Страшный суд. Пять рек жизни. Бог Х (сборник) Ерофеев Виктор
Меня неожиданно ввели в просторный, душный зал. Там сидели примерно 300 заключенных в серых униформах в ожидании моего выступления.
— Здравствуйте! — выкрикнул командир.
Аудитория покорно, но медленно встала.
— Вы меня не предупредили, — тихо обратился я к офицерам, краснея впервые за многие годы.
— Скажите им что-нибудь о надежде. Вы же писатель, вам есть что сказать.
В меня уперлись 600 глубоко впалых глаз. В своем пиджаке от Хуго Босса я почувствовал себя полным идиотом.
Я рассказал им всем о надежде.
Говоря о Владимирском централе, я забыл сказать, что тюрьма имеет свой особый запах, который, может быть, страшнее всего: запахи не забываются. Это запах принудительной чистоты, плохой еды, непромытого, отчаявшегося человеческого тела (баня раз в 10 дней). Вообще же в России на редкость равнодушно относятся к дурным запахам, воспринимая их как неизбежность. В том же Владимире есть Американский дом, где молодые американские преподаватели учат местное население английскому языку. Войдя в классную комнату, я поразился резкому запаху пота:
— Почему вы не просите своих учеников мыться?
Преподаватели отвели глаза, а потом посмотрели на меня как на своего. Запаха пота кроме них никто не замечал.
Но поистине великая встреча с запахом произошла у меня на обратном пути в Москву, в поселке Омофорово; там большая школа для умственно отсталых детей. Как они выживают? Школа в старом здании, похожем на Владимирскую тюрьму, светилась огнями: был ранний февральский вечер. Я попросил своего провожатого узнать, смогут ли нас принять. Он вернулся довольный: нас ждут, даже напоят чаем. Только там странно пахнет. Я не придал значения его словам. Мы вошли в помещение, и я вдруг понял, что давно не попадал в такие безвыходные ситуации. Воняло так, что вонь можно было по силе сравнить с мощью бетховенской симфонии. Я зажал нос рукой, чтобы не вырвало, но вонь все равно врывалась в меня через уши, глаза, через каждую пору. Не знаю, как я дошел (и дошел ли?) до комнаты воспитателей. Не исключаю, что я остался там навсегда. Это женщины разного возраста; за нищенскую зарплату они учат и воспитывают детей алкоголиков, наркоманов. Все бы хорошо, сказали они, но что делать с детьми после школы, непонятно. Девочки-олигофрены выходят на трасу Москва-Владимир для проституции.
— А что у вас за запах в коридоре? — деликатно спросил я, еще бледный от обонятельного шока.
— Запах? Какой запах?
— Ну, запах…
— А это камбала на ужин размораживается.
— Камбала?
— Ну, да, а что?
— Да, нет, ничего.
— А вы нам поможете? — спросили воспитательницы. — Мы на следующий Новый год ищем денег на костюм Деда Мороза. И еще бы нам любительскую видеокамеру.
В дверь учительской заглядывали дети, чтобы показать воспитательницам, которых они называют мамами, свои только что нарисованные рисунки.
Чем дальше Сталин уходит в историю, тем больше многих пленяет его грузинский макиавеллизм, склонность к грубым шуткам и удовольствиям, последовательный мачизм, умение противостоять Западу. Террор 37-38-х годов представляется внутрипартийной «разборкой». Принижается число расстрелянных. Сталин становится персонажем русского национального комикса, готовым говорить и делать то, что другие трусливо маринуют в подсознании. Русских по-прежнему пьянит скорее не водка, а идея безграничной власти, способы ее достижения и выражения. Новым элементом сталинских штудий оказывается почти жалостное отношение к его последним годам жизни. Осенью 1945 года он пережил инсульт и впервые официально уехал в отпуск. Дальше— еще три инсульта. Товарищи из Политбюро постепенно оттеснили его от власти. Он все забывал, писал корявые записки и не подписывал никаких документов. Страна жила при Сталине без Сталина. Читаешь — плакать хочется. Пятым инсультом Сталина стало беспамятство пережившей его страны.
Раиса Горбачева никогда не будет всемирной любимицей, как леди Д., но ее роль в истории России несомненно значительнее мирового признания принцессы. У русских считается не очень приличным любить свою жену. Михаил Горбачев не побоялся бросить вызов этой традиции, навязав русскому обществу свою любовь к Раисе Максимовне, хотя здесь не было демонстрации: он просто ее любил. Его манера публично держать жену за ручку казалась не менее радикальной, чем снос Берлинской стены. На месте Политбюро возникла политмуза.
Первая и последняя советская леди, Раиса Максимовна меньше всего подходила для светской хроники. С ней ничего не случалось, кроме того, что она была на виду, но она вызывала фантастическое бешенство почти всех русских людей. И чем лучше она была, тем хуже о ней отзывались. Теперь, когда она умерла, об этом стараются не говорить, но я хорошо помню тот яростный блеск в глазах, с которым люди поносили ее. Это была сублимация. Население России отказывалось идентифицироваться не столько с ее образом, сколько с действиями ее мужа. Она взяла на себя дурную энергетику страны, защитив от нее Горбачева. Ее умение держаться, улыбаться, одеваться в стране, лишенной хороших манер, казалось многим агрессией чуждых сил, чуть ли не натовской экспансией на Восток. Я не склонен преувеличивать ее профессиональные достоинства, ученые степени. Достаточно того, что для Горбачева она была совершенством. Он должен был вести себя достойным мужчиной в ее глазах.
Вот в чем подлинный стимул перестройки, оказавшейся любовным подарком ей. Раиса Максимовна с благодарностью приняла его, не подозревая, вместе с мужем, что, в конце концов, она умрет от этого подарка, от стрессов и переживаний, которые в нем таились. Политмуза создала новую Россию, которая, если она будет действительно новой, когда-нибудь по достоинству оценит ее.
В Москве входит в моду убивать друг друга топорами. Это, конечно, дань уважения к Достоевскому. Москва превращает Достоевского в писателя для подростков в буквальном смысле этих слов.
Шестнадцатилетний Сережа, живущий на Садово-Сухаревской площади, очень не любил своего папашу-пьяницу, который нигде не работал и заставлял его собирать по помойкам пустые бутылки. Папаша часто бил мальчика и практически не кормил, но зато кормил бездомных кошек, которых в его квартире развелось столько, что по ней нельзя стало быстро ходить. Ненависть между отцом и сыном кое-как сдерживала бабушка, но она угодила в больницу с дизентерией, объевшись щавелем, нарванном во дворе, и вот тут-то и возник Достоевский.
Сережа, не выдержав очередных побоев, поздним субботним вечером схватил на кухне топор для рубки мяса и огрел папашу по голове. Затем он принялся за дело, которое заняло у него всю ночь: отрубил папе голову, две руки и левую ногу, а правую не стал рубить, потому что устал. Из отрубленных конечностей он сварил на газовой плите, сильно засранной кошками, суп и устроил кошкам настоящий пир. Кошки урчали от удовольствия и дрались между собой за лучшие куски мяса.
Когда милиция схватила подростка, у него в холодильнике стояла полупустая кастрюля с бульоном из папы.
— Ты пил его? — спросили сыщики.
— Я — не людоед, — гордо ответил подросток.
Сережу отвели в тюрьму. После того как его накормили арестантской пищей, он долго благодарил милиционеров, признавшись, что уже давно так вкусно не ел.
В России и так всё держится на соплях; пойдешь против примет, страна окончательно рухнет. Советская власть официально воевала против суеверий — и что с ней стало? После ее смерти, вместо перехода к капитализму, начался бум оккультизма, триумф астрологии. Особые гонения открылись на сатанинское число 666 — символ апокалиптического зверя. В Москве, по просьбе православной церкви, был переименован 666-й маршрут автобуса, а пассажиры электрички Москва — Осташков, засыпав железнодорожное начальство письмами, добились изменения сатанинского номера поезда 666 на безвредный 604.
Борьба с сатанизмом пробудила к нему интерес. Возникли секты азартных осквернителей кладбищ. Денег на ночную охрану кладбищ нет, нужно только перемахнуть через забор. Тихое Рублевское кладбище на западной окраине Москвы стало жертвой погрома: кресты сбиты, памятники разрушены, могилы раскопаны.
— Осквернено 80 захоронений, — подсчитали милиционеры.
Сыщикам удалось поймать двух отважных сатанистов, испытующих божественное терпение. Их тела были разукрашены идеологической татуировкой: пятиконечными звездами.
— Коммунисты?! — растерялись милиционеры, у которых на погонах похожие звездочки, как привет от покойного СССР.
Но милиционеры ошиблись: пятиконечные звезды парней оказались перевернутыми— верный знак сатаны. Это — дети богатых коммерсантов, а наша милиция, хоть и верит в приметы, готова брать деньги хоть от самого держателя числа 666.
К трем годам тюрьмы приговорил московский суд 24-летнего отца, который продал своего двухнедельного сына за 200 руб. Сделка состоялась на Казанском вокзале, куда отец ребенка пришел с его матерью-проституткой. Пока мать, найдя клиента, зарабатывала себе на жизнь, ребенок описался и расплакался. Отец, тосковавший в зале ожидания, не знал, что делать, и тут одна добрая 22-летняя девушка, по имени Ольга, предложила перепеленать ребенка и даже купила ему молока. Отец чистосердечно признался ей, что сын ему не нужен, и Ольга решила купить его за 250 рублей и увезти в свой родной город на Волге. Отец, подумав, отдал сына за 200, поскольку Ольга уже потратилась на молоко.
Каждый год в московских роддомах остается примерно 800 младенцев, от которых отказываются матери. В основном это женщины, приехавшие в Москву на заработки из бывших советских республик. Врачи пытаются убедить женщин не отказываться от ребенка, но боятся переусердствовать: одну мамашу убедили, она забрала ребенка, а потом заперла его в камере хранения на вокзале. Ребенок задохнулся.
