Страшный суд. Пять рек жизни. Бог Х (сборник) Ерофеев Виктор
Краток путь от загадки к сказке. Африка — это проверка на вшивость. В темном трюме храпит дикарь, в ужасе возомнивший, что белый заковал его в цепи и погрузил на корабль с единственной целью съесть по дороге в Америку. Однако несъеденный, дикарь распался на двух близнецов, которые в моем случае назвались добрым негром из племени бамбара Сур и страшным шофером, арабом Мамаду. Африка Сури — мягкое манго снисхождения; Мамаду же, как бдительный часовой, застыл на защите своих абсолютных ценностей.
А калебасыи есть калебасы. На них играют, ими едят. Они — сырье, сосуды, головы, инструменты. Но по порядку.
Ночь я провел на дне пироги, проклиная тяготы африканского путешествия. Но когда в небо взлетело солнце Сахары, я уже с трудом сдерживал озноб ликования. Презрев заветы белой санитарии, я умылся молочно-зеленойводой Нигера, сморкнулся в реку в свое отражение, с одобрением поскреб трехдневную щетину и широко раскрыл глаза, опухшие от январского пронзительного света. По желто-лимонному берегу вприпрыжку бежали верблюды. Я твердо знал, что я совсем охуел.
Пустыня — сильный наркотик. Пустыня ломает перегородки. Она перевертывает песочные часы сознания и подсознания по нескольку раз на день. Пустыня соединяет два несоединимые полушария мозга. Мираж — детский лепет. В Сахаре есть такие места, где разогнавшееся пространство поставляет волны видений. Видения достигают конкретной силы очевидности. О них можно ободраться в кровь, как о колючий куст, но они же — носители баснословной энергии. Союз золота и соли, столетия назад заключенный в Томбукту, в сахарском подбрюшье по имени Сахель, до сих пор непонятен. В каком измерении пространства он заключен? Почему вообще Томбукту — самый загадочный город на свете?
Не потому ли, что я свободно прохожу через часть его жителей, через глазастые стаи детей, как сквозь облако плоти, а с другими сталкиваюсь лбами и нелепо расшаркиваюсь? Исчезновение белых людей продолжается, несмотря на все принятые полицейские меры и гарнизон солдат, разместившийся возле губернаторского дворца. Белые заходят за угол, входят в резные марокканские двери — а дальше ищи их, свищи. Туареги просто-напросто необъяснимы. Они — неземной красоты в своих голубых одеяниях. На поясе сабли, в руках складывающиеся вдвое пики, они бросают в вас пики с верблюдов, и — ничего. Пики проходят сквозь вас насквозь — и ничего. Они рубят вам головы саблями — и ничего. Но вдруг одна из пик застревает в вашем теле, и все — конец. Сабля срубает вам голову в тот самый момент, когда вы почувствовали себя бессмертным. В сущности, это безобразие, и я хорошо понимаю скрытые причины гражданской войны в Томбукту, да и вообще на всем пустынном востоке остроконечного государства Мали. Иные считают, что это чисто расистская бойня. Черные африканцы, бамбара, малинке и прочие племена наехали на туарегов, которые, дескать, белые, но, извините, какие они белые? Я сам видел и трогал их кожу, у них только ладошки белые, сами-то — высокомерные, но коричневые. Ерунда! Просто надоела правительственной администрации эта петрушка. Правительственная администрация из Бамако отправила туда своих свирепых солдат в шерстяных двубортных шинелях. Что из этого вышло? Туареги, прежде всего, оторвали их золоченые пуговицы. Те наехали со свистом, с «Калашниковыми», а туареги — одни только пики. Казалось бы, по опыту прошлых войн, победитель был предрешен, но не в Томбукту. Оторвав золоченые пуговицы, туареги поснимали с солдат высокие кожаные ботинки, самых умных забрали в рабство, и долинная армия переобулась в пляжные шлепанцы, сделанные в Китае, их можно купить на каждом базаре, и они так и ходят в двубортных шинелях, с «Колашниковыми», в шлепанцах, но уже без свиста. Некоторые туареги убиваются наповал как простые люди, а некоторые — нет. Совсем не убиваются. Их расстреливаешь, а они не расстреливаются. Об этом не принято говорить, и колониально-экзотические «выдумки» отменены тайным решением мирового сообщества. Не случайно в дни расцвета Британской империи Западная Африка считалась «могилой белого человека». Из-за малярии? Да хрен вам! Скорее из-за того, что в Томбукту вы в эту минуту можете поднять трехпудовый слиток соли одной рукой, даже одним пальцем, а в следующую нет сил оторвать его от земли. Об этом тожене принято говорить. Французы, правда, решили было на излете могущества создать призрачное государство туарегов, но — с кем вести переговоры? — быстро одумались. Все делают вид, что ничего не происходит. Иначе как тут жить? Просто не надо подходить к соли и пробовать ее поднимать, и не надо напрасно заниматься фотографией, которую правительственная администрация то считает серьезным преступлением, и можно загреметь в тюрьму, а африканские тюрьмы славятся мракобесием: там вообще никого не кормят, мне русский консул в Бамако рассказывал, там даже пить не дают, — то вдруг снимает запрет, вроде — щелкай, что хочешь, все равно не поверят, но власти все-таки напрягаются. А я-то думал, что это они такие невежливые в малийском посольстве в Москве, в Замоскворечье. Я к ним пришел, мол, хочу по реке Нигер проплыть на пироге, увидеть красоты, побывать в Томбукту, а дипломаты в ответ: — зачем вам Томбукту? Зачем вам Нигер? Других рек нет? Но, удивляюсь, не на Ниле же и Конго, залитых риторикой и прочим дискурсом, надо понимать Африку? Вы бы мне еще предложили детский лимонад Лимпопо! Смотрю: засада. Недоговаривают. Прежде у них социализм был — это при туарегах-то! — и посольство воняет социализмом, засрали весь дворянский особняк в Замоскворечье своим социализмом, но визу выдали за двадцать долларов, я смотрю — только на неделю! Да вы что! Что я за неделю успею? Ваша страна — как две Франции! А они скосили глаза: мол, ничего. Не хотели, чтобы я успел в Томбукту.
