее, чем он как индивидуум или даже как все общество способен ее достичь. Жизнь в итоге (в результате сознательного выбора или вследствие диктата природы человека) немного напоминает сизифов труд»[759].

Человек как будто не способен распознать свою точку блаженства, насыщения, удовлетворения или умиротворения. Мы проходим мимо нее на ощупь, словно с закрытыми глазами, и осознаем, что ее нашли, только задним умом, когда уже миновали. Мы часто слышим слова «я уже никогда не буду снова счастлив» и редко слышим «я никогда не буду счастлив». То есть мы знаем, что в определенный момент мы были счастливы, но понимаем это лишь потом, когда наша выгода начинает снижаться[760]. Как пишет Зиммель, «похоже, однако, что чем ближе счастье, тем больше растет влечение к нему. Самые горячие желание и страсть в нас возбуждает не то, что от нас далеко и в чем нам отказано, а то, чего у нас нет, и при этом кажется (иллюзия подкреплена товарноденежными отношениями), что минута, когда мы это будем иметь, все ближе и ближе»[761]. Удовлетворенность в данном случае ведет себя подобно мифическому кладу, зарытому там, где радуга упирается в землю. Чем ближе мы к радуге, тем быстрее она (и клад) от нас отступает. «Достаток всегда вроде бы сразу за горизонтом, и так же, как горизонт, он постоянно отступает по мере нашего приближения к нему», как пишет Пол Л. Уочтел[762]. И как, в конце концов, поет Пол Саймон: «You know, the nearer your destination, the more you’re slip slidin’ away»[763].

Спрос (то, что хотим) сам по себе вряд ли удовольствуется тем, что мы имеем, он всегда убежит немного дальше. И как преодолеть такой разрыв? Экономика имеет дело с пересечением предложения и спроса, моментом, когда наступает равновесие. Эту классическую проблему можно, однако, рассмотреть и с другой стороны. Английское слово supply в переводе означает не только «предложение», но и «ресурсы», «запасы», то есть нечто, имеющееся у человека в распоряжении. А вот слово demand точно соответствует классическому понятию «спрос». Таким образом, мы может относиться к этой проблеме как к вопросу несоответствия того, что у человека есть (supply), с тем, что он хочет иметь (demand).

Существуют два способа минимизации разрыва между предложением и спросом. Первый — увеличение собственного благосостояния, supply (как в частной жизни, так и в рамках постоянно растущего ВВП), вплоть до момента, когда наш спрос, demand, будет удовлетворен, — то есть когда мы будем иметь все, что хотим. Здесь мы подошли к учению гедонистов, программа которых была абсолютно понятной: определить, что хочешь (как мы постарались показать выше, это достаточно сложная задача), поставить себе за цель это иметь, а потом стремиться к осуществлению задуманного. В некотором смысле это бесконечная история, но тем не менее мы когдато давно выбрали именно такую программу действий, инвестировали в нее много усилий, времени и энергии, и потому так стремительно растут наши благополучие и ВВП.

Другая возможность, противоположная первой, подсказана учением стоиков. Если желаемое нами (demand) не совпадает с имеющимся у нас (supply), то решение этого неравенства — в снижении спроса. Хотя выполнение данной задачи кажется относительно легким, речь, естественно, идет о сложном психологическом приеме, тренируемом стоиками на протяжении всей жизни. В высказываемом в то время возражении против их учения говорилось: «Лучше быть недовольным человеком, чем довольной свиньей; лучше быть недовольным Сократом, чем довольным дураком»[764].

Это, конечно, правда, но еще лучше быть довольным Сократом (хотя бы в рамках потребления). Исходя из такой концепции, действительно «богат» тот, кто ничего (больше) не хочет, а имеющий много потребностей — беден. Неудовлетворенный миллионер может быть большим бедняком, чем человек с доходом на уровне прожиточного минимума.

Макс Вебер пишет: «…Забота о мирских благах должна обременять его святых не более, чем “тонкий плащ, который можно ежеминутно сбросить”. Однако плащ этот волею судеб превратился в стальной панцирь»[765]. Но что делать, если известно, что мы не святые, а «мирские блага» могут превратиться в «стальной панцирь» вне зависимости от того, насколько богато наше общество? Либо мы усмирим наши желания (и в этом случае послушаемся советов стоиков), либо наша алчность не будет иметь границ, и чувство удовлетворенности всегда будет от нас «на расстоянии вытянутой руки» (в чем и есть парадокс программы гедонистов). Если мы стремимся только лишь к счастью, счастливы мы никогда не будем. Счастье, похоже, есть побочный продукт добрых дел, но не самоцель. Не должны ли эти моральнофилософские вопросы быть, в сущности, предметом экономики? Безусловно, так как дисциплина, занимающаяся в первую очередь максимизацией полезноси, должна была бы про такие ловушки хотя бы знать.

Сегодня мы верим (обратите внимание: опять речь о вере), что чем больше будем иметь, тем счастливей и свободней мы будем. Многие стоики, правда, придерживались диаметрально противоположной точки зрения. К примеру, знаменитый Диоген из Синопа, иногда называемый Диоген Циник, верил, что чем меньше имеешь, тем счастливей и свободней ты можешь быть.

Все вышесказанное не является призывом к отказу от собственности. Во избежание недопонимания уточняю: мне хотелось лишь показать, что удовлетворение спроса — это бесконечная история, имеющая свои и светлые, и темные стороны. Человек не удовлетворен по своей природе, ощущение недостаточности вплетено в само естество homo sapiens. Диоген в этом смысле — редкое исключение. Как пишет Кант, натура индивида неким образом сопротивляется тому, чтобы он сам по себе «остановился в получении удовольствий и в стремлении иметь еще больше имущества и чтобы когданибудь наконец он был удовлетворен»[766].

Вопрос скорее в том, до какой степени можно культивировать это врожденное метасвойство, а также каким способом и с какого момента нам следовало бы научиться себя ограничивать. Мы не должны хотеть все, что можем хотеть.

Тавтоэкономика MaxU

О Счастье! Наша цель и наш предел!

Александр Поуп. «Опыт о человеке»

Одной из фундаментальных основ экономической веры является принцип MaxU, то есть отсутствие сомнений в том, что каждый индивид совершит все что угодно или поступит как угодно, чтобы максимизировать свою выгоду (экономисты часто используют английский термин utility). Так, например, Гэри Беккер с гордостью утверждает: «…Экономический подход является всеобъемлющим, он применим ко всякому человеческому поведению — к решениям о ценах денежных и теневых; к решениям повторяющимся и однократным, важным и малозначительным; к целям эмоционально нагруженным и нейтральным; к поведению богачей и бедняков, пациентов и врачей, бизнесменов и политиков, учителей и учащихся»[767].

Но что всетаки значит слово «полезность»? Для максимизации полезности существует множество моделей, и над расчетами по ее оптимизации мы проводим годы учений. Наши «строгие» учебники в лавине математических определений и доказательств както забыли определить, что же означает данный термин. Впрочем, это неудивительно, ведь их авторы хорошо знают, что делают: если бы они дали определение полезности, то студенты быстро бы потеряли к учебникам всякий интерес. Лучше об этом умолчать и сосредоточить внимание на дефинициях математического аппарата. Однако речь идет о крайне важном термине, и точные науки должны были бы давать своим концепциям ясные и полные формулировки. Полезность (польза) остается какойто не до конца понятной целью всех человеческих стремлений. Поскольку для экономистов она исключительно важна, разберемся со значением этого слова и измерим смысловую глубину экономической мантры, постулирующей стремление индивидуума к поведению, максимизирующему полезность. В конце концов, «чтобы поколебать гипотезу, иногда достаточно бывает предоставить ей полный простор»[768]. В экономическом словаре находим следующее определение полезности:

Полезность (utility) — удовлетворение или удовольствие, которое индивид получает от потребления товара или услуги[769].

Слова «полезность», «удовлетворение» или «удовольствие» — практически синонимы, что позволяет в процитированном выше определении их спокойно поменять местами. Это определение типа А=А, где полезность является удовлетворением, или счастьем, или удовольствием. Таким образом, если мы данное определение перепишем, то получим следующее:

Полезность есть полезность, которую индивид получает от потребления товара или услуги[770].

