Семейная жизнь весом в 158 фунтов Ирвинг Джон

Утч знала, что они читали все ее письма, но она также знала, что немного денег за работу на русских ей не помешает. Она поблагодарила М. Майского за обед и пошла к себе в общежитие, где до 1963 года, кроме нее, почти никто не жил.

За эти семь лет английский ее совершенствовался, русский отшлифовался на практике, а на родном немецком она говорила лишь со своими двумя ухажерами, соседями по общежитию, одинаково в нее влюбленными. Прежде чем переспать с одним из них, около трех лет она потратила на то, чтобы узнать их обоих получше. Проведав о случившемся, другой так расстроился, что она переспала и с ним тоже. Но потом прекратила все это, так как не хотела причинять им боль; тем не менее они продолжали ухаживать за ней, вероятно надеясь, что она передумает и все начнется заново. Ухажеры продолжали жить вместе. Но Утч посчитала для себя неприемлемым – в таком юном возрасте – иметь двух любовников одновременно, и она нашла третьего юношу, со стороны – он был тенором, стажировавшимся в Венской опере, и некоторое время предавалась любви с ним. Когда двое первых узнали о новом романе, они однажды подкараулили тенора-стажера под лесами собора Святого Стефана, где он пел, и сказали, что вырвут ему связки, если он будет встречаться с ней, не сделав предложения. Может показаться странным, но Утч не нашла ничего предосудительного в ребяческой выходке своих старых приятелей. Их обидели, и они потребовали расплаты. Утч всегда переживала, когда кого-то обижали без причины, и посоветовала тенору сделать ей предложение, если хочет с нею встречаться. Вместо этого он перешел петь в другую труппу, и она решила, что это был вполне достойный способ никого не обидеть; возобновленные с новой силой ухаживания старых поклонников она мягко отклонила.

«Нет, Вилли, nein, Генрих, – сказала она им. – Я не хотела бы ранить кого-нибудь из вас».

Однажды вечером, Северин, чем-то похожий на Утч, здорово удивил нас, когда все вместе пытались обсудить наши отношения. Во всяком случае, Эдит и я пытались; Утч вообще редко высказывалась, а Северин просто с раздражением слушал. Мы говорили о том, что вовсе не один секс делает наш общий союз таким интересным, что новизна встречи так возбуждает, ведь как ни крути, а нашим семейным узам исполнилось восемь лет.

– Нет, я думаю, это секс, – внезапно сказал Северин. – только секс и ничто иное, только это и может существовать в подобных отношениях. В том, чтобы обижать кого-то, нет ничего романтического.

– Подожди, а кого обижают? – спросила его Эдит. Он посмотрел на нее так, будто они знали что-то такое, о чем при мне и Утч даже упоминать не стоило, но раньше он никогда не говорил Эдит об «обиде». Мы сразу условились: если любой из нашей четверки будет страдать, отношения немедленно прекратятся. Все соглашались, что на первом месте – наш брак и наши дети. И вот Северин (симулируя мученичество) выплескивает на нас эту двусмысленность как помои. Мы ведь договаривались, что наши отношения хороши, только если все довольны, если они дополняют брак или, по крайней мере, не разрушают.

И мы все закивали – конечно, конечно, – а Северин тогда, в самом начале, счел нужным сказать:

– Даже между двумя людьми трудно соблюсти сексуальное равенство, что уж говорить о четверых… Конечно, равенства быть не может, но должно же быть хоть его ощущение, иначе номер не пройдет. Это значит, что если трое из нас наслаждаются жизнью, а один мучается, то вся затея ни к черту не годится, так? И тот, кто прекратит все, не должен считаться виноватым, правильно?

Да, кивали мы все.

– Если ты несчастлив, мы должны прекратить, – сказала ему Утч.

– Не совсем так, – возразил он. – Ведь все другие довольны.

– Ну и делается это для радости, – сказала Эдит.

– Да, секс приносит радость, – сказал Северин.

– Ты можешь называть это как угодно, я буду называть по-своему, – сказала Эдит.

Ее независимость всегда смущала его.

– Ja, я тоже думаю, что это просто секс, – сказала Утч.

Я удивился, но потом подумал, что она всего лишь помогает ему выпутаться. Он всегда так подчеркивал свою непохожесть на нас.

– Послушай, Северин, если ты несчастлив, мы немедленно все это прекратим, – сказал я, подражая его интонации. – Ты несчастлив, Северин?

Но даже на допросе у Господа Бога Северин и тогда попытался бы увильнуть.

– Все не так просто, – изрек он. – Я не хочу, чтобы кто-то из нас слишком сильно увлекся.

Я понял, что эта фраза покоробила Эдит. Ведь она уже говорила ему, что абсолютно владеет собой.

– Думаю, никто из нас не потерял голову, Северин, – начал я. – И не собирается никого бросать или с кем-то убегать.

– О, это я знаю, – сказал он. – Я имел в виду совсем другое.

– Ну, а что же ты имел в виду? – спросила Эдит; он вывел ее из себя.

Он пожал плечами.

– По-моему, я один тревожусь за всех, – произнес он, – потому что никому больше ни до чего нет дела. Посмотрим, дайте срок. Всему свое время.

Я ужасно разозлился. Это было явной грубостью – хотя бы по отношению к Утч. Его манера сводить наши отношения «просто к сексу» могла бы оскорбить ее чувства. А поскольку по его поведению было заметно, как он несчастлив, я знал – Утч решит, что он несчастлив именно с ней. Эдит засмеялась.

– Что ж, нам, пожалуй, не стоит беспокоиться, – сказала она. – Ты беспокоишься за всех.

Я тоже засмеялся. Северин улыбнулся, но как-то криво. Позже Утч призналась, что она рассердилась на Эдит за этот тон – та как будто обращалась к маленькому ребенку; но я думаю, он это заслужил. Эдит сообщила нам – словно Северина не было в комнате, – что не стоит беспокоиться, если Северин иногда кажется несчастным.

– Он в принципе менее счастлив, чем мы, – как бы между прочим сказала Эдит, – и не следует искать причину. Просто мы более счастливые люди, вот и все, – сказала она и посмотрела на него – за подтверждением, наверное.

Однажды он говорил о себе то же самое, но теперь, когда это изрекла Эдит, он надулся, будто никогда свои собственные слова не воспринимал всерьез, а вот Эдит вынужден поверить.

Всем стало неловко, и Утч вдруг взяла пальто и встала между стулом Северина и софой, на которой сидели мы с Эдит.

– Кто из вас отвезет меня домой? – спросила она. – Кому я достанусь сегодня ночью?

Что ж, пришлось засмеяться. Я встал, пожал плечами и сказал Северину:

– Будьте любезны, это ваша привилегия.

