Страшный суд. Пять рек жизни. Бог Х (сборник) Ерофеев Виктор
Толпа студентов бежала прямо на нас. Впереди толпы бежал бог Шива.
— Революция! — возликовала фрау Абер.
— Шива! Шива! — закричал я. — Хари! Хари!
Он дважды спас меня от верной смерти. Когда фрау Абер ушла пописать, начальник станции отвел меня в сторону и шепнул на ухо, чтобы я не садился в следующий поезд, идущий на Калькутту.
— Я точно знаю, что он сойдет с рельсов.
Я сидел на чемодане на вокзале в Патне уже третьи сутки: мне было все равно. Меня облюбовали городской сумасшедший с ножичком, который он угрожающе сжимал меж ног, и двое прокаженных. Фрау Абер вернулась из «мочиловки», как официально назывался станционный туалет, в слезах: у нее открылся кровавый понос.
— Уедем на первом поезде!
— Он сойдет с рельсов.
— Кто тебе это сказал?
— Начальник станции.
— Откуда он знает?
Я пожал плечами.
— Я поеду!
— Езжай, химера! — сказал я.
Она осталась. На следующий день мы прочли в газетах, что поезд сошел с рельсов. Пять перевернутых тяжелых коричнево-красных вагонов, сто двадцать убитых.
— На этот проходящий вы тоже не садитесь! — шепнул мне снова начальник станции.
— Почему? — спросил я из вежливости.
— Грабители.
— В первом классе есть охрана, — вяло возразил я.
— Они убьют охрану, — сказал начальник станции.
Мы открыли газету. Грабители убили полицейского и трех пассажиров. Ведутся поиски. Я оглянулся. Под тонкими одеялами на платформе неподвижно лежали тела. Трудно было отличить живых от мертвых.
За полчаса до прихода правильногопоезда начальник станции пригласил нас в свой кабинет. Он вписал в наши билеты от руки какие-то свои каракули, поставил печать и сказал, что теперь все в порядке.
— Из какой вы страны? — спросил начальник станции.
Если кто-нибудь в Индии спрашивает вас, из какой вы страны, значит, он ждет от вас денег.
— Я из России, она — из Германии, — бессонным голосом сказал я, незаметно вынимая из кармана бумажку в сто рупий.
— Ленин! — сказал он однозначно.
Это все, что знают индусы о моей стране.
— Да, — вздохнул я.
На восходе солнца у начальника станции был молодцеватый вид. Глаза горели. Он стал усиленно крутить диск черного телефона, потом — красного. Телефоны молчали. Они не работали.
— Откуда вы узнаете о приближении поезда? — спросил я.
Он весело закивал головой. Я догадался, что он ничего не понял. Я положил под красный телефон бумажку в сто рупий и показал глазами. Мы сфотографировались, пожимая друг другу руки. Помощник начальника станции отнес мой чемодан в купе первого класса. В купе уже сидело и стояло человек семнадцать пассажиров. Какой-то невинно замученный индийский парень тут же заснул у меня на плече.
— Чай! Чай! Чай! — вопили в зарешеченные окна поезда разносчики чая.
Когда поезд собрался было трогаться, в купе вбежал начальник станции, расталкивая народ. Ему было пятьдесят пять лет. Лицо у него было взволнованное. Я подумал бог знает что. Он пожал мне руку и пожелал счастливого пути. Он сказал, что будет обо мне помнить и что те два поезда были опасными, а этот безопасный.
— Ленин, — сказал он однозначно и вышел из моей жизни.
— Я их жду.
— Кого? Правда, я лучшеКафки?
— Ненамного. Почему их нет в Индии?
— Тебе мало меня?
— Давай лучше поговорим.
— Ну, пожалуйста!
На гостиничном потолке три длинные тени. Сплетенье — чего?
— Не хочется. Позже. На Миссисипи. В каком-нибудь южном штате.
— Не будем ждать Алабамы! Ну, оченьпожалуйста!
