Семейная жизнь весом в 158 фунтов Ирвинг Джон
Но какая-то часть его понимала, во что он вляпывается. Никакие эвфемизмы тут не помогут.
Факт тот, что однажды ночью, когда он проезжал мимо спортивного комплекса, ноги просто перестали слушаться его, отказывались жать на педали. У него сжалось сердце при мысли, что он направляется в другой, дальний городишко. Он объехал вокруг старой клетки, он постоял в тени деревьев, он миновал ряды теннисных сеток, помесил шинами грязь бейсбольной площадки, но опять оказался на том же месте, откуда выехал. Внезапно он устал от велосипеда. Возможно, это было совпадением: в эту ночь, прежде чем выехать, он не занимался любовью с Эдит.
Интересно, принял ли он душ, прежде чем переодеться в чистый халат? Уверен, что да. И только ли по чистой рассеянности он надел халат прямо на голое тело? Проскользнув в прикрытую дверь, он увидел, что Одри Кэннон не танцует. Шуман звучал, но она отдыхала. Или медитировала? Или ждала, когда наконец Северин Уинтер решится? Интересно, сказал ли он: «Гм, я пришел узнать, нельзя ли мне посмотреть, как вы танцуете?» Интересно, вскочила при этом Одри Кэннон на свои полторы ноги?
Конечно, есть позы, при которых изуродованных пальцев вообще не замечаешь.
Так было покончено с велосипедными тренировками и с хваленой выносливостью и выдержкой Северина. Вернувшись домой, он опять проигнорировал Эдит. Еще бы, он ездил бог знает как далеко, устанавливал новые рекорды. На следующий день он проспал дома до полудня. Как долго, гадал он, Эдит будет терпеть это?
Я не думаю, что он все видел ясно. Вне борцовского зала, вне реального мира, зрение подводило его. Он ясно видел, думал и четко действовал лишь под залитым лунным светом куполом, внутри очерченного круга на борцовском мате, но свою сметливость он оставлял вместе с одеждой в раздевалке.
Переживания и заботы Северина всегда видны как на ладони, он ничего не способен скрыть. «Я плохой лжец, – говорил он мне. – У меня нет твоего таланта».
Он должен был понимать, что рано или поздно Эдит все узнает. Думал ли он, как долго она будет верить, что он ночи напролет ездит под дождем на велосипеде? А после Дня благодарения начались снегопады. Некоторое время она думала, что Северин просто потакает своему мазохизму – последние судороги борца, давно прошедшего пик своей спортивной карьеры, еще одно испытание на эту его идиотскую выносливость.
Чему еще удивляться, если он купил спасательный костюм для летчиков, этакий блестящий оранжевый комбинезон на молнии, рассчитанный на то, чтобы продержаться на плаву в океане или работать на морозе? Симпатичный беленький велосипед погнулся, заржавел и скрипел на ходу. Днем Северин чинил и смазывал его. В кухне он повесил карту – отмечая те дороги, по которым он уже якобы путешествовал. То, что, возвращаясь, он был уже ни на что не способен, – это понятно, но то, что его способности отказывали ему и перед прогулкой, – для Эдит было невыносимо. И что за музыку он насвистывал теперь все время?
Хотя его борцам предписывалось коротко стричь ногти, но некоторые были неряшливы, так что царапинам на спине и плечах Северина Эдит не очень удивлялась. Но не на заднице же! Без сомнения, это были ее царапины. Никто, кроме нее, оставить их не мог. Но постепенно Эдит уверилась в том, что не только она одна могла их оставить.
Дважды она бросала пробный шар, скрывая страх за шутливой интонацией:
«Иногда у меня такое ощущение, что у тебя есть любовница».
Не знаю, каков был ответ, но не могу себе представить, что он способен был ответить что-нибудь как ни в чем не бывало.
Окончательно она убедилась в своих подозрениях, видя, как он вел себя с детьми. Он слишком долго укладывал их в постель, рассказывал им на ночь больше сказок, чем обычно, и часто она заставала его в их комнате уже после того, как они засыпали. Он просто смотрел на них. Однажды даже плакал.
«Ну разве они не восхитительны?» – сказал он.
Она поняла этот взгляд: он прощался с ними и в то же время внутренне противился этому.