Он встал, тоже пожал плечами, явно колеблясь, и мне показалось, что он вот-вот скажет: «Вези свою проклятую жену домой сам и отдай мою!»

Но, взглянув на больше всех веселившуюся Эдит, он сказал:

– Позвольте и мне когда-нибудь оказать вам подобную услугу.

Потом подхватил Утч на руки, запросто перекинул через плечо, и через секунду ее немного деланный смех замер за дверью.

По тому, как Эдит улыбнулась мне после этого, я почувствовал, что вовсе не время и не будущее нужно Северину. Наверное, любой из нас мог предъявить какие-то претензии, но в этом просто не было необходимости. (Любой из нас мог все прекратить, но мы чувствовали, что если кто и сделает это – так Северин.)

Обычно мы с Эдит, оставшись одни, подолгу говорили и о каждом из нас, и о писательском труде. Я читал ей кое-что из моей новой работы, иногда разбирал ею написанное. Порой лишь в два часа ночи мы спохватывались, что скоро вернется Северин, и тогда шли наверх, чтобы его приход не застал нас врасплох.

Обычно мы уже спали; он стучал в дверь спальни и будил нас, я одевался и ехал домой к Утч.

Но в тот вечер мы отправились в постель сразу, как только Северин увез Утч. Полагаю, мы опасались, что скоро все может кончиться. Когда я сказал об этом Утч, она ответила:

– Не пытайся уговорить меня, что это не секс.

– Мы с Эдит считаем, что это не только секс, – сказал я. – Во всяком случае, для нас.

Но думаю, что такие понятия, как «жалость к себе» и «жажда свободы», были для Утч весьма сомнительны. Больше любого из нас она с детства знала разницу между тем, что ты готов сделать для другого, и тем, что ты делаешь для себя.

4. Итоги разведки: Северин

(весовая категория 158 фунтов)

Новый спортивный комплекс объединял под своей крышей хоккейную площадку, три баскетбольных зала, бассейн, тренажерные залы, мужскую и женскую раздевалки и ужасный зал, где расставлены награды и фотографии героев спорта прошлых лет. Снаружи здание имело вид гробницы, характерный для общественных катков и современных библиотек. Ветераны иногда роптали, что неплохо было бы сохранить хоть что-то от стиля старого университета – кирпич и плющ, – но плющ никогда не осмелился бы вползти на это скользкое стекло и грубый бетон. Северину Уинтеру здание нравилось.

От старого спортивного комплекса остался обширный подземный лабиринт, состоящий из площадок для игры в гандбол и сквош, а также старые раздевалки, которые теперь отдавали в распоряжение гостей, возможно, чтобы морально их подавить. Этот лабиринт соединялся с новым подземельем, со сверкающими стальными шкафчиками для одежды и душевыми с хитроумными кранами, туннелем, выводящим в так называемую «старую клетку».

Зловещими очертаниями горбатого потолка-купола она походила на крематорий для спортсменов. Клетку обвивал плющ толщиной в девичье запястье; крыша напоминала стеклянный улей, но стекло почти не пропускало свет по причине почтенного возраста и пыли. Огромное округлое пространство с плотно утрамбованной гаревой дорожкой использовалось в основном для соревнований по легкой атлетике в закрытых помещениях; там пахло как в теплице, только вот растения не потеют. («Потеет все», – уверял Уинтер.) Чтобы метатели диска не повредили стеклянный потолок, внутри купола были натянуты просвечивающиеся сетки – как прозрачный саван. Там же играли в теннис.

По периметру клетки, выше гаревого трека, располагался деревянный, так что бегуны могли использовать оба; когда бежали по нижнему, надевали шиповки, по верхнему деревянному – кроссовки. На виражах трек был наклонным – предполагалась известная скорость бега; если же вы вдруг решали просто пройтись, то вас сносило к перилам. Люди уверяли, что если там слишком много бегать, то одна нога будет короче другой. («Если только вы не будете время от времени менять направление», – говорил Сами-знаете-кто.)

Когда клетка заполнялась спортсменами, стоял невообразимый шум. Трек гремел и трясся; на нижней гаревой дорожке палили стартовые пистолеты; стекла наверху гудели и трещали от ветра и снега. Единственным современным дополнением к клетке был расположенный под стеклянной крышей длинный прямоугольный зал, примыкавший к деревянному треку. Он ярко освещался длинными флюоресцентными лампами и обогревался двумя ревущими термопушками с термостатом. Стены зала были обиты малиновой тканью, а пол от стены до стены был устлан малиновыми и белыми борцовскими матами.

Уинтер утверждал, что борцовский зал был расположен идеально по «психологическим причинам». Перед матчем команда собиралась в своем углу клетки и наблюдала, как вытаскивают маты. Их уносили в один из ослепительных залов нового комплекса, хорошенько расправляли там и подгоняли друг к другу. В борцовском зале несколько матов оставляли, так что спортсмены могли размяться.

Когда подходило время, Северин выводил спортсменов оттуда и вел по скрипящему деревянному треку; уходя, он выключал свет, и огромная мрачная клетка погружалась в кромешную тьму. (Все соревнования Уинтер назначал на вечернее время.) Он вел своих борцов по длинному туннелю в новый зал. По обеим сторонам сырого туннеля к идущим время от времени прорывались яркие полосы света с площадок сквоша и гандбола, где, подобно узникам в странного вида камерах, несколько одиноких спортсменов играли в свои одинокие игры. В туннеле все отзывалось эхом. Постепенно Уинтер гасил все огни. Случайный игрок в сквош кричал ему порой: «Эй, какого черта?!» – и открывал свою камеру. Торжественное шествие шеренги борцов, одетых в халаты с капюшоном (идея Уинтера), действовало успокаивающе. Подчас игроки в сквош и гандбол выходили из своих убежищ и робко следовали за процессией. Таков был ритуал. Борцы шествовали в темноте тихо и безмолвно: что-то колдовское было в этом способе концентрации. Когда они приближались к свету в конце туннеля, Уинтер приостанавливался. Он оглядывал борцов с ног до головы так, словно мог видеть в темноте. «Wie gehts?[6]» – спрашивал он; в туннеле голос отдавался гулким эхом. Игроки в гандбол и сквош забивались в тень, не желая мешать ритуалу. «Wie gehts?» – рявкал Северин Уинтер. Дело в том, что все борцы занимались с ним также и немецким.

