Я врач! О тех, кто ежедневно надевает маску супергероя Кэннон Джоанна
Через пару лет после разговора о том, как опасно выражать сожаление, меня отправили в сельскую больницу проходить практику по так называемой онкологической помощи. Дорога туда-обратно занимала пять часов, и каждый день у меня была уйма времени поразмышлять об «онкологической помощи», а также о том, что значение этих слов не такое уж очевидное, как может показаться на первый взгляд.
Для меня, как студентки, одной из трудностей пребывания в этой больнице – да и вообще в любой – было найти Пациента-Чтобы-Поговорить. Именно этим студенты-медики большую часть времени и занимаются. Они ходят кругами по отделению в отчаянных поисках пациента, желающего рассказать им свою историю. Так мы учимся собирать анамнез, проводить диагностику, назначать медикаменты, составлять план лечения. Когда попадаешь в больницу, ролевая игра становится реальностью, а на смену страницам из учебника приходит чья-то жизнь. Нет лучшего способа обучения, чем разговор с пациентом, однако это не всегда дается легко.
В один прекрасный день, когда я испробовала уже почти все варианты в онкологическом отделении (а также в амбулаторной клинике и кабинетах химиотерапии), пытаясь найти Пациента-Чтобы-Поговорить, я в последней отчаянной попытке обратилась к работавшей в отделении медсестре с вопросом, не знает ли она кого-нибудь, готового уделить мне десять минут.
Медсестра огляделась по сторонам, покачала головой и сказала, что вряд ли.
– А что насчет женщины в угловой кровати? – сказала я. – Той, что вяжет? Кажется, с ней может получиться.
Посмотрев на меня какое-то время, медсестра взяла из своей тележки ее медицинскую карту и передала мне.
У женщины в угловой кровати был рак кишечника в терминальной стадии. Она уже тщетно испробовала все варианты лечения, и теперь ей оказывали паллиативную помощь. Ее собирались выписывать домой, где ей должны были помогать опытные медсестры и сотрудники службы по уходу за больными на дому.
Женщину в угловой кровати отправляли домой умирать.
Ознакомившись с ее медицинской картой, я подняла глаза на медсестру.
– Бло бы эгоистично с моей стороны ее о таком просить, так ведь? Тратить ее время?
– Да не в этом дело. Она будет только рада с вами поговорить.
– Тогда?..
– Вы можете с ней поговорить, – заключила медсестра, – но только если пообещаете не произносить слово «рак».
– Простите?
– Ну, или «злокачественный», «паллиативный» или «опухоль», или даже «образование». Ни одно из этих слов. Она не желает их слышать. Она отказывается их слышать.
– Тогда какие слова мне использовать?
– Все остальные слова, – сказала медсестра. – Все десятки тысяч слов английского языка – все, кроме этих.
Женщина в угловой кровати действительно оказалась очень рада со мной поговорить. Ее муж, однако, не проронил ни слова. Судя по всему, он пришел к ней в больницу прямиком с работы, и все его дневные занятия лежали в складках его джинсов и были высечены в коже его ботинок. Он смотрел на нас, сидя на стоящем рядом стуле. Женщина говорила без умолку, не переставая при этом вязать. Вязаная пряжа была по всей кровати. Шерсть всех вообразимых цветов. Спицы ходили взад-вперед, прогоняя прочь все остальные мысли.
Мы говорили обо всем. О книгах, телепередачах и праздниках. Она сказала, что вяжет детскую одежду, так как выяснилось, что ее невестка ждет ребенка. Я едва удержалась от продолжения этой темы. Было бы так легко представить в красках будущее, которому, как мы все прекрасно понимали, не суждено осуществиться. Я сдержалась, так как понимала, что стала бы описывать будущее не ради этой женщины в угловой кровати, а чтобы сделать свою собственную беззаботную жизнь немного проще.
– Они уже год женаты, – сообщила женщина. – В августе был год.
– Неужели? – сказала я.
– Примерно тогда же мне и сказали, что у меня проблемы с кишечником.
Между этими словами пряталась горькая правда. Она была прямо здесь, нужно просто прислушаться.
Я заметила, как муж женщины слегка наклонился вперед – всего на несколько миллиметров.
– Но теперь я прошла все необходимое лечение и возвращаюсь домой, – сказала она. – Хотя медсестры отправляются вместе со мной, чтобы помогать. Какое-то время.
– О да, эти медсестры просто великолепны, – сказала я. – Они были такими чудесными, когда заболел мой отец.
Я все-таки сделала это.
Я оступилась.
Все шло так хорошо, и теперь я споткнулась о неуместное проявление своей доброты.
Женщина перестала вязать.
– И как поживает ваш отец теперь? – спросила она.
Я колебалась. Я посмотрела на мужа женщины. Это выражение его глаз. Незабываемый, ни с чем не сравнимый взгляд человека, полностью лишенного всякой надежды, и я осознала, что именно ему приходилось каждый день собирать все эти нежеланные слова и таскать за собой в одиночку.
Мой папа бы понял. Он бы меня простил.
– Он в порядке, – ответила я. – У него все замечательно.
Когда я вернулась в больницу в следующий понедельник, эту женщину уже выписали. На ее месте был кто-то другой – другая история, другой набор слов, – и я снова начала кружить по отделению в поисках пациента для разговора. За время студенчества я выслушала множество людей, однако женщина в угловой кровати как никто другой дала мне понять, какую силу имеют слова. Именно благодаря ей я поняла, что не всегда слова сочувствия – даже самые теплые – могут помочь человеку. Что некоторые слова настолько тяжелые, что ими, желаешь ты того или нет, можно изменить человека навсегда. Что нам всем – врачам и не только – следует более тщательно подбирать слова, потому что неизвестно, на каких весах они будут взвешены.
Студенты-медики постоянно ищут кого-нибудь, готового рассказать им историю. Если вы окажетесь в больничной кровати, то к вам практически наверняка обратится как минимум один из них. Попробуйте ему помочь, если сможете. Он будет вести себя неуверенно и нервничать, будет говорить, запинаясь, однако будет искренне благодарен за выделенное ему время.
Так мы учимся. Когда попадаешь в больницу, ролевая игра становится реальностью, а на смену страницам из учебника приходит чья-то жизнь.
Нет лучшего способа обучения, чем разговор с пациентом, однако это не всегда дается легко.