Разумеется, это неправда, что индивид лишь потребляя товары или услуги максимизирует получаемую выгоду. Иногда он еще и бездельничает, спит, например, дольше, чем необходимо, развлекается с детьми и друзьями, — все это ни один разумный человек, скорее всего, не посчитал бы потреблением товаров или услуг. В этот момент становится понятна одна интересная вещь: определение полезности, выгоды охватило и сон, и разговоры с детьми, и все тому подобное. Если мы хотим оставаться последовательными в том, что человек все делает лишь с целью принести себе максимум пользы, то мы однозначно должны отказаться от «узкого» определения. Тогда получим:

Полезность есть польза (satisfaction или pleasure), которую индивидууму приносит потребление товаров или услуг, отдых, работа и т. д. и т. п. (читай: вообще все, что субъективно ему доставляет удовольствие или приносит пользу).

Другое решение — в распространении понятия «потребление» на любые другие виды деятельности, приводящие к увеличению приносимой потребителю пользы. Результат, однако, остается прежним:

Индивидууму приносит пользу потребление (или делание) того, что увеличивает приносимую ему пользу.

Дальше это упражнение можно не продолжать: очевидно, что любая фраза о максимизации такой полезности действительна сама по себе. Получаем тавтологию:

Индивидууму приносит пользу деятельность, увеличивающая приносимую ему пользу.

А так как разным людям пользу приносят разные поступки, то получаем:

Индивид делает то, что хочет делать.

Мы видим, что это предложение бессодержательно, — и поэтому оно «действительно» всегда, так как в нем говорится, что А=А. Таким образом, к примеру, можно попытаться экономически объяснить любовь матери к ребенку и сказать, что из своей любви к нему она извлекает пользу. Если женщина чемнибудь жертвует ради своего малыша, то такое поведение максимизирует ее выгоду. Поэтому, например, она кормит грудью: ей это полезно. Но сказать так — все равно что сказать: она питает дитя своим молоком, так как хочет это делать. Вместо того чтобы сообщить чтонибудь новое в ответ, экономист пошел бы по кругу. Если бы мать отучила ребенка от груди, он так же ловко смог бы объяснить, что ей выгодно его не кормить[771].

Допустим, мы определяем пользу более узко, как пользу от рыночных активов, но тогда мы приходим к заключению, что модель homo oeconomicus не может объяснить любое человеческое поведение[772]. Тем не менее экономисты таким (проверяемым) выводом не удовлетворились и переопределили термин «полезность» так, чтобы в него входило все, в том числе (предполагаемая, ожидаемая) польза от вознаграждения в посмертной жизни. Такое расширенное понимание «полезности» делает из мученика или святого Франциска Ассизского эгоистичного максимизатора собственной (полученной, возможно, после смерти) выгоды. Экономисты, таким образом, как некогда марксистская теория, попали в ловушку нефальсифицируемости[773] и непроверяемых моделей, дефакто говорящих: человек делает то, что хочет делать. Если индивидуум максимизирует собственную (и определяемую каждым посвоему) выгоду, то сэр Поппер сразу спросил бы: «А как он должен был бы себя вести, чтобы ее не максимизировать? Другими словами, можно ли идти против своей функции оптимизации?» Если никакой пример привести невозможно, то, значит, данная теория нефальсифицируема и дефакто теряет смысл.

Но вернемся назад, к главной линии аргументации. Как замечает Брюс Колдуэлл со ссылкой на Фрэнсиса Хатчесона, «экономика содержит в себе два типа утверждений: одни мысленно фальсифицируемы эмпирическими наблюдениями, а вторые нет. Нефальсифицируемые являются тавтологиями и лишены какойлибо ценности для реальной жизни. Из этого вытекает, что чисто теоретические выводы не имеют никакого практического значения»[774]. Далее Колуэлл пишет: «Модель поведения, в которой человек преследует только свою пользу, неприменима, пока мы это понятие определяем слишком узко… и бессодержательна, если мы даем ему слишком широкое толкование, так как в этом случае любое поведение становится максимизирующим»[775].

На ошибках мы учиться можем, на тавтологиях — нет. Тавтология является полезным упражнением при тренировке логики, ее формулировки не допускают ошибок и, естественно, «правдивы». В ней есть рациональное зерно, но она бессмысленна, бессодержательна. «Тавтология не имеет условий Истинности, ибо она является безусловно истинной; а Противоречие не является истинным ни при каких условиях. Тавтология и Противоречие являются бессмысленными (подобно точке, из которой две стрелки расходятся в противоположных направлениях)… Тавтология и Противоречие не являются вовсе лишенными Смысла; они являются частью символической записи… Тавтология и Противоречие не являются Картинами Реальности. Они не изображают никакой возможной Ситуации, ибо первая позволяет любую возможную Ситуацию, а второе — никакую»[776].

Итак, мы дошли до ключевого парадокса: гордость экономистов, модель homo oeconomicus, «включающая в себя все возможности», способная объяснить все, на самом деле должна быть нашим самым большим позором. Если мы всё объясняем термином или принципом, значения которого не знаем, то стоит спросить себя, а о чем, собственно, мы вообще говорим?

Между прочим, это неправда, что, мысля абстрактно, мы упрощаем вещи. Иногда, наоборот, очень даже усложняем. Как пишет Ницше, теоретическое познание часто закрывает глаза на очевидное. В качестве иллюстрации он приводит греческую историю об Эдипе. Несмотря на то (или именно благодаря тому), что Эдип был самым мудрым среди людей (смог разгадать загадку), он оставался полностью слепым к очевидному. Царь Фив не только не знал основных вещей, известных каждому ребенку (кто его отец и мать), но даже (не ведая того!) совершил отцеубийство и инцест.

Век «экономистиков»: время долгов, надежд и падение Икара

Аристотель. считал главной человеческой слабостью отсутствие умеренности. Любое свойство (и доброе тоже) в переизбытке становится пагубным. Очень сильная любовь рискует превратиться в удушающую ревность, забота о своем здоровье может перерасти в невыносимый эгоизм и нарциссизм, когда все, кроме себялюбца и его интересов, теряет право на существование. Аристотеля поэтому и называют философом золотой середины. Единственное, что никак нельзя довести до крайности или преувеличить, — это умеренность. Именно ее нам и недостает; в последнее время нас слишком прельщает богатство, — так же сильно Икара искушало желание взлететь к солнцу.

Возможно, наше время войдет в историю как эпоха долгов. В последние десятилетия причиной их роста была не нехватка, а наоборот, избыток, излишества. Наше общество не голодает, а решает другую задачу — как попотчевать сытого. Беда в том, что око бы ело, да брюхо уж полное. И в Древнем Риме богатство и аппетит превышали вместимость живота; конфликт между голодным оком и переполненным желудком решался пресловутым перышком. Так как в нашем обществе подобные меры считаются неэстетичными, мы придумали и используем другие способы устранения проблемы.

Несмотря на голод, который испытывает значительная часть населения земли, нашу цивилизацию мучает проблема, как наесться, чтобы не поправиться. Мы обезжириваем сметану, творог и масло, устраняем из наших блюд самую питательную их часть[777]. Здесь имеет смысл напомнить, что говорил по этому поводу Иисус:

…Не заботьтесь для души вашей, что вам есть и что пить, ни для тела вашего, во что одеться. Душа не больше ли пищи, и тело — одежды?[778]

Эти слова, обращенные к нашему пресыщенному поколению, звучат сегодня так же сильно, как и во времена, когда человек беспокоился, что ему не будет хватать пищи. Мы и сейчас заботимся о пропитании, но волнует нас нечто совсем другое: мы боимся, что еды будет чересчур много.

Чем больше у нас есть, тем больше мы хотим. Вопрос: почему? Возможно, мы думали (это интуитивное предположение), что чем больше мы будем иметь, тем меньше нам будет нужно. Чем больше вещей переходит из множества «хочу иметь» во множество «имею», тем заметнее должно было бы уменьшаться множество «хочу иметь» — вплоть до полного исчезновения. Мы думали, что потребление приведет к насыщению и удовлетворению наших потребностей. Однако правда оказалась совсем иной. Чем больше мы имеем, тем больше нам надо. Достаточно просто сравнить, без чего мы обходились двадцать лет назад (компьютер, мобильный телефон) и в чем объективно нуждаемся сегодня (ультралегкий лэптоп, каждые два года новый мобильный телефон, постоянное и быстрое подсоединение к интернету и т. д. и т. п.). И хотя богатый должен был бы иметь меньше неудовлетворенных потребностей, чем бедный, действительность показала обратное. Кейнс однажды сказал, что заработные платы неэластичны при их снижении (то есть пока они растут, все в порядке, а если снижаются, человек испытывает серьезную психологическую травму). В действительности это потребности неэластичны по отношению к снижающейся зарплате. Легко подниматься к кульминации потребления, но ужасно неприятно спускаться. Каждое удовлетворенное желание порождает новое, и таким образом мы остаемся неудовлетворенными. Потребление как наркотик: каждое вновь появляющееся желание чтолибо получить сразу становится нашей новой зависимостью.