И стоящие в туннеле должны были дружно гаркнуть: «Gut![7]»

Тогда Уинтер резко распахивал дверь, и, как кроты на солнцепек, его борцы слепо следовали за ним, в новый зал, на яркий свет, в кричащую толпу, на сияющие малиново-белые маты. Зрителям всегда казалось, будто в каком-то застенке борцам промыли мозги и послали в этот мир с какой-то мрачной миссией. Так оно и было. Жители Вены поднаторели в психологии. Материал у Северина был не лучший в стране, и он честно признавал, что не является лучшим тренером. Университет вовсе не считался центром по подготовке борцов, но у себя дома команды Уинтера никогда не проигрывали. Конечно, он очень умно планировал матчи. Присутствие нескольких хороших борцов в команде объяснялось вовсе не рекрутерскими способностями Уинтера, а притягательностью, которую имело обучение в старом университете восточного побережья. Однако Уинтер хорошо знал свое дело и постарался, чтобы его запомнили тренеры в тех местах, где борьбой действительно серьезно занимались. И хотя некоторые тренеры, ровесники Северина, знали его как бывшего соперника, борцы помоложе понятия о нем не имели, они помнили только чемпионов. К Северину попадали и сильные борцы, но интересовала их прежде всего учеба в университете. Если бы они и в самом деле хотели заниматься борьбой, они бы не приехали учиться в Новую Англию. Короче, у него были спортсмены, но не фанаты. «У меня нет людей с настоящим инстинктом убийц, – жаловался Северин. – У меня парни, которые умеют думать. Если ты думаешь, то можешь вообразить свое поражение, и тогда точно так и будет».

Но я заметил ему, что эффект туннеля может пропасть у спортсменов, которые не умеют думать. «Знаешь, зачем я это делаю? – спросил он меня. – У всех великих борцов есть свои собственные туннели – длинные, темные, пустые блуждания по своим длинным, темным, пустым котелкам. Я просто создаю моим интеллектуалам маленькую иллюзию. Я просто изображаю Платона».

Он не подбирал для соревнований легкий график; он просто подпитывал свои иллюзии домашними состязаниями. Как минимум дважды за учебный год он брал команду в поездку для участия в трех или четырех соревнованиях университетской Большой Десятки или Большой Восьмерки. Там, конечно, он всегда проигрывал, но делал это с достоинством. Обычно он добивался победы лишь в двух или трех весовых категориях, и далеко не все из его проигравших ребят давали сразу уложить себя на обе лопатки. Такой уровень соревнований был необходим, чтобы его команда могла побеждать дома. В Новой Англии не существовало студенческой команды, которая могла бы победить его. В свое турне он включал Лигу Плюща и обычно ежегодно вставлял в график соревнований встречу с одной из очень сильных команд восточного побережья. Он очень четко вычислял слабейшую из сильнейших команд и раз в год устраивал для своих «туннельщиков» большую неприятность. Это могла быть команда армии или флота; а однажды – команда университета штата Пенсильвания. Конечно же, он проигрывал на выездных соревнованиях, а на чемпионате восточного побережья ему приходилось драться изо всех сил, чтобы отвоевать приличные места хоть в одной-двух весовых категориях.

Ежегодно он брал лучшего борца и тащил его в одинокую и очень унизительную поездку на национальный турнир. В первых же кругах парня заваливали, но Уинтер и не ожидал ничего другого, он относился к этим ребятам по-доброму и никогда не вводил в заблуждение. Каждый год он вывозил только одного борца – всегда находился хоть один, прошедший квалификацию, – только для того, чтобы списать расходы на эту поездку за счет учебного заведения. «Это темная лошадка, всякое может быть», – говорил он на факультете. Это была безобидная ложь.

Уинтер понимал, что в Стилуотер в Оклахоме, а равно как и в Эймс в Айове, он никак не сумеет перетащить всю старую клетку с ее длинным туннелем. «Там, – говорил он, – у них есть свои собственные туннели. – И он трепал ребят по их косматым головам. – Классные туннели, очень надежные».

Мне было интересно заглянуть в его туннель – извилист ли он? Какой длины?

Но именно Эдит пригласила нас в тот первый вечер на ужин. Ее цели были ясны: она хотела поговорить со мной о писательстве. В свои тридцать она все еще никак не могла разродиться романом, но ее рассказы – в основном о частных, скрупулезно прослеженных житейских взаимоотношениях – публиковались главным образом в небольших журнальчиках, а один даже как будто в «Харперс» или «Атлантик». У нее было заведено ежегодно посещать писательский семинар, хотя получить степень вовсе не стремилась. Она еще индивидуально занималась с кем-нибудь из писателей, работавших в университете. Но не со мной; я числился на историческом факультете и сказал ей, что никогда не вел писательского семинара и никогда не хотел. Впрочем, она так интересно рассказывала о своей работе, что я согласился кое-что посмотреть. В последние два года в университете работал знаменитый Хелмбарт, но Эдит сказала, что никогда не любила ни его самого, ни его книг. Я признался, что мне приятно это слышать. Хелмбарт с его надменным менторством в области так называемого «нового романа» вызывал у меня тошноту. Мы с Эдит были единодушны в том, что если предметом художественного произведения становится сам процесс его создания, интерес к нему падает; нас, конечно, интересовала проза, но не та, где предметом прозы становилась сама эта проза.

Мы хорошо поговорили. Мне было лестно узнать, что, по крайней мере, одну из моих книг она прочитала – третью по счету, об Андреасе Хофере. Она поинтересовалась, почему я, определяя жанр моей книги, настаиваю на термине «исторический роман», который вызывает у нее неприятные ассоциации. Но я утверждал, что книги, не отражающие конкретный исторический момент, не отражают ничего. Мы так и эдак обсудили эту тему; но я ни в чем не смог ее убедить. Она сказала, что Северин прочел все мои книги. Я не скрыл удивления и посмотрел на него, ожидая комментария, но он в это время разговаривал с Утч по-немецки. «Конечно, Северин читает все», – сказала Эдит. Я не совсем понял: то ли она имела в виду, что он просто всеяден, то ли восхищалась, как много он читает. Эдит, разговаривая, не сводит глаз с собеседника, и речь ее очень оживляется бурной жестикуляцией, – возможно, эта привычка заимствована у Северина.

Она сказала, что Хелмбарт потратил немало времени, обсуждая ее комплексы; при этом он никогда не говорил о ее стиле или характерах. Однажды он заявил, что нельзя начинать писать, пока не можешь «словесно обрисовать стол, его душу и его половую принадлежность». Думаю, что это тот самый бред, который и делает Хелмбарта королем «нового романа».

Анализируя мою книгу об Андреасе Хофере, Эдит проявила проницательность и, пожалуй, великодушие. Я поделился с ней своей досадой, что мою работу так и не оценили. Даже университет в список опубликованных трудов факультета не соизволил внести мои книги. В то время как книги Хелмбарта значились в списке наряду с обычными учеными статьями типа «Символы мебели у Генри Джеймса». Я всегда подозревал, что между такими статьями и книжонками Хелмбарта гораздо больше сходства, чем допустимо для солидного автора.