8
Неправильная доброта
Врач должен понимать, что любой пациент всегда запоминает, как его лечили. Даже десятилетия спустя он без труда вспомнит, как врач разговаривал или смотрел на него и какие чувства у него возникли. Я знаю это, потому что сама была пациентом, и тоже слишком хорошо помню свои чувства.
Я очень часто вспоминаю о своей автомобильной аварии, обычно когда за рулем. Понятия не имею, почему. Мне очень редко приходится ездить по той дороге, где все произошло, и я не думаю о ней постоянно (хотя мысли об этом, как и о других серьезных событиях в жизни, всегда прячутся где-то среди остальных).
Иногда я просто упоминаю об этом мимоходом, обычно, когда кто-то предлагает вместе поехать на такси или подвезти меня. Приходится снова объяснять, что несколько лет назад я попала в аварию и мне не нравится, когда меня везет кто-то другой, и каждый раз, когда нужно принять решение о том, как добраться из пункта А в пункт Б, я испытываю знакомое чувство тревоги. Иногда, впрочем, проезжая по пустой дороге через голые холмы Северного Дербишира, я начинаю думать о той аварии.
Порой серьезная перенесенная травма навсегда меняет течение жизни человека. Мозг словно отсеивает все важные детали, оставляя лишь налет крошечных воспоминаний. О звуках. Запахах. Текстурах. Саму аварию я не помню, однако очень отчетливо помню предшествовавшие ей мгновения. Я вела машину по прямой проселочной дороге, и меня все обгоняли, так как я, слава богу, очень медленно езжу. Я помню, как поднималась на холм. Это был прохладный, безоблачный вечер, и я думала, что можно будет поесть, когда наконец доберусь домой.
Следующее, что помню, – я открываю глаза и понимаю, что машина больше не движется. Она стоит на месте. Прямо передо мной, всего в паре сантиметров, в свете фар виднеется стена сухой каменной кладки. Она была ослепительно-яркой – словно театральная сцена, – и я принялась изучать покрывавший камни мох. Такой крошечный, лишенный соцветий, но все равно очень красивый. Я удивилась, как раньше не замечала его, хотя ездила по этой дороге каждый день. Я понимала, однако, что что-то не так. Я понимала, что не должна посреди дороги стоять лицом к стене, восхищаясь красотой мха, так что потянулась, чтобы включить аварийный сигнал. Тогда-то я и заметила у себя на руках кровь.
Должно быть, я снова потеряла сознание, пытаясь разобраться в ситуации. Открыв глаза в следующий раз, я увидела перед своей машиной мужчину. Он представился полицейским и сказал, что уже во второй раз натыкается на аварию не при исполнении. Так я поняла, что попала в аварию. Мне хотелось его расспросить обо всем, однако он даже не смотрел на меня, пока говорил, так что я уставилась на болтающуюся пуговицу на рукаве его куртки, думая о том, как легко она может оторваться и навсегда потеряться.
В конечном счете меня достали из машины, усадили на переднее сиденье полицейского автомобиля и оставили наедине с запахом жевательной резинки и пропылесосенной обивки, и я пыталась привести в порядок перемешанные, сбивчивые мысли, проплывавшие у меня в голове. Где-то поблизости зашипела полицейская рация, и среди мешанины слов мне удалось разобрать, что произошло дорожно-транспортное происшествие со смертельным исходом. Смертельным исходом. Тогда мне и в голову не пришло, что я столкнулась с другой машиной, и мой разум в панике начал вспоминать, вместе с кем я могла ехать, кто мог погибнуть. Я перебрала всех своих знакомых. Каждого, кто был мне небезразличен. Когда вариантов больше не осталось, я наконец убедилась, что была в машине одна. Но если я ехала одна, а авария со смертельным исходом, то это означало – подумала я, – что жертвой была я. Мне казалось, я очень долго не отпускала эту мысль, хотя, вероятно, прошло всего несколько секунд, однако они были самыми пугающими, сюрреалистичными мгновениями моей жизни, когда я решила, что умерла. Что именно так ощущается смерть – тебе холодно, и ты одна в темноте прислушиваешься к незнакомым голосам в отдалении.
Лишь когда меня положили в машину скорой помощи и пристегнули в узком огороженном пространстве со всевозможными приборами, я приняла тот факт, что жива. Я все еще была здесь. Лишь гораздо позже я осознала, насколько все было неправдоподобным. Как и полицейский, фельдшер скорой помощи тоже на меня не смотрел. Он разглядывал свои ботинки. Он всматривался в крошечное окошко в задней части машины. Оно было из того странного матового стекла, которое обычно ставят в машинах скорой помощи, и я помню, как не понимала, зачем смотреть в такое окно, если из него толком ничего не видно. Я пыталась заговорить, однако не уверена, что слова вообще покидали мою голову. Мне не было больно, и я только и чувствовала, что вокруг моего рта мокро. Мне казалось, что у меня текло из носа, и я без конца пыталась вытереться тыльной стороной ладони.
– Не трогайте лицо, – сказал мне фельдшер.
Это были его единственные слова за всю поездку. В тот период жизни мое представление о фельдшерах скорой было полностью основано на образе Джоша из сериала «Катастрофа»[2]. Фельдшер, с которым я ехала в тот раз, явно не соответствовал образу. В моей второй книге есть целая сцена с участием фельдшера, и он добрый и вдумчивый, он подбадривает – думаю, мы, писатели, порой пересказываем истории из своей жизни так, как хотели бы их видеть.
Когда мы добрались до больницы, меня провезли через зал ожидания под взгляды многочисленных людей, и я оказалась в реанимации, где вокруг моей каталки собралась кучка людей. Я видела только их предплечья, темно-синие рукава, вымытые руки и передаваемые у меня над головой предметы. Пока меня катили по коридору, чтобы сделать рентген и томографию, я видела размытое сияние люминесцентных ламп на потолке и все время надеялась, что кто-нибудь все-таки вытрет мой нос. Это было моим единственным желанием.
Каждый раз, работая в реанимации, я старалась вспомнить эти ощущения: как пациенту только и видно, что руки и рукава, а также ослепительный свет люминесцентных ламп над головой. Как сильно это все пугает.
Когда было решено, что мое состояние стабильно, кучка людей в синей форме разбрелась, и я снова осталась одна. Тогда-то и появилась она. Младший врач. Она была очень молодой – наверное, лишь немногим старше меня. Она наклонилась через край кровати.