9 Прогресс, новый Адам и экономика шабата

Мы можем чтото увидеть, лишь когда мысль об этом входит в наш разум и завладевает им, но тогда мы не видим ничего другого.

Генри Дэвид Торо. «Краски осени»

Вацлав Гавел, реагируя на экономический кризис так же, как королева Елизавета в конце 2008 года, спросившая экономистов, почему они не смогли его предсказать, поинтересовался смыслом роста: «Для чего все постоянно должно расти? Зачем должны расти промышленность, производство, продукция? Почему города бессистемно разрастаются во все стороны, так что скоро не останется ни одного свободного клочка земли?»[779] Как вспоминал сам Гавел, на протяжении более чем пятилетнего пребывания в тюрьме он тоже много трудился, но преимущественно этот процесс был совершенно бессмысленным — «работа для работы». Так есть ли у экономического роста какойнибудь другой смысл, кроме как рост ради роста?

Когда чегонибудь чересчур, мы на это часто не обращаем внимания. И нередко бывает, что самые важные вещи, ставшие привычными, мы просто упускаем из виду. Одной из них является идея прогресса. Она присутствует повсюду — в телевизоре, в рекламе, в политических заявлениях, в рассуждениях экономистов. Это необсуждаемый императив нашего времени, нечто настолько естественное, что мы его просто не замечаем. Не напоминает ли наша система иллюзию из фильма «Матрица»? Императив прогресса и роста может так подмять нас под себя, что полностью поработит. Морфеус говорит Нео: «…Ты — раб, Нео… Подобно другим, был рожден в неволе… внутри хорошо охраняемой тюрьмы, где ты был лишен обоняния, осязания и вкусовых ощущений… Твой мозг в этой тюрьме»[780].

Недавний мировой экономический кризис показал, насколько мы зависимы от роста и что падение ВВП (даже если оно и составляет всего десятые доли процента) мы воспринимаем с религиозным разочарованием.

Откуда вообще взялась идея постоянного роста? Все свидетельствует о том, что это лишь переодетая мысль о прогрессе. Сперва она была облачена в религиозную форму (мечта о небесах), а позднее и в светскую (мечта о небесах на земле). Обеспечение прогресса, то есть роста, является заботой (скорее даже обязанностью!) рынка государства, науки или часто всех их вместе взятых. Как будто бы экономическое развитие может приблизить нас к раю на земле. Любая заминка в росте ВВП отдаляет нас от нашей цели и считается общественным злом. Подъем экономики, наоборот, есть наивысшее благо, решение и цель одновременно, лекарство от таких болезней, как безработица, забастовки, столкновения с полицией и расовая непримиримость, — это максима не только экономики, но и всей политической жизни.

До промышленной революции мы не ожидали многого от роста, прогресс застал нас врасплох, а сегодня мы считаем, что он происходит автоматически[781]. Более того, мы видим его лишь в рамках экономики и техники. Когдато он считался делом более или менее духовным, внутренним, сегодня же идея прогресса секуляризована и связана в первую очередь с внешним миром. Последовательные статистические измерения ВВП в США начали проводить в 1790 году, до этого человечество обходилось и без них (время от времени устраивались подсчеты людей и имущества, но царь Давид, например, именно за такое деяние, описанное в Ветхом Завете, был жестоко наказан)[782]. Нам не нужно было знать, на сколько процентов или их долей мы в среднем на душу населения богаче, чем в предыдущем году, и как мы выглядим при международном сравнении паритетов покупательной способности. Между прочим, в 1790 году реальный ВВП на душу населения составлял 1025 долларов (в сегодняшних ценах), то есть в сорок раз меньше, чем сегодня[783]. За последние двадцать лет он вырос на тридцать семь процентов. Ошеломляюще? Возможно. Мы, вероятно, благодарны и довольны? Вряд ли.

По горло в прогрессе: золотая клеть

Начиная со времен, описанных в «Эпосе о Гильгамеше», вплоть до эпохи ранней античности концепции прогресса не существовало. Господствовало цикличное понимание времени: все шло по кругу, как времена года, чья роль — чередоваться и повторяться снова и снова. Более того, цикличность часто сопровождалась ритуалами, как раз и делающими возможным возвращение сезонов года. Действие историй и мифов таких цивилизаций происходило в какомто особом внепространственном и вневременном измерении. Потому все, о чем рассказывается в этих легендах и чего, в сущности, никогда и нигде не было, «вершится постоянно», повторяясь снова и снова[784]. Происходящее в них не зависит от исторического времени, оно вне его. Кроме того, из них следует, что золотой век человечества остался, увы, в прошлом. Чем мы дальше от той эпохи, тем печальнее: ведь тогда люди были лучше, чем они есть сегодня. Человечество со временем деградирует, его удел — упадок, а не прогресс. Такое представление в определенной степени противоречит нашей современной культуре, благодарной поступательному движению за огромный шаг вперед из древних примитивных времен и обещанные небеса обетованные на земле[785].

Только иудеи и — позднее — греческие мыслители пришли к представлению о линейно развивающемся в истории времени. Социолог Роберт Нисбет утверждает: «Ни одна идея не была более важна и, возможно, даже равна ей по важности, как идея прогресса в Западной цивилизации на протяжении почти трех тысяч лет»[786]. Хотя стремление к прогрессу нельзя считать современной идеей[787], ее секуляризированная и экономизированная версия стала raison d’tre современной экономики, науки и политики. Вера в прогресс есть то, с чем наша цивилизация выросла и на что она опирается[788]. Если добрые новости науки и экономики не ждут нас сразу за углом, то, значит, чтото не в порядке. Британский мыслитель К. С. Льюис когдато лаконично и метко обобщил это в выражении: goodness = what comes next (добро = то, что еще впереди)[789]. Мы так одержимы идеей постоянной максимизации роста, что готовы ради нее наделать долгов и бросить их к ее ногам. И не только во время кризиса, но и в период относительного процветания. Рост был спровоцирован долговыми стероидами в такой степени, что значительную часть ВВП прошедших лет вполне можно было назвать ВКП — валовым кредитным (а не внутренним) продуктом. Мы стали буквально одержимы идеей роста. Мы не до конца понимаем, какую цель он преследует, но этот недостаток мы компенсируем постоянным ускорением[790].

Прогресс прогресса

Тем не менее и идея поступательного движения вперед имела свое развитие. Дискуссии о том, ведет ли прогресс techn к золотому веку или наоборот, к упадку, тянутся через много цивилизаций. И у древних греков не было ясности по этому вопросу. Гесиод, например, утверждал: «…Вначале боги создали “золотой род”. Мы узнаем, что этот род отличался, с одной стороны, незнанием практических искусств, а с другой — честностью, миролюбием, вообще был счастлив»[791]. Мы как будто бы видим поднятый указательный палец, предупреждающий нас, что в понимании стоиков прогресс и знания часто мешают счастью, спокойствию и гармонии[792].

Просвещение возродило представление, что жизнь индивида в самом начале истории человечества (в ее естественном, природном состоянии) была, по словам Томаса Гоббса, «одинока, бедна, беспросветна, тупа и кратковременна». Согласно этой концепции, достижение рая в будущем является технической и научной (но никак не духовной) задачей человечества. В середине XIX столетия «Фихте заявил, что настоящий рай был не милосердным даром, позволявшим людям наслаждаться жизнью в далеком прошлом, а землей обетованной, которую необходимо завоевать своими силами в не слишком далеком будущем»[793].

Эту же линию мысли можно найти в Древней Греции, где она с какогото момента стала преобладающей: «Вскоре и Протагор, первый и самый великий софист, подчеркнул свою уверенность в том, что хроника деяний человечества есть не только история бегства от первобытного невежества, страха, бесплодной культуры, но и летопись постепенного подъема к лучшим условиям жизни вследствие постоянного углубления знаний»[794]. В конце VI века до нашей эры Ксенофан утверждал: «Боги не открыли людям все изначально, но люди, сами находясь в поиске, со временем открывают лучшее»[795].

