Страшный суд. Пять рек жизни. Бог Х (сборник) Ерофеев Виктор
— Нет.
— Тогда зачем вам банка?
— Какая еще банка!?
— Та, которую вы прячете за спиной!
— Ах, эта!
— Вы хотите повернуть Волгу к Мировому океану?
— Я хотел, но передумал.
— Почему?
— Не знаю. Я против насилия над природой.
— Ну, хорошо. Зачем вам банка?
— Капитан, я скажу, но только пусть это будет между нами.
— Говорите.
— Я хочу ее наполнить водой из Волги.
— Каким это образом?
— Ну, просто зачерпну.
— И что дальше?
— Ничего.
— Зачем вам вода из Волги?
— Для анализа.
— Какого еще анализа?
— Целевого.
— Это запрещено.
— Что запрещено?
— Брать воду из Волги на анализ.
— Где это сказано?
— Что сказано?
— Что запрещено.
— Вам что, закон показать?
— Да.
— Знаете, что?
— Что?
— Отдайте банку.
— Нет. Не отдам.
— Отдайте по-хорошему.
— Капитан, ну чего вы как маленький.
— Нет, это вы, как маленький. Корчите из себя пророка!
— Капитан, смотрите, что у меня есть.
— Уберите. Уберите немедленно! Уберите!
— Ну я же могу взять другую банку.
— Сначала отдайте мне эту.
— Нате! Берите!
— И если я вас увижу с какой-либо другой пустой посудой… Имейте в виду!
— Вы меня пугаете?
— Я вас предупредил.
— Вот сука, капитан! — сказал я моей спутнице. — Отнял банку! Отнял банку в свободной стране!
— Свободной стране! — отозвалась спутница.
— Обещал утопить!
— Как же нам быть? — испугалась она.
— Ждать.
Волга — бетон русского мифа. Не река, а автострада слез. Я все время откладывал поездку вниз по Волге, как обязательную, если не принудительную, командировку в поисках пошлости. Я ссылался на занятость, исчерпанность сентиментальной темы и без труда находил себе оправдание.
К тому же, я был отравлен своими юношескими впечатлениями от мимолетных, почти случайных дотрагиваний до таких волжских прелестей, как Пасхальная ночь в ярославской церкви, где старушки падали в обморок от толчеи и духоты, но не могли упасть по недостатку места и продолжали качаться вместе с толпой, потеряв сознание, с закатившимися зрачками.
Длинноволосым тинэйджером в конце первомайских праздников я ехал из Углича в Москву в переполненном вагоне, вонявшем липкими носками и потом, и ночью мужик принялся блевать, рядом со мной, и его жена, не зная, что делать, стала подставлять ему, вместо тазика, его же собственные ботинки, сначала один, потом — второй. Мужик наполнил их до отказа блевотиной и облегченно захрапел.
Ботинки, полные блевотины, — это и была моя Волга, с красными выцветшими флагами, серпами и молотами, мертвыми магазинами, пахнущими дешевым коричневым мылом. И то, что в Угличе три века назад убили царевича Дмитрия, было, после этих ботинок, для меня вовсе не удивительно.
Через полжизни, измученный дурными предчувствиями, с тяжелым неверием в народную мудрость, я, наконец, решился на подвиг подглядывания: что же там с ними на Волге делается? Спились окончательно? Осатанели? Подохли?
Я внутренне подготовился к смертельной скорби и циничной усмешке, как будто шел на трагедию в театр. Оставалось лишь тщательно выбрать спутницу, чтобы кормить в антрактах мороженым.
Одинокий путешественник похож на шакала. Впрочем, для России путешественник — слишком европейскоеслово. Ты кто? Я — путешественник. Звучит глупо. С другой стороны, кто же я? Не странник же! Не путник! И не турист. И не землепроходец. Я — никто. Я просто плыву по Волге. В России нет определяющих слов, нет фирменных наклеек для людей. Здешние люди не определяются ни профессией, ни социальным статусом. Нет ни охотников, ни пожарников, ни политиков, ни врачей, ни учителей. Просто одни иногда тушат пожары, другие иногда учат детей. Здесь все — никто. Здесь все плывут.