Женщины, отказывающиеся от детей, ложатся в роддом без документов, под чужой фамилией. Подкидыши автоматически получают российское гражданство, остаются в Москве в детских домах. По закону в 18 лет им бесплатно предоставляется жилье. Вот тогда-то на новоселье к ним, бывает, приезжает незнакомая женщина:
— Здравствуй, я — твоя мама!
Блатные песни несутся по летней Москве — народ делает музыкальный выбор в пользу хриплой, бесшабашной русской вольницы.
Блатные песни — знак парадоксальных ценностей, присущих русскому обывателю: страшась реальных воров и грабителей, которые потрошат его квартиру и угоняют с мукой нажитый автомобиль, он философски близок их мифологическим двойникам, пропивающим награбленное в дорогих кабаках с блядьми и черной икрой. Вор в русском национальном сознании — не преступник, а своеобразный диссидент, идущий против законов всегда ненавистной власти, которая тоже грабит, но с помощью не физического, а бюрократического насилия. «Вор в законе» — легендарный социальный статус, уважаемый авторами детективов и втайне милицейскими чинами. Вор никогда не соглашался быть «советским человеком», и потому его как тип возлюбила либеральная интеллигенция, вслушиваясь в стихи и песни своих кумиров, от Сергея Есенина до Владимира Высоцкого.
Дайте ворам амнистию. Она вплотную приблизит образ вора к любителям тюремного фольклора. Песня со страшной силой ворвется в жизнь.
В нашем доме на чердаке живет Бог. Дом серый, доходный, в маленьком переулке, возле него растет старый тополь, который сломался пополам в очередную бурю, но неожиданно ожил, и теперь это — лиственный шар с толстой палкой ствола. Через реку, особенно ранним солнечным утром, хорошо слышатся объявления, с какой платформы и куда отходят поезда. Там Киевский вокзал.
Народ в подъезде очень смешанный, половину квартир заселяют коммунальщики, другую половину расселили, и к дому теперь подъезжают люди в хороших машинах. Логичнее в таком подъезде жить Карлу Марксу, который бы заново мог написать книгу о классовой войне, о том, что коммунальщики все ломают, воруют газеты из почтовых ящиков и очень сорят на лестничных клетках, но что это так полагается обездоленным. Зато богатые терпеливо и без надежды на успех все это чинят, убирают и ждут, пока коммунальщики свалят. Но бабки не хотят никуда ехать, мечтая помереть рядом с тополем.
Коммунальщики рано встают, на весь подъезд хлопают дверью лифта и едут на работу. Есть тихие квартиры, с фикусами, и — буйные, без фикусов. Там какие-то странные нравы, которые мог бы охотно описать молодой Максим Горький.
Но вместо Горького и Маркса на чердаке живет Бог. Его присутствие для жильцов подъезда настолько очевидно, что речь даже идет не о вере. Можно ли верить в то, что есть в непосредственной близости?
Именно из нашего подъезда Бог руководит всей вселенной и делает это ненавязчиво и незаметно, без бюрократии, не снимая у московских властей никакого офиса, даже персонального компьютера у него нет. Он, может быть, сам компьютер. Ему никаких помощников не надо. Он живет на чердаке, но не как бомж, а так нормально живет, только лифт до чердака не доходит, и надо один пролет подниматься пешком, а потом карабкаться по железной лестнице под потолок.
Удивительно, что Бог совершенно не интересуется тем, в каком состоянии жильцы содержат свой подъезд. Как будто Ему все равно, будет ли на лестнице чисто, подметает ли ее уборщица или нет. Поскольку расстояние в нашем доме до Него минимальное, молитвы доходят хорошо, грех жаловаться, но, видимо, молитвы от наших жильцов поступают к нему очень противоречивые, и, если их все сложить вместе, непонятно, кому отдать предпочтение.
Возможно, надо отдать предпочтение старым жильцам, ветеранам подъезда, знавшим дом еще в те времена, когда на лестничных клетках постоянно взрывались зимой батареи, и подъезд напоминал грязную баню, и никому до этого не было дела. Интересно, что ветераны подъезда совершенно не считают подъезд своим, не закрывают даже зимой входную дверь, им все равно, работает ли в подъезде домофон.
— У нас нечего красть, — говорят они Богу.
В любом случае, они против установки домофона, даже если в подъезд заходят чужие люди и писают там рядом с лифтом.
Когда я смотрю на это равнодушие, мне становится понятно, что их души настолько устали, что им не до молитвы. Тем не менее Бог не прислушивается к тем, кто хочет потратить свои деньги и обустроить подъезд.
С другой стороны, Он допускает кровавые драки. Дерутся внизу, перед лифтом, и странно как-то дерутся, по всякой ерунде. Агрессия, бешенство вырываются из усталых раздраженных людей не по делу. А квартира, что у меня над потолком, и вовсе до недавнего времени была жутким притоном. Там по ночам все время падали люди об пол, и весь дом вздрагивал, но Бог терпел. Впрочем, Он не жил в моей квартире, на потолок которой те, кто жил наверху, так настойчиво падали. А падали на меня пара глухонемых, бывший футболист, очень дешевая проститутка со своим хахалем и старым папашей, и они там, по-моему, все перетрахались, но еще больше перепились. Раз в месяц, в субботу большой стирки, они регулярно заливали меня, и я бежал наверх, а они мне говорили, что они пьющие, у них нет денег и совсем их нельзя ругать. Наконец я взмолился — и их отселили.
Но моя молитва дошла до чердака с какими-то странными последствиями. Нет, чтобы их просто-напросто выселить. Их выселили из подъезда через жуткую катастрофу: та самая дешевая проститутка задушила своего собственного папашу с костылем подушкой. Да, я молился о том, чтобы их выселили, но не в такой безобразной форме. Я не хочу сказать, что мне было особенно жалко этого старого папашу, который невероятно гадил в подъезде, но все-таки я не хотел, чтобы все кончилось милицией с автоматами и демонстративным выводом дочки в тюрьму.
Если бы мне заранее сказали на чердаке, хочу ли я остановить потоки воды по моим стенам раз в месяц — почему-то у них всегда переливалась ванна, а стиральной машины, конечно, не было, у них вообще-то ничего не было, кроме пьяных драк — посредством отцеубийства, я бы, наверное, выступил против отселения старого папаши на тот свет, хотя, честно сказать, моему терпению настал конец, но, видимо, на чердаке других возможностей не нашли.
А жаль.
И если у нас в подъезде, в непосредственной близости от Всевышнего, происходят такие кровавые вещи, то что можно требовать от других, более удаленных от Него мест, где случаются черт знает какие катастрофы из-за необдуманных молитв разных замороченных людей, — молитв, случайно рассмотренных положительно у нас же на чердаке?
Наверное, ничего.
Я летел из Москвы в Непал. Рядом со мной сел нестарый монах в оранжевых одеяниях, довольно вонючих. У них не лица, а расписанные кисточкой куриные яйца. Когда мы взлетали, он неожиданно схватил меня за руку, судорожно сжал и судорожно, жалко стал смеяться.
— Ты чего? — не понял я.
— Боюсь, — сказал он.
— Но ты же буддист, — сказал я.
Монах не преодолел зависимость от страха. Может быть, весь его буддизм только и есть попытка преодолеть страх, спрятаться от страданий и саморазрушения. Но я тоже хочу схватить монаха за локоть. Я хочу ему сказать:
— Побудь со мной.
— Зачем?
— Я боюсь быть один.
Не только богатство и славу. Любовь в гроб с собой тоже не положишь. Может быть, мы придумали истории о любви только потому, чтобы не оказаться в одиночестве. Мы нагрузили любовь излишними коннотациями, связанными с творением. Может быть, сделав акцент на любви, придумав это слово, растиражировавшись в привязанностях, зацепившись за образ, мы уклонились от бессмертия, задраили единственно возможный люк, признали свою поражение. Любовь нас связала по рукам и ногам. Если у тебя есть талант, когда участвуешь хотя бы минимально в глобальном сотворчестве, любовь уходит на второй план, испаряется, становится маревом. Любовь закрывает собой черную дыру мироздания. Заглянем туда. Там как-то все неподвижно колеблется. Это для смелых. Продолжим полет в ровной пустоте. Освободимся от придуманных слов. Бог — не фрайер.
А был ли Пушкин?
Не знаю, как бы я смог жить в России, если бы не было Пушкина. Это невозможно объяснить иностранцу. Пушкин не создал ни Фауста, ни Дон-Кихота. Его даже не растащили на афоризмы. При всей его всемирной отзывчивости, на которой так настаивал Достоевский, Пушкина не назовешь международным явлением. Уважение иностранцев к Пушкину похоже на чайную церемонию: все улыбаются, но в душе предпочитают выпить что-нибудь покрепче.
Между тем Пушкин дал русской культуре нежданный-негаданный свет такой силы, что она до сих пор отражает его. Сущность Пушкина — принадлежность к свободе. Пушкин скорее всего — единственный свободный писатель России. В нем есть исключительная бесполезность. Его можно расколоть на разные «полезные» куски, но в своей целостности он отчетливо противоречив, одни его высказывания поглощают другие. Он показал и явил собой ясную противоречивость жизни. Он ужасался тому, что родился в России, но не желал России иной истории. Он писал детские сказки и порнографические поэмы.
Если он чему-либо учил, то разве тому, что на свете почти все относительно, изменчиво, непостоянно, а значит — жизнь продолжается.
Если бы не было Пушкина, не знаю, на каком бы языке я говорил. До Пушкина Россия едва ворочала русским языком, на нем не говорили, а перекатывали во рту тяжелые камни синтаксиса, хрустели костями архаических суффиксов. До него писали тяжело и коряво, точно так же, как и жили. Пушкин подчинил язык бесконечной легкости своей жизни, освободил его и предложил потомкам.
Самый захватывающий пушкинский роман — его жизнь. Он мог бы с большой выгодой для себя славить в одах русский трон, но предпочел жить бунтарем, циником, бабником, атеистом. Он написал кощунственную поэму «Гаврилиаду» о порочном зачатии Девы Марии, которая не могла не вызвать скандала, даже оставшись рукописью. Метафизический циник стал основоположником отечественного самиздата.
Не только метафизический.
