Я врач! О тех, кто ежедневно надевает маску супергероя Кэннон Джоанна
Joanna Cannon
BREAKING AND MENDING:
A junior doctor’s stories of compassion and burnout
Copyright © Joanna Cannon, 2019
Серия «Медицина изнутри. Книги о тех, кому доверяют свое здоровье»
© Иван Чорный, перевод на русский язык, 2020
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2020
Посвящается Микаэле
1
Сломленная
Мы всегда стремимся сделать для наших пациентов все возможное, обеспечить им наилучший возможный уход – почему же мы не делаем то же самое и для своих коллег?
Младший врач[1]
Несколько месяцев назад я оказалась в отделении неотложной помощи.
Никогда не чувствовала себя настолько плохо. Я была разбита физически и эмоционально. На самом деле я была настолько сломлена, что толком не ела и не спала, и даже не меняла выражения лица – месяцами. У меня тряслись руки. В глазах стояли слезы, и я сидела за тоненькими шторками, слушая происходящее вокруг меня в больнице. Больше всего сил уходило на то, чтобы не заплакать. Казалось, словно сам костяк моей души – тот хрупкий каркас, что поддерживал тело, – дал трещину и начал разваливаться и что, если никто не протянет мне руку помощи, если этого никто не заметит, сама моя сущность прорвется наружу и будет навсегда утрачена. Я понимала, что нахожусь в миллиметре от полного краха, от признания собственного поражения, которое казалось мне неизбежным, однако в то же время я знала, что должна бороться и как-то это преодолеть.
Потому что я не была пациентом. Я была врачом.
Мы встречаем их каждый раз, когда приходим в больницу. Армию белых халатов и стетоскопов, курсирующих по коридорам со спокойным и уверенным видом.
По какой-то странной причине мы считаем врачей неуязвимыми. Словно понимание механизмов болезни каким-то образом может защитить человека от нее. У кардиологов не бывает стенокардии, пульмонологи не страдают астмой, а психиатрам не суждено на собственном опыте испытать депрессию.
Все это сплошные заблуждения, хотя, пожалуй, они и необходимы, так как помогают не терять веру в то, что врач может нас спасти. Ведь если врачи не в состоянии спасти самих себя, то какую надежду они могут дать другим?
Но для кого-то стетоскоп – не столько защитный оберег, сколько фактор риска, потому что связан с невообразимой ношей. Ноша врачебного призвания – давление этого образа, который формировался и отшлифовывался в сознании с детства. Образа, созданного фильмами и телесериалами, книгами, мыльными операми и журналами. Врачи беспристрастны, спокойны, обладают обширными знаниями. Они защищают, лечат, приводят в порядок. Врачи решают проблемы. Пять лет мы проводим в медицинской школе, где нас учат этому, после чего попадаем в больницу и понимаем, что существует огромное количество проблем, решить которые мы в жизни не сможем. Все эти пять лет мы просиживаем перед бесконечными экзаменационными листами с пустыми белыми полями, в которых нужно написать, как бы ты поступил в том или ином воображаемом сценарии – после чего обнаруживаем, что во многих реальных жизненных ситуациях лучше вообще ничего не делать. Когда на смену учебникам приходят живые люди, а воображаемые сценарии становятся реальными, мы наконец понимаем, что хороший врач определяется вовсе не тем, как он решает человеческие проблемы. Мы также обнаруживаем, что неспособность вылечить человека не делает нас несостоявшимися неудачниками, и узнаем, что пустое белое поле в некоторых случаях и есть правильный ответ. Но мы осознаем все это, лишь пройдя сотни километров по больничным коридорам, маневрируя по столь чуждому и непростому ландшафту, что порой недоумеваем, как вообще здесь оказались изначально.
Но мы непременно всему учимся. В итоге. Если, конечно, нас прежде не сломает происходящее.
Каждый раз, когда я читаю про очередного врача, решившего уйти из жизни, про кого-то, почувствовавшего потребность сбежать с этого ландшафта, у меня на мгновение замирает дыхание, потому что на его месте мог оказаться любой из нас. И этим человеком уж точно могла стать я, сидевшая за шторкой в отделении неотложной помощи, пытаясь понять, как работа, в которой я столь решительно хотела преуспеть, стала моим заклятым врагом. Я вспоминала свою медицинскую школу, все прожитые моменты, которые переплелись воедино и привели меня сюда. Я вспоминала и более отдаленное прошлое – собеседование при поступлении в медицинскую школу, когда я с таким пылом рассказывала о профессии, к которой мне столь сильно хотелось примкнуть. Это была моя мечта, моя главная цель, но в итоге она оказалась настолько ярким и жестоким кошмаром, что я уже не могла его вынести.
Если бы в тот день, когда я посреди суматохи отделения неотложной помощи пыталась отползти от края обрыва, мне кто-нибудь показал на дверь с надписью «выход», я бы с удовольствием через нее прошла.
2
Истории
До поступления в медицинскую школу идея о том, чтобы стать врачом, была лишь далекой мечтой. Мечтой, в основе которой лежали мой ранний детский опыт, воспоминания о нашем терапевте, семейном враче, об операции на моих косолапых ногах и последующей реабилитации, о том, как мне удалили аппендикс. Эти мимолетные, но яркие моменты оставили в моей жизни более глубокий отпечаток, чем все остальные. И этот отпечаток послужил основой для сформировавшегося у меня образа врача. Мои воспоминания о чувстве защищенности, несмотря на страх; о грандиозных способностях, а прежде всего о доброте. Это были воспоминания о враче, которым я хотел стать.
Консультант
Когда проходишь собеседование при поступлении в медицинскую школу, среди всех многочисленных тем, которые тебе, вероятно, предложат обсудить, только один вопрос будет задан наверняка. Только один вопрос, ответ на который можно подготовить заранее: «Скажите, почему вы хотите стать врачом?»
Мы все отвечаем: «Я хочу стать врачом, потому что люблю людей», – однако на самом деле подразумеваем, что любим истории. Они связывают нас вместе, объединяют, и мы делимся своими историями в надежде, что кто-то их выслушает, что нас поймут.
Через несколько месяцев тех, кому посчастливилось получить заветное место по результатам собеседования, собрали вместе в самом начале обучения, угрюмым сентябрьским утром, в медицинской школе. Мы и представить себе не могли, что опыт, который предстояло совместно получить, объединит нас на всю оставшуюся жизнь, что следующие пять лет положат начало дружбе, отношениям и даже бракам и совместным детям. В тот момент мы все были еще незнакомцами, собравшимися в темном лекционном зале и пребывавшими в волшебном и волнительном ожидании.