– Не переживайте, – сказала она. – Моя подруга точно так же повредила лицо о камни, когда плавала с аквалангом в Греции.
Я в точности помню сказанные ею слова. Помню сострадание, излучаемое ее глазами.
– Поначалу это было ужасно, однако теперь, – прошептала она, – по ней даже и не скажешь.
«Да у меня же на лице просто царапина», – хотелось сказать мне. Это пустяк. Наверное, мне наложат пару швов, да и отправят домой. Почему вы мне говорите такое? Почему вы смотрите на меня с таким беспокойством?
Но ничего из этого я ей не сказала. Я просто смотрела на нее. Потому что ее слова дали мне понять – в то самое мгновение утешения со стороны незнакомого человека, – что я превратилась в того, кто нуждается в жалости.
Я все поняла, когда сама стала младшим врачом. В этот период ты постоянно находишься в окружении людей, которые гораздо умнее, гораздо опытнее, чем ты можешь хотя бы надеяться стать. Ты чувствуешь себя бесполезным. Ненужным. Тебе кажется, что ты ничем не в состоянии помочь, поэтому делишься тем, в чем у тебя есть уверенность.
Ты делишься состраданием. Ты произносишь слова. И, чтобы компенсировать собственное чувство беспомощности, ты раздаешь эти слова направо и налево. Младший врач в реанимации просто пыталась быть доброй. Ее доброта, однако, привела меня в ужас.
Лишь намного позже я поняла, почему она все это сказала. Когда меня доставили в палату и мне удалось уговорить медсестер отпустить меня одну в туалет. Когда в этом туалете я посмотрела в зеркало над раковиной. Когда впервые увидела свое новое лицо и в ужасе отшатнулась, подумав, что зашел кто-то еще. Я наконец поняла, почему мне казалось, будто у меня течет из носа. В результате удара при аварии капот моей машины полностью смяло, и я упала коленями на пол. Я ударилась головой о приборную панель, и – дело было задолго до изобретения подушек безопасности – сломала своим лицом руль. Твердые, острые частицы пластика вонзились в мой рот и нос, содрав мясо с костей. Мое лицо при желании можно было бы снять с черепа, словно маску. Я не пребывала в мучительной агонии лишь потому, что не осталось ни одного нервного окончания, чтобы дать мне знать о боли.
Я вспоминаю обо всем этом за рулем автомобиля, однако думаю, скорее, не о полученных травмах, месяцах реабилитации и годах, которые понадобились мне, чтобы привыкнуть к своему новому лицу. Я думаю прежде всего о том молодом враче в реанимации. Я думаю о ее неуместной доброте, которая, несмотря на благие намерения, напугала меня в тот момент, когда, казалось, я уже была напугана дальше некуда.
Долгие месяцы после происшествия из-за повреждений рта я не могла есть (мне приходилось пить из трубочки питательные смеси с банановым вкусом, и по прошествии многих лет я вспоминала этот вкус каждый раз, когда назначала их кому-то из пациентов). Говорить я тоже не могла. Вернее, могла, но эти звуки никому не под силу было разобрать (хотя мне они казались совершенно понятными). Поэтому мне приходилось писать все, что я хотела сказать. Это удивительное упражнение – писать вместо того, чтобы говорить. Оно учит быть менее раздражительной. Более вдумчивой. Какой бы несчастной и разбитой я тогда ни была, мне приходилось тщательно взвешивать все свои мысли, прежде чем выразить их на бумаге. Мне кажется, что, если бы мы все подбирали слова, которые говорим, с такой же тщательностью, как их пишем, мир был бы куда более приятным местом для жизни.
Как бы мне ни нравилась идея о том, чтобы все проявляли друг к другу сочувствие и доброту и как бы мне ни нравились хэштеги и все замечательные отголоски небольших хороших поступков, добротой все равно нельзя разбрасываться вокруг, словно грязью, в надежде, что она прилипнет, куда нужно. С добрыми словами, равно как и всеми остальными, что вылетают у вас изо рта (и печатаются на вашей клавиатуре), нужно быть осторожными. Доброта действительно бывает неправильной. Это не какое-то универсальное средство и не какая-то мода, которой нужно следовать, и, хотя доброта – одно из наиболее могучих и воодушевляющих человеческих качеств, необдуманная, она способна натворить не меньше зла, чем самые безжалостные и хорошо спланированные жестокие поступки. Потому что отголоски доброты действительно звучат вечно, и хорошие, и плохие, и слова, сказанные с самыми благими на свете намерениями, незнакомый человек может вспоминать многие годы спустя, на пустой дороге через голые холмы Северного Дербишира во время долгой поездки домой.
9
Розовый дом
В первый день в медицинской школе нам сказали, что следующие несколько лет нас будут учить, как лечить болезни, помогать пациентам жить здоровыми, а также как помогать им комфортно умирать. Нам было велено никогда не забывать про своих пациентов. «Всегда прощупывайте пациенту живот», – сказал наш профессор (преподаватель по анатомии, хирург, в тот самый год ушедший на пенсию). Это был его самый главный совет – совет, который многие годы спустя назовут пациент-ориентированным подходом. «Всегда прощупывайте живот». Тот же самый хирург велел нам смириться с тем фактом, что часть из того, чему нас будут учить, потеряет актуальность уже к моменту окончания учебы. Он призывал нас никогда не переставать учиться и быть готовыми к тому, что однажды считавшаяся незыблемой истина может поменяться. А еще он учил нас извиняться. За прошедшие годы я не раз вспоминал его слова.
Консультант
Как-то раз на третьем курсе медицинской школы я околачивалась без дела у сестринского поста, пытаясь казаться полезной, как вдруг услышала разговор старшей медсестры по телефону.
Она звонила на вахту санитарам. Санитары требуются постоянно, днем и ночью. Их вызывают, чтобы передвинуть каталки с людьми или аппаратуру. Они кружат, посвистывая, по больничным коридорам, разнося рентгеновскую пленку, результаты анализов крови или спеша на вызов к нервному пациенту. Но этот телефонный звонок оказался другим. Просьба была тихой и не подразумевала спешку.
– У меня посылка для Розового дома, – сообщила медсестра.
Поначалу я не поняла. Розовый дом – это что, одно из административных зданий? Оно вообще на территории больницы? Может, оно находится где-то на задворках больничной территории, где секретари заполняли медкарты пациентов? Если так, то с какой стати мы отправляли туда посылку и почему об этом говорили так тихо?