Декабрьской ночью, когда за окном мело, Эдит проснулась от стука жалюзи. Ветер завывал под крышей, как коты во время драки. Деревья сгибались чуть не до земли. Вряд ли велосипед мог устоять против такого ветра. В три часа ночи она решила вывести машину и поехала по грязным, скользким улицам. Рассказам про спортзал, про борцовские маты, про сауну и купанье она всегда верила. Обнюхивая его в поисках посторонних запахов, она чуяла только хлорку. В борцовском зале она увидела свет и узнала припаркованную машину. На щитке висела пара балетных туфелек. Туфли были разного размера, как и ноги Одри Кэннон.
Эдит посидела в машине за замерзающими стеклами, глядя на темный, мрачный силуэт здания. Странно, но она подумала о том, как рассердится Северин, узнав, что в такую ночь оставила детей одних. Она вернулась. Покурила в гостиной и послушала музыку. Потом покурила в спальне и вот тут-то и обнаружила запасные ключи Северина. В связке были ключи и от машины, и вторые ключи от дома, и от клетки, и от борцовского зала…
Она не хотела туда ехать. В то же время она представляла, как встретится с ними лицом к лицу. Ей не хотелось застукать их прямо там, тихонько прошмыгнув в дверь; но, с другой стороны, она представляла, как здорово можно их напугать. Допустим, они идут по старому треку… Интересно, она всегда хромает? Интересно, на них будет что-нибудь надето? Эдит пойдет по треку к ним навстречу…
Нет. Она снова закурила.
Она представила, как поймает их в туннеле. Он, конечно же, поведет свою хромоногую балерину по туннелю – он всегда любил покрасоваться. Собравшись с силами, Эдит встанет посреди темного туннеля и будет ждать, пока он не наткнется на нее. Его изумленные руки ощупают ее лицо; он, конечно, узнает ее скулы. Может, он закричит; потом закричит Одри Кэннон, и Эдит закричит тоже. Они все трое, кричащие в этом гулком туннеле! Потом Эдит повернет выключатель и предстанет перед ними, внезапно ослепив их светом.
Наверное, каким-то образом ее отчаяние разбудило Фьордилиджи.
«Ты куда?» – спросила девочка.
Эдит не сообразила, что выглядит так, будто собирается уходить. На ней все еще было надето пальто, и, когда девочка ее спросила, Эдит поняла, что она действительно идет. Она сказала Фьордилиджи, что вернется до завтрака.
По пути Эдит думала о пахнущих хлоркой волосах Северина. Увидев, что свет еще горит, она вошла внутрь, освещая себе путь зажигалкой. Но скоро газ в ней кончился, и Эдит поплакала несколько минут, пока не поняла, что оказалась в мужской душевой. Оттуда она вышла к бассейну, нашла, где включается подводное освещение, включила его, потом выключила, взобралась по ступенькам на трибуну и села в углу на первом ряду. Интересно, думала она, они включат свет или будут купаться в темноте?
Ей казалось, что она сидела там довольно долго, прежде чем услышала их голоса. Они шли из душа со стороны сауны. Она увидела их силуэты: один – короткий, широкий, и другой – хромающий. Один за другим они нырнули в бассейн, а, вынырнув, встретились на середине бассейна. Эдит удивило, что они включили свет; она думала, что Северин предпочтет темноту, но этот Северин был ей незнаком. Они были грациозны и игривы, как тюлени. С особой горечью она подумала, что Северину, должно быть, нравится маленький рост Одри Кэннон; каким сильным, наверное, он чувствует себя с ней; он и так был сильным, но с этой женщиной он был еще и большим. В какую-то секунду ей захотелось спрятаться; ей стало так стыдно, что захотелось исчезнуть.
Потом Одри Кэннон увидела Эдит, сидящую в первом ряду нижней трибуны, и вскрикнула. В гулком бассейне ее пронзительный голос приобрел стереоэффект. Она сказала: «Это Эдит, это, должно быть, Эдит», – и Эдит с удивлением поняла, что вскочила и устремилась к ним по ступенькам; через секунду она уже стояла у самой воды. Ярко освещенные, болтающиеся в сверкающей ярко-зеленой воде Одри Кэннон и Северин казались беззащитными – как рыбки в аквариуме. Эдит пожалела, что не собрала потихоньку аудиторию – хорошо бы заполнить трибуну, ну, например, борцами из его команды, студентами и преподавателями немецкой кафедры и конечно привести детей. «Позже я и правда жалела, что у меня не хватило смелости привести с собой хотя бы Фьордилиджи и Дорабеллу, – говорила она. – Только мы втроем… Возможно, в пижамах».