Началась вступительная лекция. На кафедру перед нами вышел ученый и невероятно сведущий профессор. Облокотившись на трибуну, он принялся изучать свою аудиторию с ученым и невероятно проницательным видом, и мы с замиранием сердца ждали в полной тишине. Все триста человек. Когда же наконец заговорил, казалось, он проникся самой сутью того, что каждый из нас чувствовал. Что мы чувствовали все предшествовавшие недели, когда покупали учебники из четырехстраничного списка и без конца изучали свое будущее расписание. Когда нами хвастались перед друзьями и родными. Когда мы мечтали. Осмеливались верить, однако отметали эту веру, как полную глупость. Все мы чувствовали это тем утром, пока шли, ехали на велосипеде или на машине к началу своей новой жизни. На каждого из присутствовавших в том зале приходилось четыре других человека, которым хотелось оказаться на его месте. Это же явно говорило о том, что мы способные? Это же определенно означало, что нам наконец дозволено воплотить в жизнь свои давние мечты, почувствовать, каково это. И тем не менее мы все ощущали себя глупо, нам все казалось очень нелепым. Слишком неправдоподобным. Как бы то ни было своими словами в то мрачное сентябрьское утро мудрый профессор сумел в точности отразить то, что чувствовал каждый из нас, и в тот самый момент все перестало казаться таким уж нелепым. В тот самый момент все стало для нас реальным.
«Добро пожаловать, – сказал профессор, – в первый день вашей медицинской карьеры».
Триста человек, что сидели в лекционном зале, представляли собой весьма разношерстное сборище. У одних родословная была усеяна врачами, а другие первыми в своей семье увидели университет изнутри. Кто-то проехал всего пару миль, а кому-то пришлось преодолеть полмира, чтобы попасть сюда. Одни только что окончили школу либо вернулись, проколесив год после школы по планете, а другие вроде меня решили заняться медициной гораздо позже, когда им было уже за тридцать, а то и за сорок, перепробовав, казалось бы, совершенно не связанные с ней профессии, которые потом странным образом пригодились. Вместе с тем общей у нас была любовь к историям, слушать которые предстояло до конца своих дней. Историям, рассказанным в тишине хосписа или в суматохе амбулаторной клиники. Историям, поведанным шепотом посреди шума и гама отделения неотложной помощи. Историям забавным и грустным. Историям, сплетенным изо лжи, которую приходилось распутывать. Историям, которые вызывали смех, отчаяние или тревогу. Историям, благодаря которым мы улыбались по дороге домой. И другим, невероятно трогательным историям, которые останутся с нами на всю жизнь.
Меня часто спрашивают, что общего между врачом и писателем, и ответ чрезвычайно прост. В основе любого рассказа лежит повествование, чей-то голос, и в медицине все точно так же, потому что здесь центральное место занимают люди, а люди сотканы из историй.
Пять лет кажутся долгим периодом для получения диплома, однако на деле они пролетают, словно мгновение. Пять коротких лет, чтобы превратить полностью предсказуемых студентов во врачей. Не только дать им огромное количество знаний и информации, но и привить совершенно новый взгляд на мир. Новый склад ума, новую роль. Одним эта роль дается легко, хотя они не справляются с нагрузкой. Другие без труда сдают экзамены, но чувствуют себя в этой роли некомфортно. У нас есть пять лет, чтобы что-то исправить, чтобы воспитать, поддержать, подготовить. По окончании этого срока мы отпускаем человека в надежде, что сделали достаточно.
Иногда оказывается, что это не так. Иногда они ломаются. Мы выбираем самых успешных, педантов, лучших в своих школах, капитанов спортивных сборных, детей, которые всю свою пока недолгую жизнь были лучшими, завоевывали призы и награды, которым рукоплескали, которых замечали, которые привыкли выделяться. Когда берешь такого человека и сажаешь его с еще тремя сотнями точно таких же, чтобы больше никто не выделялся, и тем, кто без труда получал пятерки, теперь приходилось стараться изо всех сил, чтобы поспевать, а еще добавляешь ко всему огромную нагрузку и давление, то неудивительно, что некоторые из них ломаются. По правде говоря, я удивлен, что такое не случается еще чаще.
Я помню всех своих студентов, однако больше всего запоминаются те, кто ломается, потому что я непременно спрашиваю себя: если бы я был повнимательнее, если бы получше сосредоточился, возможно, мне удалось бы вовремя обнаружить наметившуюся трещину? Может быть, мне удалось бы это предотвратить?
Председатель приемной комиссии
Я была темной лошадкой.
При поступлении со мной беседовал пожилой и собирающийся выходить на пенсию профессор, и по иронии судьбы в следующий раз я увидела его лишь на церемонии вручения дипломов. Я поблагодарила его за предоставленную возможность, даже и не надеясь, что он меня вспомнит.
Он вспомнил.
– Каждый год я беру кого-нибудь, кто выбивается из толпы. Иду на большой риск. В тот год я выбрал тебя, – сказал он. – Ты была моей темной лошадкой.
Как и полагается темным лошадкам, моя история была чрезвычайно запутанной.
Я ушла из школы в пятнадцать, сдав только один обязательный экзамен. В те (как и в нынешние) времена от детей требовали принять серьезные решения о своем будущем, прежде чем они успевали в себе разобраться. В пятнадцать я не имела ни малейшего понятия, чем хочу заниматься, так что просто ушла. Я решила подумать об этом, и размышления заняли довольно много времени.
Пока думала, я много где успела поработать: печатала письма, разливала пиво и доставляла пиццу. Я работала в чудеснейшем центре спасения животных. Работала официанткой. Я была одной из тех надоедливых женщин в торговом центре, которые норовят обрызгать проходящих через магазин людей духами. Тех, от которых так стараются увильнуть. Я была такой женщиной, и несколько месяцев моей жизни от меня бегали люди.
Я никогда не теряла надежду, что однажды непременно вернусь к учебе. Я никогда не отворачивалась от своей потребности учиться и была готова на многое, чтобы эту потребность удовлетворить.
Из интереса я читала учебники. Смотрела документальные фильмы по редким и невообразимым болезням. Я ходила на курсы и на мастер-классы и всегда выискивала любую, даже самую маленькую возможность чему-нибудь научиться.