В диалоге «Протагор» Платон рисует волнующую сцену, объясняющую, что «преступление Прометея в глазах Зевса заключалось, конечно же, в том, что он поднял человечество из его изначально ничтожного состояния до уровня, на котором человек может пытаться соперничать с богами. Он был наказан соответствующим образом, то есть навечно. Но Прометей не принимает свою ужасную судьбу, не пытаясь оправдать свои деяния. Его краткое изложение своей позиции — один из самых знаменитых пассажей в литературе… Прометей не только принес человеку возможность полностью использовать разум, он также подарил людям или побудил их открыть для себя математику, алфавит и письменность, навык использования вьючных животных для земледелия и перевозки, умение пользоваться кораблями для морских путешествий»[796]. В историях о Прометее и Рае присутствует схожий мотив. Говорим ли мы о древе познания (добра и зла) или о технических компетенциях, принесенных Прометеем, — в обоих случаях именно знание привело к принципиальному повороту в жизни человечества. Наука несет с собой не только прогресс, но и гнев Бога или богов, и этот разлад означает конец духовной гармонии и благополучия. Стоит большого труда восстановить хорошие отношения с Творцом. Так же и мы путем умственных и физических сверхусилий стремимся вернуть себе чувсто достаточности, отнятое знанием. То же самое произошло с Энкиду: «…Остановились ноги, — и ушли его звери. Смирился Энкиду, — ему, как прежде, не бегать! Но стал он умней, разуменьем глубже». Выбрав знание, он утратил гармонию с окружающей природой, долгие годы бывшей ему родным домом, и навсегда потерял способность понимать некогда свой мир.

Эпоха постэгоизма?

Материальный прогресс стал светской религией и одновременно самой большой надеждой нашего времени. Подробно занимавшийся темой и посвятивший ей две книги экономист Роберт Нельсон утверждает: «Многие экономисты восторженно, свято верили в прогресс, который кардинально улучшит основные условия человеческого существования»[797]. Другой ученый, Роберт Самуэльсон, писал по этому поводу: «У каждого времени свои иллюзии. Наша — это пламенная вера в силу процветания»[798].

Нам, экономистам, разумеется, известно (или, по крайней мере, было известно Фрэнку Найту), что мы живем в «среде, где наука как таковая является религией»[799]. Кстати, чтобы быть верующим, никакого конкретного божества не требуется. Общепринятое определение религии, сформулированное Верховным судом Соединенных Штатов Америки (вопрос был инициирован Паулем Йоханнесом Тиллихом, самым, по всей вероятности, известным протестантским теологом XX века), допускает «в качестве действительной религии широкий диапазон “систем веры”, даже в том случае, если они “никак не связаны со сверхъестественными силами или объектами”»[800]. Религиозная идея прогресса секуляризовалась и превратилась в техническую веру в науку, которая нас (не каждого лично, а как единое целое) и спасет. А богатство не только сделает нас счастливыми, довольными, гармоничными, равными, свободными и сильными, но и сотворит лучшее общество (рай на земле). Обратим здесь внимание на техническую подмену — замещение внутреннего душевнопсихологического комфорта внешним прогрессом, который заключается в увеличении количества и улучшении качества того, чем мы владеем.

Таким образом, именно на прогресс мы возлагаем надежды в решении материальных, общественных и многих внутренних проблем. Но и это еще не все. Попутно мы соединили его с мечтой о (полном) нравственном исправлении и преображении людей, искоренении эгоизма путем достижения богатства, обилия, избытка. По крайней мере, классики нашей отрасли знаний это (открыто) признавали. Представление, что прогресс может спасти мир, стало некой формой общественной надежды и веры par excellence. Дэвид Юм, например, был убежден, что если бы природа одарила человечество избытком материальных вещей и каждый имел бы во всем достаток, то в таких благоприятных условиях цвела бы любая добродетель. В мире победила бы справедливость, и дальнейшее существование судебной системы стало бы излишним. Джон Стюарт Милль, еще один из отцов науки экономики[801], верил, что «положение, при котором каждый топчет, теснит, расталкивает и преследует других по пятам»[802] есть лишь синдром переходного периода. Как только он пройдет, мы достигнем устойчивого возраста, когда «никто не стремится стать богаче»[803]. Милль в главе «О неподвижном состоянии» ставит следующие вопросы:

В предыдущих параграфах заключается общая теория экономического прогресса общества в том смысле, в каком эти слова обыкновенно понимаются, то есть прогресса капитала, населения и производительных искусств. Но, рассматривая какоелибо прогрессивное движение, не беспредельное по своему характеру, наш ум не довольствуется простым определением законов движения: он не может не задать дальнейшего вопроса: где же предел? К какому окончательному результату будет приведено общество промышленным прогрессом? Какого положения мы можем ожидать для человечества, когда прогресс прекратится?

Экономисты необходимо должны были всегда более или менее ясно видеть, что увеличение богатства не безгранично, что в конце так называемого ими прогрессивного состояния лежит состояние неподвижное, что всякий прогресс в богатстве является лишь отсрочкой последнего и что каждый шаг вперед есть приближение к нему[804].

Мы не должны забывать, что еще долго после своего возникновения экономика считалась «мрачной наукой» (dismal science). Если ориентироваться прежде всего на предсказания Томаса Мальтуса, то она не давала населению никакой надежды на лучшее завтра; будущее оптимизма не вызывало, прогресс не был целебным. Прогресс обещал (рабочему классу) скорее ад на земле, но уж точно не рай. Довольно интересно посмотреть, как такая некогда грустная дисциплина преобразилась в сегодняшнюю оптимистическую, жизнеутверждающую, дающую надежду и верящую в прогресс науку. Достаточно условно, но мы можем всех экономистов поделить на оптимистов («ждет нас рай на земле») и пессимистов («близится экономический Армагеддон»). Похоже, что Милль и Юм были первыми оптимистами. Джон Мейнард Кейнс присоединился к ним в тридцатых годах XX века, когда высказал надежду, что рай на земле наступит, возможно, уже в течение ближайших ста лет. Дескать, в материальном развитии произойдут самые большие изменения, какие когдалибо случались, — поднимется новый человек, новый, другой Адам, который успокоится и не должен будет все время спешить.

Я утверждаю, что… экономическая проблема будет решена, или по крайней мере близка к решению, в течение ближайших 100 лет… борьба за существование до настоящего времени была основной, самой насущной проблемой человечества — и не только человечества, но и всего живого, вплоть до начальных, простейших форм жизни. Таким образом, мы определенно были избраны природой — со всеми нашими бессознательными порывами и глубочайшими инстинктами — для решения экономической проблемы. Если она будет решена, человечество избавится от своей традиционной задачи… На протяжении многих грядущих веков ветхий Адам внутри нас будет настолько силен, что для получения удовольствия каждому из нас придется хоть немного работать… поскольку трех часов в день достаточно, чтобы ветхий Адам в каждом из нас был вполне удовлетворен![805]

Кейнс, как видно, во всем, что касается экономического прогресса, был самым большим оптимистом. В экономическом росте он видел не только материальное спасение, но, подобно Дэвиду Юму, и великое моральное возрождение, изменение «норм морали»:

Когда накопление богатства перестанет считаться одной из основных задач общества, изменятся многие нормы морали. Мы сможем избавиться от терзающих нас уже две сотни лет псевдоморальных принципов, изза которых наиболее отвратительные черты человеческого характера были возведены в ранг высочайших добродетелей…

…Мы сумеем вернуться к некоторым наиболее ясным и недвусмысленным принципам религии и традиционной добродетели: что алчность — грех, что давать деньги в рост преступно, а любовь к деньгам отвратительна, что увереннее всех вступает на тропу мудрости и добродетели тот, чьи помыслы меньше всего направлены на завтрашний день. Цели мы вновь поставим выше средств, а хорошее предпочтем полезному. Мы по достоинству оценим тех, кто научит нас, как прожить каждый день и час разумно и добродетельно, тех прекрасных людей, способных радоваться простым вещам, лилиям, которые не трудятся и не прядут[806].

Для того чтобы в течение одного столетия достичь состояния, называемого Кейнсом «экономическим блаженством», достаточно всего четырех вещей:

…нашей способности контролировать численность населения, нашей решительности предотвратить войны и гражданские потрясения, нашей готовности отдать на откуп науке вопросы, которые должны быть предметом ее забот, и скорости накопления, обусловленной разностью между производством и потреблением. Последний фатор будет контролировать себя сам, если мы станем следить за первыми тремя[807].

Кейнс, вероятно, наиболее ярко выразил веру в экономическое развитие как средство удовлетворения наших потребностей, однако убежденность в благотворном действии материального прогресса характерна и для большинства персонажей сегодняшней экономической науки. Постоянный рост нужен, потому что никакая другая дорога к раю на земле не ведет.