Эдит сказала, что восхищается энергией людей, подобных мне, – официально не признанных, но продолжающих творить.

– Да, – вдруг сказал Северин: я не думал, что он прислушивается к нашему разговору, – я согласен. Вы знаете, ваши книги очень трудно найти. Их уже не печатают.

К сожалению, это была правда.

– Как же вы их нашли? – спросил я. Кроме моей мамы и издателя, я больше не встречал никого, кто бы прочел все мои книги. (Утч и отца я подозревал в недочитывании до конца.)

– Здешняя библиотека скупает все, – сказал Северин. – Просто надо знать, как откопать их.

И тут я представил себе свои книги как некие археологические редкости. После этих слов Северина у меня появилось ощущение, что «откапывать» мои книги – куда больший подвиг, чем их писать. Больше он мне ничего не сказал, но позже я узнал, что и книги он любит оценивать в весовых категориях. Например: «Пожалуй, этот роман тянет на 134 фунта».

Следующим утром он подъехал к нашему дому на велосипеде. Утч с детьми ушла, и я думал, что он добавит еще что-нибудь про мои книги, хотя и подозревал, что он приехал повидаться с Утч. О моих романах так и не сказал ни слова. Он привез мне кое-какие рассказы Эдит.

– Она действительно очень хочет поработать с вами, – сказал он. – С Хелмбартом ничего не вышло.

– Да, она говорила мне, – сказал я. – Я тоже рад повстречаться с писателем. После студентов и сослуживцев это большая радость.

– Эдит очень серьезно относится к работе, – сказал Северин. – Хелмбарт такое устроил ей! Заявил, что должен переспать с ней, тогда он точнее поймет недостатки ее творчества.

Мне Эдит об этом не упомянула.

– Он, наверное, принял ее за очередную факультетскую дурочку, только и ждущую, как бы переспать со своим мэтром, – сказал Северин.

Я подозревал, по каким причинам он сообщил это, и засмеялся в ответ.

– Я сразу понял, что она интересуется только литературой.

Он тоже засмеялся.

Каждый день в хорошую погоду он ездил на велосипеде с десятью скоростями. Крутил педали миля за милей в открытом борцовском трико, которое они называют тельняшкой, потел, загорал.

– Когда Хелмбарт дошел до того, что уже не мог видеть Эдит, не прихватывая ее, ей пришлось это прекратить.

Мы оба опять засмеялись.

– Мы провели с вами чудесный вечер, – сказал я. – Вы замечательно готовите.

– Что ж, я сам люблю поесть, – сказал он. – И с удовольствием поговорил с вашей женой.

– У вас много общего, – сказал я, но он смутился.

– Нет, не слишком, – сказал он серьезно и снова засмеялся – пожалуй, нервно – и покрутил назад педали, переключая какие-то сложные рычажки в коробке передач, так что ему пришлось даже спешиться и что-то поправить. Мы договорились увидеться снова.

Гораздо позднее я узнал финал истории о щипках Хелмбарта. Эдит с самого начала рассказала Северину об этих приставаниях.

– В следующий раз дай ему коленкой по яйцам, – сказал ей Северин.

Но это, пожалуй, было не в стиле Эдит. Она все же полагала, что будет какая-то польза от общения с Хелмбартом, и попросила Северина самого поговорить с ним, но Северин сказал, что тогда этот дурак совсем «завернется» и во всей критике не будет и слова правды. Это мне показалось благоразумным. Так что Эдит продолжала отражать щипки и прихваты.

Потом как-то устроили большую вечеринку, где в основном собрался народ с факультета английского и факультета искусств. Поскольку Эдит числилась в писательницах, ее тоже обычно приглашали на такие сборища, и Северин всегда сопровождал ее; ему нравилось подсмеиваться над этими людьми. На вечеринке Хелмбарт опять стал приставать к Эдит. По ее словам, она одарила его взглядом, «крайне раздраженным», а потом подошла к Северину и сказала, что сыта по горло.

– Тогда впервые я захотела, чтобы Северин применил свою силу ради меня, – рассказывала она. – Мне самой было стыдно, до чего я разозлилась, потому что Северину агрессивное поведение совсем не свойственно. Не помню, что я сказала ему, но мне хотелось, чтобы он смешал с дерьмом этого Хелмбарта. Пожалуй, я ожидала, что он положит этого ублюдка на обе лопатки. Это было очень несправедливо с моей стороны. Северин всегда считал, что я сама могу позаботиться о себе, и этим придавал мне уверенности.

Северин похлопал ее по руке и протиснулся в толпу гостей, ища глазами Хелмбарта. Эдит, возбужденная, последовала за ним. Северин подошел сзади к Хелмбарту, который рассказывал какую-то историю троим или четверым гостям. Он был высокого роста – Северин едва доставал ему до плеча. Стоя позади него на цыпочках, Северин, наверное, походил на злобного эльфа. Он быстро ущипнул Хелмбарта за задницу и громко, со смаком поцеловал в ухо. Хелмбарт уронил закуску в бокал, подскочил на месте и покраснел. Увидев, что это Северин, он протянул бокал соседу – бокал упал. Теперь кровь отхлынула от лица Хелмбарта: он подумал, что ему придется драться с тренером по борьбе.

А Северин, нагло подмигнув, сказал:

– Как пишется, Хелмбарт?

Эдит стояла рядом, держа Северина под руку, и пыталась побороть смех. Но, увидев лицо Хелмбарта, Северин сам не выдержал и засмеялся, и Эдит тоже захохотала еще прежде, чем они вышли оттуда, буквально корчась от смеха.