«Он правда думал о вас», – сказала ей Одри Кэннон, но Эдит бродила по краю бассейна, словно ожидала только повода, чтобы накинуться, искала руки, которые можно растоптать; как будто она была кошка, собравшаяся сожрать всю рыбу.
Когда Северин попытался вылезти, она спихнула его обратно. Она плакала и кричала на него, хотя позже не могла вспомнить, что именно кричала. Он молчал, топчась в воде. Он удерживал на себе внимание Эдит, а Одри Кэннон в это время выползла из воды в дальнем углу бассейна и захромала по направлению к душу. Тогда Эдит видела ее в последний раз: ее узкую, костлявую спину, сухощавые ноги старой девы, маленькие торчащие груди, волосы – темные, густые, как горячий шоколад. Мучительная, гротескная хромота корежила ее тело, выворачивала острые бедра и маленькие, как у двенадцатилетнего подростка, ягодицы.
«Вот поймать бы тебя, ты, хромоножка! – закричала Эдит ей вслед. – Поймать и размозжить твои гнилые кости!»
Но Северин вылез наконец из бассейна, став для Эдит большой, неподвижной мишенью. Она начала бить его кулаками, пинать и царапать; она укусила его в плечо и в конце концов вонзила бы зубы ему в глотку, но он вложил ей в рот большой палец и удерживал на расстоянии вытянутой руки. Она буквально вгрызлась в этот палец, а Северин еще и уворачивался от ее коленей. Из ран струйками текла кровь. На ней были подаренные им тирольские сапожки, и она истоптала ему каблуками пальцы. Она пинала, кусала и била его изо всех сил, пока не устала так, что не могла поднять руки. Она чувствовала во рту вкус его крови. Она видела слезы, струящиеся по его лицу, или это просто была вода из бассейна? Она поняла, что делает именно то, что он, возможно, больше всего, и ждет от нее, и что, если она снова столкнет его в бассейн, он, пожалуй, рад будет утонуть. Боль которую, он причинил ей, была невыносима, но очевидность его вины бесила ее еще больше.
По дороге домой она, нарушив молчание, сказала, что больше не позволит ему видеть детей, что он будет умолять ее показать хотя бы их фотографии. Он всхлипывал. Она понимала его бессилие, и та невероятная власть, которую она имела над ним, заставляла ее ощутить себя чудовищем; эта власть сделала ее жестокой, но в то же время чутье подсказывало, что ей необходимо любить его.
«Ты страшно меня подкосил», – сказала она ему.
«Я сам себя подкосил», – сказал он, и волна раздражения снова нахлынула на нее. Она вонзила ему в щеку ногти и медленно провела вниз – выступила кровь; он даже не пытался отвернуться. Она ужаснулась тому, что могла сделать такое, и еще больше ужаснулась тому, что он позволил ей это сделать.
«Вся эта история возложила на меня огромную ответственность», – говорила она мне.
Несколько недель она подумывала оставить его, прикидывала так и эдак и пыталась то сделать ему больно, то простить – он все принимал как должное. «Он был просто на себя не похож», – говорила Эдит. Он полностью полагался на ее милость. Возразил он, лишь когда она начала нападать на Одри Кэннон. Он сказал почти неслышно:
«Я любил ее. И в то же время любил тебя».
Как трогательно!
Однажды ночью Эдит сказала, что хочет позвонить Одри Кэннон. Когда она попыталась набрать номер, Северин нажал на рычаг; Эдит стала бить его трубкой по пальцам, разбила ему нос до крови и обмотала шею телефонным проводом. Но задушить Северина Уинтера невозможно, не с такой шеей быть задушенным. Он не пытался защищаться, но позвонить не дал.
– Что бы ты делал? – спросил я его. – Чем бы все кончилось, если б Эдит не поймала вас?
Эдит спасла его, и он это знал. Все это время он хотел быть пойманным. Должно быть, ему странно было оказаться в ситуации, где он полностью пассивен.