Одним августовским утром 2003 года в витрине газетного киоска я увидела на открытке объявление о базовых курсах первой помощи. У меня просто упал на нее взгляд, когда я проходила мимо. Случайность. Мгновение, связанное со многими другими мгновениями, которые в конечном счете переплелись и привели к тому, что я стала врачом. Я позвонила и записалась, и в обеденный перерыв на этих курсах рассказала обучавшему нас медработнику, как сильно любила медицину и интересовалась психиатрией, однако понимала, что теперь – мне уже было за тридцать – слишком поздно даже думать об этом. Он заверил меня, что я ошибаюсь. Он сказал, что люди поступают в медицинские школы и в тридцать, и в сорок, и уже на следующий день я спонтанно записалась на подготовительные курсы сразу по трем предметам. Всего год спустя я оказалась на собеседовании перед пожилым и собирающимся на пенсию профессором глубоко в недрах медицинской школы. Мой возраст вызывал у него беспокойство.
– Я переживаю, как вы будете справляться с предстоящей нагрузкой в вашем возрасте, – сказал он.
– Я переживаю, как вы будете себя содержать, – сказал он.
– Я переживаю по поводу того, что вы почувствуете, когда консультант, на которого будете работать, окажется моложе вас, – сказал он.
Я отмела все его сомнения, даже последнее, которое заставило усомниться меня саму.
Профессор откинулся на спинку и сложил руки. Он молча смотрел на меня, а я – на него. Больше вопросов у него не было, и я решила, что терять нечего.
– Послушайте, – сказала я, – я прекрасно пойму, если вы меня не возьмете. Если посчитаете недостаточно умной и решите, что из меня не выйдет хорошего врача. Не возьмете по сотням другим причин, по которым вы обычно не берете людей, только прошу вас – умоляю – не нужно отклонять мою кандидатуру только из-за даты моего рождения. Такую причину сложно назвать веской, не правда ли?
Он слегка приподнял брови. «Вот и все», – подумала я. Меня не приняли.
Но через пару дней на почту пришло приглашение на учебу. «Счастливого Рождества», – было написано от руки внизу письма.
Я не знаю наверняка, и никто не мог бы это подтвердить, однако, думаю, именно тем всплеском возмущения я и заработала себе место в медицинской школе.
3
Сердца
Люди решают пойти учиться в медицинскую школу по многим причинам, однако если бы вы спросили у каждого из нас в тот первый день, зачем мы здесь, то мы ответили бы, что хотим изменить мир к лучшему. Мы сказали бы, что хотим заниматься чем-то полезным – чем-то важным. Мы бы сказали, что хотим спасать людям жизни.
Идея спасения жизней очень многих подталкивает к поступлению в медицинскую школу, и это легко понять.
Годы спустя на своей последней стажировке перед итоговыми экзаменами я, будучи еще не совсем врачом, оказалась в отделении неотложной помощи, всячески стараясь никому не мешать. В одну из моих смен на скорой привезли женщину за сорок, у которой обычно не было проблем со здоровьем. Она жаловалась на учащенный пульс и чувство, словно должно случиться нечто ужасное. Надвигающаяся погибель. Все решили, что у нее паническая атака (точнее «просто паническая атака», так как в обществе до сих пор любят ставить слово «просто» перед всем, что связано с психическим здоровьем), и эта женщина сидела за шторкой в ожидании результатов анализов.
Десять минут спустя у нее произошла остановка сердца.
Женщина медленно скатилась со стула на пол, и ее сердце перестало биться. Если вам когда-либо хотелось узнать, что собой представляет командная работа, то вам следует понаблюдать за проведением реанимации в больнице. Все действуют по строго заданному и чрезвычайно эффективному алгоритму. Этим занимается специально обученная команда, для реанимации существует специальная каталка, все происходит по особым правилам, и мне, как студенту-медику, было велено стоять и смотреть. По счастливой случайности за соседней шторкой оказался старший кардиолог, осматривавший другого пациента, который и взял ситуацию под контроль.
Этот кардиолог вернул женщину к жизни.
Аппаратура, лекарства и человеческий опыт заставили ее сердце снова забиться. Кардиологу удалось вытащить ее оттуда, куда она попала, и вернуть в этот мир. Ее реанимировали. Это произошло быстро и четко. Никаких осложнений не было. Женщина даже попыталась встать (нет, правда). Я впервые стала свидетелем реанимационных мероприятий и была заворожена. Я решила, что реанимация всегда проходит именно так (на самом деле нет). Женщину забрали в более подходящее место, чем диагностическое отделение, и убрали с пола весь мусор. Кардиолог повернулся к своим зрителям и сказал:
– Все-таки она была права насчет надвигающейся погибели, не так ли? – потом скрылся за шторкой, и я услышала, как он извиняется перед пациентом за свой внезапный уход, потому что кардиологи, кажется, всегда обладают безупречным чувством времени. Отделение продолжило свою работу.
Я же свою работу не продолжила. Я была зачарована увиденным. Мне хотелось спросить у кардиолога, каково это – вернуть человека к жизни. Каково выполнять свою работу везде, где только можешь, в любой момент становиться героем. Каково это – спорить с Богом. Но я не стала. Ни о чем я его не спросила, потому что очень быстро усвоила: в медицине, и особенно в хирургии, если хочешь избежать озадаченных взглядов, лучше не спрашивать людей, что они чувствуют, когда что-то делают. Вместо этого я наблюдала за его работой в отделении неотложной помощи весь оставшийся день и каждый раз, замечая его, думала: «Вот тот человек, что спас женщине жизнь. Вот тот кардиолог. Вот тот герой».
Если бы вы спросили нас в первый день в медицинской школе, какую специальность мы хотим выбрать, то кардиология была бы очень популярным ответом. «Это престижно», – скажут вам люди.
В медицине существует определенная иерархия частей тела, которую я никогда толком не понимала. В плане почета сердце бьет мозги, мозги бьют кости, кости бьют кожу.
Почки, разумеется, побили бы всех, однако многие слишком умны, чтобы заниматься подобной чепухой. Мне всегда хотелось изучать психиатрию (это было главной причиной, по которой я вообще оказалась в том лекционном зале), хотя потом я и поглядывала с трепетом на некоторые специальности, проходя по ним стажировку, – милосердие и сострадание паллиативной медицины, невероятная радость заботы о стариках. Тем не менее я знала, что в конце очень длинного пути меня ждет психиатрия, и эта мысль помогала мне продолжать по нему идти. Иногда, однако, я вспоминала того кардиолога и немного сожалела, что никогда не смогу узнать, каково это – встать на колени посреди отделения неотложной помощи и спасти чью-то жизнь.