Для меня тогда, а также для всех, кто проходил мимо сестринского поста или просто мог случайно услышать разговор, название ничего не значило, однако для медсестер и санитаров это был шифр. Фраза означала, что умер кто-то из пациентов.
Посылка для Розового дома – это тело для морга.
Моим первым заданием в роли младшего врача было констатировать смерть пациента. Я явилась в больницу в свой самый первый рабочий день, только-только из медицинской школы. Я была бодрой, пока еще без тени усталости и чувства безысходности. Все еще четко представляла себе, каким врачом хочу быть. Через несколько минут после прихода у меня сработал пейджер, и я перезвонила с детской наивностью.
– Это доктор Кэннон, – сказала я, все еще пробуя эти слова на вкус.
– Не могли бы вы прийти в отделение, чтобы констатировать смерть? – произнес голос на другом конце провода.
Это было паршивое первое задание. Я могла бы придумать множество других заданий, которые предпочла бы выполнить, однако решила, что все будет в порядке. В конце концов, к этому меня и готовили.
В медицинской школе очень мало рассказывают о смерти. Мы изучаем уйму информации об умирании, читаем в учебниках о процессах, лежащих за нашим последним вздохом, о патологии болезней.
Мы очень мало говорим о самой смерти. Остается пробел – между победой болезни и правильным заполнением свидетельства о смерти. Пробел, который включает в себя родственников и потрясение, хаос и размышления. Пробел, в котором очень часто скрываются наши сомнения в самих себе.
Вплоть до того первого дня в роли младшего врача я никогда не сталкивалась со смертью вне своей семьи, не считая безликих трупов в секционном зале и отточенных процедур вскрытия. Я никогда не сталкивалась в качестве медика лицом к лицу с концом жизни пациента, который не лежал бы при этом на стальном столе. Однако я отправилась в отделение, чтобы выполнить свое первое задание в качестве младшего врача, чувствуя себя полностью готовой.
К тому же я знала, как проверить пульс и наличие самостоятельного дыхания. Я знала, как проверить наличие кардиостимулятора и заполнить свидетельство о смерти. Меня всему этому научили, и я должна была справиться.
С чем я, однако, справиться не могла и чего не знала, так это того, что почувствую, зайдя в комнату, где только что скончался человек, и увидев все маленькие детали вокруг, рассказывавшие, кем этот человек был. Сумку с вязальными принадлежностями и открытки с пожеланиями выздоровления, недоеденную упаковку мятных драже и сборники головоломок. Больше всего мне запомнилась книга в мягком переплете, лежавшая на прикроватном столике. Она была закрыта, а закладка навсегда осталась чуть дальше середины истории. Образ этой книги сопровождает меня всю жизнь. Он присоединился ко всем остальным мелким деталям, которые я день за днем собирала по палатам, не понимая, что именно под их тяжестью я в конечном счете и сломаюсь.
Прибыв в отделение, чтобы констатировать смерть, я взяла пару латексных перчаток из коробки на стене и под взглядами всех присутствовавших людей скрылась за шторами, задернутыми вокруг кровати пациента.
Я не знала эту женщину. Я никогда с ней не разговаривала, не участвовала в ее лечении – просто так случилось, что именно меня вызвали, когда она скончалась. Пока я выполняла свою работу, из-за тоненьких штор было отчетливо слышно происходящее в отделении. Казалось неприятным, чуть ли не жестоким, что девяносто два года жизни могут подойти к концу под лязганье металлических каталок, шлепанье половых тряпок и трескотню посетителей. Закончив, я сняла перчатки и замерла. Я огляделась вокруг, пытаясь найти себе еще какое-то задание, однако все уже было сделано. Мои врачебные обязанности были выполнены, но своим человеческим долгом я посчитала как-то почтить смерть пациента.
Я не могла просто развернуться и уйти, выбросить перчатки в первую попавшуюся урну и продолжить работу – мне это странным образом казалось пренебрежением к только что оборвавшейся прямо передо мной жизни.
Когда я наконец вышла, с меня по-прежнему не сводили глаз. Задергивая шторы, я мельком огляделась. У большинства пациентов сидели посетители, и им было любопытно, однако они не переживали. А вот женщине в соседней кровати явно было не по себе. В руках она держала платок, однако не вытирала им скатывающиеся по щекам слезы, а просто складывала и раскладывала его, снова и снова, пока я на нее смотрела. Я уселась на стоявший рядом с ней пустой стул и стала ждать.
Спустя несколько минут она на меня посмотрела.
– Я накричала на нее, – сказала она. – Ночью я крикнула, чтобы она заткнулась. А теперь она мертва.
– Вы никак не могли этого знать, – сказала я.
– Она так громко шумела, – сказала женщина. – Стонала и выла.
Я взяла ее за руку, и она перестала складывать-раскладывать платок:
– Вы же не стали бы кричать на кого-то, зная, что он умрет, не так ли? Не знаю, прощу ли я себя когда-нибудь.
Когда за телом пришли санитары, шторы вокруг остальных кроватей задернули, а двойные двери на этаж закрыли. Тело пропало из виду, словно по волшебству, скрывшись за дверью без надписи в подвале больницы, став частью происходящих в морге ритуалов. Оно стало посылкой для Розового дома. Когда все люди на этаже показались снова, шокированные и любопытные, казалось, словно этой девяностодвухлетней старушки и вовсе никогда не было.
У нас не принято говорить о смерти. В эпоху, когда мы кичимся собственной непредубежденностью, смерть остается чем-то потаенным, спрятанным за вуалью шифров и сокращений. Нам, людям, смерть служит напоминанием о неизбежном, для врачей же она подчеркивает ошибочно воспринимаемую слабость. Мы годами учимся лечить людей, выстраиваем свой арсенал лекарств и капельниц, всевозможного оборудования, рьяно боремся и спорим со смертью до самого конца, словно она может быть мерилом нашей пользы. В отличие от медиков прошлых лет современные врачи отказываются говорить о смерти как о естественном процессе, как будто тем самым они поставили бы под угрозу собственную ценность.
За такую неуступчивость приходится платить. Мы репетировали разговоры с пациентами о смерти:
– В случае остановки сердца желаете ли вы, чтобы мы предприняли попытки вас реанимировать?