Одри Кэннон переехала в город и стала давать частные уроки. Она объявила, что сохраняет свою должность в университете только до тех пор, пока не найдет другой работы. Мне говорили, что иногда она появлялась в городке, но показать мне ее никто не смог. И Эдит, и Северин утверждали, что больше никогда ее не видели.
Намного позже того памятного заплыва обнаженной Одри Кэннон в университетском бассейне и незадолго до нашего знакомства с Уинтерами, Эдит и Северин снова стали заниматься любовью. В первый раз она колотила его по спине, вырывала волосы, пинала своими твердыми пятками, но она любила его снова.
Потом она плакала и говорила, что никогда не простит ему тех часов, когда она лежала в их спальне одна, без сна, и, мучаясь, представляла себе силу страсти к хромой танцовщице, заставившую честного человека лгать.
После того как они переспали во второй раз, Эдит сказала, что отомстит ему.
«Я заведу любовника, – сказала она, – и сделаю так, чтобы ты об этом знал. Я хочу, чтобы ты со мной в постели только и думал, хорошо мне или, может, скучно а, может, он это делает лучше. Я хочу, чтобы ты представлял, что я все рассказываю ему, а тебе – нет, и ты не знаешь, что он говорит мне».
«Но ведь это ты только сейчас придумала?»
«Нет, – сказала она. – Я ждала, пока ты на самом деле снова захочешь меня, когда снова начнешь получать от меня удовольствие».
«Так оно и есть сейчас».
«Конечно, я вижу, – сказала она. – Но теперь я хозяйка положения. Я это чувствую, и ты тоже. Мне это нравится не больше, чем тебе, но я собираюсь воспользоваться этим, потом все пройдет, и у меня больше не будет преимущества».
«Все равно преимущество всегда есть у кого-то».
«Вы послушайте, кто бы говорил!» – ответила она.
Позже ночью она проснулась – кровать была пуста. Северин Уинтер плакал в кухне.
«Успокойся, я не сделаю этого, – мягко сказала она ему. – Иди в постель. Все кончено. – И обняла его. – Не беспокойся, я люблю тебя».
Но потом она прошептала:
«Я должна сделать это, но я не сделаю».
А еще чуть погодя добавила:
«Может быть, и не сделаю. Ты всегда говорил, что хочешь знать, о чем я думаю».
Ей казалось, они оба закрыли свои раны свежими пластырями и созерцали эти пластыри друг на друге.
«Мы стали застенчивее», – рассказывала мне Эдит.
А Северин сказал мне:
– Так что видишь, ты и Утч были неизбежны. Мы и раньше говорили с Эдит о таком общении вчетвером, и я всегда думал, что это нас интересует лишь как сама идея, но в то же время у нас обоих были сомнения. Вероятно, мы оба считали, что лучше уж это, чем тайный роман, но если партнеры попадутся не совсем подходящие, это будет ужасно. Ну, я никогда не считал, что вы с Утч очень нам подходите, мне, во всяком случае. Но поскольку у Эдит имелись и другие мотивы… понимаешь?
– Что ты хочешь сказать? – спросил я. Утч уже ушла спать. При ней, я думаю, он не стал бы говорить всего этого. – Если ты хочешь сказать, что Эдит завела роман со мной только для того, чтобы отомстить тебе, то я этому не верю.
Он пожал плечами.
– Ну, не только отомстить. Всегда есть и побочные причины… для всего.
– Мы с Эдит искренне нравимся друг другу, – сказал я.
– Если бы между нами не произошло всей этой истории, – сказал он спокойно, – то у тебя с Эдит вообще никогда бы не было никаких отношений. Но я не имел права просить ее не делать этого.
– А как насчет Утч? – спросил я.
– Утч мне очень симпатична, – сказал Северин, – и я никогда ее не обижу.
Симпатична! Ну и осел! Не доводилось мне раньше видеть такой симпатии.
– Ты имеешь в виду, что у тебя нет собственных причин продолжать наши отношения? – спросил я. – Ты хочешь, чтобы я поверил, будто ты просто делаешь одолжение Эдит?
– Мне все равно, чему ты там веришь, – сказал он. – Я просто объясняю, почему все это началось. Дело в том, что у меня и Эдит положение было неравное, понимаешь?