О чем я думаю, когда, сдавшись на уговоры, поздней ночью порю ремнем надежду новойнемецкой литературы, которая лежит в Индии на животе? Думаю ли я, что индусы — красные жестяные божьи коровки? Когда я порю фрау Абер, я, конечно, порой думаю, что индусы — красные жестяные божьи коровки, но не часто. Вспоминаю ли будущей мыслью Черную Африку? Повариху Элен с тремя колечками в тайном месте? палача Мамаду? трех американок на нежной, бурой Миссисипи? Да. Особенно трех американок. Мы говорим с тремя американками о том, что мужчины в любви бескорыстнее женщин. У них обычно нет дополнительного интереса. Но, как правило, в голове бродят другие мысли. Я наблюдаю сиротливыйсвет над Волгой. Волга глядит на меня круглыми от героина глазами. На лбу у Волги наркотическая сыпь. Точно ли я знаю, что значат пять рек? Да, пять рек — золотое руномоей жизни. Но это пока что не больше, чем интуиция. Все знание мира уперлось в четыре реки. Они текут в четыре стороны горизонта. Мало! Не то. Не то. Где еще одна? Где мне найти словесный сангампятиречья? Да! Где? Да, собака! Размахивая ремнем, я мерно думаю о трубеБерлин — Москва.
— Плевала я на революцию! — из-под ремня раздался голос фрау Абер.
Вот он — голос модной плоти. Линяет немецкий рот фронт! По вечерам мы обсуждаем с фрау Абер потолочную мозаику на станции метро «Маяковская». Дейнека и Мухину — ее художественные приоритеты. Между головокружительно субъективной, бестолково эфемерной Москвой и столь же головокружительно объективным, реальным Парижем Берлин меньше, чем город, но несколько больше, чем вывеска.
Сорвавшееся с реальности в язык, накачанное спертым воздухом и криками «Ахтунг! Ахтунг!», слово «Берлин» возникает в моем сознании перевалочным пунктом, в котором нет смысла ни обживаться, ни даже оглядываться.
Берлин как вокзал имеет в качестве тотема дупло буфета. Соскочив с тамбура, теряя на ходу не слишком зашнурованную обувь, надо бежать за горячей сосиской с горчицей, булочкой, бутылкой пива. Бегу, чтобы не опоздать к отправлению. Но если отправление в ту или другую сторону задерживается, особенно по причинам политического свойства, вокзал превращается в пересыльную тюрьму русского духа, о которой не принято вспоминать добрым словом.
Как мало сохранилось свидетельств благодарности от людей, в сущности, хорошо воспитанных, русских эмигрантов первого поколения, Берлину как городу, их приютившему!
Одни капризы.
То улицы слишком длинны и унылы, то мрачно и скучно, то немецкие художники, с которыми накануне пили пиво, лобзались, тискались, — всего лишь плоды брака Шагала с Кандинским.
Ах, русские свиньи!
А какие еще будут три американки на Миссисипи!
Обиды! Обиды!
Но еще, может быть, обиднее то, что русские в Берлине и не чувствовали себя эмигрантами; скорее, временными переселенцами из квартиры, где начался ремонт, закончившийся катастрофой. Берлин никогда не брался всерьез. Эмиграция — это Париж и Нью-Йорк, новый экзистенциональный прищур, а Берлин — муха, досадное недоразумение.
Не на ком, не на чем остановить взгляд. Берлин — без образен, берлинцы — безобразны. Вот основное мнение русского художника, которое он скрывает от немцев не очень старательно, оказавшегося, в конце концов, мною. Я никогда не удосужился, будучи в Берлине десятки раз, запомнить названия главных улиц. Бранденбургские воротаумудряюсь выговорить неверно, ноль геоусидчивости, не говоря уж об Ундер ден Линденили Кюнферстендамм, имена которых пишу криво, со шпаргалки. Подвиг Набокова, отказавшегося выучить немецкий язык после пятнадцати лет, проведенных в Берлине, это не только рекорд неучтивости. На неприязни к немцам сходятся даже такие заклятые враги, как Набоков и Достоевский, написавший в «Бесах» с редкой злобой почти откровенно расистскую карикатуру на тупогогубернатора Андрея Антоновича фон Лембке. Немец-для-русского — внутренний, утробный иностранец. Дама с собачкой у Чехова, кстати сказать, изменяет мужу тожес немецкой фамилией.