Экономисты как проповедники

В кого сегодня превратились экономисты, я попытался показать в первой части книги (глава 2 «Ветхий Завет. Прагматичность и добродетель», раздел «Прогресс — секуляризованная религия») и обещал уделить данной теме больше внимания во второй. Так вот, то, что апостолы новой веры писали и говорили, обещая человечеству рай на земле, экономист Роберт Нельсон называет «экономической горячкой» и утверждает, что в этом как раз и заключается их «призвание»[808]. Как отметил в своей монографии Гэри Беккер, Фридман «помиссионерски страстно поклонялся истине… и был так же горяч при убеждении неверующих»[809].

Вера Фукуямы в конец истории [810] через победу демократического капитализма тоже очень красноречива. Единственная задача экономистов в настоящее время заключается в том, чтобы призвать всех сограждан к принятию правой (экономической) веры и экспортировать ее в другие культуры (читай: язычникам). Точнее, всем тем, кому еще не перепало ни капли экономической благодати. Небеса экономические — вот они, рядом, мы хотим поделиться ими с другими. И все происходит точно так же, как в большинстве религий: чем больше приверженцев, тем сильнее процветают главные проповедники. Кажется, что международная торговля выгодна бедным странам, но она намного выгоднее для развитых.

Опыт последних лет, однако, намекает, что до экономических небес нам было и еще какоето время будет далеко. Переоценка роли экономики в нашей жизни остается довольно распространенной тенденцией[811]. Хорошо бы осознать, что начало такому пониманию дал сам Карл Маркс. Это был (как ни парадоксально) тот самый Маркс, дефакто веривший, что экономика, экономическая основа является фундаментом всего, что именно экономика есть базис общества, определяющий все остальное, а все остальное (включая мораль и культуру) — лишь «надстройка» над экономическим базисом. Все остальное, по его мнению, есть ложное сознание — иллюзия в масштабах целого общества (отсюда знаменитое «религия — опиум для народа»). Экономическое развитие, по сути, становится главным, все в истории объясняющим фактором. И как, наконец, красноречиво пишет специалист по истории экономики Ниал Фергюсон:

В то время, когда я был еще школьником, в учебниках по истории террор XX века объяснялся поразному. В некоторых из них его связывали с экономическими кризисами, как будто причиной политических конфликтов обязательно должны быть депрессии и рецессии. Увеличение количества голосов, отданных нацистам, «захват» власти Гитлером и даже начало Второй мировой войны относили на счет роста безработицы во времена немецкой Веймарской республики… К тому же существовала теория, что весь XX век был веком классовой борьбы…

…Хотелось бы мысли, пришедшие мне в голову, еще когда я был школьником, сформулировать в более строгих терминах… Не все тяжелые экономические кризисы вели к войнам. Сегодня можно точно утверждать (хотя марксисты пытаются декларировать обратное), что Первая мировая война не была следствием кризиса капитализма; наоборот, она совершенно неожиданно завершила замечательный период глобальной экономической интеграции, относительно быстрого роста промышленности и низкой инфляции[812].

Пощечина прогрессу

И еще одно, последнее замечание по поводу прогресса науки как такового и удара, нанесенного ему в первой половине XX столетия. Отметим, кстати, что именно марксизмленинизм и, в конечном счете, расизм (взявший за основу крайнюю форму научного дарвинизма) претендовали на определение «научный», и их сторонники при каждом удобном случае это подчеркивали. В то время не существовало способа, теперь уже нам известного, как эту теорию «объективно» опровергнуть. Проблема в том, что подход не считается научным, пока его таковым не признает научная общественность[813]. Научная истина не предмет объективного обсуждения, а нечто, подлежащее оценке академических кругов. В таком случае научное сообщество, несомненно, можно подозревать в склонности к политической или научной моде. Учитывая это, с модными идеями мы должны обращаться очень осторожно. Те, кто «творят» истину, сами ее и «оценивают» — судят о ее истинности. В научном мире не существует разделения властей, то есть в нем не следуют известному принципу, соблюдение которого в мире политики мы тщательно контролируем. Именно поэтому марксизмленинизм и расизм могли (в свое время) по праву претендовать на титул «научный» — им его присвоила научная общественность. То, что наша научная эпоха относится к самым кровавым в истории, было серьезным недостатком светской религии прогресса. По словам социолога Зигмунта Баумана, «без современной цивилизации и ее важнейших ключевых достижений не было бы холокоста… Мы живем в обществе, которое сделало холокост возможным и в котором не было ничего, что могло бы помешать совершению холокоста»[814].

I can’t get no satiation — still haven’t found what I’m greeding for[815]

Идея постоянного развития — это на самом деле палка о двух концах, так что современным экономистам было бы интересно заняться данным вопросом вплотную. С одной стороны, в сущности, именно погоня за прогрессом дала прогрессу возможность стать реальностью. Огромное нетерпение, привычка принимать желаемое за действительное позволили нам в последние годы добиться небывалого экономического роста. Мы так его желали, так много работали и стольким жертвовали ради него. С другой стороны, весьма сомнительно, что мы этим удовлетворились и что мы вообще можем быть довольны: «Для тех, кто сегодня верит в прогресс, чувство насыщенности нежелательно»[816].

Если смотреть объективно, то мы живем в самый богатый период истории нашей планеты. И тем не менее нам этого мало, к тому же богатство и благополучие несут с собой все новые и новые проблемы. Выбрать в кондитерской один из семи тортов, имея пристрастие к сладкому и деньги, — процедура психологически болезненная. В момент, когда по поводу одного из них решение принято, вы отказываетесь от шести других желаний, да еще в придачу вас начинают терзать сомнения, а правильно ли вы сделали, купив фисташковый, а не ореховый или шоколадный… А лучше было бы попробовать все, и из кондитерской вы уходите в расстроенных чувствах или, если с искушением не справились, с переполненным желудком.

Экономисту понять такое сложно. Ведь экономика прежде всего рассматривает ситуацию нехватки, когда человек не насыщен (не удовлетворен) и хотел бы потреблять больше (и, значит, больше зарабатывать). Как бы выглядела экономика без нехватки? Наши средства так выросли, что мы можем рассчитывать на чтото большее, чем полное насыщение. Удовлетворенность, точка блаженства часто находится гдето внутри множества того, что мы можем себе позволить, она в пределах нашего бюджетного ограничения. Но найти ее все так же трудно. Может случиться, что мы переусердствуем с материальным излишком, и это приведет к пресыщенности. И даже если мы достигнем состояния блаженства, где гарантия, что мы просто не проклянем все под тяжестью собственных приобретений?

Тайлер Дёрден, главный герой романа «Бойцовский клуб», так изображает modus vivendi потребительского общества: «Поколения за поколениями люи работают на ненавистных работах только для того, чтобы иметь возможность купить то, что им не нужно»[817]. Сегодня это высказывание можно перефразировать так: не нужные нам вещи мы покупаем на отсутствующие у нас деньги. Для послевоенной эпохи был характерен быстрый рост благосостояния, что и дало уже в шестидесятых годах XX века начало первой волне критики потребительского отношения к жизни. Надежды, которыми тешило себя поколение хиппи, оказались, однако, ложными. Американское общество стало зависимым не только от своего богатства, но и от долгов. Между психологами, экономистами и социологами до сегодняшнего дня ведется горячая дискуссия по вопросу, играет ли вообще богатство значительную роль в нашем ощущении благополучия[818]. После многолетнего исследования феномена счастья во многих странах социолог Рональд Инглхарт пришел к выводу, что чувство довольства увеличивается вместе с состоятельностью, но его прирост уменьшается: функция удовлетворенности является вогнутой[819]. В богатом обществе ощущение благоденствия с повышением зажиточности усиливается лишь минимально, так как расти уже некуда. По утверждению Инглхарта, в богатых странах корреляция между доходом и счастьем «на удивление слаба (в сущности, пренебрежимо мала)»[820]. Это называется парадоксом Истерлина.

Дэвид Дж. Майерс считает: «Во всем, что касается счастья, не играет никакой роли, ездит ли ктото на BMW, или, как большинство шотландцев, ходит пешком, или пользуется автобусом»[821]. Опрос, проведенный психологом Эдом Динером из Иллинойского университета среди ста самых, согласно журналу «Форбс», богатых американцев, показал, что эти люди «лишь чутьчуть счастливее других»[822]. Далее Майерс рассуждает о временной радости от богатства: «Похоже, что победители лотереи испытывают лишь некое шоковое состояние счастья от своего выигрыша. Но эйфория длится недолго. Случается даже, что занятие, ранее приносившее наслаждение, — чтение, например, — больше не доставляет удовольствия. В сравнении с миллионным выигрышем обычные радости блекнут»[823]. O подобном «оглушительном эффекте» от сильного восторга (который притупляется на фоне более сильного ощущения — при употреблении наркотиков, например, — и тогда новое наслаждение занимает место старого) говорил, наконец, еще Аристотель[824].