– Я понимаю только то, что ты ревнуешь, – сказал я. – Какая разница, как это началось. Я вижу, каково тебе теперь.
Но Северин лишь покачал головой и сказал «спокойной ночи». Интересно, подумал я, пустит ли его Эдит.
Он упорствовал в этой своей теории насчет неравного с Эдит положения, словно мы здесь были вообще ни при чем. Он унижал нас. Подразумевалось, что вся ответственность лежит на нем.
– Это было не только твоим решением, – кричала ему Эдит.
– Это было только моей нерешительностью. И я никогда уже не допущу такого неравенства. Теперь все в порядке, – сказал он нам лучезарно. – Я чувствую, что теперь все выравнивается.
– Ты чувствуешь, – презрительно сказала Эдит. – Везде всегда ты. Наверное, ты теперь и спать больше ни с кем не будешь?
– Нет, никогда, – сказал он.
В нем было достаточно фанатизма, так что можно было поверить ему или хотя бы поверить, что он верит себе.
– Я больше не хочу говорить с тобой на эту тему, – холодно сказала Эдит. – И отказываюсь тебя слушать.
– Не надо обращаться с ним как с ребенком, – сказала ей Утч.
– Он и есть ребенок, – сказала Эдит.
– Посмотрите, – сказал я, – нас тут четверо, и существуют четыре версии всего происходящего, так всегда бывает. Глупо надеяться, чтобы все друг с другом согласились. Мы не можем одинаково смотреть на вещи.
– Возможно, версий даже пять или шесть, – сказала Эдит, – или девять, а то и десять.
Но Северин не мог успокоиться.
– Нет, – сказал он, – я лучше вижу, чем вы, потому что я никогда не был так уж увлечен.
Я чуть не убил его за то, что он произнес это при Утч. Он и в самом деле был ребенком.
– Ну и пусть я ребенок, – сказал он. – Я согласен.
– Опять ты, – сказала Эдит сурово. – Все делается для тебя!
Но это было позже. А в тот вечер она его впустила. На следующее утро, после того как все дети ушли в школу, они приехали к нам. На меня Эдит не посмотрела; она взяла Утч за руку и улыбнулась ей. Увидев на лице Эдит синяк, я схватил Северина за руку и сказал:
– Если вчера вечером тебе что-то не понравилось, ты мог бы ударить меня, прежде чем уйти. Конечно, и я тебе не противник, но все же я мог оказать большее сопротивление, чем Эдит.
Он посмотрел на меня с сомнением. Отметина цвета сливы красовалась у Эдит на скуле, глаз слегка заплыл; синяк был внушительный, как хороший роман.
– Это случайность, – сказала Эдит. – Мы спорили, и я просто хотела отодвинуться от него. Я дернулась и налетела на что-то.
– На стену, – пробормотал Северин.
– Кофе? – предложила Утч.
– Я не собираюсь рассиживаться, – сказала Эдит Северину, но села за кухонный стол. – Мы хотим все прекратить, – обратилась она к сахарнице.
– Это я хочу прекратить, – сказал Северин. – Это плохо влияет на меня и на Эдит.
Мы с Утч молчали.
– Мне очень жаль, – сказал Северин, – но ничего не получается. Я уже говорил, что всегда ощущал, ну, давление, что ли, заставляющее меня продолжать это. Не то чтобы Эдит или кто-то другой давил на меня, нет; я просто вынужден был участвовать в том, что в принципе мне никогда не нравилось. Я чувствовал, что должен делать это для Эдит. Но она никогда не подталкивала меня к этому, это не так.
– Это так, – сказала Утч.
Я удивился. Эдит сидела, поджав губы.
– Не так, правда, не так, – спокойно сказал Северин. – Это все я сам. Я думал, так все будет выглядеть естественнее, но не получилось. Я думал, у нас с Эдит отношения наладятся, но этого тоже не вышло.
– Отношения? – спросил я. – А что же в ваших отношениях было не в порядке перед тем, как все это началось?
– Вся эта история испортила наши отношения с Эдит, – сказал Северин. – Я чувствую себя страшно неловко.
– Ты ни в чем не виноват, – сказала ему Утч. – Никто ни в чем не виноват.