Лишь намного позже, когда добралась до конца своего пути, я узнала нечто очень важное. Пожалуй, самое важное, что только может узнать младший врач: спасение жизней зачастую никак не связано со скальпелем или дефибриллятором. Я узнала, что жизни спасают не только на полу отделения неотложной помощи или в операционной. Жизни спасают и в тихих уголках палаты. Во время разговора в саду. На диване в комнате отдыха, когда все остальные ушли. Жизни можно спасать, замечая нечто скрытое в истории. Жизни можно спасать, устанавливая настолько доверительные отношения с пациентами, что они будут принимать все назначенные лекарства, даже если не считают, что они им нужны. Жизни можно спасать, выслушивая тех, кого не слышали всю их жизнь.
Я узнала, что спасение человека зачастую никак не связано с восстановлением сердечного ритма.
4
Тела
Дружба, сформировавшаяся в медицинской школе, остается крепкой, несмотря на расстояния и разные судьбы. Дружба с теми, кто был рядом, когда я впервые увидел труп. С теми, кто вместе со мной страдал от каждой болезни, которую мы изучали. С теми, кто был рядом, когда я впервые спросил пациента про его болезнь или переоделся, чтобы провести осмотр – с застенчивостью и одновременно самонадеянностью. Мы вместе знакомились с особыми моментами жизни других людей, а потом это вошло в рутину. Дружба помогала нам привыкнуть к новым встречам с болью, страданиями и радостью. И такие встречи начали формировать нас как врачей во многих смыслах, хотя мы еще не знали о темных углах этой новой формы, не подозревали, что наши дружеские отношения, а также новые знакомства в конечном итоге помогут нам пролить свет на эти темные углы.
Консультант
Я называла их «моментами „Кодак”». Крошечные кусочки жизни других людей, которые я каждый вечер уносила с собой домой. За годы работы я собрала множество «моментов „Кодак”», они заполняли один фотоальбом за другим в моей голове, и их набралось настолько много, что вскоре я стала сомневаться, из того ли я сделана теста, чтобы вообще заниматься медициной.
Если пройтись по любой больнице, можно найти множество таких «моментов «Кодак» в отделениях и клиниках, а также за шторкой в безликих палатах. Если вы захотите поймать эти моменты, то вы найдете их море в реанимации и неотложной помощи. Немалая доля приходится, как правило, на онкологию, а отделение паллиативной помощи в них просто утопает. Но многие «моменты «Кодак» обнаруживаются там, где их меньше всего ожидаешь увидеть: не в главной истории, а на полях повествования, потому что зачастую именно самые крошечные детали, случайные персонажи оставляют впечатления, которые сложнее всего забыть.
Каждый раз, когда я говорила о том, какое влияние такие моменты оказывали на меня, мне непременно отвечали, что сострадание – это чудесно.
Мне говорили, что к состраданию нужно стремиться, что им следует восхищаться. Вместе с тем сострадание разъедает человеческую психику изнутри. Из-за него приходится останавливаться на обочине, возвращаясь домой, потому что из-за слез уже не видно дороги. Оно проникает в разум в темноте, не давая уснуть, и ты начинаешь задыхаться в том тесте, из которого слеплен.
Альбомы недолго пробыли пустыми. Уже на следующую неделю после того, как нас поздравляли с началом медицинской карьеры в темном лекционном зале, я испытала свой самый первый «момент „Кодак”».
Он ждал меня под простыней в секционном зале.
Анатомии, как и многому другому в жизни, лучше всего учиться на собственном опыте, а не по книгам. Какими бы красочными и подробными ни были схемы в огромных учебниках, которые мы носили с собой, они ни в какое сравнение не шли с увиденным вживую, и многие выбрали нашу медицинскую школу исключительно из-за того, что в ней проводили так называемое полное препарирование тела.
Нам для изучения предоставлялся целый человек. С этим человеком, с этим трупом, нам предстояло заниматься на протяжении всех лет обучения, и по традиции, как и многие сотни студентов ранее, нас познакомили с «нашим» трупом на самой первой неделе обучения.
Я знала, что это случится. Я видела, как роковой день в расписании неумолимо приближается. Я чувствовала себя готовой. Чуть ли не равнодушной. Все будет в порядке. Это животные трогают меня до глубины души, а не люди. С людьми я смогу справиться. Вскоре, однако, мне предстояло узнать, что на самом деле я не особо хорошо справляюсь с людьми.
Наше первое практическое занятие по анатомии было запланировано сразу после полудня, и мы все собрались в подвале медицинской школы в новеньких белых халатах. Почти никто не стал обедать. Мы разбрелись на кучки, маленькие белые узелки тревоги и мрачного предвкушения, напускной храбрости и любопытства. Черный юмор, который вскоре стал мне очень близок, начал постепенно просачиваться в помещение. Я засунула руки поглубже в карманы халата и попыталась сосредоточиться на предоставленной мне возможности чему-то научиться, а также на великодушии людей, пожертвовавших свои тела, чтобы мне такая возможность выпала. Спустя какое-то время, показавшееся вечностью, нас завели в сам секционный зал.
Больше всего впечатлил витавший там запах. Это была смесь химической лаборатории и смерти. Странный резиновый запах презерватива. Помимо этого, впрочем, пахло историей и традицией, так как нам, студентам-медикам, предстояло пережить то, что оставалось неизменным на протяжении почти трех веков, за исключением разве что методов: теперь препарирование трупов не проводилось в огромных аудиториях, и могилы ради этого больше не разорялись.
В секционном зале было много столов, на которых лежали чистые синие простыни, и под этими чистыми синими простынями лежали мертвые тела. Нас разделили на группы, и вместе с еще шестью студентами я встала около нашего стола. Около нашего тела. Затем началась лекция по технике безопасности – еще один новый атрибут в трехвековой традиции, – и, пока слова проплывали мимо меня, я смотрела на чистую синюю простыню и гадала, кто может под ней оказаться.
Я вспомнила про последнего увиденного мертвеца – всего несколькими месяцами ранее. Я смотрела, как мать прощается с моим отцом блеклым февральским утром в окружении оборудования, которое обычно берут в аренду, когда кто-то остается умирать дома. Подъемное приспособление и стул-унитаз, пузырьки с морфином, мониторы и медсестра онкологии, все втиснутые в гостиную и усиленно пытающиеся вписаться в мебель обычной жизни.