Вполне возможно, что в обществе, где все живут в многоуровневых виллах, люди не будут более счастливы, чем в том обществе, где каждый владеет маленьким частным домом[825]. С точки зрения долгосрочной перспективы, похоже, абсолютно неважно, насколько велика или мала наша собственность (хотя и эта статистика стала новым предметом дискуссий)[826]. Даже если бы мы нашли воображаемую точку блаженства, смогли бы мы в ней остановиться и дальше не надрываться? А как мы эту точку, собственно говоря, узнаем? А что, если мы в ней… именно сейчас? Очень красноречивой является цитата из пьесы Сэмюэля Беккета «В ожидании Годо»:

Владимир. Ну даже если и нет, все равно скажи.

Эстрагон. Что я должен сказать?

Владимир. Скажи: я рад.

Эстрагон. Я рад.

Владимир. Я тоже.

Эстрагон. Я тоже.

Владимир. Мы рады.

Эстрагон. Мы рады. (Пауза.) А теперь, когда все рады, чем мы займемся?

Владимир. Будем ждать Годо[827].

К потребительскому счастью, похоже, есть два пути: постоянная эскалация потребления (для увеличения счастья на каждую его следующую единицу требуется все больше и больше предмета потребления) или осознание, что у нас уже всего достаточно. Единственное, чего нам не хватает, это самой нехватки.

Если экономика потеряет свою цель, то единственное, что у нас останется, — ее рост, кроме себя ничего не знающий, так как полностью отсутствует решаемая им задача. В этой связи возникает чувство бесцельности[828], бессмысленности[829] и опустошенности. Бег к цели отличается от бега ради бега. Пока мы бегаем ради самого процесса (джоггинг), то носимся по кругу. Это в принципе нормально, только мы не должны удивляться, что никуда не прибежали. Раньше фраза «на семью у меня не хватает времени» считалась признанием личной несостоятельности, свидетельствовала о неумении планировать время, сегодня она является доказательством востребованности и часто произносится человеком с расчетом вызвать к себе уважение. Гильгамеш отбирал детей у родителей насильно, мы же отдаляем их от себя добровольно. Снова повторяется история со стеной (теперь уже добровольно построенной и неизменно ненужной).

Дефицит нехватки

Самым большим парадоксом сегодня является наша потребность (чаще всего искусственная) создавать для себя нехватку чеголибо. Восполнение ее есть и приключение, и развлечение, да, по сути дела, и смысл жизни. Симптоматично, что для удовлетворения этой потребности была создана целая отрасль промышленности — индустрия развлечений: поточное производство всяческих шоу и забав, часто заключающихся в моделировании того, чего нам не хватает. Почему нам это нужно? Может, потому, что в обычной жизни у нас реально есть все? Нередко мы сидим, объевшиеся, в наших теплых домах и следим за телевизионными приключениями страдающих от голода и холода героев. Развлекаемся чужими мучениями, которые на самом деле (в какойто другой реальности) мы бы охотно испытали сами. Парадоксально, но чем сытее мы становимся и чем меньше угроз своей безопасности ощущаем, тем желаннее для нас искусственные развлечения и пластиковые опасности. И второй парадокс: следить за кино— или телесимуляцией мучений, холода и голода мы можем, только находясь в ситуации избытка и безопасности, с попкорном в руке. Невозможно представить, что мы бы вообще стали смотреть такие фильмы или программы, если бы сами мерзли и недоедали.

Может, чувство нехватки, сама охота за счастьем и есть то самое недостающее нам? Может, мы жаждем жаждать? Инфляцию потребности описал еще Ксенофонт в диалоге «Гиерон», когда тиран говорит ему, что чувствует себя хуже всех, так как ему доступно сколько угодно удовольствий, а он перестал получать от них радость: «…У кого всегда наготове все лакомства, тот не вкушает ни одного из них с охотой; однако тот, кто какогото из них лишен, — вот онто и насыщается с радостью, как только это попадается ему на глаза»[830].

К ускользающей реальности нашего времени примешивается дефицитная экономика, которую мы бы предпочли постоянно держать на грани перегрева. Отдыхать некогда, пока императивом эпохи является максимальный рост любой ценой. А если из повседневной жизни исчезает смысл и, по словам философа Яна Паточки, «скука выражает онтологический статус человечества»[831], то все сводится к потребности в разнузданной оргии, стремлению к универсальному расслаблению в экстатическом хэппенинге. Отказ от ежедневной умеренности гонит нас из нашего жилища (уже и не называемого нами домом) к безудержным пре, пере, сверх, чересчур, слишком, не знающим никакой меры.

Данное Яном Паточкой объяснение диалектики человеческого поведения вполне можно распространить и на причины текущего кризиса: слишком большой праздник потребления в долг.

Рудимент чувства нехватки

Чувство нехватки присуще человеку, это наша, судя по истории, случившейся в райском саду, особенность, существовавшая еще до грехопадения и ставшая дефакто причиной изгнания из Рая: «Человеческая раса не должна была ждать капитализма, чтобы быть зараженной вирусом ненасытности… он был в чеовеке всегда… спящему вирусу лишь потребовались изменения в социальноэкономических и культурных условиях, обеспечивших ему подходящую среду»[832].

Но мы можем повлиять на то, чего нам перестает хватать. И в этот момент мы должны быть очень осторожны в своем выборе. Как говорил Аристотель, одна страсть вытесняет другую. Несмотря на бурный рост богатства в последние несколько лет, нам все еще чегото не хватает. Как будто новая «продукция заполняет ею же сотворенную пустоту»[833]. Сколько же нам надо, чтобы не было мало? Что за непостоянство сидит в нас и не дает удовлетвориться? Почему мы не можем обрести мир и покой?

С одной стороны, такие внутренние блуждания выгодны. Они ведут нас к новым открытиям, деяниям, и в определенной степени именно чувству нехватки мы должны быть благодарны за постоянный рост экономики. Именно в созидательном разрушении, все время заменяющем вчера еще вполне функционирующее на чтото новое, экономисты видят тягловую силу принципов капитализма и свободы.

Парадоксальную ситуацию, при которой с ростом богатства мы счастливей не становимся, экономист Фред Хирш объясняет так: если вы сидите в концертном зале и во время исполнения произведения ктото неожиданно встанет, то он окажется в сравнительно более выгодном положении. Но только за счет других, сидящих за ним, которым он мешает смотреть и слушать. Если все остальные последуют его примеру и тоже встанут, то сравнительная выгода исчезнет: все опять окажутся в одинаковом положении, лишь с той разницей, что у всех будут больше болеть ноги. Потом ктото встанет на цыпочки — и вся спираль повторится. В конце концов люди начнут залезать друг другу на плечи и тянуться еще выше…[834] Мы удовлетворены лишь сравнительно, но не абсолютно. Как бы нас ни устраивал наш собственный автомобиль, если сосед купит себе новый, мы опять будем чувствовать себя последними бедняками. Можно ли избежать попадания в такую спираль? Ктото, вероятно, скажет, что от такого потребительского проклятия можно убежать в рай, который у тебя в сердце и где ты всегда найдешь покой и отдохновение; что опору лучше искать в духовном, а не в материальном; даже Иисус приветствовал своих учеников словами «мир вам», а не «счастья вам».

Августин в «Исповеди» произнес знаменательную фразу: «…Не знает покоя сердце наше, пока не успокоится в Тебе»[835]. Но было ли его сердце спокойно в течение всей жизни? Нашел ли он, что искал, и перестал ли стремится к чемуто новому, более совершенному? Ветхозаветные евреи, даже дойдя до Земли обетованной, вынуждены были продолжать воевать. Желанного спокойствия и безмятежности они не обрели. Иерусалим в переводе означает «Город покоя». Хотя имя его говорит о желании мира, там нет согласия и сегодня. Похоже, что в этом материальный мир подобен духовному. В обоих мы все время хотим большего и постоянно бываем неудовлетворены. Как будто бы в нас сидит создающий бесконечное внутреннее напряжение неискоренимый рудимент чувства нехватки. Психологи говорят об эго, которое непрерывно ставит перед нами почти невыполнимые задачи и предъявляет такие же требования, но и после того как мы со всем справимся, оно нами недовольно и продолжает над нами насмехаться.