– Это придало мне столько уверенности, что я обернулась и еще раз посмотрела на бедного сексуально озабоченного писателя. Он не смеялся, он выглядел так, будто ему кое-что оторвали. Мы с Северином продолжали хохотать. Дело происходило днем; дети были дома с няней, собирались обедать. Мы уехали. В машине я положила голову на колени Северину; я расстегнула молнию и взяла в рот. Он не переставая что-то говорил, что-то дико смешное; даже держа во рту, я не могла перестать смеяться. Мы вбежали через черный ход, пронеслись через кухню, где сидели дети, и побежали наверх, в спальню. Я заперла дверь, он включил душ в ванной, чтобы звук воды заглушил нас, а еще для того, чтобы дети думали, будто мы побежали наверх мыться. Впрочем, мы знали, что няньку обмануть не удастся. Боже, мы кинулись друг на друга как дикие звери. Помню, что лежала на кровати, бог знает сколько раз кончив, и смотрела, как из двери ванной валит пар. Мы вместе приняли душ и намылили друг друга так, что стали совершенно скользкими, а потом Северин затащил в ванну поролоновый коврик, положил его на дно, и мы проделали все снова в мыле, в пене, под штормовыми струями воды, на мокром коврике, чавкавшем подо мной, как огромная губка. Когда в конце концов мы спустились вниз, дети сказали, что няня убежала домой. По-моему, Фьордилиджи сказала: «Как долго вы мылись!» А Северин ответил: «Ну, это потому, что мы были очень грязные». И на нас снова накатил приступ смеха; даже Фьордилиджи, которая никогда не смеется, начала хохотать вместе с нами и уж конечно Дорабелла, которой лишь бы посмеяться. Мы хохотали, пока не заломило все тело. Помню, что даже на следующее утро у меня все болело; я просто не могла двигаться. Северин сказал: «Вот так себя чувствуешь после соревнований». Я подумала, что сейчас опять начну смеяться, и если это произойдет, то все повторится сначала. Мне в самом деле было страшно больно, и я пыталась сдержаться. Северин заметил это и повел себя очень деликатно; он медленно вошел в меня, и мы снова занялись этим. На этот раз ощущение было совершенно другое, но тоже очень приятное.

Бедный Хелмбарт, подумал я. Он даже не подозревал, на что посягает.

Конечно, Северин вовсе не безумствовал в отношении своей жены. Эдит не давала поводов для этого. Она вышла за него замуж и прожила с ним восемь лет, не заведя даже мимолетной любовной интрижки; была верна, и только такие редкие дураки, как Хелмбарт, не могли понять это с первого взгляда. Но я-то понимаю, почему он так старался.

Северин Уинтер был слишком самодоволен, чтобы ревновать. Мне он казался воплощением мужского начала – агрессивный и эгоцентричный, подавляющий партнера. Но ни Утч, ни Эдит никогда не соглашались со мной. Утч клялась, что это единственный мужчина, который действительно ведет себя с женщиной как с равной; я мог согласиться только с тем, что он одинаково агрессивен и эгоцентричен по отношению к обоим полам. Эдит говорила, что такое «равенство» может быть даже обидным. Казалось, Северин вообще не видит разницы между мужчиной и женщиной – и к тем и к другим он относится чисто по-мужски, так что женщины могли подумать, что они для него – тоже мальчишки, его студенты. Сомневаюсь, что многим женщинам такое нравится. А его манера непрестанно прикасаться к собеседнику – женщины от этого сразу расслаблялись, хотя и слегка недоумевали. В его прикосновениях не было ничего двусмысленного, в них абсолютно отсутствовала сексуальность, и женщины думали, что он совсем не замечал их женского естества вообще.

Северин был женат уже восемь лет, но однажды он нашел время и повод подумать, что могут быть еще более приятные пробуждения в других постелях, что вообще могут быть другие постели, что есть другие жизни, с которыми можно соприкоснуться. Эта мысль огорчила его. Понятно, как наивен он был. И когда он впервые осмелился поделиться своими размышлениями с Эдит, то расстроился еще больше, узнав, что его опасные мечты для нее вовсе не новость.

– Ты хочешь сказать, что у тебя были другие мужчины?

– О нет. Еще нет.

– Еще нет? Хочешь сказать, что думаешь о других мужчинах?

– О других ситуациях – скажем так.

– Ну и ну.

– Но не так уж часто, Севи.

– А, ну да.

Тогда впервые он понял, что с абсолютным равенством не всегда легко мириться. Он был из тех, кому неприятно убеждаться в собственной наивности. Я думаю, что чувство превосходства для таких людей естественно. Сколько ни говорили Эдит и Утч о равенстве, одного они не заметили: Северин считал, что оберегает Эдит от собственных сложных переживаний. Как же он был потрясен, узнав, что у нее тоже есть сложности!

Но если по натуре он не был ревнив, то в некоторых отношениях он был очень требователен. Ему представлялось абсолютно необходимым служить для Эдит источником самых глубоких эмоций. Он добивался, чтобы и ее работа принадлежала ему, и – я знаю – это очень ее раздражало. Думаю, что он тяжело переживал мои отношения с Эдит – и тогда, когда все было хорошо, и тогда, когда все было плохо, – в основном из-за того, что между нами возникала особая близость во время разговоров о творчестве. Правда, Северин любил говорить, что наши отношения – всего лишь секс. Он не был писателем, как мы, но Эдит уверяла, что он ее лучший читатель. Очень сомневаюсь; его стремление все рассортировать по весовым категориям было просто нелепо. Я даже не знаю, что его волновало больше – то, что мы с Эдит занимались любовью, или то, что теперь я стану источником идей для Эдит. Меня всегда это интересовало, хотя вряд ли он ощущал разницу. «Все взаимосвязано», – сказал бы он, сокрушая нас своей тяжеловесной философией.

– Я не против писателей, коллег, наставников, – сказал он Эдит в минуту гнева, – но, полагаю, тебе вовсе не обязательно с ними спать!

Он явно страдал от странного ощущения двойного предательства. То, что мы с Эдит подолгу разговаривали, мучило его больше, чем то, что мы спали вместе. Ну, а чего же он ожидал? Нельзя обладать всем сразу. Неужели он чувствовал бы себя лучше, будь Утч тренером по борьбе?

Но Утч, по крайней мере, была болельщицей. Уинтера очень огорчало, что борьба не увлекала Эдит. Он уговаривал ее сходить на соревнования, надоедал ей историями про своих ребят, пока она прямо не заявила, что спорт ее нисколько не волнует. Она понимала, почему он все это любит, и не имела к нему претензий, но сама отстранялась. «Все, что имеет отношение к тебе, касается и меня тоже», – сказал он ей. Она так вовсе не считала. «Я читаю все, что ты пишешь, я читаю многое из того, что пишут другие, и массу того, что ты не читаешь. И мы всегда все это обсуждаем!» – говорил он.

– Но тебе нравится читать, – заметила Эдит.

– Во многом я делаю это из-за тебя, – сказал он ей. – Что, собственно, заставляет тебя думать, будто я так уж люблю?