Пришлось мне в Бамако обивать пороги полицейских участков, выпрашивая продолжения визы, хорошо, консул помог, дали, но с неприязнью, и только ради, конечно, наживы. Не зря они свое государственное турагентство при социализме назвали СМЕРТ. Но это не только засада властей. Это — всеобщая конспирация. Я, например, когда вернулся в Европу, разговорился в Гамбурге с одним ученым-сахароведом на местной тусовке, я только начал о Томбукту — он сделал непонимающие глаза. Позитивист хуев! Вот из-за таких, из-за этих немцев, мы и остались жить со своими тремя измерениями! И русский консул в Бамако тоже отсоветовал, и посол русский тоже. Мол, дорога небезопасная, постреливают, оставайтесь в долине, тут есть что посмотреть, стоянки первобытных людей, все эти гроты, да и манго у нас — самые спелые в мире, а там — только песок сыплется. Да, сыплется! И ветер их известный, харматтан, гуляет. Да, гуляет! И Томбукту с птичьего полета — тоска в чистом, первозданном виде, по колено в песке. Мужчины одеты по-арабски, женщины — по-африкански, культура поделилась пополам. Но вот верблюд опускается на колени. Они входят. Он — в голубом. Она — в золотом. Смерть европейской иронии наступает тотчас. В музыке — малицентризм. Слушают только свое. Манго в плодоносной долине, в самом деле, оказались очень сладкими, но Бамако — запущенный базар, и я рвался оттуда. Местная власть установила за мной слежку. Наконец, меня вызвали в Министерство культуры и туризма и прямо спросили, чего я хочу. А я не понимал, что они от меня хотят, мы друг друга не понимали.
— Элен! — крикнул я черномазой поварихе, крутившейся с примусом на дне пироги. — Неси-ка мне завтрак, да поскорее!
Впрочем, пирогой ее назвать трудно. Это — большая посудина с тентом, которая на Нигере зовется пинас.
— Вот только в пустыне понимаешь, что пресная вода — сладкая на вкус, — сказала Элен. Так ласково сказала.
Элен — уникальная женщина. В здешних широтах всем девчонкам в возрасте двух-трех лет рубят клитор. Это в порядке вещей, как мужское обрезание младенцев. Но, если обрезание многим идет на пользу, особенно в пустыне, то женщина теряет весь свой жар. Женщины Мали — мертвые женщины. Тряпки — пестрые, пляски — бойкие, крики — громкие, сами — мертвые. У них такие туповатые лица. Бесчувственные губы. Безвольные, калибасныегруди.
Отрубленные клитора разлетелись во все стороны, сели на финики, на акации, превратились в птиц, бабочек, ящериц, стали веселиемАфрики. В Африке, что ни тронь — все клитор. Конечно, в таком традиционном обществе как Мали, а Мали — самое консервативное общество в Африке, — взять удовольствие женщины под контроль — очень милое дело. Жен бери хоть четыре — ни одна не кончает. Это — доски материнства. Более того, им там все зашивают вплоть до замужества, а муж их вспарывает.
— Ножницами, что ли? — спросил я Элен. Она как принялась хохотать!
— Ага, — говорит, — специальными мужскими ножницами!
Всем девчонкам в деревне рубили клитор, а про Элен забыли. Так поднялась во весь рост проблема будущего Африки. Началась модернизация. Как это произошло, Элен сама толком не понимает, то есть сначала не понимала, а когда поняла, стала скрывать. Может быть, и правильно, что малийским женщинам рубят клитор, чувственная природа африканки не знает пределов. Например, Элен рассказала мне под страшным секретом, что клитор сделал ее бешеной, и она выучила семнадцать местных языков. Лингвистическая Медея! Кроме того, она возит с собой тривибратора. Элен продела в клиторе три колечка на счастье — она сделала это в Неамее на свое тридцатилетие. Она была в постоянном возбуждении и часто отрывалась от кухни. Лучше вялость, чем блядство, — решили в далекие времена.
— Покажи колечки.
Я сидел на носу пироги, сильно морщась, потому что давил лимон на длинный кусок папайи. Я хотя и подозревал, что Элен — ворованныйклитор вечной женственности, но живых доказательств у меня пока не было.
Она застеснялась.
— Потом как-нибудь, — сказала со смешком.
Понимая, что я набрался контактной метафизики, я хотел оформить ее юридически. Я не собирался быть колдуном, но мне нужно было понять, что откуда берется. Так, если ралли Париж — Дакар, которое я имел странный случай созерцать в Томбукту, — фиктивное ралли, то как быть с журналистами и организаторами ралли, наконец, кто все эти механики-идиоты, которых я увидел в ресторане, и почему мотоциклы неслись по пескам, хотя это практически невозможно?
Дело обстояло вот как. Когда мы с немкой прибыли в Томбукту, я изрек глупейшее mot. Велосипед в Томбукту так же нужен, как щуке зонтик. Помню, mot рассмешило немку. На следующий буквально день на Томбукту накатило ралли Париж — Дакар и доказало, что по пескам можно ездить, как будто кто-то пожелал поиздеваться над моим mot. Что-то смутно подобное бывает и в Москве. Стоит мне только подумать, что я давно ни во что не врезался, так тут же врежусь в столб или в мента. Подумаю: что-то жизнь меня балует, и, будьте уверены, немедленно начинаю блевать, отравившись не какими-нибудь солеными валуями, а самыми невиннейшими шампиньонами. Опережающей мыслью, знающей больше меня, исходящей из будущего, я как будто выбиваю заслонку. Но тут было в сто раз ударнее. Чем объяснить идиотизм европейских механиков, которые вошли в ресторан все одинаковые? Их выдумали нарочно. Да, но если они — конвейерные клоуны, то как объяснить украинцев? О том, что ралли Париж — Дакар прошло через Томбукту, объявили в мировой прессе. Я сам видел. Если это галлюцинация, то как она проникла в печать? И как ее возможно было обокрасть, а ведь плюгавый испанец с Канарских островов мне плакался, что их в пустыне обокрали туареги с пиками? Теперь — украинцы. Когда ралли свалилось на Томбукту, на аэродроме организовали праздник, пропуском на который могла стать любая белая кожа. Там все ходили, организаторы, участники, и я тоже — проверить, не есть ли это видение. Я слонялся по аэродрому и никак не мог поверить ни в реальность, ни в ирреальность происходящего. Скорее всего, это была отрыжка сознания. Например, что-то было отрыто из моей памяти. Там ходил англичанин, который был копией англичанина, виденного мною много лет назад в Москве. Я чуть не окликнул его по имени, и если не окликнул, то только потому, что забыл имя. Далее, все участники были очень маленькие — то есть белые пигмеи, и тоже, как и механики, все одинаковые, по-разному ярко выряженные, но морды — на одно лицо. Это настораживало. Я ходил и смотрел, как они едят телятину, которая им выдавалась нормированно, как они пьют из своих внутренних трубочек, как космонавты, и как дают друг другу интервью. Вдруг посреди поля я увидел АН-72-200, советский старый самолет. Но с украинским флагом. Радости моей не было конца. Пойду спрошу хохлов, живые они или нет. Я побежал к самолету. Из самолета кто-то вылез. Большой, толстый, мордастый — натуральный хохол.