Берлинская стена была для меня куда более увлекательным знаком, чем город, который она разделяла. Собрание архитектурного сора достаточно пошлого века с добавкой тоталитарных перьев и орлов, Берлин не выходит за рамки прекрасной машины. Ось Берлин — Москва — геоабстракция, а не городские взаимные нежности. Кого порю — о той пою. Чем дальше нацизм, тем он ближе. Уйдя из памяти вымирающего на фотографиях поколения, он машет приветливо мне из окон берлинского быта. Повышенные степени добродетели воспринимаются как сигналы бедствия, чистоплотность переходит в чистоту расы, перфекционизм — в лагерь смерти, а что не пугает, опять-таки — в тупость.
Берлинская электричка, как кукушка, расскажет мне, что вкус не переделать, не стоит и пробовать. Мне припомнится случайный советский офицер на берлинской платформе с опущенными, как у монаха, глазами, и я пожалею, что больше его не увижу. Берлин все чаще становится для меня местом встречи. Чаще всего — со стереотипами. Им меня научило немецкое искусство модернизма, которое я вижу как большое О, обведенное красной губной помадой. Что делать мне с классической немецкой музыкой или заявлением Гитлера о смехотворных ста миллионах славян на Востоке, которых надо уничтожить? Не знаю, это для меня — обычный ультразвук, но я невольно становлюсь свидетелем чьих-то очень чужих неврозов, зависти, внезапно открывшегося мазохизма или любви, хихиканья, показа недешевого белья и шепота на ковре «фик мих», спеси, тщеславия, прочих ароматных свойств. Они бросаются мне в глаза как случайному соглядатаю, вышедшему к Ванзее окунуться в июльскую воду и вдруг заметившему, что здешнее население преимущественно не бреет подмышек.
Чем больнее ее стегаю, тем с большим количеством синяков просыпаюсь я поутру.
Что делать мне с этим знанием? Обратить против критиков, которые без всякого физиологического стеснения так живо ненавидят мои книги, или же, напротив, поделиться им со сливками вечной женственности? Но где ты? На потолке.
Чтобы понять Россию, надо ехать в Индию. Русский культуролог, живущий в Германии, считает Россию подсознанием Запада. Но у подсознания Запада есть свое подсознание — Индия.
Географически Индия напоминает вымя, висящее под телом России. Туда стекает российская подсознательность.
Россия замышляет себякак непознанную целостность — Индия осуществляетсебя как загадку. Индия смелее России в своей нищете, неудачливости, бюрократии, тупости, катастрофах, безумии климата. Она смелее России в своей уникальности. Культура Индии не конвертируется. Все драгоценности Индии имеют символику, умираю щую на границе. Впрочем, темный «гиннес» тожелучше всего пьется в Дублине. Россия доходит во всем до предела. Индия переваливает за.
Теологически Россия — девочкапо сравнению с Индией.
Русский язык прокололся на слове «Ганг». Вышел бессрочный лингвистический ляпсус. Река, названная именем богини Ганги, в русском сознании выступает с мужской бородой, наподобие отца-Рейна. Это все равно, что назвать Волгу — Волгом. Трудно идти против языкового течения. Ганг — сильное русскоеслово. Ганга звучитгораздо слабее.
Волга-матушка — для русских великая река, но она никогда не получила статуса святой. Не хватило мужества ее таковой назвать. Ганга-матушка заявила о своей святости. Русский был бы рад считать воду Волги чистой водой, но боится расстроить себе желудок. Индус верит в чистоту воды в Ганге настолько, что он ее пьет, и его вера побеждает грязь реки. Русский презирает смерть, индус ее побеждает.
Прогресс начинается с лицемерия. В Калькутте нет коров. Коровы лицемерно запрещены ради их же собственной безопасности. Зато есть проститутки в очень ярких сари. Они стоят так дешево, что за сто долларов можно накупить целую улицу греха и утонуть с головой в разврате.
Прогресс начинается с отрицания чистоты Ганга и со страха смерти. Продвинутая журналистка калькуттской газеты «Телеграф» призналась мне с радостью, что боится смерти. Исторически она еще была в сари, но уже без традиционных украшений. Под сари у нее были французские трусы и черный австрийский лифчик «Триумф». Под лифчиком — большие мягкие груди кормившей матери.
— А вы, случайно, не здешние сливки вечной женственности? — потупился я.
— Хотите, я вам приведу проститутку, организовавшую первый независимый профсоюз блядей Калькутты?
— Их мамка — богиня Кали?
— Наши бляди — коммунистки!
— Ты зачем ее раздеваешь взглядом? — недовольно шепнула мне фрау Абер, грызя свой вегетарианский сэндвич.