«Да! – кричат они, – да!» ДА! Само собой. Любой другой ответ был бы немыслимым. Неловкие паузы в сложных разговорах заполняются новыми вариантами лечения, клиническими испытаниями новых препаратов, а также надеждой. Смерть стала врагом, а процесс умирания – полем боя. На основе этих разговоров пациенты принимают решения о дальнейшем лечении, и наша неспособность говорить открыто и откровенно подвергает опасности тех самых людей, которым мы стараемся помочь. Смерти происходят не как в мыльных операх. Бесчисленное множество раз я бегала по больнице в поисках консультанта, чтобы подписать заявление об отказе от реанимационных мероприятий, потому что состояние пациента ухудшилось, а заранее ничего оговорено не было. Смерть может быть громкой, грязной и хаотичной, а расхлебывать все опять-таки приходится медсестрам. Согласно исследованию министерства здравоохранения, семьдесят процентов людей утверждают, что им комфортно говорить о смерти. Но на самом деле мало кто обсуждает свои пожелания с семьей, и, хотя большинство пациентов заявляют, что предпочли бы умереть дома, из-за медикализации[3] процесса смерти мало кому удается этого добиться.
Если повезет, мы испытаем на себе тишину и спокойствие паллиативного ухода. Нам позволят умереть у себя дома или в отдельной палате. У нас предварительно состоится разговор, в котором слова «предсмертный уход» будут означать возможность выбора, а не полное поражение. Пока мы не научимся проводить такие разговоры, пока мы не перестанем говорить шифрами и сокращениями, всегда будут пациенты, чьи просьбы останутся неуслышанными, и для Розового дома всегда будет новая посылка.
Девяносто два года жизни заслуживают большего, чем стальная каталка за тоненькими, словно бумага, шторками. Большего, чем уголок в палате в окружении незнакомцев. Они заслуживают выбора. Они заслуживают достойного конца. По мере развития медицины, по мере того как лекарства и различные процедуры все более умело поддерживают в нас жизнь, забота об эмоциональном, а не только физическом здоровье становится все более важной. Хорошая и долгая жизнь – это гораздо больше, чем просто число прожитых лет.
10
Промежутки
Медицинская школа научила меня диагностировать и лечить болезни, с которыми я, кроме как в учебниках, больше нигде не столкнусь, однако не смогла подготовить к тому, как обходиться со смертью. Мне было велено – меня не попросили, а именно велели – сообщить одной семье о смерти в результате сердечного приступа их главы, отца и мужа. Мужчины, который еще мгновением ранее был в добром здравии. Выбор пал на меня по той простой причине, что я был самым младшим врачом в отделении. Я прошел по короткому коридору и сообщил печальную новость. Будучи неподготовленным, я сделал это неуклюже, неумело, что совершенно никак не помогло людям эту новость принять. Это была первая смерть в моей врачебной практике.
Консультант
На третьем курсе студентов отводят в сторону и учат сообщать печальные новости. Это обучение включает важные рекомендации, такие как: «Проследите, чтобы под рукой были бумажные платки» и «Дайте человеку возможность высказаться».
Существует даже специальный протокол из шести пунктов на случай, если мы забудем, как быть людьми, потому что в медицине протоколы есть для всего, даже для смерти.
Шесть пунктов. Подготовка, восприятие, приглашение, знание, сочувствие, заключение.
Шесть пунктов, которые необходимо освоить, и мы тренируемся вести разговор вокруг этих шести пунктов, пока не овладеем ими в совершенстве. Проводятся даже мастер-классы, где мы устраиваем неловкие ролевые игры, пытаясь опробовать друг на друге полученные навыки. В завершение приглашают профессиональных актеров, чтобы проверить нашу способность вспомнить протокол, однако они, к сожалению, не проверяют нашей способности смотреть смерти в лицо. Актеры делают паузы в разговоре, чтобы мы могли аккуратно вставить необходимые слова, ведь все про них знают – в отличие от настоящих пациентов, которых мы встречаем за стенами медицинской школы.
Ближе к окончанию медицинской школы студенты начинают «работать» в больнице: они проводят в отделении не только учебные часы, но и наблюдают за всем, что происходит там, в разное время суток. Таким образом, незадолго до выпускных экзаменов я слонялась по отделению неотложной помощи в часы, когда обычно сладко сплю у себя в кровати.
В ту ночь шел сильнейший проливной дождь. В такую погоду люди обычно врываются с улицы, топая ногами и громко охая. Помимо мужчины, которого рвало на одной из кроватей, в отделении было довольно спокойно, так что я, вооружившись шоколадным печеньем, уселась за учебником.
Но через пару минут вдруг зазвонил телефон. Разумеется, в отделении неотложной помощи это обычное дело, однако именно тот телефон был не совсем обычным: специальный, старомодный аппарат. Его звонок означал, что произошло нечто чрезвычайно плохое. В данном конкретном случае это оказался сердечный приступ у восьмидесятитрехлетней старушки по имени Джесси.
Когда зазвонил этот специальный телефон, начали происходить чудеса. Словно из ниоткуда появились люди в пластиковых фартуках. Они принесли с собой много таинственного оборудования и начали все записывать.
Реанимационные мероприятия – отличный пример хорошей командной работы. Все действия совершаются с умопомрачительной скоростью.
Спустя несколько минут каждому была назначена определенная роль, и все приготовились к работе. Теперь оставалось лишь дождаться Джесси.
Джесси доставили вовсе не с шумом и криками, как в сериале «Катастрофа». Ее тихо прикатили через стоянку для машин скорой помощи в задней части больницы. Одна из медсестер делала непрямой массаж сердца, однако она не ехала верхом, как в фильмах, да и Джорджа Клуни поблизости нигде видно не было. Цепочка людей пролетела мимо меня, скрывшись за вращающимися дверями комнаты реанимации. Затем я заметила среди фельдшеров, пакетов с физраствором, красных покрывал и всего этого хаоса мужа Джесси. Пожилой мужчина, мокрый от дождя, выглядел растерянным. Ему предложили подождать в комнате для родных, однако он был слишком взволнован, и ему явно не сиделось на месте. Всего полчаса назад они с Джесси, наверное, отдыхали у себя в гостиной, смотрели телевизор и собирались готовиться ко сну. Теперь же он оказался в ярко освещенной шумной больнице, а его жена лежала на каталке, накрытая одеялами и окутанная проводами, в окружении незнакомых людей. Мне доводилось в жизни быть настолько встревоженной, и последнее, что мне тогда бы хотелось, – это усесться за чашечкой чая.