Кого взять с собой? Простор для материализации. Но страшно беден женский интернационал! Итальянки восторженны и доброжелательны, однако, на русский прищур, уж слишком хрупки и законопослушны. Бывает, покажешь итальянке фальшивый доллар, и она тут же падает в обморок. Американки, напротив, не хрупкие, но они составлены из далеких понятий. Польки слишком брезгливы по отношению к России. Француженки — категоричны и неебливы. Голландки — мужеподобные муляжи. Шведки малосольны. Финки, прости Господи, глупы. Датчанки — отличные воспитательницы детских садов. Швейцарки — безвкусная игра природы. Правда, я знал трех-четырех исландок, которые не пахли рыбьим жиром, но это было давно. Австрийки сюсюкают. Норвежки, венгерки, чешки — малозначительны. Даже странно, что им отпущено столько же мяса, костей и кожи, как и другим народам. Болгарки и гречанки старятся на глазах. Не успеешь отплыть от берега, как они уже матери-героини. Испанки — кошачий водевиль. А португалки — вообще непонятно кто.
Давно замыслил я взять с собой одну англичанку из Лондона, но она замужем и перестала звонить.
Конечно, можно поплыть и с русской дамой. Но зачем? Много курит, ленива, окружена пьяными хахалями, которых жалеет с оттопыренной губой, но после бесконечного выяснения отношений, уличенная в очередном обмане, она обязательно предложит родить от тебя ребенка.
Путешествие с русской дамой — путешествие в путешествии. Двойной круг забот. К тому же, нечистоплотна. К ней липнут бациллы, тараканы, трихомонады. У нее всегда непорядок с месячными.
В хмурую погоду Волга смотрится серо; в теплый день она плещет светло-коричневой кокетливой волной. Вдоль нее стоят призраки бородатых русских писателей с изжогой сострадания к народному горю, причина которого — русский самосодомизм — зарыта где-то поблизости в грязный песок.
— Будем откапывать? — с готовностью предложил капитан.
— Тоже мне клад!
— Обижаете! — сказал капитан.
— Кто не с нами, тот — против, — зашумели бородатые.
— Эх, вы, культура! — рассердился я. — Нельзя ли что-нибудь повеселее?
— Концерт! — закричал капитан.
— Врубаю! — козырнул его помощник. В первом акте все было как будто предопределено. В Угличе из ограды монастыря-заповедника, где за вход в каждую церковь надо отдельно платить, выкатился прямо на меня самый народный тип инвалида, на инвалидной коляске, Ванька-встанька с колодкой медалей 1941–1945 годов, со словами: «Каждый кандидат в президенты — еврей!» Сопровождавшие его женщины готовы были к аплодисментам.
— Ошибаешься! — сказал я инвалиду достаточно строго. — В России вообще все евреи, кроме тебя.
— Верно, — сказал инвалид. — Я не еврей!
— О чем это вы говорили? — поинтересовалась моя суперсовременная немка.
С кем плыть по Волге, как не с немкой? С кем, как не с немкой, склонной к неврастении, к мучительной обязательности Германии, пойти контрастно против течения? Из всех возможных вариантов я, по размышлении, выбрал немку, берлинскую журналистку, ни хрена не смыслящую в России, но зато ироничную дочь андеграунда с дешевыми фенечками, голубыми, как русское небо, ногтями, рабыню фантазмов с экстремистским тату на бедре.
Чтобы не выбросить случайно, от нечего делать, по примеру крестьянского царя, свою спутницу за борт, я населил четырехпалубный теплоход не обычными пассажирами, а целой сотней российских журналистов самого провинциального пошиба со всех концов необъятной страны. Пусть они, как коллективная Шахерезада, рассказывают нам всякие русские страсти-мордасти. Наконец, я велел официанткам надеть прозрачные розовые блузки, чтобы мы плыли, как будто во сне. Буфетчица Лора Павловна, тоже вся в розовом, приготовила мне на завтрак гоголь-моголь. Она принесла мне его на подносе на верхнюю палубу, и, щурясь от яркого света, сказала:
— Я люблю греться на солнце, как какая-нибудь последняя гадюка.
Капитаном корабля был, естественно, сам капитан.
Россия — деревянная страна. Она не оставила за собой никаких архитектурных следов, кроме битой кучи кирпичей. Избу не назовешь архитектурой, даже если изба нестерпимо красива. Я люблю ее обрыдально маленькое оконце под крышей. Изба — не дом. Изба — не вещь. Изба — неземная галлюцинация от удара по темени. Вот почему в России каждый, по генетическому коду, погорелец. С нездоровым мучнистым лицом злоупотребителя картофеля и водки. Но в наш век победивших стереотипов внесены в последний момент поправки.