Я перевел взгляд на фрау Абер. Груди самой фрау Абер похожи на сосцы волчицы. В Калькутте она на моих глазах опустилась. Она отползла в разряд эссеистики с умным порядком слов, разменялась на телеграфные сентенции, на ловлю новизны. Зеленый лингам гималайского гуру в Калькутте уже не работал, связь кончилась. Мне стало жаль немецкую литературу.
Хотя русские панически не любят уподобляться Индии, индийская интеллигенция считает, что Индия начинается в московских двориках и совершенно по-русскибоится в процессе вестернизацииутратить «человеческие отношения». Сыновья журналистки из «Телеграфа», насмотревшись сателлитарного телевидения, скандируют американские рекламные частушки, стыдятся говорить на родном бенгальском языке. Журналистка сказала, что ее подруги имеют любовников и делают аборты.
Тревожный симптом! Если Индию охватит страх смерти и супружеская неверность, Индия станет неуправляемой.
Калькутта — тропический гибрид. Это чумовое видение Англии, если бы та проиграла войну с Германией, обанкротилась и облезла, как бездомная кошка. Меж тем жизнь в Калькутте бьет ключом. Воздух состоит из выхлопных газов, гудков черно-желтых такси, университетских лекций и жалобных бормотаний попрошаек, организованных городской мафией. Не слышно только сирен «скорой помощи». Этот звук отсутствует в индийской жизни. У Калькутты гротескное ролевое сознание: она играет роль современного делового города. Однако в калькуттских храмах козлам по-прежнему рубят головы, дети женятся по приказу родителей, за невесту платят приданое в размере 10 000 долларов, и красный цветок гибискуса — отнюдь не бесстыжий фантазм, а полная открытость праведника перед Богом.
На острове Сагар с оравой нищих детей и паломников я вхожу в теплую воду дельты. Молодой священнослужитель служит прямо на берегу службу в честь окончания путешествия. На моем лбу он обозначает глаз мудрости. Служитель крематория, весь в красном, вешает мне на шею гирлянду человеческих костей.
Я похож на людоеда.
Я Индией сыт по горло. Она достала меня благовонными силлогизмами, непролазной нищетой деревень, жестяными игрушками, ашрамным рупором Больших Слов с Большой Буквы, разгромленной армией населения в рваных пледах, натянутых на голову, отступающего по Смоленской дороге к Тадж-Махалу, тусклым светом фонарей, шелухой арахиса, мухами в однообразной острой пище. Надоело бороться с непониманием, медлительностью.
— Как вы можете спокойно жить в этой стране? — спросил я в поезде учительницу санскрита в чистом сари. — У вас не разрывается сердце при виде народных бед?
— Индийский народ сам виноват, — ответила учительница. — Он наказан за свои грехи.
— Какие грехи? — обрадовался я решению вопроса о народе и интеллигенции.
— Грехи эгоизма, — лаконично ответила она.
— Вы согласны с этим? — спросил я своего калькуттского гида Шанти, образца индийского интеллигента.
— Индийский народ нищ в результате колониализма и нынешней бюрократии!
— Что же делать?
— Индия морально пойдет на поправку, если несчастных вдов прекратят, по традиции, подталкивать к самоубийству.
— Неужели их подталкивают? — пришла в журналистский ужас фрау Абер.
— Нам нужен порядок и сильная власть, — продолжал Шанти. — Мы не доросли до демократии. Нам нужен Гитлер.
— Что??? — возопила фрау Абур. — Гитлер убил шесть миллионов евреев!
— Евреи отказались помочь ему деньгами в деле восстановления Германии, — спокойно парировал индийский интеллигент.
Ни слова не говоря, я иду в сторону океана. Фрау Абер, немка-для-русского, с оравой нищих детей и паломников, во французском купальничке, бежит за мной.
— Но это невозможно! Я не сяду с этим монстромв одну машину!
— Смирись, гордый человек! — смеюсь я, моча в Индийском океане мои стоптанные тапки.
Бог — един. Именно к этому подводит Индия, в пантеоне которой триста тридцать миллионов богов. На трех индусов — один бог. Богов больше, чем коров, а коровы везде: в горах, в Ганге по глаза в воде, поперек шоссе, на платформах вокзалов. Калькутта не в счет. Боги похожи на мельницы — они многоруки. Среди них Кали — царица мира. Они ползают, щипаются, скалят зубы, показывают язык.