Я прекрасно понимал, что именно не нравится Эдит в его виде спорта. В Северине ее привлекали те черты характера, которые одновременно и отталкивали, и утомляли; будучи другой, она любила его петушиную задиристость, его вспыльчивость – но лишь до той поры, пока это не становилось уж очень навязчивым и не подавляло ее. Характер Северина особенно ощущали его борцы. В глазах Эдит они были просто сумасшедшими. Ей казалось, что они полностью поглощены собой, своим эго, особенно дававшим о себе знать на пике физической активности. Все это было слишком шумно, слишком серьезно, слишком напряженно. Больше драки, чем грации, хотя Северин настаивал на том, что борьба – не драка, а танец, но для Эдит борьба все-таки оставалась дракой. Для меня тоже. Кроме всего прочего, это просто скучно. Конечно, я весьма далек от спорта. Но всегда любил прогулки, они помогали мне думать. Эдит тоже не назовешь очень спортивной. Ей нравились тела борцов «от легкого до среднего веса», как говорила она, но крупные мужчины вызывали у нее отвращение. Хотя сама она была высокой, ей нравился небольшой рост Северина. Ей нравилась мускулистость борцов, необычное телосложение, то, что вес, в основном, концентрировался в верхней части туловища. Она предпочитала мужчин «без попы, узкобедрых». Северин был такого типа.

– Почему же я тебе нравлюсь? – спросил я ее однажды. – Я высокий и худой, даже борода у меня растет клином.

– Ну, это хорошо для разнообразия, – сказала она. – Приятно, что вы такие разные. А может, именно твоя борода мне нравится больше всего; мне нравится, что ты выглядишь старше.

– Я на самом деле старше, – сказал я. Я на четыре года старше Утч и Северина, на восемь лет старше Эдит.

Вкусы Утч были для меня загадкой. Она уверяла, что большинство мужских фигур ей нравятся. Она говорила, что и ей импонирует мой зрелый возраст, но больше всего ее привлекает моя нескрываемая любовь к женщинам. «Я не встречала человека более падкого на женскую красоту, хотя понимаю, что ты можешь быть назойливым», – говорила мне Утч. Она подразумевала, что я бабник, она на самом деле часто употребляла это слово. Что ж, я, наверное, в большей степени бабник, чем Северин Уинтер, точно так же как я в большей степени бабник, чем Папа римский.

– Но не кажется ли тебе при этом, что я вообще любезен с женщинами? – спросил я Утч.

– О ja, конечно. Ты позволяешь женщине оставаться женщиной, – сказала она; потом нахмурилась и добавила: – В своем роде женщиной. Может, женщины легко становятся твоими друзьями, так как видят, что ты не очень-то любезен с мужчинами. Они видят, что среди мужчин у тебя нет друзей, и доверяют тебе.

– А Северин? – спросил я. – Он с женщинами любезен?

Я просто шутил, мне вовсе не нужен был ответ.

– Ну, он другой, – сказала она и отвернулась. Она не любила говорить о нем.

Впрочем, о его борцах она говорить любила. Она знала их весовые категории, их стиль борьбы, знала все, что Уинтер рассказывал ей, а рассказывал он много. Частенько перед соревнованиями он расписывал весь предстоящий ход боя – самые ответственные моменты, прогнозы возможных побед и поражений. Утч могла сидеть на матче, запоминая свои впечатления специально для него, отмечая, чем и по какой причине ход борьбы в категории 142 фунта отличался от прогнозируемого. Я думал, что ему должно нравиться ее участие. Эдит и я надеялись, что это облегчит жизнь Эдит. Но нет, он заставлял нас всех приходить на соревнования. Утч объясняла нам, за чем следить в той или иной схватке. Я чувствовал, что надо мной совершают насилие; как будто нужно было, чтоб все трое любовались им, – и ему явно нравилось видеть нас троих на трибунах.

Любимым борцом Утч в команде был Тирон Уильямс, чернокожий из городка Лок-Хейвен в Пенсильвании, выступавший в весовой категории 134 фунта. Он казался вялым и даже сонным, но при этом отличался быстрой реакцией, а больше всего Утч умиляло, что он весил ровно столько же, сколько она. «Если ему нужен кто-то для тренировок, – дразнила она Северина, – пришли его ко мне». Хороший спортсмен, он всегда был начеку во время матча, но боялся больших соревнований. Он владел стремительным броском, а его медленные движения между вспышками энергии сбивали противника с толку. Однако нередко у него сдавали нервы. Он впадал в транс, отключался от действительности и, казалось, слышал тайный финальный гонг. Еще напряженно двигаясь по мату, валясь на него спиной и глядя в потолок с его слепящими огнями, он уже мысленно шел в душевую. Обычно его клали на обе лопатки, и тогда он словно просыпался, вскакивал на ноги, встряхивался, вскрикивал, хватался за уши, где еще стоял звон гонга, и глядел на противника так, будто увидел призрак.

Позже Северин терпеливо показывал ему снятые во время матчей пленки.

– Вот здесь начинается, Тирон. Вот здесь ты засыпаешь: видишь, голова запрокидывается, левая рука повисает, видишь? Ты видишь, что на тебя, ну… находит?

– Мамочка моя, – задумчиво говорил Тирон Уильямс. – Невероятно, просто невероятно.

И тут же впадал в новый транс, не в силах поверить увиденному.

– Смотри, видишь, – продолжал Уинтер. – Ты отпустил его коленку и зацепил руку, но ведь на самом деле ты хотел поддеть его руку снизу, Тирон, ведь правда? Тирон? Тирон!

Утч любила Тирона за эти его несчастные трансовые состояния. «Это так по-человечески», – говорила она.

– Утч могла бы отучить его от этого, – сказал я, дразня Северина. – Почему бы тебе не позволить Утч поработать над его трансами?

– Тирон Уильямс уснет, лежа на Утч, – ответил Северин.

Мне показалось это немножко грубоватым, но Утч лишь засмеялась.

– Пока что еще никто не засыпал, лежа на мне, – сказала она, демонстративно выгибая спину передо мной и Северином. Эдит засмеялась. Она вовсе не была ревнивой. В те дни мы все чувствовали близость друг к другу и пребывали в хорошем настроении.

– Почему он нравится тебе? – спросила ее Эдит. Она имела в виду Тирона Уильямса.

– Он как раз моего размера, – сказала Утч, – и мне нравится цвет его кожи. Как карамелька.

– Вкусно, – сказала Эдит, но без всякой двусмысленности.

У нее не было любимчиков среди борцов; все они для нее – одинаково милые скучные парни, и от этого они чувствовали себя с ней неловко. Каждый месяц Уинтер приглашал их всех на ужин. Эдит рассказывала, что ребята, спотыкаясь, бродили по дому, натыкались на мебель, сбивали картины на стенах. «Они умудрились даже разбить все пепельницы, хотя и не курят. Им, пожалуй, нужны мягкость матов и пространство площадки, чтобы проявить проворность».

Как минимум раз в неделю один из них приходил к Уинтерам домой для частных занятий немецким. Читая, наслаждаясь музыкой или подолгу нежась в ванне, Эдит слышала, как Северин увещевал кого-то из неуклюжих парней:

– Wir mussen nur auf Deutsch sprechen[8].