Врачи отчаянно пытались спасти Джесси, однако ее восьмидесятитрехлетнее тело не поддавалось – с него было достаточно. Я наблюдала, как ей вводят лекарства, берут у нее кровь. На моих глазах было объявлено время смерти.
Я задумалась о том, привыкну ли когда-нибудь видеть, как умирают люди. Впрочем, больше всего меня тревожила не сама смерть, а то, что происходило после.
Я знала, что вскоре они отведут мужа Джесси в какую-нибудь тихую комнату, где одним-единственным словом перевернут его жизнь вверх ногами. Когда я покидала отделение реанимации, он стоял посреди коридора, таращился на пол и не знал, куда деться. Я смотрела на него, замершего среди шныряющих мимо людей, и впервые кое-что заметила. Через его руку был перекинут слегка помятый темно-синий плащ Джесси, ремешок которого волочился по полу.
Будучи студентом-медиком, я множество раз сидела и слушала, как пациентам сообщают, что они умрут от рака. Я слышала, как разные консультанты делают предупредительный выстрел (К сожалению, миссис Джонс, у меня для вас плохие новости), и видела, как за этими словами следовало потрясенное молчание, потому что врачи всегда ждут ответа пациента.
С этим молчанием ничто не сравнится.
Когда пациенты наконец начинают говорить, то зачастую ищут поводы для оптимизма. Они цитируют своих друзей, статьи из интернета и газет. Они вспоминают про людей, о которых читали, либо про каких-то родственников знакомых, или просто тех, про кого им кто-то когда-то рассказывал. Людей, которые бросили вызов законам медицины. Наконец, когда все их попытки подбодриться терпят фиаско, они приводят последний аргумент в пользу оптимистического настроя.
«Ну ведь ученые постоянно совершают какие-то удивительные открытия, не так ли?»
После чего повисает пауза. Промежуток в разговоре, который мы должны заполнить надеждой. Порой, однако, никакой надежды попросту не остается. Порой больше сказать нечего. Промежутки остаются незаполненными, поглощая собой все остальное.
Медицина вся состоит из таких промежутков.
Отделения и клиники строятся на них – паузах, которые нужно заполнить ожиданиями и возможностями, оптимизмом и надеждой. Во время этих пауз мы ждем результаты анализов, рентгеновские снимки, отчеты по томографии. Мы назначаем лекарства и, когда они разносятся по крови пациента, задерживаем дыхание в промежутке между введением и реакцией. В приемных полно промежутков. Пациенты на консультации во время этих тревожных пауз ищут ответы в глазах врача. В отделениях родственники толпятся в небольших комнатушках в поисках хотя бы намека на то, за что они могут держаться, и в промежутках между ними таится надежда.
Когда мы в студенческие годы проходили практику в больнице, нам давали задание наблюдать за одним из пациентов с момента его поступления до самой выписки – собирать анамнез, знакомиться с пациентом поближе, следить за его диагностикой и лечением, а также записывать все свои мысли. Выбор пациентов сопряжен с ожесточенной конкуренцией, и самых «лучших» разбирают мгновенно. Идеальный кандидат должен быть достаточно интересен для составления презентации, однако не настолько, чтобы пришлось изрядно попотеть, читая про редкие и необычные болезни на случай, если консультант будет задавать редкие и необычные вопросы.
Однажды я в очередной раз рыскала по больнице в поисках такого пациента. Изучала одну медкарту за другой и пролистывала направления на экранах компьютеров. Я заглядывала в палаты. Разговаривала с медсестрами. Подавляющее большинство пациентов в больницах – пожилые люди. Примерно восемьдесят процентов составляют те, кому за семьдесят: старики, поступившие многие недели назад после падения или воспаления легких, которые больше не могли вернуться к прежней жизни. Они перевернули страницу. Они не могли теперь справиться с лестницей, с садовой дорожкой или со своим бытом и ждали в палатах по всей больнице какого-то решения. Мне нравилось с ними разговаривать, их истории в конечном счете замолкали и исчезали навсегда, однако они не подходили для обсуждения истории болезни. Я уже отчаялась кого-то найти, как вдруг на очередном круге по отделению неотложной помощи наконец отыскала нужного пациента, лежащего на каталке. Его звали Пол. Ему было тридцать восемь.
Пола отправил сюда терапевт, когда тот обратился к нему из-за недавней потери веса и плохого аппетита. Неясные боли в животе, отдающие в спину. Странная тошнота. Приемные врачей зачастую заполнены странным и неопределенным, необычным и неясным. Симптомами, которые могут быть результатом многих разных болезней, иногда зловещих и требующих срочного вмешательства, а иногда никак не беспокоящих и проходящих сами по себе, и именно на плечи терапевта неизбежно ложится задача отделить тигров от кошек. Терапевт Пола заподозрил тигра не из-за неясной боли и слабой тошноты. Дело было даже не в потере веса или повышенной утомляемости и не в его чувстве, «будто что-то не так». Дело было в желтухе.
У каждого студента-медика имеется перечень симптомов, которые ему нужно найти в больнице. Поля для галочек. Пальцы Гиппократа и цианоз, мерцательная аритмия и асцит.
Желтуха тоже находится вверху списка, и мы прочесываем палаты в поисках примеров, с карандашами, занесенными над тетрадями, словно орнитологи от медицины.
– Думаешь, у пациента в четвертой кровати желтуха? – перешептываемся между собой.
Мы все тайком проходим мимо по нескольку раз, прежде чем отваживаемся поставить галочку, не желая ошибиться. Мы в нерешительности. Не уверены.
Пока один раз не увидим настоящую желтуху, как я в тот день в отделении неотложной помощи, и не поймем, что ее ни с чем не спутать. Не нужно проходить по нескольку раз мимо кровати. Никаких сомнений или колебаний. Когда видишь эту болезнь, знаешь, что это просто не может быть что-то другое.
Я подошла. Я замешкалась у кровати. Пол поднял на меня глаза и улыбнулся, и его жена тоже посмотрела на меня и улыбнулась. Я представилась, поспешив объяснить, что не являюсь врачом: я довольно быстро поняла, что человек со стетоскопом на шее, которому на вид больше двадцати одного, должен это разъяснять. Люди всегда смотрят в лицо, а не на бейдж с именем, и именно поэтому кампания Кейт Грейнджер с хэштегом #hellomynameis, целью которой было напомнить персоналу НСЗ[4] о том, как важно представляться пациенту, имела такое большое значение. Я сказала Полу и его жене, что мне чрезвычайно нужен пациент, историю болезни которого я могла бы представить по окончании практики в этой больнице, и спросила, не против ли поговорить со мной.