— Хлопцы, фак-офф! — закричал хохол пилоту.
Но разве так кричат хохлы? Нет, так они не кричат. Это какое-то языковое издевательство. Если хлопцы, то почему фак-офф, и вообще, если они улетают, то тогда не фак-офф, а тейк-офф, так я понимаю. И хохлы улетели, не объяснив мне свою природу.
Я уважаю строгость бамакской администрации, их взятые напрокат триединые лозунги: «один народ — одна цель — одна вера», или лозунг столичного художественного училища: «терпение — дисциплина — сосредоточенность», или лозунг общенародной антиспидовской кампании: «верность — воздержание — презерватив». Здесь надо все зажимать, иначе дикость вновь возьмет свое. Рубить клитора и возводить тоталитаризм. Иначе мы все — туареги. Французы явились в Африку с идеями Великой денежнойреволюции 1789 года и взялись бороться за реальность, понимая, что если в Африке она не окрепнет, какие уж тут деньги. Вот она — цивилизаторская база колониализма. И если на местных кладбищах лежат останки сержантов и врачей, то они погибли за три измерения. На малярию гибель списать легче, чем на туарегов. Затем французы заслали в Африку своих писателей, от Жида до Экзюпери, Конрад тоже поехал, чтобы найти слова для закрепления реальности, и те осуществили социальный заказ без зазрения совести. Они дали обет молчания и промолчали. У Гумилева, правда, кое-что есть, но отдаленно, да и понятно, он не был в Западной Африке.
Попытки предостеречь меня от «мистического раздвоения» без должной инициации производились различными средствами. В бывшем турагентстве СМЕРТ заломили такие цены за использование джипа с добрым водителем Яя и моим будущим другом Сури, что деваться было некуда: я готов был отказаться. Подоспел и генеральный секретарь Министерства культуры, который с ностальгией вспомнил социализм. Им, что ли, стыдно за сегодняшний бардак, за вечные опоздания, не соответствующие капитализму? Напротив, у них — космологический порядок, строгая иерархия, шесть колен тайных обществ.
— Откуда знаете? — смутился генеральный секретарь. — Почему ищете встречи с членами общества Коре? Кто открыл вам тайну вибрации как первоначальной роли в сотворении мира?
— Гла гла зо, — спокойно ответил я.
— Зо сумале, — механически ответил он. — Холодная ржавчина.
Негр стал просто совсем никакой. Это был пароль. Я прочитал в его глазах испуг и смертный мне приговор; он его тут же вынес. Они боятся сговора белых с их божествами, чтобы не было мистического неоколониализма. Но я проявил настойчивость. Меня интересовала связь тайного знания с шестью суставами человека.
— Оставьте нас, — пробормотал генеральный секретарь. — Мы такие, как все.
— Конечно, — согласился я, — вы такие, как все. Только и разница, что вы — черные обезьяны с рваными ноздрями, а мы — белые люди.
Не получилось с бюрократией, я обратился к коллегам. Но они оказались новаторами и диссидентами, к «холодной ржавчине» не имеющими никакого отношения.
— Мали — страна плохих мусульман, — самоотверженно сказал писатель Муса К. — Мусульманство — это маска, надетая на наше анимистическое лицо.
— Может быть, самые лучшие мусульмане — это плохие мусульмане? — равнодушно предположил я. — Покажите свое лицо!
Как он обрадовался! Я был уверен, что он передаст мои слова своей единственной жене, по его понятиям, прогрессивной особе. Но лица он мне не показал, да и какое лицо у новатора? Потеря такого лица — одно удовольствие. Сдается, он мой малийский двойник. Муса считает себя продуктом колониализма. Говорит и пишет по-французски куда лучше, чем на родном языке, хотя из страны не выезжал. Я въехал в проблемы гоголевской России, французский язык, атеизм, патриархат. Но власть стариков — это против модернизации. Семьи паразитируют на тех, кто зарабатывает деньги. Поделись, — говорят семьи. Муса раскрылся как просветитель, Новиков и Аксенов в одной ипостаси, автор детских книжек о добрых верблюжатах. Я взвыл от скуки и оглянулся вокруг: все знаковые системы бамакской молодежи — западные: плакатные мотоциклы и красавицы, воля к деньгам, богатство, в далекой перспективе — клиторы. Мировая деревня. Дегенерация. Я хорошо вижу свои заблуждения. Муса принялся объясняться в любви к Достоевскому и Толстому.
Я не стерпел и поделился с Мусой моими чувствами.
Первое острое чувство в Африке — чувство европейского избранничества. Господи, спасибо за комфорт! Оно не исчезает, но трансформируется. Вторым идет чувство бессилия. Ничего не изменится! Живи для себя, самосовершенствуйся. Третье — ломка моногамии. Бамако порождает кризис. Жители говорят одно, а думают другое. Даже молодой хозяин турагентства женится по приказу отца.
— Но я запишусь при женитьбе полигамом, — мстительно говорит он (можно и моногамом). — Вторую жену сам выберу.