– Wir mussen nur auf… auf чего? – переспрашивал тот.

– Deutsch.

– О да. О боже, шеф, я чувствую себя полным идиотом.

– Nein, nein, du bist nicht…[9]

Северину нравился Уильямс, но неудачника он мог любить лишь до определенного предела, невзирая на странную причину его проигрышей. Ему больше нравились победители, и самым удачливым из них, несомненно, был Джордж Джеймс Бендер, вес 158 фунтов, родом из Ватерлоо, штат Айова. Три года подряд он побеждал на чемпионатах Айовы среди юношей, и местный университет, обладавший сильной командой, завербовал его. Это было еще до того, как новички начали допускаться к соревнованиям, и Бендер целый год выступал лишь на открытых турнирах. Там он всегда выходил победителем, он никогда не проигрывал. Предполагалось, что на следующий год он по полной программе примет участие в общенациональных первенствах, но на чемпионате Большой Восьмерки повредил колено. Он был удивительно усердным студентом; награждался какими-то призами за учебу еще в школе, а в университете Айовы был неизменным отличником; основным предметом Бендер выбрал для себя подготовительный медицинский курс, но на самом деле хотел заниматься генетикой.

На одном из общенациональных соревнований, ковыляя на костылях, Бендер представился Северину. «Профессор Уинтер? – сказал он; Северин на самом деле был профессором, но обычно так никогда не представлялся. – Наверно, в вашей группе есть несколько порядочных генетиков-младшекурсников, но у вас может быть и лучший генетик в мире».

– В моей группе? – переспросил Уинтер. Наверное, он подумал и о группе борцов, и о группе немецкого.

Он посмотрел на Джорджа Джеймса Бендера с его костылями и внезапно понял, что парень говорит о переводе и о том, чтобы выступать в его команде. Уинтер был наслышан о Бендере, конечно, как и любой тренер.

Но колено заживало медленно. В первый год после своего перехода он в любом случае не мог выступать за университет, а в середине этого учебного года предстояла вторая неизбежная операция на колене, и Северин страшно волновался все время. Бендер потихоньку тренировался вместе с командой – расшевеливал их всех, но Уинтер не разрешал ему возиться с тяжеловесами. Хотя в принципе Бендер уложил бы и их; но каждый может совершить ошибку, и Северин боялся, что кто-то из «этих неуклюжих футболистов» упадет на парня и снова повредит драгоценное колено. Кстати, Бендер повредил ногу не во время борьбы, а взяв чересчур большой вес на тренажере.

Уинтера мучил вопрос: если Бендер не слишком погрузится «в свою чертову генетику и прочие науки», станет ли он настоящим борцом? Он ожидал следующего учебного года Бендера с надеждами, которых ни на кого еще не возлагал. Лето Бендер провел дома, в Айове, ежедневно тренируясь с несколькими фанатиками из своей бывшей команды. Но когда в августе он вернулся на Восток, чтобы поработать лично с нашим известным генетиком, великим Шовалтером, Уинтер забеспокоился, потому что летом никого не осталось, с кем Бендер мог бы потренироваться.

Бендер расхаживал по университетской территории в длинном белом лабораторном халате. Сам он был почти так же бел, как его халат, – блондин с короткими рыжеватыми волосами и бородой, которая росла прядями, напоминающими редкие пшеничные колоски: раз в неделю он сбривал их и всегда умудрялся порезаться. У него были мутно-голубые глаза, он носил темные очки в толстой оправе. Выглядел он как крепкий мальчишка-фермер из прошлого века и, вполне возможно, прекрасно разбирался в генетике – великий Шовалтер ценил его как лучшего своего студента, – но в то же время мне не приходилось встречать юноши скучнее.

Северин решил, что сам будет бороться с Джорджем Джеймсом Бендером. Тренируя своих борцов, он пребывал в прекрасной спортивной форме, но ни разу ни с кем не пытался провести бой. Он сейчас был лишь немногим тяжелее каждого из них. Если бы ему отрезали голову, то он как раз оказался бы в своей прошлой весовой категории – 158 фунтов; но тем не менее он старательно поднимал штангу, каждый день бегал или носился на своем гоночном велосипеде. И все же Бендер был для него слишком сильным соперником, и Северин знал, что даже в былые годы, будучи стройным и полным азарта, он не сравнялся бы с Бендером. В августе, однако, в университете никого из спортсменов не было, да и в сентябре, когда борцы собирались, никто из них не подошел бы Бендеру – ни по физическим данным, ни уж тем более по классу.

В августе находиться в борцовском зале можно только ранним утром – до того, как через стеклянную крышу начинает палить солнце и превращать помещение в настоящую сауну с плавящимися матами. Но ранних утренних часов требовали и эксперименты Бендера в лаборатории генетики, так что он поступал в распоряжение Северина только к полудню.

Северин Уинтер был вне себя. Ближе к полудню температура поднималась до тридцати пяти градусов и выше, даже если распахивали дверь. До матов невозможно было дотронуться. «Они плавятся, – говорил Уинтер. – Что-то вроде жидкого пластика. При нагревании размягчается».

Каждый день он боролся с Бендером и старался продержаться как можно дольше, чтобы парень как следует потренировался. Когда Северину нужно было отдохнуть, Бендер давал круги по старому деревянному треку с невероятной скоростью, в то время как Уинтер лежал на теплых, мягких матах, уставясь на солнечный диск и прислушиваясь к собственному сердцебиению. Потом они начинали снова, и так до тех пор, пока Северин просто уже не мог продолжать. Он выползал из клетки и садился в тени, остывая, а Бендер наяривал свои круги. Жар так и валил из открытой двери, в его горячих волнах, как обычно бывает на раскаленном шоссе, искажались пропорции предметов. Автоматический опрыскиватель смачивал гаревую дорожку, чтобы она не пылила.

– В такую погоду, почему бы этому дураку Бендеру не побегать на улице? – спросил я Северина.

Территория университета была тенистой, дорожки пусты, от реки тянуло ветерком.

– Ему нравится потеть, – сказал Уинтер. – Тебе этого никогда не понять.

Однажды, прогуливаясь с детьми возле спортивных площадок, я увидел Северина у дверей клетки, без сил привалившегося к стволу старого вяза. «Послушай его, – с трудом выдавил из себя Северин: он почти не мог говорить, не справлялся с дыханием. – Загляни».