Они оказались не против. Хотя и добавили, что вряд ли задержатся здесь надолго.
Я придвинула стул.
– Это займет всего десять минут, – сказала я.
Мы просидели не один час.
Мы прошлись по имеющимся жалобам, признакам и симптомам, факторам, усугубляющим и облегчающим боль, принимаемым лекарствам, болезням в семье и всем остальным вопросам, затрагиваемым при сборе анамнеза. С опытом начинаешь понимать, какие вопросы заслуживают лишь беглого ознакомления, так как прекрасно знаешь, чему именно следует уделить особое внимание, однако студентам приходится тщательно разбирать каждый аспект в страхе упустить что-то важное и продолжать задавать вопросы, пока не удастся найти нужный ответ. Я все записала, отметила назначенные анализы и диагностические процедуры, а также все сделанные наблюдения. У моих ног играли две маленькие девочки.
– Все случилось так внезапно, что я не успела найти няню, – объяснила жена Пола.
Она назвала мне имена девочек и их возраст. Им становилось скучно, и они начинали капризничать. Я отправилась в кабинет педиатра, чтобы принести игрушек. Когда вернулась, мне рассказали о запланированной на следующие выходные поездке. У семьи был дом-фургон в Кромере, на побережье. Пол был таксистом, так что сам выбирал график работы. Мой папа тоже водил такси. Мы все говорили и говорили. Думаю, это помогло им отвлечься, и я в кои-то веки почувствовала себя полезной. И не заметила, что натворила.
В медицине есть еще один вид промежутков. Это то пространство, что отделяет пациента от медика, и я, сама того не понимая, его нарушила.
Пола оставили в больнице, чтобы провести дополнительную диагностику, так что его вместе с женой, а также двумя маленькими детьми, игрушками, верхней одеждой и сумками перевели из отделения неотложной помощи в обычную палату. Я пошла следом за ними по длинным коридорам. Я увидела удивление на их лицах. Это был первый из множества раз, когда я стала свидетелем того, как самый худший день в жизни человека начинается, притворяясь совершенно обычным.
Я думала о них по дороге домой. Думала о них за ужином и когда выгуливала собаку. Я лежала в кровати в темноте, пялясь в потолок, и думала о них. Мне как студентке сильно не хватало медицинских знаний, так что я включила свет, достала с полки учебник и посмотрела причины желтухи, выбрав среди них те, что больше всего подходили для размышлений в темноте. Я начала считать этих людей друзьями и, плавая в промежутке между врачом и пациентом, попыталась найти, за что можно держаться.
Я навещала их каждый день. После лекций и обходов палат, выполнив все задания в учебной тетради и поставив галочки там, где было необходимо, я направлялась в дальнее крыло больницы, чтобы узнать, как у ребят дела. С одной стороны, по обязанности, так как я «взяла» себе данного пациента и мне нужно было следить за ситуацией, но, с другой стороны, я понимала, что это нечто большее. Когда проходила через длинные коридоры, ведущие к их палате, и проводила по двери студенческим электронным пропуском. Когда брала свою тетрадь и доставала из кармана ручку. Я знала, что нахожусь там не потому, что по окончании практики мне нужно будет рассказать о своем пациенте. Я была там, потому что переживала.
Я слышала разговоры у сестринского поста. Не произносила ни слова во время обхода палат. Я видела снимки: врачи нашли образование. В медицине существует множество значимых слов, однако образование – одно из самых зловещих. Скопление клеток. Чужаков, не выполняющих никакой функции, которые тайком прогрызают тело, в то время как мы едим, спим и наслаждаемся жизнью, странным образом даже не догадываясь об их существовании, пока однажды они не добираются до какого-нибудь органа, и вот тогда мы наконец осознаем их присутствие.
Обычно на томограмме или рентгеновском снимке эти образования приходится специально показывать студентам, ведь мы еще не научились понимать, что там должно присутствовать, а что – нет. Все органы выглядят неразборчиво и непонятно, и нам сложно соотнести изображения на экране с картинками из учебников, к которым привыкли.
Этот снимок никаких сомнений не вызывал. Образование въелось глубоко в поджелудочную железу, сдавливая и сжимая ее. Решительно разрастающееся, оно расталкивало все на своем пути, включая желчный проток, что и привело к желтухе.
Были назначены дополнительные анализы, чтобы определить природу этого образования и его вероятные намерения, однако, казалось, всем и так все уже ясно.
Это был рак поджелудочной железы.
– Но ему всего тридцать восемь, – сказала я консультанту.
– Это жизнь, – ответил он. – Это медицина.
– Но это же может быть что-то еще?
«Безболезненная желтуха – это рак поджелудочной, пока не доказано другого».
Так гласили учебники. Я сама записывала это на лекциях и семинарах, однако теперь это был не учебник. Это был живой человек.
– Но вы же не уверены на сто процентов? – спросила я.
– Мы уверены на девяносто процентов.
Я крепко уцепилась за эти десять процентов.
Были сделаны дополнительные анализы. Жена Пола принесла книжку, которая, как ей показалось, должна мне понравиться, а я, чтобы дать им возможность отдохнуть, частенько присматривала за детьми в специальной комнате. Иногда я приносила Полу газету из больничного киоска, иногда обсуждала с его женой телевизионные передачи и медленно, но верно, сантиметр за сантиметром преодолевала разделявшее нас расстояние. Никто меня не остановил. Никто не развернул и не предупредил, потому что об этом промежутке не говорят в медицинской школе. Вероятно, считается, что мы сами должны все понять. Возможно, предполагается, что мы без подсказок осознаем всю его опасность. Тем не менее, хотя врачи и должны отстраняться, держаться подальше от пропасти, для людей естественно стремиться переступить через ее край – находить связь, что-то общее, обнаруживать частичку себя в другом человеке. Я шагала к пропасти, потому что мне казалось это совершенно нормальным.
Я понятия не имела, что все закончится падением.
Потом состоялся консилиум. Врачи разных специальностей, медсестры, персонал больницы и социальные работники – все собрались в темноте, изучая черно-белые рентгенограммы незнакомых людей. Снимки печени и кишечника, желчного пузыря и желудка, которые проецировались на огромный экран. Ни одного пациента здесь не было. Собравшиеся обменивались надеждами и предположениями. Делались прогнозы. Цитировалась статистика. Оценивались риски. Расчерчивались линии фронта и признавались поражения.