Затем — реакция против негров. Да вы все тут ленивые черти! Котел модернизма и традиции, но уже сама разгерметизация культуры смертельна для традиции. Поздно! Мир выбрал модернизацию. Отказ смешон. Потери огромны. Куда ехать?
Вторжение французов было делом всемирного промысла, поворота жизни от природного календаря к индивидуальному существованию. Арьергардные бои Достоевского и поздних славянофилов были обречены на провал. Явление идиотов-механиков, испанского организатора ралли с Канарских островов, который говорит черномазому таксисту в Томбукту: «Давайте будем разговаривать, как белые люди», — месть за утраты. Обмен и вызвал у меня отторжение, которое я принял поначалу за достойный вызов. Это выбор смерти, но поскольку смерть дробится на тысячи смертей, она не кажется столь чудовищной. Приоритет Монтеня. Теперь, когда такой тип самосознания окончательно утвердился и прочие способы жизни кажутся маргинальными, приходится, Муса, признать, что XX век забил дверь в вечность. Будет ли она выломана с другой стороны, если сверхмодернизация перекрутится в новый миф?
— Езжайте лучше в Дженне, — шепнул Муса. Неверный адрес.
Откройте карту. Ведите палец к востоку от Бамако. Трава смешается с песком. Вам встретится город Сегу. Уже в Сегу — бывшем французском колониальном центре, который после колониализма распался, но сохранил нежную красоту франко-суданской архитектуры розовых и зеленых тонов, Сури сложил с себя полномочия надсмотрщика.
— Зачем вы собираетесь взламывать наши коды? — спросил Сури вкрадчивым африканским голосом, одновременно ведя разговор об архитектуре.
Я молчал как партизан.
— Мне велено звонить шефу, но я не буду.
— Каждый развлекается, как хочет, — сказала Габи.
— Надеюсь, у вас чистые помыслы, — пожал плечами Сури.
Он не был раздражен. У большого сенегальского калибасанас ждал Яя. У Яя не было никаких терзаний.
— Ну, чего? Едем? — спросил он. Как всякий шофер, он засыпал тут же, как только джип останавливался.
Дженне — город из застывшей придорожной грязи, великая фантазия обосранного ребенка, где, посмотрев на фекальные минареты, рупоры и деревянные опоры оплывающей мечети, ясно, что жизнь — замурованная в стену невеста, Фрейд — реклама туалетной бумаги, а Гауди — плагиатор и может отдыхать. В остальном же Дженне — азарт настольного футбола, побрякушки, привал гедониста. Я спросил местного имама, что есть рай.
— Рай — это виноград, за которым не надо тянуться, он сам лезет в рот, и женщин — сколько хочешь, и сколько хочешь алкоголя, а что выпито здесь — в рае не додадут.
По большому счету, это печальное заключение для моей родины.
Возможно, когда-то они были рыбами, но когда мы приехали, они выглядели скорее полулюдьми-полузмеями, с красными глазами, раздвоенными языками, гибкими конечностями без суставов. Их зеленые, гладкие, сияющие, как поверхность воды, тела были покрыты короткими зелеными волосами. Они сидели на веранде харчевни и весело ели сандвичи с ветчиной.
— Ты видишь их? — спросил я.
Я не был убежден, что Габи способна следовать за мной дальше, но она была так возбуждена Африкой, она вышла из самолета на маловразумительном аэродроме в Бамако, и сразу надела черные очки, и сразу сказала: «Уф! конец Европе!» — и радостно бросилась в дикость.
В Догон ведет узкая пыльная неасфальтированная дорога. В ее начале шлагбаум, как и везде в странах третьего мира, для сбора податей. Бензобочки, преграждающие путь. Солдат-оборванец поднял шлагбаум. Мы въехали на землю пигмеев, которые куда-то подевались, но догоны — такие же по росту пигмеи. Они пришли сюда с низовья Нила много столетий назад, спасаясь от мусульманства.
В Догоне задери только голову и станет видно: солнце — примус. Раскаленное добела, оно окружено спиралью из восьми витков красной меди. Луну — даже днем — окружает та же спираль, но из белой меди. Звезды — глиняные катыши, заброшенные в пространство. Догоны почитают «собачью звезду» Сириус и ее невидимого спутника, по траектории которого определяют смену поколений — тогда пляши весь год на ходулях! Когда мы вошли в харчевню, к нам навстречу разлетелся метрдотель в красном пиджаке. Габи не выдержала и воскликнула:
— Мсье, вы так элегантны!
Скорее всего, это была ошибка. Борьба с дикарем в Черной Африке закончилась его неумеренным почитанием. Всякий повод хорош для комплимента. Белый выделяет уважение к черному, как пот — в тропических дозах. Это — расизм шиворот-навыворот, выгнанный из сознания в подкорку.
Короче, когда в харчевне показался местный проводник, или тот, кого они послали нам как проводника, атмосфера уже напряглась до предела. Они были обижены тем, что невидимый мир оказался доступным каким-то белым. Во всяком случае, у меня не имелось с собой никакого мандата на гениальность. Когда за столом я громко заговорил о луне, они прислушивались с нескрываемым подозрением. С другой стороны, итальянцы, которых я немало встречал в Мали во время путешествия и которые проходили какими-то чемпионами по невменяемости, смотрели на меня как на шарлатана.
В десять вечера вырубили электричество. Мы пошли спать, и вдогонку нам лаяли собаки.
Наутро пришел проводник.
— Возьмите воды, — сказал он. — Путь будет долог.
Мы шли по каменистой пустыне. Сури плелся за нами. Наконец мы вышли к скалам. Внизу в долине лежала деревня.
— У нас каждый камень может быть фетишем, — сказал проводник, — достаточно вдохнуть в него энергию и принести жертвоприношения.
Он взял камень в руку, подумал и бросил его на землю. Я вдруг почувствовал, как у меня исчезает дешевое презрение к жизни, как испаряется сен-жерменский экзистенциализм, которым за свою жизнь я весь пропах, как свитер — табаком. Нас окружили местные женщины. Они дружелюбно улыбались. Местные приветствия отрывочны и трехступенчаты, как заклинания.
— Соуо? Как дела?
— Хорошо.
— Как родители?
— Хорошо.
— Как дети?