Маленького роста, 1,65 м, лицом похожий на обезьяну, Пушкин был первой в русской литературе суперзвездой, окруженной мифами и сплетнями. Кто не знает о том, что в южной ссылке он выеб жену своего влиятельного начальника, губернатора края графа Воронцова? А «случай» Керн, прекрасной соседки, воспетой в самом известном любовном русском стихотворении, которую в частном письме он от души назвал «блядью»? Но он и сам был хорошей «блядью», когда поостерегся (сославшись на зайца) ехать в Петербург, узнав о декабристском восстании. Друзья отправились на виселицу или в Сибирь, а он был приближен к новому царю, который назначил его камер-юнкером, а себя — пушкинским цензором, что было оскорбительно, почетно и безапелляционно.
Все гении — сексуальные животные. Вон они стоят с красными поднятыми хуями по обочинам Млечного Пути. А вот и наш Пушкин.
Любовные проделки русского эфиопа закончились самой яркой и самой гнусной любовной катастрофой в истории родной культуры. Пушкин на своем примере блестяще доказал, что даже национальный гений № 1 не застрахован от унижения быть «опущенным» своей бабой. Донжуановский список, с любовным восторгом собранный пушкинистами (а кто явился на бал в полупрозрачных белых штанах на голое тело?), стал ему метафизическим приговором не хуже, чем у самого Дон-Жуана. Сколько бы Пушкин ни брюхатил первую московскую красавицу, она неизменно уходила в блядском кокетстве от верности своему мужу с царем, гомосексуалистом, с кем угодно. С женской точки зрения, гений не стоит нормального, предсказуемого красавца-француза. Никакие стихи, никакая слава, никакое божественное вдохновение не спасли гения от позора. Он стал рогоносцем, независимо от «проникновения» чьего-либо члена во фригидную пизду Натали. Он испытал адские муки неопределенности и обосранности. Высший свет единодушно встал на сторону Дантеса, хохоча над ревностью Пушкина, бесславно доведшей его до могилы. Царь брезгливо приказал похоронить нашкодившего поэта подальше от Петербурга.
Другого солнца в русской поэзии не было. Было всякое, но солнца не было. Чем больше времени проходит со смерти человека, тем закономернее кажется его смерть, даже если она чудовищно неестественна. В любом случае Пушкин был бы не в силах остановить движение русской культуры в сторону совсем не культурной полезности.
Если совокупность противоречий, мимикрирующую под золотую середину, считать гармонией, то Пушкин гармоничен. В его стихах есть очевидное совершенство, в которое вновь и вновь приходится только верить не знаю щим русский язык. Пушкин принципиально непереводим. В переводах его стихи превращаются в ослепительную банальность. Непереводимость Пушкина, которая отличает его от культурных героев других народов, позволит сделать вывод о фантастической пустоте его поэзии. В сюжетном плане «Евгений Онегин» состоит из натяжек; «Капитанская дочка» по содержанию еще менее значительная вещь. Но именно здесь и зарыта собака. Пушкин имеет дело не с семантической наполненностью слова, а с его бестелесной аурой, которая у каждого слова имеет особое свечение. Поэзия Пушкина есть комбинация и колебание словесных аур. Эти ауры отражают скорее не состояние смысла, а как раз напротив — смысл пустотного состояния, а именно это и можно назвать вдохновением. Таким образом, Пушкин — самовыражение вдохновения в чистом виде, доказательство его наличия. То есть вера, которая фактически переходит в знание. А этого не бывает без оккультизма. А оккультизм противоположен, противопоказан трехмерному миру. Короче говоря, это значит, что Пушкина не было, нет и не может быть.
Любовь к глупости
Главным киллером мировой литературы можно считать человеческую глупость. В последние десятилетия глупость приобрела размеры планетарной эпидемии. Об эпидемии глупости как-то не принято говорить, но она может оказаться сильнее СПИДа и прочих смертельных болезней. Она способна полностью уничтожить человека как вид. Угроза перерождения становится реальностью.
Глупость всегда была врожденным пороком, но культура долгое время умела кое-как справляться с ней. Культурный отбор осуществлялся иерархическим способом, блокируя дураку путь в высшее общество. Общество оставляло дураков внизу, в гуще черни, и они там мирно плодились и умирали, не слишком влияя на ход истории.
Дурак — понятие многогранное. Его отличительное свойство — неадекватность. Он чувствует себя бессмертным в самом узком атеистическом смысле этого слова. Он самодостаточен. Стоит только развратить дурака заботой о его интересах, как он становится хамом. Хам — основа любой революции. Он относится к другим, как к говну. Это особенно хорошо видно в нашем отечестве.
В XX веке глупость рванулась к власти. Ее победа впечатляюща. Глупость падка на демагогию (более того, именно положительным влиянием демагогии на человека определяется его глупость), в результате чего произошли блестящие тоталитарные перевороты в России, Германии, других местах.
Но тоталитаризм глупости, восторжествовавший, в частности, у нас, был еще только ее предварительной победой, поскольку осуществлялся на практике в таких диких формах, что порождал невольное сомнение этического и эстетического свойства. Прямая глупость — не слишком хорошая пропаганда глупости.
Гораздо успешнее укоренялась глупость в западных странах под лозунгом демократии. Как демократия, так и рыночная экономика оказались наиболее серьезной поддержкой для дураков. Рынок — рассадник глупости. Потребление — рай идиотов. Реклама — изощренная форма демагогии.
При конфронтации с тоталитаризмом демократия защищалась своим умом. Ум культивировался как средство выживания, что видно в иронической форме хотя бы по фильмам с Джеймсом Бондом, и демократия в конечном счете победила. Но, победив, она начала распадаться из-за отсутствия дебильного врага. То, что сдерживалось в течение десятилетий конфронтации, теперь, в отсутствие опасности (хотя можно ли говорить об ее отсутствии перед лицом разных вариантов фундаментализма?), растаяло и потекло фекальным потоком идиотизма.
Первой жертвой уничтожения глобальной конфронтации между Западом и Востоком стала мировая литература. Мировая литература сегодня — «Титаник», увиденный в трех временных измерениях одновременно: за минуту до катастрофы, в ее момент и идущий ко дну. Совмещенность зрения предполагает целый набор апокалипсического удовольствия. Халатная беспечность перемежается воплем жертв, вопль жертв — салонной музыкой. Танго с рыбами. Коктейль с айсбергом.
Вглядимся в пассажиров. Что представляет собой обычный-типичный мировой писатель нашего времени, гость престижных ежегодных писательских тусовок в Торонто и Эдинбурге, лакомый кусок Франкфуртской книжной ярмарки?
Ставленник своих издательств, организующих писательский успех по схеме: престиж — деньги — престиж, он отрабатывает свой угрюмо-обаятельный имидж в бесчисленных интервью, испытывая аллергию к журналистам как к классу. Он знает: телереклама сильнее рецензий в газетах; он недолюбливает читателей и ненавидит критиков, но вынужден считаться со слабыми покупательными способностями первых и умственными — вторых. Разговору о литературе он предпочитает хорошее шотландское виски. С презервативом в кармане, выданном ему любящей женой на всякий пожарный, он любит бесплатные обеды и экскурсии на Ниагарский водопад, обычно скуповат, тщеславен, рассеян. Его порода видна в том, что он скучает в компании плоских людей и не выносит плоских шуток. Над ним — только нобелевские лауреаты, которые, как правило, еще более, чем он, экстравагантны. Те любят совсем неожиданные вещи: скажем, Фиделя Кастро, как Маркес, или терроризм и дельфинов одновременно.
Западный писатель брюзжит по поводу политической корректности, но признает ее как бытовую форму всеобщего примирения. Западная цензура, особенно американская, бывает покруче советской. Советский редактор отводил глаза, вычеркивая наиболее толковую мысль, и объяснял автору: у меня дети. Это была, как правило, совестливая цензура. Западная цензура не страдает стыдливостью. По работе с американскими и некоторыми европейскими (с последними все же легче) журналами и издательствами я знаю, что они, как огня, боятся непонимающих глаз читателей и заставляют безжалостно переделывать то, что может задеть читательское самолюбие.
Есть мнение, что существует мировая литературная мафия. Это мнение неудачников. Успех невозможно просчитать и организовать, бестселлер — чистое везение. Каждую национальную литературу представляет ограниченное число счастливцев. Один венгр, два поляка, четыре француза. Американцев несколько больше. Любят приглашать из несчастных стран, из бывшей Югославии, из Индии. Россия сейчас не в международной моде.
Последнее не случайно. Жизнь в России стилистически не оформлена, а традиционные этнографические романы мало кого волнуют. Беда наших писателей — малая энергетийность текста, повтор банальных истин, нечистота жанра. Никто почему-то не верит, что Россия может сказать что-то свое, незаимствованное, не украденное у других. Отчасти это правда.
Но не забудем, что мы на «Титанике».
Некоторые писатели похожи на осторожных, разумных крыс. Они загодя бегут с корабля в спасательных жилетах. Гребут в сторону кино, телевидения, журналистики, политики, интернета, светской хроники. Другие одичало стучат на допотопных пишущих машинках, сидя в своих накуренных каютах, думая о смысле жизни, а также истории, в то время как жизнь и история готовы оборваться в любой момент. Третья группа писателей гуляет по буфету. Фестивали сменяются университетскими лекциями, мастер-классы — встречами с читателями, которые, впрочем, растворяются в тумане, как привидения.
Может быть, все это уже не имеет никакого значения?
Я родился писателем. Я не знаю, что это такое, кроме того, что это — особый дар. Нужность этого дара в том, что он сопротивляется всякой форме утилитарности. Тем самым создается воздух, благодаря которому люди отличаются от камней и других минералов.
Чтение есть участие в сотворении мира, то есть общение с основным мифом, который проступает как скелет в образах всяких религий и верований. Отсутствие готовой картинки развивает воображение, полезное при встрече со смертью.
А, может быть, все-таки пронесет?
Хорошим тоном во все времена считалось говорить о кризисе современной литературы. В разгар золотой поры русской словесности Белинский писал, что ее вовсе не существует. Критика пугала, писатели пугались, но литература шла дальше. На пороге нынешнего тысячелетия она, действительно, напоролась.