Пол был одним из обсуждаемых в тот день пациентов, и я сидела в углу комнаты на стуле с жесткой спинкой, с комом в горле ожидая в полумраке нашей очереди. Потому что теперь это стало нашей очередью. Казалось, будто так и было с самого начала.
Наконец заговорил мой консультант. Он показал на экран, и по изображению побежала маленькая красная точка. Он перечислил все основные структуры, и, подобно многим терминам в анатомии человека, слова звучали, словно названия далеких земель из какой-то сказки. Верхняя полая вена, общий желчевыводящий проток, треугольник Кало. Из-за особенностей расположения опухоли хирургическое вмешательство было невозможным, а кроме того – словно этого мало, – рак, судя по всему, успел метастазировать. Темные пятна были разбросаны по печени, наблюдались затемнения в легких: армия злокачественных клеток потихоньку маршировала по организму Пола.
Врачи говорили про стенты и возможную химиотерапию. Они употребили слово паллиативный. Речь шла даже не о месяцах – о неделях.
Я вцепилась руками в стул. Ну хоть что-то же они могут сделать, все эти специалисты – все знания, вся мудрость, сосредоточенная в одной комнате, – однако никто больше ничего предложить не мог. На экране появилось другое изображение, и они перешли к следующему пациенту в списке.
Мой консультант сел, и на этом обсуждение Пола закончилось. Ему было тридцать восемь. Он никогда не курил, почти не пил. Четыре года назад пробежал лондонский марафон. У него были две маленькие девочки и дом-фургон в Кромере. Ему нравились Монти Пайтон, а по субботам утром он играл с друзьями в футбол. Его жену звали Джули, они совершенно случайно познакомились на танцполе в Бирмингеме летом 1996-го, когда пиво стоило один фунт семьдесят пенсов за пинту.
Все эти мысли вертелись у меня в голове, и я знала, что именно об этом говорят пациенты, когда им сообщают диагноз. Один за другим они излагают факты из своей жизни, словно доказательства несправедливости и неправдоподобности диагноза заставят его осознать свою ошибку, передумать и отступить. Не мне было говорить эти слова, не мне вести этот бой, так что я ушла. Я не могла вернуться в отделение: странным образом чувствовала себя обманщицей, так что весь оставшийся день просто слонялась по больнице без дела. Я сидела в коридорах и кафетериях. Слушала обрывки разговоров, проходила мимо фрагментов жизней других людей.
Больница подобна маленькому городу. Здесь есть магазины и банк, рестораны и цветочный киоск. Одни «проживают» здесь постоянно, другие бывают лишь проездом, и в тот момент я никак не могла решить, кем хотела бы быть. Я лишь понимала, что должна продолжать идти, пытаясь найти путь обратно из серой бездны, чтобы снова стать врачом. Лишь когда я закончила ходить по коридорам, по которым никогда не ходила прежде, мимо дверей и отделений, которые никогда раньше не видела, я наконец пришла к правде. Однажды преодолев промежуток, разделяющий врача и пациента, как бы ты ни старался, ты не сможешь вернуться обратно.
Мой консультант спросил, хочу ли я быть рядом, когда он им сообщит. Я сказала, что не хочу. Нет ничего более противного, более эгоистичного, чем присваивать себе чужое горе, и я переживала, что, оказавшись в комнате с пациентами, буду не в состоянии скрывать свой эгоизм.
С сестринского поста я видела, как Пола и Джули повели в небольшую комнатку – крошечное пространство в ведущем к отделению коридоре. Я уже бывала в этой комнате. В ней стоят четыре кресла и журнальный столик, и она настолько тесная, что нужно постоянно следить, чтобы не задеть коленями соседа или не уткнуться локтями кому-нибудь под ребра. Я не понимала, как комната такого размера сможет вместить то огромное количество боли, которое вот-вот будет в ней выплеснуто. Последней вошла медсестра паллиативной помощи, и мой консультант посмотрел мне прямо в глаза, закрывая за ними дверь.
Казалось, они пробыли там вечность. Я бродила по этажу. Общалась с другими пациентами, с которыми успела познакомиться. Я поставила пару галочек в свою учебную тетрадь. Решила, что будет лучше исчезнуть в другой части здания и держаться подальше, и, направившись по коридору в сторону главного входа, бросила взгляд на закрытую дверь.
В больнице есть специальные помещения, предназначенные для того, чтобы сообщать плохие новости или чтобы люди там сидели в их ожидании. Комнаты возле реанимации в отделении неотложной помощи. Ряд небольших комнат в интенсивной терапии. Тихая, спокойная комната в родильном отделении, подальше от воздушных шаров, кроваток и плакатов с поздравлениями. Разумеется, эти комнаты используются и для других целей. Например, для объяснения и планирования. Иногда в одной из них можно застать обедающего или готовящего презентацию младшего врача. Порой в них пациентам сообщают и хорошие новости, хотя обычно это делается прямо у их кровати. Хорошим новостям позволено свободно бродить, разминая ноги. Они имеют право выходить за шторки и распространяться по отделению, их может услышать любой, кто пройдет мимо.
Плохие новости приходится держать в узде. Взаперти. Надежно скрытыми в небольшой комнате с четырьмя мягкими креслами и журнальным столиком, чтобы им не удалось сбежать.
Полчаса спустя я вернулась на этаж. Дверь в небольшую комнатку по-прежнему была закрыта.
– Они еще не выходили, – сообщила проходящая мимо медсестра, которая хорошо меня знала.
Еще полчаса спустя Пол с Джули показались из комнаты. Это были уже другие люди, потому что горе ломает, и хотя, в итоге удается собрать себя заново, люди уже никогда не выглядят прежними. Медленным шагом они вернулись к своей кровати в сопровождении двух медсестер, и вокруг задернули шторы. Мой консультант уселся за компьютер рядом со мной и начал что-то печатать на клавиатуре. Он избегал зрительного контакта. Закончив, он встал и сказал: «Что за чудесная семья», а потом ушел. Мне стало интересно: со всей его мудростью и опытом случалось ли ему самому порой невольно переступать эту черту?
Я поговорила с Полом и Джули лишь на следующий день.
– Ты знала? – спросила она.
Я покачала головой.
– В последний раз, когда мы виделись – нет. Я узнала незадолго до того, как сообщили вам.