— Хорошо.
— Ну, хорошо.
Я незаметно сфотографировал женщин, и они набросились на меня с криками.
— Это нехорошо, — нелюбезно сказал проводник.
— Кадо! Кадо! — закричали женщины.
— Ты отобрал у них душу, — сказал проводник.
— Что теперь делать? — спросил я.
— Кадо! Кадо! — кричали женщины.
Я достал мелочь. Женщины презрительно рассмеялись. Проводник молчал. Я полез в бумажник. Достал тыщу франков. Они вырвали купюру у меня из рук и побежали.
— Ерунда какая-то, — сказал я. — Неужели душа стоит тыщу франков?
Проводник молчал.
— Если вы смогли победить мусульманство, то почему не победили деньги?
Гид, не отвечая, кивнул на скалы.
— Здесь мы хороним своих мертвецов. Их поднимают на веревках в гроты, а потом приваливают камнем. В наших местах смерть — новость.
Габи нервно захихикала.
— Еще совсем недавно, — посмотрел на нее проводник без осуждения, — состарившись, люди превращались в змей, и они ползали вот тут, по плато Бандиагара. По ночам змеи-предки заползали в жилища поесть, и люди, даже сегодня, как увидят змею, рвут на себе одежду и бросают ей, чтобы та приоделась. Затем змеи превратились в духов-йебанов.
— Ну, этих духов у нас хватает, — сухо сказал я. — А как же смерть?
— Это была сделка, — сказал проводник. — Мы поменяли смерть на корову.
— М-у-у-у! — высказалась Габи, намекая на Хайдеггера, у кого бытие-в-смерти основано в заботе, как брошеное бытие-в-мире присутствие вверено своей смерти, которая есть неоспоримый «опытный факт».
— На корову? — недоверчиво спросил я. — Корова породила смерть!
— Во всяком случае, смерть — это жадность, — сказал проводник.
Мы вошли в деревню. Она состояла из двух частей-близнецов, каждая — соответствовала человеческому телу. Хижины были похожи на белые грибы чуть выше мужского роста. В одних грибах жили люди, в других — овцы, в третьих хранилось зерно. Отдельно стояли хижины, где помещались менструальные женщины. Малые дети с душераздирающими криками, писаясь и какаясь на ходу, бросились от нас врассыпную: мы были белые люди, с содранной кожей, как освежеванные бараны, и детям казалось, что мы пришли их забрать с собой. Мы вошли в одну хижину без всякого приглашения, но нас никто не остановил. На полу лежала нагая женщина со следами смущения на лице. Над ней суетилась зеленоволосая братва, которую мы видели вчера в харчевне. Братья вытягивали у себя из пальцев волокна: они делали матери юбку. Скрученные спиралью влажные волокна, полные сущностиэтих зеленоволосых людей, заключали в себе слово. Мать очнулась и быстро заговорила. Мы вышли. Мне показалось, что земля под ногами пульсирует, что здесь бьется чье-то сердце.
— Какие жертвоприношения любезны вашим богам? — спросила, привычно сделав брови домиком, Габи.
— Да всякие, — лениво сказал проводник. — Мы любим курей, овец, собак.
— А людей? — спросил я.
— Бывает, — ответил гид.
— Белых тоже?
— Когда предоставляется возможность, — сказал проводник с нехорошей ухмылкой. Сури заволновался.
— Каннибализм? — спросил я.
— Дикарь с человеческим мясом между зубов — это колонизаторский миф! — выкрикнула Габи.
— Тут был небесный десант, — сказал проводник. — Когда восьмой предок спустился на землю раньше седьмого, нарушив последовательность, тот пришел в бешенство, восстал против всех, раскидал, понимаете ли, наши семена. Пришлось убить. Мы съели тело, а голову отдали кузнецу.
— Зачем? — удивилась Габи.
— Кузнец вырыл яму, похоронил голову, — ответил проводник.
Габи дико закричала. Стояла ночь. Я схватил фонарь. Осветил помещение. Вцепившись Габи зубами в шею, проводник пытался совокупляться с ней, но что-то ему мешало. Какая-то сила мешала мне броситься немке на помощь. Проводник выхватил нож и срезал Габи клитор, который всегда поражал меня своими размерами. По своей конфигурации он был похож на термитник из здешней саванны.
К утру все это привело к аномалии. Габи родила в сортире на улице непарное существо, шакала, и назвала его почему-то Йуругу, хотя при благоприятных обстоятельствах должны были родиться близнецы. Мы не знали, как быть. Габи кормила шакала грудью, хотела увезти в Берлин, поскольку это ееребенок. Взволнованная мать утверждала, что шакал так же необходим для нормального течения жизни, как и близнецы. Меня растрогали ее материнские чувства. Но, строго говоря, рожденный Габи в то жаркое утро зверь воплощал беспорядок (что было странно для мамы-немки), бесплодие, засуху, ночь и смерть.
Оставшись без пары, шакал в тот же день совершил инцест с Габи, которая от ужаса, пытаясь воспрепятствовать его некрасивой затее, превратилась в муравья и спряталась в собственном чреве, но не смогла убежать. В результате инцеста шакал обрел дар речи, обматерил нас и открыл мудрецам замыслы нашего проводника.
— Я знаю, — возник проводник, перейдя со мной на ты, — зачем тебе нужны пять рек.
Я вздрогнул. В сущности, это была моя тайна тайн, ключ ко всей этойкниге. В системе догонского знания пять рек — основа всех основ. Но я не совсем понимал их значение. Меня уверяли, что под действием напитка конжо, кажущегося, на первый взгляд, догонским квасом из проса, а также плодов колы, с которыми в этих краях ходят женихаться, можно совершать головокружительные путешествия. Но мы не в Мексике, здесь — без допинга. Вселенная по своей конструкции напоминает увесистую фруктовую вазу сталинских времен, состоящую из четырнадцати сфер. Все эти сферы нанизаны параллельно — одна за другой — на железный столб, однако вместо винограда, груш и гранатов на них живут люди. Сферы делятся на семь верхних и семь нижних, и земля — верхняя из нижних миров. Над нами, в верхних мирах, живут рогатые люди, которые посылают на землю болезни, чернуху, под нами — хвостатые. Круглая и плоская Земля окружена ободом из соленой воды, все это вместе, прикусив свой хвост, обвивает змея.