Я заставил себя переступить порог и войти в эту дымящуюся паром темную берлогу. Воздух там просто сшибал с ног. Гулким эхом отзывался ритмичный бег по треку, напоминающий движение какого-то механизма. Джордж Джеймс Бендер был виден лишь на половине круга, потом он исчезал над моей головой. Тренировочный костюм был надет поверх резинового, с эластичным воротом и с эластиком на кистях рук и щиколотках; промокшие от пота спортивные туфли чавкали, как у моряка на палубе.

Уинтер похлопал себя по влажной макушке.

– Туннель, – сказал он с восхищением. – Знаешь, что должно быть в голове, чтобы делать это?

Я понаблюдал за Бендером несколько секунд. Он бежал тяжело, с упорством морского прилива, как древний гонец, который умрет только достигнув цели, но ни секундой раньше.

– Не думаю, что в голове у тебя сейчас может быть хоть что-то, – сказал я.

– Да, так оно и есть, – сказал Уинтер. – Но попробуй когда-нибудь. Попробуй добиться, чтобы в твоей голове была абсолютная пустота. Этого люди не понимают. Нужно иметь мозги, чтобы не думать вообще о том, что ты делаешь.

Уинтер очень серьезно относился к борьбе.

В те жаркие августовские дни я иногда ходил смотреть, как Бендер мучает Северина. Иногда Уинтер так обессилевал, что не мог произнести ни слова, и Бендер сам предлагал остановиться. «Пойду брошу пару кругов», – говорил он, отлипая от Уинтера, который оставался лежать точно в той позе, в какой Бендер оставлял его, постепенно начиная ощущать руки и ноги, восстанавливая дыхание. Увидев меня однажды, он шевельнул пальцем, подзывая, и только через некоторое время смог выговорить: «Пришел посмотреть… как меня… мочалят?»

Он усмехнулся. На зубах появилась розовая от крови пена; саданув его своей тяжелой рукой или ногой, Бендер, видно, разбил ему губу. Даже через носки ощущался жар мата – словно идешь по горячей влажной губке. Всех посетителей Уинтер заставлял снимать обувь при входе.

– Северин, – сказал я ему, когда он еще с трудом мог завершить начатую фразу, – довольно странное развлечение для тридцатипятилетнего человека.

– Он будет национальным чемпионом, – умудрился выговорить Северин.

– А ты займешь второе место, – сказал я.

Он позволял лишь себе шутить насчет своих «вторых мест» и не любил, когда на эту тему шутил кто-то другой, так что я решил сменить тему. Но, думая рассмешить его, выбрал неудачную аллегорию.

Я рассказал ему о французском асе времен Первой мировой войны Жан Мари Наварре, который уверял, что ненавидит убийство. Наварр заявлял, что он просто трюкач; когда он не мог обнаружить точное местонахождение немецких самолетов, он устраивал шоу высшего пилотажа для зрителей в окопах. Он провел более двухсот пятидесяти воздушных боев под Верденом и к маю 1916-го у него на счету было двенадцать сбитых немецких самолетов. Но вскоре его ранили, и последующие военные годы он провел в госпиталях. Он отличался жутким характером; брат его погиб; сам он частенько брал оздоровительные отпуска – этакий денди с женским шелковым чулком на голове вместо шляпы. В Париже он преследовал на своей машине жандарма, шедшего по тротуару. Он пережил войну, но спустя год погиб, проделывая один из своих трюков: пытался пролететь на самолете под Триумфальной аркой.

Когда я увидел, как задела Северина эта история, я смутился.

– По-моему, здесь нет ничего смешного, – сказал он.

Конечно ничего. Даже в шутках надо было принимать его правила.

Как и в вопросе, связанном с трансами, где никто ни с кем не соглашался. Утч любила поговорить о том, как могла бы научить Тирона Уильямса контролировать себя, но ее методы были неприемлемы для Северина. А Эдит частенько дразнила Северина Джорджем Джеймсом Бендером, которому, по ее мнению, Северин отдавал слишком много времени.

– Джордж Джеймс Бендер впадает в самые глубокие трансы, – сказала Эдит. – Мне кажется, его мозг находится под постоянным очищающим душем.

– Не надо снобизма, – ответил Северин. – Это своего рода способ сконцентрироваться. Это не то, что нужно тебе, чтобы писать, но вполне сходно по затратам энергии. Конечно, Бендер – простой парень, очень наивный. Он скромный, не очень привлекательный – во всяком случае, не тот тип, что нравится женщинам. Он, по всей вероятности, девственник…

– Девственник? – сказала Эдит. – Севи, я не думаю, что у него вообще когда-нибудь встает!

Но она, казалось, пожалела о своей шутке, лишь только произнесла ее, хотя Северин усмехнулся. Его это будто не задело, но и я и Утч заметили, как внимательна была к нему Эдит весь вечер; она дотрагивалась до него, гладила больше, чем обычно, и именно она сказала, что устала и хотела бы расстаться пораньше. Мы с Утч отправились домой, а Эдит осталась с Северином. Никто не испытывал разочарования; нам еще предстояло часто видеть друг друга, и всем надо было проявлять великодушие. Но в машине я сказал Утч:

– Что ты об этом думаешь?

Я подозревал, что в будущем мы еще коснемся вопроса о том, у кого стоит, а у кого не стоит.

– Хм, – сказала Утч, женщина, обожавшая междометия.

Мы легли в постель; она тоже сказала, что устала. Я лежал без сна на своей стороне кровати, не так уж и желая продолжать эту тему, но все же спросил, думая, впрочем, что Утч уже спит:

– У Северина ведь нет никаких проблем с этим, правда? Ну, когда он с тобой?

Ответа не последовало. Я решил, что она и вправду спит.

Я сам уже почти заснул, когда Утч сказала:

– Нет.

Я подумал об этом; сон опять пропал, и она тоже явно не спала. Я размышлял о разном, о чем, право, не хотелось спрашивать, но вышло так, будто она прочитала мои мысли.

– Знаешь, – сказала она, – мне лично кажется, что у Северина стоит всегда.

Это разрядило легкое напряжение между нами, словно небольшое пространство кровати находилось в электрическом поле. Я засмеялся.

– Ну, я подозреваю, Утч, что время от времени все же опускается или хотя бы слегка расслабляется, ты просто не замечала.

Я думал, что сострил, но она сказала: – Нет.

Тогда я проснулся окончательно и сказал:

– Если никогда не опускается, значит, он никогда не кончает, ведь так, Утч? Он, наверное, не кончает.

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Двести лет прошло с тех пор, как юный Космомысл, разбив легионы ромейского императора Вария, отправи...
Алисе и ее друзьям-одноклассникам предстоит пройти летнюю историческую практику. Сделать это нетрудн...
То, что произошло с профессором Дэвидом Веббом, не было шизофренией. Просто так раскинула карты судь...