Когда врач подходит к нашей кровати либо сидит напротив нас за столом в своем кабинете, мы воображаем, будто он каким-то образом лишен собственных реперных точек. В уголках его разума чисто, там полный порядок. На него никак не влияют воспоминания, или тяжелые эмоции, или трещины, вызванные жизнью, прожитой вне рамок этой встречи. Еще одно ложное представление, без которого не обойтись. Потому что в тот момент, таращась на синюю простыню в секционном зале, я только и думала, что о своем отце. Я проигрывала в голове различные сценарии, пока нам рассказывали про пожарные выходы и подходящую обувь. Я думала о том, какие будут последствия, если я уйду, а также чем все может закончиться, если останусь. Я думала о том, как усердно боролась за право здесь стоять, о том, что могут подумать обо мне другие, если уйду. Больше же всего я думала о своем отце. У меня пересохло во рту. Заколотилось сердце. Мои ноги, казалось, сомневались, продолжать ли им поддерживать тело в вертикальном положении. Я обратилась к ближайшему человеку, который выглядел так, словно за что-то отвечает, и объяснилась. Он выслушал, он понял. Сказал, что мне лучше выйти – и я вышла.
Шаткой походкой я поплелась по коридорам медицинской школы обратно на сладкий и свежий воздух Ланкастер-роуд, где не пахло резиной и химической лабораторией, уселась в свою машину и попыталась отдышаться. Я все запорола. На первом же испытании в медицинской школе я сломалась. Хуже того, этот секционный зал казался мне чуть ли не церемонией посвящения. Пока мои будущие коллеги оставались в том подвале, превращаясь во врачей, я сидела в своей машине, наблюдая за каплями дождя на лобовом стекле, и недоумевала, как вообще могло прийти в голову, что мне это по плечу.
Следующие две недели я неоднократно пыталась зайти в секционный зал. Я отправлялась в подвал, когда поблизости не было других студентов, в надежде, что в одиночестве мне будет проще привыкнуть к смерти. Это не помогло. Я спустилась, чтобы поговорить с кем-то из анатомов, наверное, в надежде на какое-то сочувствие, какое-то понимание. Сотрудница рассказала мне про важную роль препарирования в обучении языком глянцевых страниц рекламной брошюры медицинской школы, однако я не слушала – я смотрела за ее правое плечо, на полиэтиленовый пакет с дюжиной отрезанных голов. Я кивнула и ушла. Я даже сходила к своему терапевту в надежде, что мне помогут лекарства.
– Не думаю, что это для меня, – сказала я. – Не думаю, что я справлюсь.
Она смотрела на меня:
– Но ты должна. Тем более теперь.
Я подняла на нее глаза, отвлекшись от мыслей о жалости к себе:
– Почему?
– То, как ты повела себя в секционном зале, говорит мне, что из тебя выйдет очень хороший врач.
Мне вовсе не казалось, что из меня получится хороший врач. Я чувствовала себя самозванкой. Нелепой.
Секционный зал стоял в расписании каждую неделю, но я продолжала держаться от него подальше. Я понимала, что мне следует либо сдаться прямо сейчас, либо наконец зайти туда, пока мои метания не стали невыносимыми.
Помимо секционного зала, генетики, физиологии, фармакологии и многих других новых и загадочных предметов в первом семестре в медицинской школе нас знакомили с патологией. Ординатор, которая нам преподавала, оказалась примерно одного со мной возраста. Она была забавной и умной и объясняла нам свой предмет с таким пылом и энтузиазмом, что всем в аудитории захотелось стать патологоанатомами. Кроме того, она была из тех людей, к которым сразу же проникаешься симпатией, и под влиянием своей необузданной спонтанности однажды я попросилась сходить с ней на вскрытие. Разумеется, если бы я занималась какой-то полезной работой в практической анатомии, решала загадки и давала ответы, то мне, конечно, помогли бы избавиться от страхов. Но я была студентом-медиком первого курса. Я (буквально) пришла с улицы. Она же явно ответит мне отказом, что тоже неплохо – если мне было не по себе в чистом секционном зале без пятнышка крови, то как я смогу перенести вскрытие?
Она согласилась.
5
Выбор
Каждый раз, придя в больницу, вы понимаете, куда вам нужно. Во всех коридорах над головой висят указатели. На полу нарисованы стрелки. Разноцветные планы с надписью «Вы здесь!» прикручены к стенам. Все подписано, все размечено. Заблудиться просто невозможно, во всяком случае, в теории, так как местонахождение каждого отделения обозначено и на дверях висят объяснения.
На двери же, которую искала я, никакого объяснения не было. Она располагалась у стойки регистратуры, в небольшом закутке больницы. Ни таблички, ни описания на стене, и, если заметить ее, проходя мимо, можно подумать, что дверь ведет в какую-нибудь кладовую или небольшую гардеробную.
Я решила добираться на учебу из дома каждый день, и в то утро во время долгой поездки (час и сорок пять минут) я слушала радио на большой громкости. Оно меня отвлекало, наполняя машину и голову текстами песен. Тогда я не знала, что несколько часов спустя буду возвращаться домой в полной тишине. Музыка в итоге станет для меня своеобразным барометром и будет нужна, чтобы отвлечься или найти утешение. Ее отсутствие будет свидетельством особенно тяжелого дня, когда необходимо обработать в тишине собственные мысли, и я неоднократно всю дорогу до дома буду проводить в полной тишине.
Найдя дверь без надписи, я вошла и сразу же наткнулась на лабиринт коридоров. В кабинетах по обе стороны за горами больничных карт печатали секретарши. Мимо проходили тихо переговаривавшиеся люди с чашками кофе в руках. Все выглядело совершенно обычно. Я прошла по еще нескольким коридорам, открыла еще несколько дверей без надписей, и каждую последующую было все тяжелее преодолеть, словно в какой-то реалистичной компьютерной игре. Магнитные пропуска. Клавиатуры. Коды я записала на листочке и теперь аккуратно набирала на серебристых кнопках. В какой-то момент я застряла межу двумя дверьми, и мужчине в медицинской форме пришлось меня спасать, однако в итоге я добралась до своей конечной цели – морга, где меня встретила наш ординатор.
– Ты добралась, – сказала она.
Думаю, она была удивлена не меньше моего.
Раздевалка морга подействовала на меня успокаивающе, напомнив детские походы в бассейн. Здесь были деревянные скамьи и кафельный пол. Стоящие рядами шкафчики, большинство незапертые и с распахнутыми дверцами, были заполнены фотографиями и наклейками, сделанными на заказ кружками и запасными кофтами. Знаки жизней, прожитых вне больницы. Как в бассейне, была и проходная зона, только здесь на стенах висели напорные шланги и жесткие щетки. Мне выдали защитную одежду, как я и ожидала, однако в дополнение к ней шли еще очки и резиновые сапоги, а также огромные резиновые перчатки, доходившие до локтей. Осмотрев свой новый наряд, я задумалась, что же такое меня может ждать, раз все это так категорически необходимо.
Ординатор повернулась ко мне.