В литературе нет прогресса, но, безусловно, есть энтропия. Использованные приемы пародируются в следующем поколении писателей, затем выбрасываются на помойку. Но современная литература больше копается в этой помойке, чем ищет. Например, почти вся французская литература, если говорить о серьезных авторах, работает на отходах Пруста и Селина, бесспорно лучших писателей Франции XX века, но сколько же можно им подражать?
Литература — это месторождение, и писатель, если он хочет быть писателем, должен найти свой новый менделеевский элемент и украсить им свою литературную биографию. Иначе литература испытывает нестерпимую усталость.
Против основ демократии трудно спорить, любая альтернатива кажется насилием над человеческой волей. На Западе вымирает старая система просвещенной демократии, поскольку рынок сильнее просвещения. Рынок нуждается в общественном порядке, полиции, учителях и хороших университетах, но он яростно сопротивляется любой форме контроля над ним. Рынку нужны доверчивые массы, без саморефлексии, и он умело их создает. Он перерабатывает массы в индивидуальных потребителей, но ограничивает развитие индивидуальных способностей своими меркантильными нуждами.
Ленинский лозунг «искусство принадлежит народу» — рыночный лозунг. Идеалом культуры для рынка стала маскультура, то есть его «культурный» придаток. Рынок породил маскультуру во всем ее великолепии. Он поощряет культуру развлечения, а человеческая глупость охотно впитывает ее.
Человек, чья голова нафарширована бульварным чтивом, комиксами, детективами, розовыми романами, рекламными стихами, популярными песенками — это уже не человек, а зомби, если он не знает настоящей цены всем этим вещам. Детективы запоем читать не менее вредно, чем пить бормотуху, но кого останавливают предупреждения Минздрава? Бульварное чтиво — запруда мертвых слов. Оно бросает вызов литературе не потому, что оно лучше, а потому что, читая его, не надо напрягаться. Чтение должно быть без усилий. Это — закон производителей книжного продукта, сливающих его распространителю, который, в свою очередь, размазывает товар по книжным магазинам. Вся эта специальная терминология нового времени определена заботой об усталых пассажирах метро.
Умственная лень, однако, не самое главное. Литература требует от человека такого качества личной жизни, которое он — несчастный обыватель — не может в себе обнаружить, потому что ищет не там. Качество жизни — не шикарный автомобиль, не джакузи и не божественный талант, а способность быть открытым по отношению к абсолютным ценностям. Конечно, русский затраханный человек — не индус, медитирующий на рассвете, но эта способность есть у всякой живой души.
В России развлечение — новинка, и как новинка имеет право быть модной. Я не против всех тех развлечений, в которых есть страсть и азарт. Более того, я считаю, что Россия всегда томилась своей подпольной революцией страсти. Россия должна перебеситься. Но кто и когда станет поднимать затонувший «Титаник» со дна?
Катастрофически обстоит дело с литературой во Франции, Италии, других средиземноморских странах. По своему опыту знаю, что Германия и Голландия — самые читающие страны Западной Европы. Но даже там тенденция — негативная. В Америке особенно чувствуется эпидемия глупости. Еще одно поколение — и люди уже потеряют понятие о том, что такое литература. Цепь порвется.
Маскультуре можно, конечно, противопоставить презрение, но плевала она на презрение. Можно, конечно, попробовать бороться с ней запретами, но она будет вопить о свободе самовыражения и апеллировать к конституции. Тем не менее маскультуре надо указать на ее подлое место. С ней лучше не церемониться. Дуракам надо сказать, что они — дураки.
В России интеллигенция оказалась беспомощной и не сумела при перестройке общества перехватить и удержать инициативу. Она в какой-то степени была готова к освобождению, но свобода оказалась для нее слишком трудным подарком, с которым она не справилась. Однако в России есть до сих пор приятное общенациональное предубеждение против тех, кто думает исключительно о своей корысти. Молодое поколение прагматично, но, как правило, против того, что делается с «особым цинизмом». Это дает некоторую надежду на продолжение литературы в нашей, отдельно взятой стране.
Тут не помогут ни толстые, ни глянцевые журналы. Одни слишком обращены к старым ценностям, другие — к дешевке. Но можно попробовать сделать журнал или ряд журналов, которые бы выглядели как пропуск в клуб просвещенных людей. Когда-то таким был «Новый мир».
Элитарность — игра высокомерия, но культура не терпит демократического равенства, она основана на жестком приоритете таланта, и в век маскультуры культурная элита могла бы противостоять глупости.
Где взять культурную элиту?
Наши писатели разобщены. Они щелкают друг на друга зубами, как шакалы. Пространство русской культуры стало кубистичным. Наша критика немощна, безапелляционна, партийна. В литературе идет холодная гражданская война между приверженцами гуманизма и более трезво мыслящими людьми. Гуманизм по-прежнему играет разрушительную роль утопической конструкции.
На Западе писатели стесняются говорить о метафизике. Им кажется, что это старомодный вздор. Однако каждый настоящий писатель знает: литература не есть форма самовыражения, но подслушивание истины, идущей извне и издалека. Литература питается культурным контекстом, который разлит в биосфере и склонен к непостоянству. Кто его чувствуют и есть писатели. Остальные — сапожники от литературы.
Смешны те, кто думает, что истина за первым метафизическим углом. Но еще более нелепы те, кто верит в национальную исключительность и проповедует изоляционизм. Мы это уже проходили, и не раз. Кончилось все это скверно.
Недавние надежды на православие как гарант нравственности, необходимой для литературы, оказались иллюзорными. Мне понятны те, кто ищет религиозную истину в других местах. Это скорбный, но, видимо, достойный путь. Православие не только консервативно, оно просто-напросто — за редкими исключениями здравомыслящих людей— тоскует по мракобесию. Бог с ним, конечно, но все-таки жаль, что наша национальная дверь в вечность забита и трудно сказать, когда она наконец распахнется.
После шока начала 90-х годов Россия медленно разворачивается к чтению. Вот ключевой момент выбора. Не читайте, соотечественники, дряни — козлятами станете! Из козлят быстро вырастут понятно кто. У нас в стране я вижу возможность ограничить поле маскультуры. Она еще имеет некоторые комплексы неполноценности, полностью не обнаглела. У разнородной литературной попсы сытая ухмылка, но бегающие глаза. Государственные и общественные структуры страны не устоялись, и хочется выработать такие формы свободной жизни, при которой глупости будет перекрыт кислород. Ну, хотя бы отчасти.
Конечно, легче всего — прикинуться. Придурь — это так по-русски и так красиво. Глупость — как и пьянство — в России забава. Зачем искоренять глупость? С ней веселее.
Но я бы все-таки перекрыл глупости кислород. Просто для того, чтобы относиться к глупости снисходительно.
Если глупость не сдается, ее сдают в зоопарк.
Мусор на совке
Когда Господь Бог решил смутить русскую литературу, он придумал Александру Маринину. Прием не новый, если вспомнить «Милорда глупого», оскорбившего вкус Некрасова или предреволюционный бестселлер «Ключи счастья» Вербицкой. И все же это тонкий божественный прикол, тем более что Маринина — атеистка, подполковник милиции и дама, приятная во всех отношениях.
Мое знакомство с ней началось с путаницы имен, детских прозвищ, кликух, псевдонимов, что в данном случае свелось воедино. Марина Анатольевна Алексеева не только не Александра Маринина, но даже не Марина, а зовут ее с детства Машей. Маринина — дама-ширма, Марининой в живой природе нет, и понятно, почему, когда Маша читает статьи про Александру Маринину, ей кажется: это о ком-то другом. Точнее, о той, кого презирают писатели, кем сбита с толку интеллигенция, кого обожает народ, который в каждом вагоне метро читает ее детективы. Из скромности, но без ошибки, она называет свои книги не романами, а «произведениями», себя — не писательницей, а «автором». Совершила ли Маринина преступление против культуры, играя на чужом для нее поле литературы без знания законов словесных игр? Перешла ли невидимую границу, невольно созданную Гуттенбергом, вкладывая в мозг массового читателя свои случайно-приватные мысли? Запад привык к кирпичам криминальных бестселлеров, радикально отделивших понятие «книга» от «литературы», но Россия совсем недавно стала задаваться этими растерянными вопросами. Расследуя «дело Марининой», я пришел к выводу, что таких Марининых в России — пруд пруди, но именно эта соединила в себе трудолюбие, удачу, профессиональный опыт криминалиста и стала неповторимой.
Успех Марининой, который ошеломил критиков и писателей с грошовыми гонорарами, покоится на четырех слонах. Мощный криминальный фон России делает ее детективы прививкой от смутного, всепроникающего страха. Их серийность прихватывает фанов мыльных опер. Подкупает и местная версия жанра, бывшего «запретным плодом». Наконец, мобильное приобщение читателя к изнанке узнаваемой, всамделишной жизни. Остальное — прокат остросюжетного канона.
Страсть Марининой к литературе имеет «постыдную», по ее словам, подкладку. В детстве сочиняла стихи об осени и щенках, в юности — любовные романы с «мудовыми страстями». Строгий папа-милиционер, как призрак фрейдизма, все время простоял на посту у нее над душой, отрастив у дочери обидчивость, комплекс некрасивости, физических дефектов, о чем она сообщает с резкой откровенностью. Так, несуразно большие дымчатые очки объясняются не данью провинциальной моде, а очень слабым зрением: она скорее слышит, чем видит мир. Мечтая стать киноведом, она воплотилась в ученого-криминалиста, звезду системного изучения убийц-насильников. Большинство клиентов она по-прежнему по-бабски жалеет, валя все на пьянство, над ворами смеется, зато не любит грабителей. Ее либеральная этика, согласно которой «каждый имеет право быть таким, каким он есть» и правомерны лишь вкусовые оценки «нравится — не нравится», похожа на самооправдание.