Русская душа вдруг пожелала запечатлеть себя в камне. Она смела зелено-синие дощатые заборы. Это не столько социальная перемена, сколько метафизический скандал. Русская душа задумалась о частном комфорте на узком промежутке между рождением и смертью. Что за ересь! Берега Волги блестят новыми железными крышами.
— Неужели кончилось русское царство пол-литра? — спросил я капитана, стоя с ним на капитанском мостике. — Даже если в России все снова замрет, строительный бум последних лет запечатлится на века.
— Все течет, — покачал головой капитан. — Потекла и Россия.
— Может быть, строятся только богатые? — спросила немка.
— Н-е-е-е-е-е-е-е-т, — сказал я. — Поздравим Россию с возникновением целого новогосословия.
— Что вы имеете в виду? — уточнил капитан.
— Над Волгой, как молодой месяц, нарождается средний класс. Чем он станет, во что воплотится, тем и будет Россия, — поэтически сказал я.
— Да… Вот мы в детстве показывали друг другу кукиши, — добавил помощник капитана, сложив для наглядности пальцы в кукиш. — А теперь и кукишей никто никому не показывает. Прошла мода на кукиши.
Не имея, однако, традиций кирпичногомышления, русская душа ворует отовсюду понемногу: твердеет крутой замес немецко-французско-американского односемейного зодчества. На месте столбовых пожарищ с мезонином возводятся дома с башенкой. Русский человек возлюбил башенки. Волшебная сказка лишенца совпала с фаллическим знаком крепчающего общественного возбуждения. К тому же у меня с немкой начинает складываться историческая интрига.
Я иду с ней по базару в Костроме, где торговки с бледными северными лицами бойко, выставив вперед животы, торгуют воблой и ананасами.
— Вы, простите, беременная или просто так, толстая женщина? — спрашиваю я торговку вяленой рыбой.
У нас чтохорошо? Можно спросить, что хочешь. И в ответ услышать все, что угодно. Очень просторное поле для беседы. К тому же беременных в России не больше, чем верблюдов.
— Я-то? И то, и се, — отвечает она. — А ты, поди, приезжий?
— Ну.
— Тебе знамение будет. Жди.
— Дура ты! — сатанею я от испуга. — Сама ты знамение, блядь засратая!
Мы на Севере, на границе белых ночей. На границе романтической бессонницы. На автобусах рекламы: «Читайте «Северную правду»! Немку мутит от запаха воблы в то время, как я объясняю ей, что последний раз в Костроме ананасами торговали при царе Николае Втором, а киви — и вовсе невидаль. В Костроме двоемыслие: все улицы с двойными названиями: бывшими, советскими, и новыми, то есть совсем старыми, церковнославянскими.
Мы заходим в вновь открытый женский монастырь: немка, залитая в стиль, вся, разумеется, в черном, становится неотличимой от стайки монашек ельцинского призыва. Ставим по свечке перед иконой реставрированного Спаса, хотя она, танцевавшая в юности topless на столах в ночных барах Западного Берлина и, по-моему, неосмотрительно близко дружившая с Марксом, терпеть не может религию.
— Есть ли жизнь на Марксе? — спрашиваю я немку.
— Чего? — таращит она глаза.
Спас начинает гореть синим пламенем. Огромная икона срывается и начинает летать по церкви из угла в угол. Как будто ей больно. Как будто ей тесно и неуютно. Как будто она просится вон из святых стен.
— Что это с ним? — поражается немка.
— Мается, — объясняю я.
Вокруг крик, гам. Все глядят на меня. Монашки расступаются. Входит наш капитан со снайперской винтовкой из ближнего будущего (он купит ее с оптическим прицелом назавтра в Нижнем Новгороде) и его молодой помощник, чернявый черт.
— Похоже на самосожжение, — шепчу я.
Описав в намоленном воздухе мертвую петлю, Спас с треском встает на свое место. На иконе проступают пять глубоких порезов.
— Что есть икона? — надменно спрашивает капитан.
— Откровение в красках, — пожимает плечами помощник.
— Отставить, — иконоборчески хмурится капитан.
— Икона — это русский телевизор, — лыбится моя спутница.
По глубоким порезам, как слезы, течет вода.