– Это я ударил Эдит, – сказал Северин, – раньше я никогда этого не делал. Это ужасно. До того как все началось, я никогда не терял контроля над собой до такой степени.
– Я тоже виновата, – сказала Эдит. – Ему пришлось меня ударить.
– Нет, я не должен был.
– Может, и должен, – сказала Утч.
Что, черт возьми, она несла!
– Так или иначе, – сказал Северин, – все кончено. Это лучшее, что мы можем сделать.
– Вот так просто, да? – сказал я.
– Да, вот так просто, – сказала Эдит, глядя на меня. – Это лучшее, что мы можем сделать.
– Можно поговорить с Эдит наедине? – спросил я Северина.
– Спроси у Эдит.
– Потом, – сказала мне Эдит.
И опять у меня возникло старое чувство, что чем больше мы друг друга узнаем, тем меньше знаем.
– А я сейчас бы хотела поговорить с Утч, – сказала Эдит.
– Ja, выйдите, – сказала нам Утч. – Идите на улицу, пройдитесь.
– Сходите в кино, – посоветовала Эдит. – На две серии, – добавила она.
Северин сидел, уставившись на свои руки.
Потом Утч крикнула что-то Северину на немецком; он пробормотал:
– Es tut mir leid[14].
Но Утч кричала и кричала. Я взял Северина за руку и заставил его встать, в то время как Эдит потянула Утч в нашу спальню. Через несколько секунд мы услышали их плач, ведь язык, на котором они говорили, был не похож ни на английский, ни на немецкий.
Северин подошел к дверям спальни и встал там.
– Утч? – окликнул он. – Лучше некоторое время не видеться. Тогда будет намного легче.
Дверь открыла Эдит.
– Забудь ты свои глупости, – выпалила она ему. – Это ведь не как с Ульманами. Это не то же самое.
Она хлопнула дверью.
– Кто это – Ульманы? – спросил я Северина, но он отпихнул меня и вышел на улицу.
– Я должен пойти в борцовский зал, – сказал он мне. – Не думаю, что ты хочешь со мной.
Как приглашение это явно не звучало. По крайней мере, Эдит и Утч способны были разговаривать друг с другом. Удивительно.
– Какие еще, к черту, Ульманы? – крикнул я.
– К черту – кто? – спросил он.
– Северин, – сказал я, – представь, что отношения между тобой и Эдит не наладятся; представь, что это вовсе не мы портим их, а вы сами или что-то еще. Что тогда?
– У нас с Эдит все в порядке, – сказал он, уходя. Машину он оставил ей.
– Я не могу сидеть дома, – сказал я. – Им нужно побыть одним. Я пойду с тобой.
– Как хочешь.
Для низкорослого, коротконогого человека он шел довольно быстро. На полпути к клетке я уже выдохся; я думал о его легких, которые потребляют больше кислорода, чем ему положено, кислорода, который мог бы достаться другим людям.
– Чем ты ее ударил? – спросил я.
Сливовая отметина на лице Эдит была почти прямоугольной формы, но слишком большая для кулака. Я не мог представить, что Северин Уинтер способен ударить кого бы то ни было открытой ладонью.
– Да просто валялось что-то в спальне.
– Что?
– Книга, – сказал он.
Конечно, он знает, как обидеть писателя.
– Какая книга? – спросил я.
– Какая-то старая книга. Я просто ею воспользовался. Я не прочел названия.
Мы уже подошли к спортивному залу; идти внутрь я не собирался. Нам навстречу шли два уинтеровских борца. Я узнал их по кривым ногам, по отсутствию бедер и зада, по плечам, неловко приподнятым к ушам, – как волы в ярме.
– Ульманы были до или после Одри Кэннон? – спросил я.
– Ты не имеешь права знать того, что мы сами тебе не рассказываем, – ответил он.
– Господи, Северин. Ведь все это ужасно расстроит Эдит и Утч!
– Если мы будем продолжать, это расстроит их еще больше, – сказал он.
Борцы поравнялись с нами. Один из них, этот болван Бендер, приветственно съездил Северина Уинтера по спине своей быстрой кошачьей лапой. Второй, ухмыляющийся, с обезьяньими руками, звался Яковелли. Он слушал мой курс введения в историю Европы, и однажды мне пришлось объяснять ему, что Дордонь – это река во Франции; Яковелли думал, что это имя короля. Дордонь Первый, наверное.