Она в нем нуждается, как всякий человек случая. Она и не думала писать детективы, уговорил коллега, и вместе, укрывшись под зонтиком «Маринина», за 19 дней они родили книгу. Затем стала писать одна, консультируясь с мужем Сергеем, симпатичным, на мой взгляд, следователем, которого она нежно зовет «мой сысик», с опорой на сквозную фигуру женщины-сыщицы, Анастасии Каменской.
Несмотря на грим и ретушь, в Каменской проглядывает автор, да она, собственно, и не скрывается. Никому не ведомая Маринина издала первую книгу в 1995 году, с тех пор вышли десятки, огромными тиражами и с успехом, перевалившим за границы России. Феномен Марининой в том, что она, скорее, логическое следствие победно завершившегося «бунта масс», чем его организатор. В нее, как в воронку, стекло русское массовое сознание, и когда эта масса застыла, родилась гипсовая королева массового сознания. Но и сама королева оказалась не промах. Она нашла для себя роль «маленькой» инженю, защищающей автора от упреков. Узнав об ее участии в международной конференции «Женщина и литература» на Сицилии, я поинтересовался, как она чувствовала себя, представляя литературу. Маринина сказала, что «ее душил хохот», она «не навязывалась».
Она и в самом деле «не навязывается», но, если пригласят в пятый раз, ее, пожалуй, уже не будет душить хохот. В отношении большой культуры она выбрала слезливую позицию. Плачет на концертах классической музыки, разрыдалась в музее перед автопортретом Эль Греко. Она не может читать Достоевского, потому что горько плачет, жалея героев: «Достоевский — это то, что разрушает мою нервную систему». Но если нервы милицейского офицера Марининой выдержали поездки в исправительные лагеря для встреч с убийцами, а Достоевского выдержать не могут, то тут либо игра, либо новая ситуация в культуре. Скорее всего, и то, и другое. Читать Булгакова для нее — «работа, большой труд», она не справляется. Если над «Мастером и Маргаритой» хохочут целые поколения образованных читателей, не исключая отдельных милиционеров, то, видно, здесь и проходит водораздел. Набоков ее «раздражает», а на вопрос о любимых авторах, она указывает на прозрачных массовому сознанию Александра Грина и Куприна.
Дело не в слезах и смехе, а в установочном преодолении «большой» литературы как «работы», вытеснении ее чтивом. Энди Уорхол, Спилберг или Тарантино, каждый по своему, в традиции постмодерна признали победу «масс», но брезгливо питаются ими, как падалью. Это, если хотите, месть побежденных. Наша же королева массового сознания — на стороне победителей. Если раньше отечественная система запретов вызывала ажиотажный спрос на литературу, то теперь Маринина объективно оказывается страшнее цензуры, отвлекая читателя на себя. Повторяю, Запад свыкся с тем, что под обложкой книги может находиться псевдокнига, имеющая сугубо коммерческое значение. Однако российский читатель до сих пор относился к книге всерьез, видя в ней либо инструмент пропаганды, либо вольницу духа. Как ни плоха была советская литература в целом, власть делала ставку на хороших писателей, и отказ в начале 30-х годов от пролетарской литературы был продиктован заботой об уровне. Халтурщиками был забит Союз писателей, но «гамбургский счет» сохранялся всегда. Сегодня, когда распалось единое поле культуры, нет силы, способной остановить Маринину. Вслед за музыкальной попсой, вытеснившей с телеэкрана музыку, явилась литературная. Культура прогнулась — всё годится. Вместо Маргариты на метле читатель получает в подарок мусор на совке, милицейский роман на совковой подстилке. На вопрос, сознает ли она, что препятствует литературе, Маринина отвечает с твердой определенностью: «Кричать, что увели мужа, если он разлюбил — глупо».
Читатель нашел себе новую невесту. В какой стилистике написаны ее книги? С отмеренной улыбкой: «Если бы я знала, о чем вы меня спрашиваете! Я допускаю, что это неправильно и плохо». Она права. Книги Марининой — случайное собрание случайных слов, отчаянно стремящееся оставаться в ладах с нормативным синтаксисом. Она не пишет, а пересказывает на бумаге выдуманный ею сюжет, опираясь на доморощенную психологическую конструкцию. Любой детектив антагонистичен понятию «проза», поскольку изначально целесообразен. Но книги Марининой, если вспомнить новую французскую философию, — симулякр в чистом виде: имитация несуществующей идеи. Это высокая чистота жанра. Подлинная фикция и как феномен лихая вещь: игра на чужом поле.
Так, собственно, и назван один из наиболее известных детективов Марининой. Может ли сыщик искать контакт с мафией, играть с ней в одни ворота, чтобы разоблачить преступление? В России, судя по жизни, он должен, раз мафия сильнее милиции. Более того, главарь местной мафии, толковый старик-гурман в белом свитере, пекущийся об интересах своего города не меньше, чем о своем желудке, изображен автором как человек, необходимый для продолжения государства российского, чего не скажешь об интеллигенции. Это детектив о ее преступлениях, по сути, подрыв доверия к ней. В западной традиции герой-сыщик, безусловный эталон благородного поведения, защищает положительные ценности демократического общества, и как бы хорошо или плохо ни была написана криминальная повесть, это условие существования жанра. Маринина же насыщена непереваренными идеями. Когда-то Осип Мандельштам назвал плохих переводчиков отравителями общественных колодцев. Как назвать детективщика, который, пользуясь случайными представлениями о добре и зле, въезжает в массовое сознание и закладывает там мины?
Какие мины? Маринина походя (в разговоре и в книге) опровергает тезис Пушкина, что гений и злодейство несовместимы. Шайка преступников по заказу сексуальных маньяков занимается производством садистских порнофильмов, в которых режут и убивают подневольных актеров. Каменская разоблачает бандитов: режиссером преступных фильмов оказывается талантливый человек. Добывая деньги на съемки «хороших» фильмов в условиях бедствующей России, он хладнокровно устраивает кровавые бани. Вывод: талант — не алиби (массовое, антиинтеллигентское сознание рукоплещет), и ради творчества человек готов на все. Моральный компромисс художника, доведенный Марининой до легкомысленного абсурда, оборачивается залетной профанацией любых спорных и бесспорных представлений о природе творчества.
Кроме того, режиссер — лицо кавказской национальности, и, при нынешних распрях, описывая его преступления, Маринина сладко целуется с массовым сознанием, создавая такой образ врага. Это все равно, что в Европе написать детектив о монструозных преступлениях талантливого турецкого или югославского иммигранта. Выпады против «восточных» людей одним режиссером не ограничиваются, и, когда я задал прямой вопрос, по губам Марининой пробежала улыбочка: это, сказала она, «случайность».
Второй «случайностью» стал главарь садистской банды, стратег порнографии и убийств. Признаться, я вычислил его еще в первой трети книги по нехитрому принципу: им должен быть самым невинный, — и потерял к детективу интерес, но встал вопрос о главной мине. Суперсадистом обернулась милейшая старушка, преподавательница музыки, учительница многих знаменитостей, еврейка Вальтер. Если бы Маринина писала в духе эпатажного юмора, я бы поздравил ее с успехом и записал в «крутые» концептуалисты, которым по барабану социальные ценности. Она — приманка для молодого эстета, наслаждающегося переполохом в культуре с такой же страстью, с которой французские либертины 18-го века наслаждались запретным анальным сексом. Тем же, кто хочет прочитать книгу как комическое произведение, рекомендую эротическую сцену с участием Каменской и преступного режиссера. От страстей плавятся пломбы. Но не слишком в своих книгах юморолюбивая Маринина с ее простосердечным пафосом правдоподобия решает объяснить еврейскую коллизию психологически: при советской власти музыкантше не давали работать по профессии, не пускали за границу (на концерт в Польшу), и она, когда уже советская власть кончилась, начинает мстить за напрасно прожитые годы, да так отчаянно, что в подвале ее дома бандиты закапывают кучи несчастных жертв.
Узрев в старушке, бесплатно обучающей одаренных детей, матерую порнушницу и узнав мотивы ее деятельности, я решил, что Маринина либо сошла с ума от своего инстинктивного противостояния культуре, либо — запредельная антисемитка. На вопросы, как же еврейка стала главным врагом страны, если анонимный город в книге призван олицетворять Россию, и не слишком ли много в тексте психологических «случайностей», моя собеседница ответила, что еврейская тема тоже «случайна», в доказательство сославшись на то, что у нее самой есть еврейская кровь. И тут у меня в голове зазвучала старая песенка:
За что ж вы Ваньку-то Морозова?
Ведь он ни в чем не виноват…
Конечно, проще всего признать, что все эти темы и впрямь «случайны». Да здравствует неудачная психология! Да здравствует плохая игра на чужой территории! Иначе о чем разговор?
Побеждает тот, кто меньше любит
В сердце каждого русского дремлет Распутин. Но бывает и так, что Распутин не дремлет. Разбудишь в себе Распутина, и жизнь вышла из берегов: начинаешь испытывать яростную, ни с чем не сравнимую радость от безобразия, гульбы, неприкаянности, страдания и глумления. «Насилие — радость души», — учил Распутин. Я буду его позорить, ненавидеть вонючее блаженное лицо, мечтать выколоть пронзительные, адско-райские глаза (ни у кого не было таких глаз), кастрировать, разрубить на куски, размазать по стене, вымочить в кислоте похабных слов, но это — мой человек. Родная кровь. Распутин — древняя шаманская маска.
Распутина понять страшно. Лучше его совсем не понимать. Иначе видна вся та пропасть, которая отделяет Россию от нормальных цивилизованных стран, и — что с этим делать? Во всяком случае, Распутин — уже достаточное основание, чтобы сказать, что Россия по своим корням ничего не имеет общего с Западом.