Мы превратились в перелетных мух, садящихся с божества на божество, бестолково, но с видимым самосознанием. Кто мы? Мы — перелетные мухи. Мы перелетали из одной сферы на другую, от рогатых к хвостатым, пока не опустились на соляную поверхность, и время со страшной силой стало разматываться назад, до упора в слово АММА.
Из этого слова, собственно, и произошел мир.
Проводник остановился, отпил воды и продолжал, обращаясь преимущественно к немке:
— Каждое человеческое существо наделено двумя разнополыми душами. Женская душа мужчины устраняется при обрезании, мужская душа женщины — при эксцизии.
Услышав это, немка зарыдала.
— Брось, — сказал проводник на правах бывшего хахаля. — Не все так худо. Человеческая пара, созданная мною, породила восемь андрогенов. Они умели самооплодотворяться. — Проводник показал на пальцах, как это делается. — От них и произошли восемь родов догонов.
— А как же Лебе? — спросил Сури, и мне подумалось, что он похож на молодого Горького и со временем станет классиком малийской словесности.
— Лебе был потомком восьмого первопредка и организатором человеческого языка. Но старый хранитель слова, седьмой первопредок, убитый нами, заманил его под землю — Лебе умер. Седьмой первопредок под землей проглотил Лебе, затем изрыгнул его вместе с потоком воды. На том месте, где находилось тело Лебе, вода покрыла большое пространство, образовалось пять рек.
— Не четыре? — придирчиво переспросил Сури. — Обычно речь идет о четырехреках, текущих в четыре конца света. Взять, например, калмыкскую космологию…
— Да чего далеко ходить, — перебил я. — В начале Библии из Эдема вытекает река для орошения рая, а после она разделяется на четыререки!
— Ребята, пить хочется! — облизнулась Габи.
Ей дали попить.
— Ну, это совсем другое, — вдруг обозлился проводник. — Библия ошиблась. Кости Лебе, выблеванные первопредком, превратились в священные предметы культа, цветные камни — дуге. Они обозначили контур души, который делают Номмо при рождении человека. После того, как восьмой первопредок проглотил потомка, их силы смешались, и Лебе — это новое слово, а пять рексуть символ нового слова.
Mon Dieu! Река как речь, как змея в Дого, не составляет пятикнижье. Четыре реки — неполное знание, пропущенная глава. Вот откуда берется человеческая слабость, вот откуда изъян и разрыв между верой и знанием, не хватает одного потока, вот куда стекла человеческая мысль, греческая, мусульманская, где на персидских миниатюрах изображаются четыре течения воды, наконец, библейская, и тольков Догоне… Ах, как не хватает пятой реки!
Проводник подтвердил мои мысли. Мне стало не по себе.
У каждого есть своя пятая река. Не спи, соберись, не трать время, ищи, дыши, свирищи, никто тебе не поможет, сам найди — не пожалеешь. Найди ее и разомкни цепь: сон-жизнь-слово-смерть-любовь. Нет более заветной (и более пошлой) цепи.
Нашел. Неужто нашел? Похоже, это и есть тот сангам, на который меня навела Индия. Скважина основного мифа. Если замысел угадан правильно, то вот оно — золотое руно.
Да, но как его, собаку, экспортировать? Украдкой? Чем точнее замысел, тем опаснее приводить его в исполнение. Нечеловеческое это дело. Здесь вторжение в правила, с которыми изволь считаться как с обязательными законами.
Заметив мой испуг, проводник усмехнулся.
Мы выехали из Догона в некотором оцепенении. Сури сосредоточенно молчал, занавесив лицо несвежим тюрбаном. Мы страшно пылили красной пылью. Немка дулась. Путь наш теперь лежал в Томбукту, духовный центр государства Мали.
— Дай бинокль, — сказала немка.
Перед отплытием из Мопти в Томбукту мы бродили по вещевому базару, смотрели, как делают пир оги, толковали с кузнецами, зашли в кафе. С высокой веранды были видны моющиеся люди. Это были мальчики и мужчины. Немка балдела.
— Ты погляди, — сказала она возбужденно, — когда мужчины выходят на берег, они прячут хуй между ног. Смешно.
— Габи, — сказал я, — неужели тебя это все еще волнует?
— А что меня должно волновать?
Сури быстро вошел в кафе.
— Капитан сердится, — сказал он. — Пора отплывать, а вы чем тут занимаетесь?
Сердце мое учащенно забилось. Мне представилась встреча с капитаном. Яя отвез нас к пироге и распрощался. Он возвращался в Бамако. Мы подошли к моторной пироге, или пинасе. Нам предстояло плыть на ней три дня. По доске прошли и сели. Двое курчавых пацанов в одинаковых белых пальто и черно-белых клетчатых штанах, очень грустные, предложили свои услуги.
— Батюшки! — перепугались они, вглядевшись в меня, с зеленой шапочкой на голове и в черных очках. — Каддафи приехал!!!
В Африке все на кого-то похожи.
— Да вы и сами — вылитые Пушкины! — рассудил я.
— Мы помощники капитана, — отрекомендовались повеселевшие трупные пятна моей культуры. — Добро пожаловать!
— А я Элен — повариха, — сказала застенчиво черная женщина и блеснула зубами.
Капитан сидел в отдалении, ближе к корме, у руля. Это был черный человек в нелепых черных очках за три копейки с какими-то неприятными узорами на дужках и в дешевом спортивном непромокаемом костюме. Он помахал нам рукой, но даже не привстал. Я был несколько разочарован его видом. Впрочем, я уже в Индии заметил, что чем дальше я отрывался от западной цивилизации, тем бледнее становилась личность капитана. Она почти растворялась в окружающей среде: в Индии — по аскетической вертикали, в Африке — по природной горизонтали.