– Сейчас мы зайдем в эти двери, – показала она. – Там три стола, на которых лежат три тела, все на разной стадии вскрытия. Сегодня мы будет работать с тем, что справа.
Я посмотрела на двери и почувствовала знакомую тревогу, которая начала подкатывать к горлу откуда-то из живота.
– Совершенно нормально так на это реагировать. Совершенно нормально испытывать беспокойство, тревогу или желание покинуть комнату, – сказала ординатор. – Ты можешь выйти в любой момент вот через эти двери и снова окажешься в раздевалке. Никто и слова не скажет. Никто о тебе ничего плохого не подумает.
И после этих слов я поняла, что справлюсь. Потому что с этими словами я получила нечто, что нам очень редко дают в медицине.
Ординатор дала мне разрешение реагировать. Разрешение испытывать эмоции и потрясение, а также самой признать мои собственные чувства.
Столько раз от нас ожидали, что мы будем оставаться бесстрастными, бездушными механизмами, запрограммированными на невосприимчивость ко всем несчастьям и страданиям, которые попадаются на пути. Подобное неодобрение эмоциональных реакций имеет место и в повседневной жизни. В определенных общественных кругах принято испытывать особое отвращение ко всем, кто выражает эмоции, ко всем, кто признается, что разбит или не справляется. На страницах газет и журналов отводится особое место для расплакавшихся на публике знаменитостей, особенно если это мужчины. От нас ждут, что мы каким-то образом сдержим в себе чувства и реакции на события, не дадим им выйти на поверхность, потому что их исчезновение делает жизнь для всех остальных намного проще. В медицине это считается чуть ли не обязательным.
– С тобой все будет в порядке, – сказала ординатор.
И со мной все было в порядке.
Разумеется, увиденное за этими дверьми меня полностью шокировало. У меня сразу же сложилось впечатление, будто я нахожусь на съемках фильма или за кулисами какой-то телепередачи – настолько происходящее передо мной было непохожим на все, что я когда-либо видела, и мозг отказывался это обрабатывать. Поначалу моим глазам нужно было держаться на каком-то расстоянии, так что я слонялась по периметру комнаты. Я протирала свои безупречно чистые очки. Поправляла идеально сидевшие перчатки. Я делала все, лишь бы не смотреть на то, на что пришла посмотреть. Поразительно, впрочем, насколько быстро человек ко всему приспосабливается: уже через несколько минут я стояла рядом с нашим ординатором (она была очень умной и очень доброй и дала мне возможность послоняться и привыкнуть, а также протирать свои безупречно чистые очки, и ничего при этом не говорила).
Не уверена, когда именно и даже как, однако в какой-то момент в эти первые несколько минут в морге я отпустила потрясение и страх. Они куда-то пропали, испарились посреди наблюдаемого мной чуда – чуда анатомии и физиологии, чуда человеческого тела. И с каждым этапом вскрытия происходили новые небольшие чудеса, и новые рисунки из учебников оживали. Когда мы добрались до сердца и мне показали левый желудочек, я почувствовала небывалый восторг. Передо мной был левый желудочек! Та штука, которую я рассматривала последние несколько недель в учебниках, теперь лежала у меня прямо перед глазами! Чувство было такое, словно я встретила на улице знаменитость.
Самое величайшее чудо из всех было оставлено напоследок. Когда достали мозг и передали его мне, я осознала, что держу в руках саму сущность лежащего рядом человека. Его мысли, надежды, мечты, переживания. Его личность. Его самовосприятие. Воспоминания длиною в жизнь. Все это лежало какое-то мгновение у меня на пальцах, и от выпавшей чести у меня перехватило дыхание.
Когда препарируют мозг, на разрезе мозжечка («малого мозга») можно увидеть область, похожую на ряд тонких разветвлений, будто листы папоротника, вытягивающие свои крошечные пальцы в глубины нашего разума.
Эта область отвечает за передачу двигательной и сенсорной информации – помогает нам координировать свои движения, держать равновесие. Выживать. Она называется «древом жизни» и остается одной из самых прекрасных вещей, которые я когда-либо видела.
После того дня я стала регулярно бывать в морге. Я знала работников по именам. Мне даже не приходилось сверяться с бумажками в кармане, чтобы ввести цифры и буквы на серебристой клавиатуре, и я больше не застревала в коридорах. Мне даже стало не хватать своих резиновых сапог и перчаток по локоть.
Разумеется, я ходила и в секционный зал, который теперь меня нисколько не пугал, и с удовольствием рассматривала под микроскопом многочисленные города и деревни, лежащие в глубинах наших тел. Тем не менее морг казался чем-то более важным, настоящим. Каждый раз на обратном пути я шла по коридорам мимо печатающих письма секретарей, все больше приближаясь к повседневной жизни, и в итоге выходила из двери без надписи у стойки регистратуры. Каждый раз я шла обратно к своей машине, минуя толпы людей, проживающих свои обыденные жизни, и думала: «Вы и понятия не имеете, что я только что видела».
По дороге домой я разглядывала всех, кто попадался на пути – велосипедиста на светофоре или людей, идущих по пешеходному переходу, – и представляла всю анатомию, скрывающуюся в их плоти. Все те маленькие чудеса. Я начала даже немного переживать, что больше никогда не буду смотреть на людей, как прежде. И решила посетить морг в последний раз. Мне еще много чему нужно было научиться, а он уже сыграл свою роль – он помог мне справиться с тем, что пугало больше всего, и дальнейшая учеба в медицинской школе дастся мне без особого труда.
Какой же я была наивной!
В свой последний визит я пришла в раздевалку морга и ординатор встала перед двойными дверьми, перегородив мне путь в выложенную кафелем комнату с тремя столами из нержавеющей стали.
– Я собиралась тебе написать, – сказала она.
Я сперва подумала, что планы изменились. Может, ей нужно быть в другом месте. Может, в тот день не было трупов.
– Все отменяется?
– Нет, – она покачала головой. – Не отменяется. Просто я хотела дать тебе выбор.
Я нахмурилась.
– Это самоубийство, – сказала она. – Ты точно хочешь присутствовать?
Я посмотрела ей за спину, на двойные двери – было интересно, что меня ждет за ними.
– Я точно хочу присуттвовать, – ответила я.
Это оказался мужчина.
Два других стола пустовали, и он лежал в одиночестве. Он не пришел на встречу, о которой договорился со своей дочерью, и она отправилась в родительский дом, где обнаружила отца повесившимся в сарае, в саду. Ему было пятьдесят три. Ничто не предвещало беды. Никакой предыстории. Ничто не указывало на то, что он решил свести счеты с жизнью. Невозможно распознать самоубийцу, который не хочет, чтобы его заметили. Дочери как-то удалось срезать веревку, и она пыталась откачать его с таким отчаянием, с таким надрывом, что сломала каждую косточку его грудной клетки. Я смотрела на его лицо и на след от веревки вокруг шеи.