Я вижу, как он выдавливается из утробы матери, захлебывается от первого крика; я знаю, зачем он вылез на свет: Распутин всех сдаст. Он будет целителем смерти. Он все сделает наоборот, вопреки, назло всем и себе — и добьется всего: власти, запредельного скотства, святости. В своей родной злоебучей Сибири он быстро, незаметно отрастет в мужика с мерцающей геометрией частей тела: не то длинный, не то коренастый, не то орел, не то мышь летучая, то ли с сахарными зубами, то ли с гнилыми — каждому виделся он по-своему. Столь же мерцающей будет его душа. Он ни о ком не скажет худого слова, но никому не поздоровится от его гнева. Он будет любить воровать, как всякий русский, мечтающий о спасении души. Драчливый, ищущий в кровавых драках кайф, он станет бить как чужих, так и собственного отца. Его нервная организация субтильна, как у девушки. По его же признанию, каждую весну с пятнадцати до тридцати восьми лет он не будет спать в течение сорока дней. Распутин бросится за помощью к святым. Босым пройдет по монастырям, не меняя нижнего белья по полгода. Теологическая убогость православия, не совладевшего ни с народным язычеством, ни с государственной властью, породила буйные секты желающих поговорить с Богом начистоту. Распутин ввинтится в одну из самых раскольных общин, не оскопится, но насосется бесстыжих радений, поймет, что религиозный человек должен плясать часами без передыха и быть хорошим танцором, как царь Давид. Он заделается хлыстом. Хлысты— живое противоречие русского человека, в самобичевании ищущего Христа в себе и Христом становящегося, готового отрицать семейный секс, но предаваться свальному греху, выходя из греха через грех. Втайне Распутин навсегда хлыстом и останется. Юродивый, придурок и просто дурак, он ввинтится в Петербург по самую сердцевину, митрополитов выстроит, аристократических баб взбодрит, утешит меланхольного царя, императрицу Александру Федоровну возьмет за нежное, материнское место.
Он войдет к «царям» (так он называл императорскую чету), как к себе домой — будет повод. После того, как императрица родит четырех дочерей (позже Распутин будет подсматривать, как они раздеваются в детской), наконец, появится на свет наследник Алексей, страдающий генетической болезнью семьи императрицы — гемофилией. Распутин будет с успехом заговаривать его больную кровь. Но дело не в том, кто он — знахарь или вампир. А в том, что побеждает тот, кто меньше любит.
Григорий Распутин был уродом любви. Бесчисленные книги, ему посвященные, прошли мимо главного: в жизни он никого не любил, ни жены, ни любовниц. Ни одна женщина не стала для него самоценной. Он говорил, что «только любовь свята», но на деле подменил любовь ледяным любопытством. Он ел руками все, даже рыбу. Женщин он тоже ел руками. Распутин любил трогать, щупать, видеть и унижать. Победы его не интересовали. Эротический секрет Распутина заключался даже не в подчинении, а в продлении женского сопротивления до умопомешательства. Женщина должна уступить в полном бреду. Распутина, очевидно, распалял расплавленный грех. Он связал совокупление и молитву в единый узел. Это был тот самый распутинский экстаз, который давал ему уникальную энергетическую силу. Святость любви Распутин понимал таким образом, что женщина, которая не любит своего мужа, но живет с ним, греховна, и ей надо пройти через распутинскую кровать, быть изнасилованной, вываляться в позоре, чтобы затем покаяться. И он продолжал любить бить. Его книжный издатель Филиппов был нечаянным свидетелем сцены: Распутин в своей спальне отчаянно бил жену петербургского генерала, салонную львицу Ольгу Лохтину. Та держала Распутина за член и кричала: — Ты — Бог!
Легенда уверяет, что у Распутина был немереный член, но очевидцы легенду укорачивают. Не в члене, а в имени — половина жизненного успеха Григория Распутина.
Гришка — многократная метафора русского самозванства, начиная с XVII века, со времен Смуты, синонима национальной кровавой бани. Распутин — не фамилия, а диагноз страны. Здесь слышится все: распутье, распутица, но пуще всего этимологически верное: распущенность— магистральное состояние моей славной родины. Распуститься — то есть пуститься по низам, во все тяжкие, напропалую, с хрюканьем, с соплей под носом, слюной на губах, распасться до основания, позабыть думать. Снять с себя, как раздеться догола, всю ответственность. Это по-русски самое сладкое состояние.
Ровесник Ленина, старше его всего на каких-нибудь пятнадцать месяцев, Распутин родился в 1869 году в селе Покровское Тобольской губернии в семье безграмотных крестьян. Отец — пьяница, мать — рабочая лошадь, страдалица с долгим стажем терпения, пятью детьми. Идеальная семья для народных избранников. Распутин сам до конца жизни остался полуграмотным, писал кренделями неразборчивых букв с фантастической орфографией, насмешкой над словарями — непонятно, где и как учился. Скорее всего, самоучка. И это тоже Распутину в плюс. Русское сознание не любит ни ученость, ни усидчивость, ни грамотеев. Последние рисуются ему фарисеями, отпавшими от источников жизни. Толстой мечтал быть проще, «опроститься». Распутин был изначально прост. Помню, как в детстве мои одноклассники ненавидели тех, кто ходил по московским улицам в шляпах. Им кричали вдогонку: «профессор»! До сих пор «кандидат наук» и «профессор» нередко произносятся в русской среде глумливо: ложное знание, замороченное краснобайство, сомнительное гладкословие. Куда ближе русским даостская истина о торжестве немоты над словом. Косноязычие — знак подлинности. Но русские не вовлекаются в восточную последовательность, бросая ее на полдороги. Русская простота, что хуже воровства, повязана с хитростью — главным ментальным оружием простолюдина. В основе русской хитрости лежит теория выживания, которая, будучи помноженной на амбиции, дает философию безмерного цинизма.
Жизнь Распутина — не просто затейливая историческая интрига, обреченная на массовое прочтение, но и пособие по смыслу жизни. Россия до сих пор не научилась пользоваться свободой. Когда уходит тоталитарное начальство и вместе с ним — страх, возникают вакуум власти, иррациональное поле деятельности. Пора сравнить начало XX века с новейшим временем, чтобы понять: русские реформы способны породить шамана, который, как в случае с Распутиным, может стать мировой знаменитостью.
Распутин попал, возможно, в первую десятку русских, имена которых знает западный человек, даже если он мало что понимает в России. Распутин затесался между Лениным, Сталиным, Толстым и Достоевским. Но он, пожалуй, единственный всемирно известный русский, который открыт глобальной массовой культуре и массовому сознанию. О Распутине лучше всего рассказывать в комиксах для взрослых: он гротескно визуален. Неслучайно многие карикатуры на него в дореволюционной периодике имеют апелляцию к русскому лубку — прародителю комикса. Запад создал из Распутина миф, имеющий гастрономический, алкогольный, эротический, цыганско-танцевальный «свинг». Прожигатель жизни, сорящий деньгами — бесценный прообраз клиента ночного клуба. Вместе с тем, «love machine» и тайна. Вот почему он ценен маскульту — его невозможно разгадать, не прибегая к мистике. На поверхностный взгляд, Распутин — русский замес Дон-Жуана, Гаргантюа, Макиавелли. На самом деле, разрывной образ саморазрушения. Наиболее близкий аналог в западной культуре — маркиз де Сад, но это формальная близость. Если Сад — воля к безнаказанности и упоение ею, то Распутин — триединство греха, покаяния и святости, переходящей вновь в грех, покаяние и святость — чертово колесо русского духа.
Распутину суждено остаться в западных головах обезумевшим гедонистом в воображаемой монашеской рясе. Есть вещи, которые не исправить даже на самом элементарном уровне. Сколько раз, находясь в США, я становился терпеливой жертвой моих американских друзей, которые поднимали тост «на здоровье!». Сколько раз я с верой в успех пытался им объяснить, что это — не русский тост, а испорченный вариант польского, что русские говорят «на здоровье» в единственном случае: когда гость после обеда благодарит хозяев, ему отвечают «на здоровье». Сколько раз мои американские друзья с искренним интересом, всепонимающими улыбками выслушивали мое объяснение: — А как правильно? — Ваше здоровье! — Мы радостно чокались с ощущением прививки нового знания. И что? Приехав в Америку в следующий раз, я снова слышал от тех же друзей: — На здоровье!
На этом опыте я понял, что мир не переделать. Распутин так и останется проклятием буржуазных семей, живущих на этаж выше шумного ночного заведения. Мы обитаем в мире победивших стереотипов. Возможно, это новый ресурс стабильности.
Есть и другие, более локальные мифы о Распутине. Возрождение политического имиджа Распутина в сегодняшней России имеет националистическую обложку. Если до революции националисты пытались представить Распутина марионеткой жидомасонского заговора, то теперь он — хранитель устоев вечной России, защищающий ее от западной скверны, символ союза православия и монархии. Его убийство объявляется неонационалистами делом рук тех же жидомасонов, оно — «ритуально». Впрочем, это маргинальная установка, и если Распутин, действительно, возвращается в Россию, то скорее обходным путем через Запад, чтобы соответствовать идеалам новейшего русского гедонизма.
Какой реальный ущерб нанес Распутин России? В чем провинился? Почему «слуга Антихриста»? Как случилось, что крестьянин в конце жизни мог сказать: «Я держу у себя в кулаке всю Россию»?
Его восхождение началось в церковных кругах Петербурга в 1903 году. Там он прославился не только проницательностью, но и пророчествами. Распутин предсказал разгром русского флота в Цусимском проливе в ходе русско-японской войны 1904–1905 годов. Позже он говорил, что боится не за себя, а «за народ и царскую семью. Потому что, когда меня убьют, народу будет плохо, а царя больше не будет». Увидя раз портрет Карла Маркса, он пришел в возбуждение и предсказал, что за этим бородачом народ пойдет на баррикады. Но самым поразительным было, конечно, лечение наследника. Впервые войдя в его комнату и склонившись над кроватью ребенка, страдающего бессонницей после очередного приступа болезни, Распутин принялся молиться. На глазах родителей царевич успокоился и заснул, чтобы наутро проснуться здоровым. И так происходило из раза в раз. Более того, Распутин лечил его и на расстоянии, по телеграмме, из сибирского далека. Какие родители не доверились бы после этого «старцу»? Он доказал то, во что «цари» хотели верить: человек из народа способен спасти наследника и защитить престол. Он стал незаменим. И какая разница матери, тщеславится ли, по слухам, Распутин дружбой с царской семьей, водит ли женщин в баню (об этом русская печать писала на протяжении многих лет. Распутин то признавался в похождениях, то отрицал — дурил всех), пьет ли, развратничает (публично показывал танцовщицам-цыганкам свой член в московском ресторане «Яр»)? Дано ли было Распутину, действительно, понимать мистическое?