– Привет, шеф, – сказал Яковелли. – Здравствуйте, профессор.
Он был одним из тех, кто к профессорскому званию относился как к фельдмаршальскому. Но он, казалось, даже не подозревал, что и Северин Уинтер имеет это же звание.
– Я позвоню тебе, – сказал я Северину.
– Ja, – ответил он.
Наблюдая, как он идет к залу со своими борцами по бокам, я не мог сдержаться, чтобы не крикнуть:
– Я знаю, что это была за книга. Это была моя книга!
Я как раз только что дал Эдит мой первый исторический роман о французской деревне, уничтоженной чумой; в магазинах его давно не было, и она его не читала. Мы говорили о том, как начинали писать, и я хотел, чтобы она посмотрела мои первые опыты. Хорошая книга для удара по лицу! Более четырехсот страниц, тяжелое оружие. (Позже он скажет Эдит: «Этот самонадеянный ублюдок думал, что это была его книга. Как будто книга наилегчайшего веса может оставить на человеке хоть какие-то следы, не говоря уж о синяке». Но это была моя книга. Должна была быть моя!
Ясно, что они спорили обо мне, когда это все случилось. Лучшего символа просто не придумать.)
Но Северин проигнорировал меня. Он даже не повернулся, так и продолжал идти своей медвежьей походкой. Обернулся только Бендер, как будто я его звал. Его неподвижный взгляд был так же безжизнен, как и здание, в которое они входили: серое, бетонное, стальное, стеклянное, с хлорированной водой, продезинфецированными матами, с противогрибковыми мазями и присыпками. Это был мир Северина Уинтера, и я точно знал, что не принадлежу этому миру.
Вот и все. Северин скрылся в своем борцовском зале. Я пошел в библиотеку и ждал там, пока, по моим подсчетам, Эдит и Утч не переговорят обо всем. Хотя трудно было вообще вообразить их беседующими.
Когда я пришел домой, дети играли в кухне, а Утч готовила. Она делала что-то сложное, хотя вряд ли настроение у нее было праздничным.
– Найдите чем заняться в другом месте, – сказал я детям. – Не крутитесь у мамы под ногами.
Но Утч сказала, что хочет видеть их рядом; тогда она не чувствует себя в одиночестве. Я резал редиску, а Джек читал нам старое издание «По Европе за пять долларов в день». Он читал о том, как лучше провести время с детьми в разных городах, потом сообщил, где бы хотел побывать. Барт ел редиску с той же скоростью, с какой я ее резал; время от времени он плевался в Джека.
Во время обеда Утч болтала с Джеком, а Барт подпихивал в мою сторону не доеденную им пищу. Я подумал, что мы очень давно не обедали вместе с детьми. После обеда, когда Джек пообещал приготовить ванну для Барта так, чтобы не намочить себе голову, Утч сказала:
– Когда дети уйдут спать, я просто умру. Пускай они побудут с нами. Может, сходим все вместе в кино?
Я принял ванну вместе с Джеком и Бартом; два мокрых, скользких щеночка. Потом я взял трусы, и они оказались именно теми, что Северин разрезал бритвой. Я выбросил их и удивился, что этого еще тогда не сделала Утч. Теперь она плескалась в ванне с Бартом и Джеком; казалось, она никогда не прекратит болтать с ними. Другие трусы, которые я достал из ящика, тоже оказались разрезанными, а также третьи и четвертые. Все мои трусы превратились в юбочки.
Я влез в свои старые брюки, вообще не надев белья, и мы отправились в кино. Это был фильм без всякого секса, с умеренной дозой жестокости – как раз такой, на который можно пойти с детьми. Некто Роберт попадает в условия дикой природы, встречается с разными дикими существами, белыми, индейцами и животными, – все они учат его выживать. Фильм о выживании, я думаю. Роберт учится делать руковицы из шкурок белок, шкурками кроликов обматывает ноги, на голове для тепла носит индейский скальп. Он сталкивается с разными людьми – людьми более слабыми, чем он, людьми странными или робкими, или теми, кто становятся такими не усвоившими суровых уроков матери-природы, как усвоил их он. На лоно девственной природы Роберт попадает чисто выбритым блондином, моложавым в ладно сидящем на нем костюме. Потом он обрастает бородой, лицо покрывается морщинами и, облачаясь в шкуры животных, сам становится похожим на животное, отрастившее толстую шкуру – защиту от внешнего мира. Он учится ничего не бояться и ничего не чувствовать. Видимо, в умение выживать входит и умение многое замечать. К концу фильма Роберт не адаптируется к дикой жизни и настолько хорошо ко всему приспособился, что с безразличием переносит насилие и надругательство над своей женой и детьми и их убийство.