Поверь хоть в одного, хоть в общую мамкуКали — ее жизнь удалась!
Езда в Индию целебна до тех пор, пока свастика из нацистского символа не перевернется в сознании в вековечный символ движения.
Летающие аллигаторы над Миссисипи
Я чувствую себя Колумбом. С этим чувством вхожу в уборную. — Америку нужно открывать заново, — говорит капитан пе ред зеркалом, переодеваясь в форму американского капитана. — В Америку надо входить, как в фильм. Лора, кто у меня родители? Лора!
Нет ответа.
— Лора, ты где?!
— Я — здесь! — донеслось из соседней комнаты. — Я примеряю лифчик! Ваш папа — ирландец, мама — русская.
— Почему я тогда не говорю по-русски?
— Мама хотела сделать из вас стопроцентного американца.
— Дура мама! Из какого она города?
— Из Пинска или из Двинска. Нет, из Гданьска!
— Гребаный Голливуд! — вскричал капитан. — А ты кто? — спросил он, увидев меня.
— Я — Колумб, — сказал я.
— Покажи Лоре фотографию своей дочери, — подмигнул мне капитан, — и ты получишь бесплатно напиток дня: безалкогольный коктейль «Пароходный рассвет».
— Все правильно, — сказал помощник, откладывая газету. На голове у него была красная, с длинным козырьком кепка, на которой гигантскими буквами было написано «ЦРУ». — Они индейцев считали за диких зверей, а теперь сами перестали быть людьми.
— Оторвались от человеческого образа, — сказала Лора Павловна, появляясь в дверях без лифчика.
— Классные груди! — с волнением одобрил помощник капитана, пригубив чашку чая с молоком. — Вот это груди, а не то, что у них — надувные резинки!
— Глазной насильник! — напустилась на него Лора Павловна. — Отвернись! Мы в Америке!
— Мне все можно! — захохотал помощник капитана. — Я — создатель новой религии. Религия сверхсчастья. Миллиарды долларов на сверхсчастье. Президент США у меня в кармане!
— Христианская религия? — спросил я.
— Почему христианская? — отозвался помощник. — Научная. Цифровая.
— Я — имя звука и звук имени, — нежным голосом запела Лора, бесстыдно вертясь перед помощником, — жена и девственница, мать и дочь.
— Хватит! — прикрикнул на нее капитан. — А это что? Снова немка? Почему она чернокожая?
Немка обиженно сделала брови домиком.
— Я думал, так будет веселее, — сказал помощник капитана.
— Перекрасьте, — резко сказал капитан. Немка приобрела арийские очертания.
— Хай! У нее самое неизгладимое впечатление от рек — стыд и позор оставленности в Нью-Дели. Ей каждую ночь снится это, — наябедничал «цеэрушник».
— Я запрещаю! — взвизгнула немка.
— Не пыли, — посочувствовал я.
— Немка с сосцами волчицы, — приветливо обратилась к ней Лора Павловна. — Депрессивная крыса. Образ врага.
Не успел я высадиться в Америке, как американцы окружили меня на зеленой лужайке. Их было несметное количество. Они визжали, подпрыгивали, попукивали от удовольствия. Они тянули ко мне свои ручки, пытаясь дотронуться до моей одежды. Каждый хотел чем-то похвастаться и показать самое дорогое, что у него есть. Одни американцы показывали мне своих рыб, которых они поймали в Миссисипи, другие — своих детей, третьи тыкали пальцами в свои автомобили, четвертые демонстрировали искусство хождения на руках, катание на большом шаре, полет на аэроплане, приготовление пиццы, вязание веников, игру в бейсбол. Я жал всем руки и целовал в обе щеки. Кто-то показал мне забор Тома Сойера. Кто-то принес картины Энди Урхола. Завязалась непринужденная дискуссия. Какие-то технари замучили меня историей о будущем компьютеров. У компьютеров, оказывается, вот-вот появится самосознание, и они будут отказываться выполнять политически неграмотные команды. Я принялся спорить, но технари стояли на своем.
— Дикость! — фыркнула немка.
— Америку слишком легко критиковать, — нахмурился капитан.
— Дикарей надо использовать, — сказал помощник.
— Техника бесконечных возможностей в руках глупых людей опасна для жизни, — изрек я.