Согласно убежденному стоику Аристотелю, мы должны быть довольны тем, что имеем. В этом, полагал он, и заключается счастье. А иначе мы попадем в ловушку лукавого «яужинезнаючегобыеще», и так как аппетит приходит во время еды, то довольны мы никогда не будем. «Все вещи — в труде: не может человек пересказать всего; не насытится око зрением, не наполнится ухо слушанием», — написал тысячелетия тому назад автор библейской Книги Екклесиаста[836].

Совет Аристотеля хорош, только им трудно воспользоваться. Главным образом изза постоянно ощущаемой нами нехватки чегото — чувства, которое мы к тому же в последнее время так пестовали. И все же нам необходимо стремиться быть благодарными и довольными. Особенно в ситуации, когда в материальном плане мы имеем (все равно, есть кризис или его нет) в сотни раз больше, чем самый, с нашей точки зрения, бедный Философ. Словами нашей молитвы должны быть: «Боже, сделай так, чтобы мы желали лишь того, что у нас уже есть».

Экономика шабата

Искомое решение — это не аскетизм, а экономика шабата. Перерыв в работе — пожалуй, очень привлекательная антикризисная мера. Парадокс в том, что из десяти Божьих заповедей именно предписание субботнего отдыха является сегодня одним из самых нарушаемых. Человечество зажато между двумя тенденциями: менять окружающую действительность к лучшему или быть довольным достигнутым прогрессом. Согласно Торе, человек шесть дней должен преобразовывать мир, а седьмой день ему следует отдыхать. Угомонившись, он должен созерцать и пользоваться благами, созданными своими руками. Парадоксально, но это должно было стать наказом. Кажется, что человеку достаточно рекомендовать отдых, а ему (часто под угрозой смерти)[837] запрещают трудиться. Видимо, в природе человека заложено чтото, побуждающее его все время работать, — поэтому такое правило и должно было стать именно заповедью.

По Ветхому Завету, один раз в семь лет отдыхать должна и земля. Такая мера, бесспорно, имела самые благотворные аграрные последствия, однако смысл данной заповеди гораздо глубже. Один раз в семь лет на волю отпускались долговые рабы, то есть евреи, задолжавшие до такой степени, что попали в рабство. Один раз в 49 лет прощались долги, и земля возвращалась первоначальным владельцам, племенным семьям. Таким образом, один раз в некий период времени ликвидировались накопленные богатства — и вся система просто перезагружалась, говоря современным языком.

Если мы оглянемся, то увидим, что за прошедшее десятилетие Чешская Республика действительно отдалилась от коммунистического наследства, стала страной с более или менее стандартной экономикой «западного типа» и достигла очень многого. В последние двадцать лет на Запад обрушились бурный прогресс техники и рост благосостояния. Но при этом мы как будто загнали своего коня. Экономический и общественный императивы, не допускающие чувства удовлетворенности, подчинены максимизации производства и потребления. Хотя новые современные технологии обещают экономить наше время, отдыха нам никто не предоставляет (мы его сами себе не даем).

Что нам делать с этой манной небесной, с этой энергией роста? Все сэкономленное время мы снова посвящаем производству продукции. Манне не радуемся и возвращаем ее обратно в систему, чтобы она принесла нам еще больше манны. Технологическое развитие последних двадцати лет Америка могла превратить, например, в экономию времени, что теоретически (если мы используем пресловутый трюк ceteris paribus) означало бы, что жизненный уровень остался бы прежним, а работать надо было бы на сорок процентов меньше — то есть, как предсказывал семьдесят лет тому назад Кейнс, три дня в неделю вместо пяти.

В связи с этим интересно посмотреть на разницу в конкурентоспособности Соединенных Штатов и Франции. Америка производительней в годовом исчислении (за год средний американец производит больше, чем француз). Но если посмотреть на почасовую выработку (то есть в пересчете на реально отработанное время в часах), то окажется, что француз делает больше. Такая разница образуется в основном за счет количества отпускных, выходных и праздничных дней. В этом и есть американоевропейский tradeoff. Хотим повысить ВВП? Так давайте вычеркнем половину официально нерабочих дней — и проблема решена. Вот только стоит ли это делать ради экономического роста — большой вопрос.

Иосиф, фараон и недокейнсианство

С незапамятных времен экономика развивается циклично. Хотя первый в истории зарегистрированный экономический цикл обнаружен нами в невероятном, на первый взгляд, месте, воскресить его в памяти может каждый. Более четырех тыяч лет тому назад был у египетского фараона сон, в котором ему дефакто приснился макроэкономический прогноз на четырнадцать лет вперед. Снились ему семь коров тучных и семь тощих: страну ожидали семь лет богатства, а за ними — семь лет бедности. На языке сновидений речь шла, как сказали бы сегодня, о прогнозе экономического развития — именно так его в своих выступлениях или на проводимых ими семинарах называют представители Всемирного банка, Организации экономического сотрудничества и развития (ОЭСР) и другие архитекторы экономических моделей. Удивительно, но никаких причин, объяснений, обоснований, почему все будет так, а не иначе, в Библии не приводится (что типично для отдельных частей Торы). Циклы (изобилия и голода) не расценивались как наказание или вознаграждение. Дело, скорее всего, было в проверке человеческой мудрости: как люди смогут справиться с кознями экономики — избытком и недостатком.

Объяснив фараону его сон, Иосиф одновременно предлагает ему совершенно кейнсианское решение. Советует в богатые годы не потреблять все, что вырастет, а сделать запасы на скудные годы. Такой подход помог обеспечить Египту процветание и покорить соседние народы (включая потомков Иосифа). По крайней мере, именно так нам повествует эта библейская история в главе 41 Книги Бытия.

Красота этой истории — в простоте, благодаря которой она понятна даже малым детям. Потому, возможно, о ней говорят разве только в воскресной школе (на более высоких уровнях обучения, к сожалению, нет, как будто она годится лишь для малолетних). Но самое страшное, что мы даже не отдаем себе отчета, до какой степени оторвались от ее главной идеи. Переместимся через тысячелетия обратно в наше время. Наш век сотворил (и верит в) прекрасные математические модели, умеющие работать с деталями, но при этом мы упустили из виду основную линию. Во время глобального кризиса дело дошло до возрождения идей Кейнса, мы вспомнили его лекарства для ослабленной экономики. Понятно, что экономическая политика, к которой мы сегодня привыкли, ни в коей мере не кейнсианская. Из его учения мы взяли лишь одну часть (допустили дефицит), а про другую забыли (императив создания профицита в хорошие годы) и, значит, считаем возможным наличие и соглашаемся с существованием (необходимостью?) дефицита и в богатые годы. В итоге получился какойто кейнсов выродок, отклонившийся от исходного учения далеко влево. Нельзя сказать, что мы уж совсем не ставили амбары для хранения зерна на худшие времена. Правда, единственное старательно сберегаемое нами там на будущее — это облигации.

При рождении евро был установлен потолок дефицита годового бюджета в размере трех процентов ВВП. Хорошо задуманное правило скоро мутировало: из «максимум три процента» нормой стало «три процента — все в порядке». Мы чисто психологически сдвинули ощущение бездефицитного бюджета на уровень трехпроцентного дефицита, и если он у нас составлял три процента или меньше, мы были довольны, как будто бюджет в итоге получился сбалансированным. Как только дефицит бюджета уменьшался до трех процентов, такое событие считалось успехом[838] и отмечалось с помпой.

И где мы окажемся с подобными убеждениями? И почему все говорят о снижении дефицита бюджета, в большинстве случаев означающем лишь более медленное увязание в долгах, когда настоящая дискуссия должна вестись о профиците бюджета? В действительности необходимо как можно быстрее уменьшать долг, а не замедлять его рост. Только так мы создадим хотя бы какойто фискальный резерв до того, как попадем в следующий неминуемый кризис, времени прихода которого никто не знает. В будущем мы просто должны будем пожертвовать частью роста ВВП и, искусственно замедлив экономику, направить энергию роста на облегчение долгового бремени. Так выглядит рестриктивная фискальная политика. А мы, похоже, забыли, что если у нас есть желание стимулировать увеличение темпов роста экономики (фискальная экспансия), то мы должны быть готовы платить за такой рост (фискальная рестрикция).