— Дайте мне банку, — прошу я.
— Хуй тебе, а не банку, — добродушно ворчит капитан.
— Мне нравится Россия, — сдавленным шепотом признается немка.
После такого признания я не могу не отвести ее в старый купеческий ресторан, с лепниной на потолке и театральными красными шторами. Ресторан (напротив новенького секс-шопа с изображением яблока с надкусом на вывеске) днем совершенно пуст. Завидев нас, официантки, пронзительные блондинки (на Волге все женщины хотят видеть себя блондинками), срочно бегут менять домашние тапочки на белые туфли с длинными каблуками:
— Икры не желаете?
Россия вооружается. Холодный дождь загнал нас с немкой в нижегородский оружейный магазин. На окнах решетки в горошек.
— Как у тебя дома на балконе, — хихикнула немка.
— Нет, у меня в ромашки.
— Почему в ромашки?
Что мне сказать? Как объяснить ей, что декоративная решетка — это герб моей целомудренной родины?
При входе в магазин мы столкнулись с нашим капитаном и его чернявым помощником. В руках у капитана новенькая снайперская винтовка. Поздравили его с покупкой.
— Люблю иногда пострелять, — сказал он шутливо.
— Мне знакомо ваше лицо, — сказал я любезно помощнику капитана, приглядевшись.
— Не имею чести вас знать, — сухо ответил помощник.
— Постойте, — удивился я, — не вы ли играли в Угличе роль инвалида с медалями?
Помощник смутился и что-то собрался буркнуть, но капитан шутливо уволок его за собой.
— Гондоны тут не продаются! — напоследок все-таки выкрикнул чернявый.
Я купил по сходной цене две ручные гранаты «лимонки» и положил в карманы брюк. Я заинтересовался наручниками и резиновыми дубинками.
— Не заняться ли нам на волжском досуге садомазохизмом? — предложил я со смешком.
Немка взволнованно побледнела.
Погружение на дно местного кабака прошло как нельзя более успешно. Нас окружали мужчины двух основных волжских типов, шатены с усами и светловолосые с лысинами. Низко склонившись над столами и исподлобья глядя друг на друга, они тяжело стонали от счастья.
— Ну, как тут вам у нас? — сердечно сказал губернатор, похожий на только что сделанный, быстро шагающий шкаф. За ним стояли молодые богачи, которые трещали и щелкали от силы своей энергии.
Обрадовавшись свежему виду власти, я стал откровенен:
— Нормально. Правда, ваш Кремль — говно. Одни стены. Никакой начинки.
— В приволжских просторах, — улыбнулся губернатор, — есть ни с чем не сравнимая рассеянность пустоты.
— Прострация? — уточнила немка.
— Торжество близорукости, — продолжал я, не споря. — Человеку с острым умом здесь нечего делать.
Русские ничего так не любят, как пиво с раками. Красные вареные раки пахнут волжским илом.
— У нас в Европе… — важно начала немка. Мы с губернатором не смогли сдержаться и дружно расхохотались.
— У меня капитан банку отобрал, — в конце концов сказал я.
Губернатор глубоко задумался.
— Банки, конечно, склянки, — сказали вслух молодые люди, щелкающие энергией и пальцовкой делающие козу.
— Страна устала от экспериментов, — добавил губернатор.
Рачий белесый сок пьянит и волнует не меньше пива. От первого в своей жизни сосания раков немка, кажется, совсем въехала в Россию. Она погружает в раков руки по локоть. Урчит ее тугой животик. Дело, однако, чуть было не испортил юноша, застенчиво попросивший у меня автограф на салфетке.
— Ваши книги похожи на раскаленный паяльник, который вы засовываете читателю в жопу.
— Будем брататься? — ласково рассмеялся я.
— Каждый писатель подмигивает публике.
— Вот вам автограф, но, ради Бога, не считайте его индульгенцией! — сказал я, подписывая салфетку крепким словом.
Однако на душе было непросто. Понятно, стоит мне их только подбодрить, как они бросятся ко мне со всех ног, давя друг друга.
— Так ты, оказывается, не человек, а общественная институция, — заметила немка со странной смесью старогошистского презрения и немецкой сентиментальности.