Капитан завел мотор, мы поплыли. Мы плыли по молочно-зеленой воде Нигера в середине января, в середине месяца Рамадан. Нигер — благодушная река. В ней нет истерии. Она река рек. Она река крови, но в мирном смысле, то есть артерия. После Догона только так и хотелось. Река осмысляет пейзаж и делает его бесконечным. Каждый пикник у реки (фотография нарождающегося среднего класса во Франции, тридцатые годы XX столетия, женское белье на женском толстом теле) отличается от пикника без реки. Нигер между Мопти и Томбукту имеет неожиданную внутреннюю дельту, над происхождением которой ломают головы географы. Река распадается на рукава, сливается в молочно-зеленое внутреннее море без берегов, а после вытекает из моря стройным потоком без всяких причуд. Богат и разнообразен мир пернатых. Меня поразили длинношеии аисты, которые, взлетая, складывают шею, как столярную линейку, в несколько раз. Нигер, с другой стороны, дает примеры минимализма. То угостит стаей обезьян, и больше их никогда не покажет, то выставит крокодила (но я не буду врать, крокодилов не видел), то скромно положит на отмель дюжину бегемотов. Они — зорче матросов, с прозрачными фиолетовыми ушами, с большими ноздрями.
— Ноздри, как у тебя, — сказала немка. — В них танк пройдет.
— Редкая женщина долетит до середины Нигера, — незлобно отмахнулся я.
Кстати, Мали — в переводе и есть бегемот. Мясо бегемотов коптят. В таком виде его можно хранить в течение нескольких месяцев. Африканцы — прекрасные охотники. Техника охоты на бегемотов осталась до сих пор такой же, какой ее описал еще Ибн Баттута в 1352 году, путешествуя из Томбукту в Гао, и я не буду повторяться, скажу только, что загарпуненное животное мы с немкой тоже добивали копьями. Но это так — вскользь, а вообще наибольшую ценность представляет нильский окунь (lates niloticus), или иначе капитан.
Капитан — главная рыба Нигера. Он очень приятен на вкус, действительно напоминает нашего окуня и весит 10–20 килограмм, но, бывает, доходит до 100. Мы останавливали встречные пироги рыбаков с длинным шестом (как они ловко им орудуют!) и покупали свежайшего капитана. Элен оказалась классной поварихой и приготовляла капитана во всех видах, под разными соусами, с разными травками, натирала капитана петрушкой, киндзой, сельдереем, ладаном, мариновала, солила, боготворила, жарила на гриле. Мы все ели капитана с утра до вечера и очень хвалили Элен, а она улыбалась.
По берегам Нигера широко распространены разнообразные термиты. Пейзажи сахеля пестрят их постройками, высотой до полутора метров. Отойдя от шока, Габи осторожно раздвинула губы.
— Потрогай! Он вернулся ко мне! Мой петушок вернулся! — от счастья заплакала Габи.
На радость мне, она тонула во всех пяти реках. Мы были чужие друг другу люди, попадавшие в аргонавтныеусловия вынужденной близости. Каждый по-своему бездомный, несчастный, растерянный. Я люблю ее точные лесбиянские руки, шарящие по утрам мои соски. Она — разложение женской массы, выделение мужского начала, распространение волосяного покрова, щетина на ягодицах, затвердение молочных желез, отказ от деторождения, острый интерес к молоденьким графиням, развивающийся алкоголизм, перенос интереса в анал, тяжелая шишка сфинктера, раздробление принципов, потеря половой идентификации, генетическая катастрофа, гормональный бред, продукт века, его наказание.
Я аккуратно потрогал указательным пальцем. Не хилый, и даже залупается, как детский пенис. Не сразу сообразишь, где кончается большой клитор и начинается маленький хуй. Боюсь ошибиться, но клитор Габи, по-моему, и есть посол на хуй.
Мы с ней панически боялись (ой, просто тряслись), но не мухи цеце, с которой медицина довольно успешно борется, а одного водяного невидимого микроба, который живет в стоячей воде Нигера всего двадцать секунд и за это время ищет, куда бы ему внедриться, и если человек купается или просто стоит как дурак, то микроб в него попадает, как пуля, и после этого у мужчин отпадают все половые органы в буквальном смысле этого слова. У женщин тоже все отпадает. Во всяком случае, у Габи, как теперь всем известно, есть чему отпасть. Солнце заходит здесь ровно в шесть вечера, и начинается тьма. Первую ночь мы ночевали в палатках. Сны в пустыне похожи на медленно разворачивающиеся оперы с длинными ариями, хором, множеством действующих лиц, оркестром и декорациями из реквизита Большого театра.
Лежишь, приложив ухо к пустыне, вслушиваешься в подземные саги земли и содрогаешься. Я такие безумные сны видел только раз, на Тибете, и во время болезней. О чем эти сны? О скоротечности времени, Страшном суде, разлуке с любимой женщиной, человеческой бездомности, мало ли о чем. То в одной одноместной палатке, то в другой в ужасе орут сонные люди. То капитан заорет, то помощники-Пушкины, то верный наш Горький, то повариха Элен. Под утро, часа в четыре, ко мне в палатку с ревом влетела немка, ей приснилось, что она разрушила в Германии всю налаженную систему социального страхования.
Не успела она успокоиться, как до нас донеслись неопределенные звуки воя. Они приближались. Надо сказать, что когда мы выходили на берег, я фонарем осветил какое-то большое скопление белых костей и даже успел пошутить по этому поводу, но тут призадумался. Когда же чьи-то хищные морды стали тыкаться в полупрозрачную, фактически, эфемерную для хищных зубов палатку, то Габи узнала в непрошеных мордахшакалов. Поскольку Догон снабдил ее дополнительной информацией об этих мерзких животных (информацией, которую мы с ней сочли правильным не комментировать), а, кроме этого, она, может быть, даже еще пахлашакалом, сомнений не оставалось. Мы поджали ноги и затаились. В соседних палатках тоже закончились храп и кошмарные крики. Наступила человеческая тишина.
— Сури! — крикнул я на весь сахель по-французски. — Чего делать-то?
— Ш-ш-ш! — был несчастный ответ.
Но вдруг раздался громкий выстрел. Это как-то сразу приободрило меня. Оказывается, капитан захватил с собой огнестрельное оружие. Раздался вой испуганных зверей. Затем топот. Мы выскочили из палатки с фонарями. Капитан гнался за шакалами с палкой наперевес. Враги ретировались. Мы сели у костра.