Фильм трактовал все события очень серьезно, и именно так его воспринимала аудитория. Кроме Утч. Она знала кое-что о том, как выжить, и с первых же сцен убийства начала смеяться.
Джек прошептал:
– Почему это так смешно?
– Потому что это неправда, – объяснила ему Утч. Вскоре Джек стал смеяться всякий раз, как смеялась его мама, а Барт, привыкший к комиксам, смеялся вместе с ними. Я чувствовал себя отвратительно, но смеялся еще громче. Мы единственные вели себя так и почувствовали враждебность зала, особенно во время самой смешной сцены. Я должен был отвести Барта в туалет и пропустил ее начало, но когда мы вернулись, я увидел, что Роберт готовился открыть дверь в старый сарай. Он медлит, так чтобы публика могла почувствовать нарастающее напряжение. Мы знали, что за дверью сарая – сумасшедшая мать со своими убитыми детьми, аккуратно уложенными, как кульки с провизией. Индейцы устроили резню, и эта женщина пряталась в сарае и убивала всех, кто туда заглядывал, а потом втаскивала тела внутрь в ожидании новых индейцев. Было неясно, кто убил ее детей: она сама или индейцы. Роберт собирался открыть жуткую дверь, и нам, наверное, оставалось надеяться, что он к тому времени уже достаточно хорошо усвоил уроки матери-природы и как-нибудь словчит. Конечно, чтобы не попасть впросак, было бы разумнее вообще не открывать эту дверь, но он явно собирался это сделать.
Какие-то девочки впереди нас пытались предупредить Роберта. Вот он уже кладет свою руку в беличьей шкурке на задвижку.
– Нет-нет! – простонали девочки.
Но с другой стороны зрительного зала какой-то голос проревел:
– Давай, давай! Открывай ее, ты, кретин чертов! Утч и дети захохотали и я вслед за ними, хотя этот безумный голос я узнал сразу. Конечно же, он принадлежал Северину Уинтеру.
Когда фильм кончился, я поторопил Утч и детей сесть в машину. Не то чтобы я хотел избежать встречи с Уинтерами, просто шел дождь.
– Перестань тянуть меня, – сказала Утч. – Мне нравится дождь.
Мы уже отъехали, а они только еще вышли на улицу.
– Вон Фьордилиджи! – сказал Джек.
– И Дорабелла! – взвизгнул Барт.
– Открывай! – крикнула Утч и засмеялась, но ее смех заставил меня вздрогнуть.
Когда дети ушли спать, Утч сказала:
– Я не собираюсь распускаться.
– В любом случае, черт с ними, – сказал я.
– А, теперь уже «с ними», да? – сказала Утч. Потом она взяла меня за руку и сказала:
– Нет, мы все-таки будем друзьями, правда?
– Через какое-то время, – сказал я. – Наверняка.
– Я знаю, сначала будет трудно, – сказала она, – но потом мы сможем спокойно видеться без всякого секса, правда?
– Надеюсь, – сказал я. – Мы снова возвратимся к тому, чтобы быть друзьями.
– Вот кретин чертов, – сказала она.
Потом она покачала головой и заплакала. Я обнял ее.
– Мы никогда не были друзьями, – сказала она. – Мы всегда были просто любовниками, так что возвращаться нам не к чему.
Я подумал о косматых робертах, открывающих двери тут и там, переступающих через трупы, об их лицах, постепенно принимающих выражение тупого терпения. Это и называется – выжить, это считается подвигом.
– Я даже не уверена, были ли мы любовниками, – выкрикнула Утч.
– Конечно были, – сказал я ей.
– По-моему, мы просто трахались! – буквально завопила она.