Казань встретила наш корабль военным духовым оркестром. Сверкали на солнце трубы. Боже, как красивы татары! А татарки! А татарчата! Одно загляденье! Здесь каждый — Нуриев. Здесь вечный балет. Я уверен, что все прославленные итальянские модельеры — тоже татары. В этот город надо засылать мировых агентов по сбору кандидатов на топ-модели. В татарских лицах есть врожденная стильность «звезд». В их взглядах — сладостная отрешенность, о которой повествуют рекламы лучших парфюмов.
Я подошел к скамейке ветеранов, которых специально привезли на пристань для встречи с нами. Эти ударники до сих пор выглядели обалдевшими от звука собственной жизни. Их было в общей сложности семь человек, включая старушку в плаще-клеенке. Вот, в сущности, и все, что осталось от советского народа. Старость в России неприлична. Для ее описания Шекспир не нужен. Нюрнбергский процесс чересчур театрален для ее осуждения.
— Стахановцы, кто вы теперь: коммунисты или демократы? — поздоровавшись, спросил я.
— Да как сказать! — ветераны пожали плечами. Если они за что-то еще держались, так это за «валокордин». Они просто устали ждать, чтобы с ними кто-нибудь объяснился. Наконец, кто-то из них спросил:
— А сам-то?
Я отрекомендовался, как Черчилль, сторонником демократического зла.
— Ну, и мы тоже.
Они без боя сдавали жизненные позиции.
Я застал немку за странным занятием. Она стояла возле автобуса и наблюдала сквозь модные темные очки, как солдаты, отыгравшие марши, переодевались.
— Скоро Сталинград, — вырвалось у нее. — Не ешь на ночь воблу.
— Я ем воблу только с бодуна! — сдержанно обрадовался я.
По сравнению с татарами казанские русские выглядят бесформенно и неуклюже.
— В русских вообще есть что-то не то, — с доверительным ядом сказала мне немка. — Они стараются быть, как мы, европейцы, но в последний момент у них обязательно что-то срывается… И слава Богу! — добавила она.
Помимо русской неуклюжести, меня интересовал мусульманский фундаментализм. В казанской мечети, справив молитву за наше счастливое плавание, два старых имама объяснили мне, что татары с русскими ссориться не собираются, потому что за много веков сроднились и перемешались.
— Я люблю ваше мусульманство за ярко-зеленый цвет и разнообразие, — почтительно сказал я. — Пророк Мухаммед обещал, что число путей очищения равно количеству истинно верующих. Как хорошо, что на изображениях Пророка на месте лица пустое место. Мессия непредставим. Нет ли у вас в мечети пустой посуды? Ну хоть из-под водки.
— Мы не пьющие, — сказали имамы, но в глазах у них я прочитал чужой приказ не давать.
— Капитана боитесь? — спросил я.
— Капитан — акбар, — сказали имамы.
Я поднял мои глаза кверху и увидел его на небе. Когда я пытался смотреть в другую сторону, то все равно видел его.
— Клянусь звездой, когда она закатывается, — сказал я, — не сбился с пути ваш товарищ и не заблудился.
— Хвала Аллаху, господу миров, — отозвались имамы, — милосердному царю в День суда!
Я вынул ручные гранаты из своих белых штанов и стал ими в шутку жонглировать, стоя на ковре посреди мечети.
Имамы тихо вынули из-под скамейки пару пустых бутылок.
— Капитан велик, — сказали они, — но ты всемогущ и милостив.
Удовлетворенные нехитрым ответом, мы с немкой, схватившись за руки, уехали на автобусе на могилу Василия Сталина, умершего здесь в хрущевской ссылке. У Василия — отбитая фотография, искусственные цветы и венки, восточные сладости траурных принадлежностей. Восточных деталей России не занимать. Взять хотя бы тот же автобус. Кабина водителя — со всякими занавесочками, рюшечками, иконками и салфеточками — это скорее алтарь, чем кабина. Такая кабина гораздо ближе к Индии, чем к Европе.
За завтраком ко мне подошел капитан с озабоченным видом.
— Из каюты вашей немки всю ночь доносились страшные крики, — сообщил он.
— Не обращайте внимания, — усмехнулся я. — Ей снятся кошмары. Ее дедушка воевал под Сталинградом.
— Ах, вот оно что! — успокоился капитан. — В Самаре, — дружелюбно добавил он, — не забудьте посмотреть бункер Сталина.