— У меня просьба, — сказал капитан, который, несмотря на тьму, оставался в солнечных очках за три копейки.
— Не болтать о Догоне? — не выдержал я.
Капитан почесал нос.
— Я тридцать лет, и никогда такого, — сообщил он. — Давайте перейдем спать в пирогу. Там на дне, конечно, не фонтан, но зато безопасно, как в чреве матери.
Кудрявые помощники перенесли Габи на своих тонких руках на судно, храбро бредя по стоячей микробной воде.
— А это верно, что у русского президента обезьянье сердце? — спросил капитан, когда мы расставались с ним навсегда на пристани неподалеку от Томбукту.
— Как обезьянье?
— Да тут все говорят… Вы не обижайтесь, — сказал капитан. — Обезьяны — они нам ближе собак.
Посещение Томбукту есть уже само по себе его похищение, и любой отъезд из Томбукту напоминает бегство. Отсутствие дорог имеет принципиальное значение и не обсуждается. Каждый белый, посетивший Томбукту, достоин смерти. Я увидел себя в Томбукту как запечатанную сургучом бутылку и благодарил Господа за Его милость и покровительство.
— Кто вы? — спросил я стариков на паперти мечети.
— Мудрецы, — сказали они. — Нас здесь триста тридцать три человека.
Теперь я знаю, что в три часа ночи по Томбукту проносится белая лошадь со всадником, приближенным к совершенству.
Мы бежали из Томбукту ранним утром, предприняв дерзко-трусливую переправу через Нигер. Новый шофер Мамаду оказался не слишком разговорчивым. Более того, несговорчивым. Мы пробивались на юг через пустыню с этим новым арабоподобным водителем. Мы вместе с ним вязли и пропадали в песках. Мы меняли ландшафт, как масти карт, нам выпадала то красная, то желтая, то черно-асфальтовая пустыня, она была то сыпучей, то каменной, внезапно выросли наросты диких гор и финиковые пальмы, мы доверяли водителю, не зная, что он и есть наш палач.
Городишко Гао — одно недоразумение. Он разлинован, как Манхэттен, и в нем даже есть ресторан «La Belle Etoile», но это не мешает ему быть захолустьем. В Гао самый рогатыйрогатый скот. Он не боится машин. Я потер воспаленные глаза. Ночная Африка — континент беспощадного неонового света. Обложившись керосиновыми лампами, я медленно читал перед сном роман Достоевского «Бесы».
Арабообразный водитель сдал нас полиции на опасном в военном отношении участке дороги Гао — Неомей, возле границы с урановой республикой Нигер без всякого сожаления. В порядке аргументации против нас он привел наши паспорта, в которых не значились въездные и выездные визы не только из Томбукту, но даже из Гао.
— Да вы что? Вопреки всем уставам!
Сержант покачал головой.
— Ведь вы не простые пассажиры! Вы — туристы!!!
Сержант сделал большие глаза и объявил нас врагами малийского народа.
— Се n’est pas serieux, — пробормотал я фразу, оскорбительную для каждого уважающего себя негра.
— Да у вас и паспорта фальшивые! — вдруг выкрикнул он мне в лицо, вращая глазами.
С каждой минутой он накалялся все сильнее. Он говорил, что у него нет никакой возможности держать нас под стражей, поскольку у него нет охраны и что самое разумное дело — нас умертвить и трупы отправить в Бамако на экспертизу. Он предложил мне согласиться с его проектом как наиболее гуманной акцией. До границы оставалось всего-то пять километров, и мне стало обидно погибнуть зазря.
Однако шофер Мамаду не хотел, чтобы я уезжал с тайным знанием, опасным для метафизической безопасности не только сахеля, но и всей Африки. Если Элен и Сури симпатизировали нам, то Мамаду был воплощением ненависти. Когда он отошел пописать, а сержант пошел к проезжавшему грузовику, чтобы украсть дрова на костер, Сури шепнул мне, что с Мамаду нужно поговорить на языке африканского братства.
— У Африки пока нет будущего, — заметил Сури, человек двух миров.
«Отчего шофер плох? Отчего хорош Сури?» — взгрустнул я.
С точки зрения мусульманства, Мамаду писал еретически, потому что он писал стоя, а не сидя на корточках. Пописав, он немедленно совершил омовение члена из пластмассового чайника с веселенькими полосками и повернулся в нашу сторону, цинично застегивая штаны.
— Мамаду, — сказал я, — предложи сержанту деньги.
— Я не твой раб, — ответил араб, — чтобы выполнять твои команды.
Я видел, как сержант, зевая, ушел за рожком автомата, чтобы нас расстрелять.
— Мамаду, — сказал я. — В этой истории есть только два раба: она и я. Вот тебе моя братская рука. Выручи.
— Я спросил небеса и Бога, — сказал Мамаду, — и они мне ответили: нет!
Вернулся сержант с автоматом. Вид его был свиреп и ленив. Скотоводы — равнодушные убийцы.
— Ну что, пошли? — сказал он.
Мы зашли за угол дома. Сержант выстроил нас у стенки. Габи стала презрительно улыбаться. Она схватила меня за руку. Казалось, это ее успокаивало. Я стал тоже кое-как подражать ей в презрительной улыбке, хотя мне не очень хотелось держаться за руки. Женская любовь не боится смерти, не то, что мужская, к тому же сердце мое принадлежало Лоре Павловне.
Сержант поднял дуло автомата. Мамаду с удовольствием встал в стороне, изображая любопытную толпу.
Как всегда, сцена расстрела обросла ненужными жанровыми деталями: блеяли овцы, кукарекали куры, вдалеке прыгали дети, было жарко.
— Подожди! — к нам со всех ног бежал Сури. Вид у него был растрепанный. — Расстреляй лучше меня!
Сержант в недоумении оглянулся.
— Твоя бабушка — сестра моей бабушки, — кричал Сури. — Застрели меня!
— Какую бабушку ты имеешь в виду? — заинтересовался сержант.
Они заговорили о чем-то своем.
— Mon amour, у меня красивые волосы? — спросила Габи.
Никогда в жизни я не встречал более отвратительных волос.