В России начала XX века, казалось бы, ничто не предвещало Распутина. Шло бурное развитие капитализма. Рубль был чуть ли не самой твердой валютой в мире. Революция 1905 года с кровью вырвала у царя долгожданные свободы. Какой еще Распутин? Вместе с тем все его предвещало. Распутин — зверская насмешка над усилиями России выбраться из ямы. «Ах, вы захотели быть похожими на других, обзавелись философами и независимыми политиками, бердяевыми и милюковыми, отращиваете демократию, авангардистские картинки малюете, декадентские стихи сочиняете? А вот — хрен вам! Не будет этого!» Интересно, кто это говорит? Почему так явственно мне слышен этот голос? И он так каждому русскому говорит: «Хочешь быть разумным, предсказуемым, хочешь определенности? Будешь мучиться, маяться, унижаться перед тем, кто недостоин тебя, будешь любить того, кто утащит тебя в могилу».
Ведьма и дьяволица, соблазняющая, совращающая, оборачивающаяся то императрицей всея Руси, то базарной бабой, то революционеркой, то лимитчицей, то проституткой. Это она, женский дьявол, наслала на Россию Распутина. Бешеная, как индийская богиня Кали. В русских краях имя ее — никак. Она безымянна. Но мы в XXI веке — такие размышления кажутся неуместными.
Есть другое, близкое мне решение: Распутина породила русская литература. Это она взрастила опасную иллюзию и заразила ею интеллигенцию: русский народ мудрее правительства и всех, всех, всех. Сам того не зная, Распутин стал литературной эманацией. Нет ничего милее русской литературе, чем мысль, что правда принадлежит народу. Это уже маячит у Пушкина в «Капитанской дочке». Весь Достоевский после своего каторжного опыта пронизан этой идеей, ею же внедряет Толстой в читателей «Войны и мира». Радикалы и консерваторы, революционеры и мракобесы — все клялись народом и верили в него как в священную корову. Но впервые эта идея с большим опозданием дошла до престола во время царствования последнего царя. Николай Второй вряд ли почерпнул ее из книг; из нее был соткан русский воздух. С царем же все складывалось на редкость плохо. В эпоху политического переустройства неуверенный в себе и упрямый, застенчивый и низкорослый, Николай был придавлен гигантским образом умершего отца, чувствовал себя одинаково неуклюже как на балах, так и с министрами. Он нуждался в жизненной опоре. С одной стороны, ей была Александра Федоровна. С другой, ей стал Распутин. Дикий vox populi его устами вернул покачнувшемуся царю мандат божьей власти, что, в конечном счете, и спровоцировало цареубийственную революцию. Короче, наследника лечили на расстрел.
Распутин был порожден не только классической литературой. Он же продукт русского декадентства. Часть интеллигенции в начале века прошла через радикальный идеологический кризис, пережив разочарование в прогрессе. На место марксистским увлечениям пришел комплекс идей, связанный с рассвобождением психики, разрушением старой морали, личностными поисками Бога. Положивший начало этому движению Дмитрий Мережковский проповедовал третий завет: обожествленную плоть, — что стимулировало эротику, мистику, оккультизм. Началось увлечение хлыстами, на их собрания съезжались статусные верхи литературы и философии: Александр Блок, Федор Сологуб, Михаил Ремизов, Василий Розанов. Андрей Белый посвятил хлыстам роман «Серебряный голубь». Мережковский видел в сектах «мост к народу», а ранние большевики нагрузили их революционным смыслом. Русские собирают мечту в пучок и выжигают ею свой жизненный проект, который становится их саморазрушением. Однако оно не оказывается конкретным сигналом опасности. Напротив, считается особым подвигом идти на это разрушение как в пьянстве, разгроме семейной жизни, так и в социальном утопизме. Русских без преувеличения можно назвать самоедами. Они уничтожают себя (и друг друга) лучше, чем внешних врагов, отчего всегда содрогались иностранцы, не постигающие основ русского самоедства. Общество было готово к явлению Распутина. Он явился. Но когда это произошло, все шарахнулись, кроме горстки истеричных фанатичек. Вот русский феномен: прийти в запоздалый ужас от олицетворения собственной мечты.
Распутин верно почувствовал расстановку сил в царской семье, власть императрицы и стал подыгрывать ей. «Цари» попали в зависимость от Распутина не только из-за болезни сына. Существовал контраст между атмосферой дворцовых интриг и Распутиным, который рассказывал «царям» о своих странствиях, бездомстве, ночах под открытым небом — обо всем том, о чем мог только мечтать царь, любитель простой жизни. Ему бы родиться садовником, а не царем.
Насколько далеко пошла императрица в безоглядной вере в Распутина? Не делала ли она то же самое, что и Ольга Лохтина? Картина, конечно, соблазнительная. Жаль, если нет— была бы тема для шокового фильма: «Царица и мужик». О ее тайных письмах к Распутину говорила в свое время вся Россия. Они доходят до предельной черты сухого обожания, но что-то не верится в адюльтер этой русской королевы немецких кровей. Впрочем, до самой смерти Распутина она не позволяла никому говорить о нем гадости, и царь следовал ее примеру даже тогда, когда ему явно этого не хотелось. Чувствуя всеобщую нелюбовь к Распутину, «цари» держали свою связь с ним в тайне, что было тем более взрывоопасно. Здесь заключается основная загадка: Распутин и революция.
Катализатор глубокой ненависти к «царям» со стороны всех, включая их близких родственников, Распутин уволок Россию в революцию, как в прорубь. Видимо, таково было ее предназначение. Но, с другой стороны, Распутин яростно сопротивлялся «военной партии», сорвал европейскую войну в 1911 году, заявив царю, что балканский вопрос не стоит русской крови, и не менее яростно противился войне в 1914 году. Накануне военных действий на него в Сибири было совершено покушение женщиной, считавшей его Антихристом, и позже он говорил, что если бы не нож, порезавший его внутренности, войны бы не было.
Возникает исторический парадокс. В 1916 году вместе с императрицей Распутин пытался оказать на царя воздействие с тем, чтобы заключить сепаратный мир с Германией. Все же просвещенные противники Распутина выступали за войну до победного конца и подняли крик об измене, когда просочилась информация о тайных переговорах. Иными словами, просвещенная Россия оказалась помраченной, а те «темные силы», как называлась императрица с Распутиным, были единственным союзом спасения страны от революции, которую стимулировала проигрышная для русских война. «Держись центра, мама!», — поучал Распутин императрицу, имея в виду думские фракции. В этом тоже была своя антиреволюционная мудрость. С ней разошелся царь. И он же не послушал Распутина в 1914 году и не пожелал сепаратного мира с Германией на почетных условиях в 1916-м.
Кто же тогда виноват в революции? Темные силы или просвещение? Во всяком случае, деятельность Распутина не допускает однозначной оценки. Но он сломался, обретя огромную власть. Мужик не справился с нагрузкой. Горький оказался отчасти прав, назвав то время «позорным десятилетием»: Распутин стал закулисным хозяином положения, советником, едва ли не единственным другом царя. Он держал в страхе членов правительства и верховных иерархов церкви. К нему ездили на поклон министры внутренних дел. Это была смехотворная агония демократически еще не созревшего, но уже гниющего государства.
После объявления войны Распутин, собственно, и стал тем Распутиным, который всемирно известен. Словно окончательно поняв, что он ничего не может больше сделать, он принялся пить по-черному и внаглую гулять, устраивать оргии на дому, затаскивать одну женщину за другой на разбитый диван к себе в спальню. В сплошном пьянстве и блядстве он, кажется, утратил свои сверхъестественные качества, превратившись в образ похоти, двойника отца Карамазова.
Пророки слабы в предсказании собственной смерти. У Распутина отказали тормоза бдительности, померкла хваленая интуиция. Убийство великого грешника всегда живописно. Оно освещает почти младенческую доверчивость заложника своих пороков. Убийство Распутина было выполнено в традициях итальянского средневековья и, одновременно, декадентского романа: с отравленными вином и сладостями, «воскрешением» расстрелянного трупа, бегством «воскресшего» через заснеженный двор дворца, вторичным расстрелом и окончательной смертью в проруби. Баня, вечный скандал русского эроса, и прорубь — секс и смерть в России связаны стихией воды. Распутинское убийство замешано на эротической провокации. Распутин попался на «карамазовский» крюк: молодой бисексуальный князь Феликс Юсупов предложил ему свою красавицу-жену под видом фиктивного (ее даже не было тогда в Петербурге) знакомства с ней. Действительно, княжеский дар, достойный распутинского тщеславия. Возможно, что в ночь убийства, перед тем, как его убить, Юсупов имел сексуальную связь с Распутиным. Вот апогей если не русской реальности, то, по крайней мере, русских возможностей. Финал Распутина, по-моему, превратился в такой исторический фантазм, что даже в «Лолите» Набокова убийство Гумбертом Гумбертом своего соперника выглядит как пародия на многоступенчатый эталон распутинской смерти.
Все остальное — эпилог. Великий князь Дмитрий Павлович, очевидно, главный расстрельщик Распутина, был отправлен Николаем в ссылку, в Иран, благодаря чему спасся во время революции. Впоследствии он стал любовником Коко Шанель. «Цари» остались преданными Распутину и после его смерти: их и детей расстрелял через полтора года комиссар Юровский с нательными крестами — подарком Распутина.
Распутин — не столько прошлое или будущее России, сколько ее вечное повторение, ее слезы и корявая, гордая самобытность. Раскачавший политическую лодку накануне революции, Распутин явил собой гораздо более глубокий знак раскаченности всех основных российских ценностей: как и его зубы, они одним до сих пор кажутся сахарными, другим— гнилыми. Он неизбежный спутник русского автократа — царя или сегодняшнего президента, — мечтающего в тоске по крепкому абсолюту через головы коррумпированных бюрократов слиться с народом. Не будь Распутина, его бы, в самом деле, стоило выдумать. Он не просто пугало или ночной кошмар либералов, но и реализация основного русского мифа о незавершенности мистического строительства жизни. Иначе ей незачем выходить из берегов. Распутин выест русским их собственные сердца — те радостно скажут ему: на здоровье! А Запад решит, что настало время для тоста. И все будут правы.