В каждом русском городе — своя невидаль. Тамбов славится небоскребами. Орел — пирожными, Тула — ночными поллюциями, Астрахань — прародина компьютеров. Самару Борис Годунов повелел заселить сволочью. В Самаре черным-черно от рабочих.
Рабочая сила кормила нас шоколадными конфетами, поила коньяком и не задала ни одного вопроса. Мы тоже ни о чем не спросили. Мне нравится пролетарское гостеприимство.
Объевшись шоколадными конфетами, мы зашли в здание бывшего обкома партии, выстроенное в духе купеческого эклектизма 1880-х годов.
— А где тут можно у вас покакать? — окликнула немка усатую гардеробщицу, суча ногами от нетерпения. Мы сразу попали в культурологический нерв. Русская женщина открыто просится только по малой нужде. «Я пошла писать», — весело заявляет она. Но большую нужду скрывает с таинственностью, достойной шпионского фильма. В просторном холле нас проводили к скромной двери. За такой дверью в России обычно находится мелкое помещение для уборщицы: стоят ведра, швабры, висит серый халат. Но когда дверь открылась, мы с немкой в один голос ахнули: это был вход в огромный подземный мир.
— Эх, подвели нас родные попы, — вдруг сказал кто-то рядом. — Всю веру обломали, как черемуху.
Я привык, что в России люди везде говорят о самом важном и даже не оглянулся. Прикрытое четырехметровой бетонной плитой подземелье, о котором никто не знал в городе вплоть до недавнего времени, стилистически напоминает ствол московского метрополитена, опрокинутый вниз на тридцать семь метров.
Спускаясь в головокружительную шахту, с дополнительными поэтажными перекрытиями, способными в совокупности противостоять ядерному удару, мы, в сущности, спускались в национальную преисподнюю. На самом дне во всей красе перед нами предстал кабинет Сталина с настольными лампами в угрюмом стиле модного деко, со множеством фальшивых дверей, ведущих в никуда (защита от клаустрофобии), — точная копия его кабинета в Кремле. Напрашивался рой метафор. Русская душа демонстрировала со всей очевидностью свою дьявольскую хитрость, бесхитростность и глубину.
— Капитан слышал, как ты кричала, — сказал я моей немке в сталинском кабинете.
Открылась фальшивая дверь. Вошел капитан. За ним — бритоголовая команда речников-добровольцев.
— Ты брал пустую посуду в Казани? — спросил капитан, усаживаясь за генералиссимусский стол.
— Капитан, — с достоинством сказал я, — это что: допрос?
— Введите их, — сказал капитан по красивому правительственному телефону-вертушке.
Двое головорезов ввели имамов. Хорошо избитые люди всегда похожи на загримированных.
— Ты не пощадил даже их! — вскричал я.
— Замуруйте их в сталинском сортире, — распорядился капитан. — Всех четырех!
Нас быстро принялись замуровывать, забрызгивая от спешки раствором. Немка тем временем бросилась к унитазу диктатора.
— Это не от страха, а потому что очень хочется, — сказала она, обнажая зад и боясь обвинений в трусости.
— Имамы, — сказал я. — Где сила вашей молитвы?
Имамы, сосредоточившись, запели главный духовный гимн:
— Веди нас по дороге прямой, по дороге тех, кого Ты облагодетельствовал, — не тех, кто находится под гнетом, и не заблудших!
Раздались автоматные очереди. Под своды бункера ворвались боевики татарского батальона «Счастливая смерть». Они стремительно съехали вниз по свежекрашеным коричневым перилам. Но наши русские речные матросики, наши простодушные мучители, тоже оказались не промах. Они прыгали с перекрытия на перекрытие и раскачивались на руках, как тропические обезьяны. Капитан повел ребят в бой. Завязалась подземная Куликовская битва. Я не знал, за кого болеть. Я любовался и теми и другими. Русское войско, наконец, ушло в фальшивые двери. Мусульмане добили раненых и с удивлением уставили на нас свои дымящиеся автоматы.
— Это подобно саду на высоте, — сказал я боевикам, в восхищении поднимая руки. — Бьет дождь его без жалости, и приносит он урожай двойной.
— Он — парень неплохой, — сказали имамы, отряхивая свои черные шапочки с золотым шитьем. — Захотел сдать пустую посуду, а капитан бутылки отнял.
— Русский скандал, — улыбнулись боевики. — Немку будем ебать? — обратились они друг к другу с риторическим вопросом.