Мы приступили.
Когда вскрытие было закончено, ординатор ушла ненадолго, чтобы забрать что-то, и меня впервые оставили одну. Пока мы работали, привезли кого-то еще. Это тоже был мужчина, и он ждал нас на другом столе. Я подошла и взглянула на маркерную доску над его головой, где работники записывают всю предоставленную им информацию. Этому мужчине тоже было пятьдесят три, и тем утром он погиб в автомобильной аварии. Я вернулась к нашему столу и снова посмотрела оттуда на другого мужчину.
Если бы раньше у меня спросили, что я думаю о самоубийстве, я бы сказала, что невероятно сочувствую тем, кто впал в такое отчаяние, что захотел свести счеты с жизнью. Я бы сказала, что нужно относиться с пониманием и никогда никого не осуждать, если не знали этого человека при жизни. Тогда же, стоя в том морге между двумя столами, я ощутила такую злость, такое бешенство, что чуть не сбежала из страха, что не смогу себя сдержать.
Я подумала о его дочери, о том, с каким отчаянием она пыталась вернуть своего отца к жизни, о том, что она никогда – что бы ни случилось в ее жизни дальше – не сможет избавиться от воспоминаний об этом дне. Я недоумевала, как он мог на это пойти, зная, что его найдет дочь, осознавая, как это на ней отразится. Я думала о том, что эти мужчины одного возраста и умерли в один день, но у одного была возможность сделать выбор, а у другого нет.
Спустя многие годы, перевидав множество пациентов, я наконец постигла истину.
Чтобы помочь мне все осознать, потребовался еще один человек – человек, с которым я познакомилась в психиатрическом отделении.
Он был младшим врачом.
А еще пациентом.
6
Зеркала
Впервые я столкнулась с самоубийством, когда умер мой приятель из медицинской школы. Он оставил своим родителям записку с парой слов без каких-либо ответов. Ответов не было, но появилось много мыслей. Я до сих пор почти ничего не знаю о том, какое влияние медицинская практика оказывает на врачей. Подобно многим другим, я все еще спрашиваю себя, спровоцировал ли эту смерть страх перед будущим, потаенные мысли, переживания о карьере, где конкуренция стала влиять на жизни гораздо больше, чем это делали в прошлом отметки на экзаменах.
Консультант
Когда Алекс поступил в первый раз, он был сломлен и находился в замешательстве.
Оглядываясь назад и вспоминая происходившее, часто можно заметить тревожные звоночки, щелчки и дребезжание на ветру, однако тогда никто не обратил внимания. Алекс тратит по нескольку часов на прием одного пациента. Посреди ночи пишет длинные, бессвязные письма своему консультанту. «Все более странное поведение», – гласила его медкарта, когда он пришел в отделение неотложной помощи, заявив, что не чувствует себя в безопасности. Самоповреждение и ненависть к себе. Извилистый, одинокий путь человека, пытавшегося выжить в среде, которая в конечном счете стала для него невыносимой. Когда он попал к нам, у него уже были признаки паранойи – он с подозрением относился ко всем окружающим и отказывался разговаривать. У Алекса был бред преследования, возможно, даже слуховые галлюцинации – голоса, которых на самом деле нет, – мы не знали точно, потому что он ни с кем об этом не говорил. Но иногда словно реагировал на звуки или людей, которых больше никто не видел и не слышал.
Алекс продолжал верить, что работает врачом в отделении, в котором теперь стал пациентом. Врача, разумеется, он изображал убедительно. Настолько, что некоторые другие пациенты тоже начали в это верить.
Постепенно, спустя недели, благодаря поддержке и разговорам, а также лекарствам и вниманию, Алекс пошел на поправку. Он начал больше нам доверять. Он уже мог говорить о своих мыслях и поведении и стал понимать, почему здесь находится. Мы с Алексом провели много долгих бесед. Он рассказывал о стрессе, с которым сталкивался, работая младшим врачом, каким некомпетентным он себя чувствовал и как сильно в себе сомневался. Не думаю, что мне когда-либо были ближе пациент и его история. Не уверена, что такое вообще возможно в будущем. На его месте могла оказаться я. Я всегда считала, что между врачом и пациентом небольшая дистанция, однако с Алексом она оказалась особенно короткой. Больше всего, впрочем, мы разговаривали о его собаке по кличке Флетчер. Он всецело посвящал себя ей, и это тоже нас связывало. Золотистый ретривер с добрыми глазами и причудливой походкой. Алекс частенько показывал мне на своем телефоне фотографии и видеоролики с Флетчером. Если остальные пациенты, когда их отпускали на день из больницы, встречались с родными и друзьями, Алекс навещал свою собаку в питомнике. Из-за трагического поворота судьбы и в силу непреодолимых географических обстоятельств у него не было семьи, а друзей можно пересчитать по пальцам. Флетчер стал для него всем.
Алекса выписали днем в четверг; царила необычайная жара. Перед его уходом мы с ним сидели в тени на скамейке в саду для пациентов, и у нас состоялась последняя беседа. Мы говорили о разных работах, которые успели попробовать в жизни, мы смеялись и делились ужасными больничными историями. Он сообщил, что хотел бы в итоге вернуться в медицину, потому что ему нравилась эта работа, ему ее не хватало. Он говорил, как ему не терпится забрать Флетчера домой. Казалось, я общаюсь уже не с пациентом, а с коллегой.
Вечером в субботу он повесился.
Я узнала об этом на обходе палат в понедельник утром. Я уже сталкивалась с самоубийствами прежде, однако потрясение было таким огромным, таким невыносимым, что на несколько минут я потеряла дар речи. Когда я наконец заговорила, первыми моими словами были: «Нет, это, должно быть, какая-то ошибка, потому что он бы ни за что на свете не оставил свою собаку».
Я угодила в ловушку, полагая, будто у Алекса был выбор, представляя, будто он сидел в субботний вечер у себя дома и решал, умереть ли ему в этот день или остаться жить. А на самом деле выбора у него было не больше, чем у человека, умершего от сердечного приступа или рака кишечника.
Его погубила болезнь, подобно тому как другие болезни уносят жизни людей каждый день. Я понимала, что эти мысли уже были где-то в моей голове, однако мне потребовалось несколько дней, чтобы их отыскать, осознать, что в жизни мы выбираем не между черным и белым. Цвета и оттенки определяются нашими мыслями и жизненным опытом, и решения принимаются не только нами, но и болезнями, которые заселяют наш разум, нашу кровь.