Пока не существует никаких правил, заставляющих правительства действовать с расчетом на длительную перспективу и создавать запасы в благоприятное время. Придерживаясь вышеуказанного принципа, мы, правда, от рецессии и кризиса не защитимся (от них ничего не спасет), но обеспечим себе хотя бы простор для антикризисного маневра. Полностью предотвратить пожары невозможно, единственное, что можно сделать, — обеспечить запас воды в цистернах. Именно его нам и не хватает — и пополнять надо быстро. Для управления государственными финансами в условиях долгового кризиса предлагается простое и действенное фискальное правило: процент бюджетного дефицита и роста ВВП должен быть равен или меньше некой константы (скажем, «3»). Другими словами, если перспектива роста экономики составляет шесть процентов, то в таком году необходимо сгенерировать хотя бы трехпроцентный профицит бюджета. Если экономика падает на три процента, то дефицит может достигнуть шести процентов ВВП. Возникшая в плохие годы нехватка средств должна быть компенсирована их избытком в хорошие годы.

Такая норма приблизила бы современную практику к заповедям Кейнса и выдержала бы проверку историей о Иосифе и фараоне. За последний период роста в 2001–2008 годах (семь лет!) мы достигли невероятного богатства — и лишь малую его часть (точнее, вообще ничего) направили на погашение старых долгов или на создание запасов на случай худших времен (не заставивших себя долго ждать). Большинство стран свой долг, наоборот, беззаботно увеличили. Такая цивилизация отчаянно нуждается в изменениях, или она не должна удивляться приходу семи тощих коров.

Только помедленнее

To, что должны были отложить и бережно хранить на тяжелую годину, мы проели в хорошие времена. Летом, когда сухостоя в лесу полно и собирать его легко, мудрым решением является заготовка дров на зиму. Мы же все лето ими топили печь, а о новых не позаботились. Более того, мы еще и у соседа одолжили и тоже сожгли — летом. А лучше бы руководствоваться правилом Иосифа, предложенным фараону: создавать запасы, когда дует попутный ветер экономического роста, чтобы позволить себе дефицит в непростые времена. А если уж пришлось воспользоваться кредитом, то быстро его погасить (и сделать это в рамках одного избирательного цикла — звучит наивно, но справедливо). Прошедший (?) кризис нашу цивилизацию пока не уничтожил (хотя некоторые страны дефакто обанкротились), но если следующий застигнет нас обремененными такими долгами, то его последствия могут быть действительно смертельными.

Мы должны изменить основное направление экономической политики — переключиться с Max ВВП на Min Долгов. Мантрой нашего времени стал максимальный рост, несмотря ни на что и любой ценой, даже если это означает накопление долгов, перегрев или переутомление. Вместо достижения максимального ВВП мы, скорее, должны придерживаться устойчивого (не значит быстрого) темпа движения вперед. Развитые страны должны быть «нацелены» на разумный рост, а если обстоятельства всетаки позволяют ускориться, то им необходимо объединить свои фискальные усилия и использовать полученную энергию для создания профицита государственного бюджета, с тем чтобы уменьшить старые долги. Итак, ключевое сообщение: необходимо сменить стиль езды и не мчаться на максимальной скорости, переключиться на минимальное потребление и поторопиться с минимизацией задолженности.

10 Ось добра и зла и библии экономики

Стремитесь делать добро, и вы увидите, что счастье будет бегать за вами.

Джеймс Фримен Кларк

Во введении я писал, что, в сущности, вся экономика посвящена добру и злу[839]. Несмотря на все старания современного экономического мейнстрима не затрагивать темы веры, добра и зла, несмотря его на стремление быть объективным и избегать оценок, остается большим вопросом, удалось ли ему это и возможно ли такое вообще. Кстати, желание экономики (да и науки в целом) быь вне этики, стремление к позитивизму и нейтральной позиции (быть вне добра и зла) очень напоминает обстоятельства мифической эпохи, когда человек действительно не знал разницы между первым и вторым. Разве не это состояние утратили Адам и Ева, когда попробовали плод древа познания? До того момента они были оценочно нейтральны, не знали разницы между добром и злом и, значит, пребывали в состоянии бессознательности.

Экономика (как и наука в целом) ничего не хочет знать из области морали. Но сегодня нам уже не избежать изучения и использования соответствующих понятий и категорий, поскольку они прочно укоренились в любой деятельности, включая научную. В основе экономической науки лежат нормативные оценочные суждения о том, что такие вещи, как страдание[840], нищета, безграмотность или социальная несправедливость, необходимо устранить, причем изжиты они должны быть именно с помощью науки. Разве наука и идея прогресса держатся не на надежде, что мы можем уберечься от зла и вернуться к состоянию блаженства в мифическом саду, где господствуют мир, достаток и гармония?

На протяжении большого периода нашей истории в мышлении людей не возникало сомнения в прочной связи этики с экономикой и их влиянии друг на друга. Иудеи, греки, христиане, Смит с Миллем, наконец, да и другие считали взаимоотношения этих наук важнейшей темой исследований. И к каким бы выводам ни приходили, верили, что изучение первой чрезвычайно важно для второй. Часто они даже не делали различий между экономическими и этическими вопросами.

Ось добра и зла

В процессе нашего исторического паломничества мы периодически встречались с кардинальным вопросом: выгодно ли делать добро? Является ли «экономическим» хорошее поведение, и следует ли из него некое воздаяние или экономическая выгода? Итак, начнем с краткого обобщения главных философских школ, нравственные учения которых занимались «экономикой» добра и зла. Между ними поместим и современный экономический мейнстрим. Мы пойдем по самой границе допустимого упрощения и для наглядности разместим отдельные доктрины на воображаемой оси в соответствии с их отношением к выгодности добра. Постепенно мы будем продвигаться от течений мысли, в которых нравственность максимально отделена от выгоды и отношение к экономике добра и зла наиболее скептическое, в направлении концепций, ставящих между нравственностью и выгодой знак равенства.

Строгий Иммануил Кант

Начнем с философской школы, исповедующей самое строгое моральное учение. Кант хочет мораль, полностью отрицающую любое (экономическое) воздаяние за наши деяния на этом свете и полагающую, что получение вознаграждения сводит на нет нравственность любого поступка. Для Канта морально лишь то, что не было вознаграждено. Если с риском для собственной жизни мы спасем коголибо от смерти и будем за это вознаграждены или наш поступок совершен с расчетом на материальное поощрение или с другим приносящим выгоду умыслом, то нравственность деяния аннулируется. Рассуждая так, Кант приближается к обычному христианскому пониманию воздаяния за нравственное поведение, лучше всего выраженное в притче о Лазаре: наслаждавшийся земными благами богач оказывается в аду, в то время как страдавший на земле бедняк попадает на небеса.

Для Канта поступок будет нравственным единственно в том случае, если он совершен бескорыстно, то есть исключительно из чувства долга или уважения к моральным императивам. Этика Канта совершенно антиутилитарна. Согласно его философии, нравственный человек не стремится к увеличению своей выгоды; если он хочет совершить нравственный поступок, то должен, так сказать, проигнорировать свои кривые безразличия, или, говоря словами Канта, «преодолеть сам себя» и пойти против диктата «нечеловеческой» погони за максимизацией выгоды. Кант, таким образом, во всем, что касается морали, становится самым взыскательным учителем.

Сдержанные стоики

Учение Канта выглядит более строгим, чем учение стоиков, не отвергающих награду за добрый поступок, — она лишь не должна быть его мотивом. Им безразличны результаты собственных действий; их не волнует, будут ли они вознаграждены или наказаны. Обязанность стоиков — вести себя по правилам, и будь что будет. Экономический выигрыш или проигрыш индивида, рост или падение его выгоды остаются вне игрового поля стоиков, и они с ними не считаются.

Недалеко от них отстоят и Платон с Аристотелем. Пусть между учителем и учеником и возникли разногласия относительно того, всегда ли плохо испытывать наслаждение (согласно Аристотелю, это утверждал Платон), оба сходились во мнении, что самое важное — это жить достойно.

Христиане

Страницы: «« 23456789 »»

Читать бесплатно другие книги:

Книга намеренно задумана как инструмент: Юлия Андреева и Ксения Туркова подобрали типичные ошибки в ...
Уникальная методика цигун-терапии для профилактики и лечения заболеваний глаз!Многотысячелетний опыт...
Не так давно казалось, что национальное государство пребывает на смертном одре, сделавшись ненужным ...
Главный герой повести – бывший московский актер Эсхил Христофоридис. Он обращается в православие, ух...
Цели бывают разные. Некоторые легко даются даже начинающим стрелкам, другие устоят перед самыми опыт...
В вашей жизни вроде бы все хорошо, но душа не на месте? Вы ставите себе амбициозные цели, но сами са...