Любовь к Востоку, или Москва на склоне Фудзиямы
Россия бредит Востоком. Двуглавый российский орел преобразился. Если со времен Петра его голова, смотрящая на Запад, была холеной и сытой, и глаз у нее горел, а восточная половина выглядела синюшней курицей, над которой все потешались, то теперь наоборот: западная голова оскудела и повисла на слабой шее, глаз потух, а восточная половина оживилась, расцвела всеми цветами радуги, наполнилась содержанием и потребовала усиленного питания. Кормление восточной головы приняло сакральный характер. Над Востоком теперь не принято иронизировать. В него верят по-русски, от всей души. Это больше, чем мода, и больше, чем увлечение. В сущности, это путь к себе.
Чем может привлечь Запад русского человека? «Мерседесом» и джинсами? Запад, у которого уже сто лет, как умер Бог, русского не удовлетворит. Верлен сказал о Рембо: мистик в состоянии дикости. Русскому нужна мистика в действии. В отличие от европейца, заложника фиктивной свободы выбора, поверхностного активиста, он всегда полагался на судьбу, но никогда не находил в себе сил быть последовательным в этой вере. На бога надейся, а сам не плошай!
Плошай! Вот новый девиз.
Надоело европейское представление о времени, пространстве и возможностях. Европейцы мыслят категориями. Вслед за Кюстином, они убеждены, что русский человек им неудачно подражает, а он живет в ином измерении. Кажется, лопнула какая-то преграда, и Москва наполнилась восточным содержанием. Она всегда была восточной столицей, но забывала об этом. Такого напора Востока не знал Серебряный век, обольщенный «жапонарией» эстетствующего журнала «Мир искусств», но выплеснувший из себя на самом деле всего лишь Рериха.
Восток — это мистика и магия. Восток непобедим. Восток — если не опиум, то в любом случае приказ судьбы. Восточные гороскопы стали неотъемлемой частью русской жизни. Если раньше как Гитлер, так и НКВД интересовались Тибетом с точки зрения тотальной власти, то теперь гороскоп — это форма экзистенциального компромисса. Я поверил — остальное устроится само по себе. И всем почему-то ужасно хочется, чтобы Христос в своей земной жизни те засекреченные двадцать лет, которые выпали из канона Евангелия (с тринадцати до тридцати трех) прожил на Тибете.
Русский Восток насквозь придуман, но не по деталям, а по глобализму воображения. Русский человек всегда чувствовал себя незащищенным. В восточных бойцовских искусствах он увидел возможность себя защитить. В этике самурая — обрести совсем уже потерянное представление о чести. Из врага («В эту ночь решили самураи перейти границу у реки…») «человек оружия» превращается в модель поведения. Русская честь, как и русский фольклор, не работают. На пепелище возникает представление о совершенной форме перевоплощения — на самом деле новой форме подражания. Восток — дело тонкое. Этот трюизм знает всякий русский, который смотрел фильм «Белое солнце пустыни». Женщина в русском воображении должна быть идеально покорна.
С одной стороны, нынешняя мода на все восточное — западное изобретение, суши-бары пришли к нам из Нью-Йорка, а не из Токио, мы стали буддистами под косвенным влиянием New Age (в свою очередь, как полагают, выдумкой балканских фашистов); наша буддистская эксклюзивность иллюзорна, восточная мистика уже надоела Европе, где каждый итальянский футболист клянется Буддой. Но, с другой стороны, мода на все восточное не подлежит в русском сознании никакому осмыслению, что говорит о том, что она все-таки спонтанна. Отечественные, избалованные своими первоклассными учителями, востоковеды, с которыми я говорил, с этим повальным явлением не хотят иметь ничего общего и брезгливо не желают его анализировать. Они не читали «Охоту на овец». Они только слышали, что это неважная литература. Но пойди докажи, что это «так себе». Поднимется гул негодования. Могучий порыв оказался без аналитиков. Зато многочисленные участники забега на Восток обрастают все новыми бегунами.
Москва не сидит на корточках, но корточки — это совсем рядом. Москва не какает орлом, но этот орел тоже совсем близко. В русских деревнях заборы красят в голубой цвет Востока.
В Москве столкнулось два Востока, со знаком плюс и — минус. Раньше, в советской Москве, Восток скромно жил в Музее Востока и на рынках в образе азербайджанских и таджикских продавцов фруктов; московские улицы подметали хмурые татарские дворники. Восток презирали все, считая, что самое страшное — это грязная, жестокая азиатчина. В татарско-русском словаре для начальной школы нет понятия «женщина», но зато есть словосочетание «неопрятная женщина».
В традиционном русском сознании Восток слишком многорук и чересчур орнаментален. Это пропеллер, крутящаяся свастика— и одновременно полное отсутствие движения. Китаец в русском сознании — смешной человек, но миллионы китайцев — угроза и ужас. Китайские термосы, коварство, тюбетейки, нижнее белье «Дружба», Неру, халва, джигит, аксакал, «Багдадский вор», журнал «Новая Корея» и чучхе — корейская опора на собственные силы, Мао — чемпион Китая по плаванию, обглоданные собаками трупы русских солдат в Чечне, слоники на бабушкином буфете, персидский ковер, пустыня Гоби, сандаловое дерево, японский веер, экспансивная игра «го», новое китайское кино, ресторан «Пекин», утка по-пекински и пекинская опера, гашиш, Афган, первая встреча интеллигентного юноши с эротикой при чтении «Тысячи и одной ночи» — у каждого русского есть своя комбинация под кодовым названием Восток.
Минус-Восток — это черножопые, это зверьки, это чукчи. Но главное — негативная генетическая память. Не знаю, как насчет татаро-монгольского ига, насколько они были нами, но были явно не наши евреи, распявшие Христа (хотя для русских евреи — это скорее Кишинев и Бердичев, нежели Восток), не наши персы, убившие Грибоедова, а турки были совсем уж врагами. Константинополь должен быть наш, — заявил классик, не ведая о том, что скоро и Севастополь будет не «наш». Турки. Те самые турки, которые в русских фильмах поддевали на Шипке наших героев на пики, рубили им головы кривыми саблями, и неслучайно турецкой расправой у казаков так сильно заявлен «Тихий Дон».
Восток-плюс — это сказка.
Революция дала нам самоощущение Азии, вымучила евразийство 20-30-х годов от Блока до Харбина («Да, скифы мы, да, азиаты мы с раскосыми и жадными глазами…»); затем мы побывали в реальной восточной деспотии, любящей театр, фрагменты грузинской архитектуры и казни.
Моя мама работала в Токио во время войны в аппарате военного атташе советского посольства и даже выучила японский язык. Японцы стоически переносили тяготы войны.
— Есть только три народа, которые умеют терпеть: китайцы, русские и японцы, — сказал ей японский учитель языка.
Если Пруст вспомнил свое детство по забытому вкусу бисквита «мадлен», то мама вспоминает Японию по мерзкому запаху масла, на котором японцы жарили рыбу. Из этой вони возникают странные картины тогдашнего быта: по токийским улицам идут, возвращаясь из бани, пузатые японцы в халатах нараспашку, бравируя гениталиями. Японские жены, привязав к спине детишек с кривыми ногами, идут за мужьями, отступив на два шага, как требует обычай. У всех изо рта выпирают верхние зубы. Напротив посольства лозунг: «Все иностранцы — шпионы!» Мама всего только два раза была в токийском ресторане, где ей понравился японский бефстроганов с овощами — сукиями, — и в детстве я помню, как гости нашего дома хохотали над словом. Но кроме этого ее пребывание в Японии на доме не отразилось; привезенное кимоно она тут же обменяла на теплое пальто. Япония была немодной, Хиросима — лишь картой в «холодной войне» против США, на страдания японцев всем было наплевать.
Теперь же русские дорвались до Востока. И, прежде чем спросить, почему сегодняшнюю Москву так сильно развернуло на Восток, откуда взялась эта мода на тибетскую медицину, дзен, фен-шуй, откуда выползли словечки «караоке» и «банзай», подойти утром к зеркалу. Ты что там увидишь?
Немецкая подруга моего младшего брата, снимая с него очки, говорит со смехом и сильным германским акцентом:
— Андрюша, ты похож на эскимоса!
Она преувеличивает, но по материнской линии мы несомненно награждены восточными чертами: узкими глазами, широкими скулами. Брат — больше, я, может быть, меньше. Хотя американская оперная певица, певшая в Вупартале партию Жены в опере «Жизнь с идиотом», говорила мне:
— Ты опасный. Ведь ты — татарин.
Эскимос и татарин, два брата, считавшие всю жизнь себя европейцами, были возвращены, в конечном счете, России. Поляки нередко мне говорили:
— У тебя откровенно русское лицо.
В их устах это звучало как… В том-то и дело. Объединенная Европа настолько сильна, что, если она захочет оттолкнуть от себя Россию, она оттолкнет. Россия и сама откатится на колесиках.
Да она уже и покатилась. Кажется, нет ни одного человека, не зараженного Востоком. Это как заклинание. Это началось не вчера и не завтра закончится. Мода не пройдет, она утвердится в привычку, потому что Россия всегда (задолго до Гумилева-сына) тосковала по своей восточной половине, ей ее не давали, отбирали, ею стращали.
Россия верит в сказку. Восток, выдуманный сейчас в России, — это мечта русского человека о совершенстве, о силе и форме, новый вариант коммунистического воспитания на метафизической подкладке, тоталитаризм восприятия жизни. Русское безобразие заключается не в том, что Восток опошляется, а в том, что выдвигается как идеал. Не так поставил кровать, не туда задвинул унитаз — пеняй на себя. Ты потерял шанс обручиться с судьбой.
На днях на речке я слышал такой разговор:
— Мама, я видел летающего йога.
— Миша, йоги не летают.