Лишь тогда я заглянула в прошлое и вспомнила, как, будучи студенткой, стояла в морге, переполненная злостью и разочарованием. Я наконец осознала то, что не смогла понять тогда, что, подобно Алексу, ни мужчине, погибшему в автомобильной аварии, ни тому, который повесился в сарае в саду, не было предоставлено какого-либо выбора.
Порой кажется, что есть выбор, но на поверку он оказывается иллюзией. И только посетив психиатрическое отделение, начинаешь понимать, насколько ничтожным такой выбор может быть.
Пожалуй, в психиатрии это самая главная задача – возвращение пациентам выбора, так как вместе с ним возвращается и надежда. Многие пациенты поступают в отделение с полным ее отсутствием, и там, где в их жизни была концепция выбора, образуется пустота. Способность выбирать рождается в признании своих эмоций – как можно принимать какие-либо решения, когда человеку не дозволено изучить собственные чувства? Ординатор в морге позволила мне разобраться своей реакции на смерть, дав мне выбор – остаться или уйти, а вместе с ним и надежду на то, что эта работа все-таки окажется мне по плечу.
В медицине, да и не только, жизненно важно сохранять возможность выбора, однако, пожалуй, наиболее остро это ощущается именно в психиатрии, где такая возможность у пациентов часто бывает утеряна. И когда человеку возвращается способность выбирать, появляется и желание жить, и это самое прекрасное зрелище на свете. Потому что именно надежда способна залатать потрепанные жизни – как пациентов, так и врачей.
7
Слова
Студенты-медики учатся накладывать швы на апельсинах, они тренируются вставлять катетеры в пластмассовые руки, а сердечно-легочную реанимацию отрабатывают на полноразмерных манекенах стоимостью тысячи долларов, однако у них нет никакой возможности тренироваться разговаривать с пациентом. Мы приглашаем опытных актеров, придумываем различные сценарии, даем советы, однако попросту невозможно воссоздать ситуацию, когда впервые придется сообщать плохие новости. У новоиспеченных врачей не будет сценария, никто не будет им давать советы из зала. Не будет шанса все переиграть.
Преподаватель
Столкновение с подходящей к концу жизнью, а также признание наших чувств по этому поводу – серьезное испытание как для студента-медика, так и для младшего врача. К сожалению, об этом еще и говорят меньше всего, от нас ждут, что мы научимся справляться со смертью по мере опыта, подобно тому как учимся брать кровь из вены или устанавливать катетер.
Попав наконец в больницу, я сразу же обратила на это внимание. Мы скачем от одной экстренной ситуации к другой, и у нас не остается времени, чтобы переварить собственные мысли. От нас ждут, что мы сразу же переключимся на следующую ситуацию, следующую трагедию, не поговорив о той, которую только что оставили позади. От нас ждут, что мы будем носить в себе эти комочки скорби каждый день либо очень быстро научимся строить вокруг себя стены, чтобы отгородиться от страданий. Вместе с тем человек, о котором заботишься, невольно становится тебе небезразличным, и ни одна стена не сможет от этого защитить.
Первые полтора года в медицинской школе мы провели главным образом в лекционном зале, где в темноте усваивали анатомию, фармакологию и физиологию. Пытались понять механизмы заболеваний. Тщательно зарисовывали паховый треугольник. В середине же второго курса один вечер в неделю нам разрешалось проводить в Лестерской королевской больнице, что была в пятнадцати минутах ходьбы. Там уставший и изможденный работой консультант доблестно пытался подготовить нас к больничной реальности. За следующие несколько лет мы ходили в эту больницу множество раз, однако у нас никогда больше не было столько энтузиазма, как в первый день – вокруг шеи болтались стетоскопы, и мы шли бодрым шагом навстречу своему будущему. Для нас это было небольшой наградой за бесконечные часы, проведенные за учебниками. Тогда мы впервые почувствовали себя настоящими врачами и снова и снова говорили это друг другу, приближаясь к больнице.
Врач-консультант, который занимался нами в эти драгоценные дни в больнице, был детским рентгенологом, сведущим и очень опытным. Он знал, как разжечь в нас интерес, при этом удерживая огонь под контролем. Мы собрались в небольшой свободной комнатке в одном из отделений, и он описал различные дилеммы и сценарии, характерные примеры, дал пищу для размышлений.
За дверью были слышны голоса пациентов. Настоящих пациентов всего в паре метров от нас. От приятного волнения кружилась голова.
– Представьте, – сказал он однажды, – что у вас на приеме пациент по какой-то другой проблеме, который сообщает, что болеет раком легких. Что вы ему скажете?
Мы, восемь человек, начали коситься друг на друга. Я была самой старшей, и первой выставить себя дурой предстояло мне.
– Я скажу ему, что очень сожалею это слышать, – ответила я.
Консультант нахмурился.
– Нет, нет, ни в коем случае. Это вообще последнее, что стоит ему говорить.
Я предприняла жалкую попытку поспорить. На втором курсе медицинской школы я только и могла, что разбрасываться состраданием, компенсируя отсутствие реальных знаний. Врачи же должны быть добрыми, не так ли? Сочувствовать? Что еще я могу сказать, если нельзя выразить сожаление?
– Нужно поблагодарить его за то, что он сообщил эту информацию, – пояснил консультант. – Выражение сожаления – это оценочное утверждение. Эти слова имеют большой вес, который человек может оказаться не в состоянии нести.
Он был прав. Теперь-то я знаю, что он был прав. Тогда же я просто не могла понять, как выражение сожаления может оказаться такой большой проблемой. Теперь я понимаю.
Каждое слово, которое мы вручаем кому-то другому, несет свое бремя, и то, что будет невесомым для одного, может для другого стать неподъемной ношей. Каждый взвешивает слова собственными весами.
Проходя свой путь в медицине, я многое узнала о весе слов. Когда я была младшим врачом, мне выпала непростая задача сообщить молодому парню (и его семье), что у него диагностировали шизофрению. Диагноз поставил кто-то более умный и опытный, чем я в то время, однако из-за дорожных пробок и запланированных неотложных совещаний именно мне пришлось сообщать эту новость. Я постаралась как могла. Помню, что они все, разумеется, сильно расстроились, а я сказала этому парню, что он тот же самый человек, каким был пятью минутами ранее. Разумеется, это было правдой только отчасти. Потому что одним этим словом я всучила ему непосильную для человека ношу. Потому что слова никогда в жизни не остаются просто словами.