После отплытия капитан произнес речь о принципах навигации на Миссисипи. Обязательная лекция для тех пассажиров, кто интересуется навигационными аспектами круиза. Затем за дело взялся помощник. Он рассказал о правилах пароходной безопасности.
— В Америке все начинается с правил безопасности, — сказал помощник. — Хотите улучшить качество своей жизни, заполните эти анкеты и несите по пять долларов.
Пассажиры принялись заполнять анкеты.
— Хочешь разбогатеть, работай со мной, — сказал мне помощник.
— Не связывайся с ним, — сказала Габи. — Давай лучше презирать американцев.
— И что дальше? — засомневался я.
— Напишем о них гадости.
— Зачем?
— Надо жить честно, — сказала Габи.
— Я помогу тебе найти дочку, — сказал помощник.
— По рукам, — согласился я.
Когда стемнело, американцы разожгли костры.
— Смотрите все вон туда, — сказал я американцам, показывая на луну.
— Ну, как вам нравится американский народ? — спросила меня Сюзан Зонтаг в нью-йоркском баре. Она была на меня обижена, потому что я опоздал на двадцать минут. Она набычилась от возмущения. Она, как выяснилось, никогда в жизни не ждала мужчину больше пятнадцати минут. Я сказал, что мне было очень трудно убежать от американцев, но помогла луна.
— Они прикидываются? — спросил я.
— Это необратимо, — сказала она, понизив голос и беспокойно оглядываясь по сторонам. У меня создалось впечатление, что сейчас нас схватят и арестуют.
— Сторонитесь академических кругов, — сказала Сюзан Зонтаг. — Стадо баранов.
— Писатели?
— Да вы что!
— Кто тут нормальные люди?
— Почему вы опоздали на двадцать минут? — с мукой спросила меня совесть американской нации.
— Я больше не буду, — ответил я.
Я вышел из бара и пошел вверх по вечернему Манхэттену, не зная, что делать. Нью-Йорк, как глобус, крутился у меня на пальце. Я люблю Нью-Йорк. В нем столько же энергии, сколько в Риме — неба.
Я сделал глупость. Я убил негра. Все началось с того, что я позвонил Ольге. Это единственная общая подруга. Она живет через реку, в Нью-Джерси.
— Я начал новую жизнь, — сказал я, когда она взяла трубку.
— Хочешь, приеду? — сказала она.
— Это и есть твоя новая жизнь? — спросила Ольга в японском баре по-русски, кивая на немку.
— Это твоя новая жизнь, — сказал я. — Хочешь попробовать?
Мы стали быстро напиваться теплой японской водкой.
— Я никогда не считал Чарли Чаплина американцем, — вдруг сказал я. — Вокруг него в фильмах были американцы. Они на него наезжали. Он только расшаркивался. Теперь мне кажется, он хотел спасти Америку. Он яростно сопротивлялся, а не расшаркивался. Не получилось. Они победили.
— Зачем тебе реки? — спросила Ольга. — Почему не океаны?
— Реки, крокодилы, — ответил я.
До сих пор американцев воспринимали как отклонение. Так, видимо, оно и было. Но они перешли границу отклонения. Завершив основной цикл иммиграции, они обрели статус туземцев, никем еще не описанных.
Я шел впереди, они — сзади. У них блестели глаза. В гостинице мы разбомбили мини-бар, смешали все со всем и занялись тем, что когда-то называлось «морской бой». Мы с Ольгой выкатили немку на середину комнаты, как Царь-пушку, и принялись гладить по голове; мы гладили ее нежно по шелковистым волосам, мы гладили ее остервенело по медной щетине, мы читали наизусть письма Рильке к Цветаевой, мы ворковали, завинчиваясь все глубже и глубже в европейский предмет саморазрушительных желаний, пока она не выстрелила с такой силой, что нам в знак протеста застучали ботинком в стену.
— Дух Хрущева! — восстала из мертвых Габи, блаженно потирая ягодицы.
— Ребята, какие вы умные! Я вам завидую по-хорошему! — разволновалась Ольга.
— Не понимаю роль Лоры Павловны в моей жизни, — сказал я Ольге, когда она одевалась.
— Лора Павловна — мать твоей дочери Лорочки, — объяснила Ольга. — А я — ваша общая подруга.
— Значит, она раздвоилась, — сказал я, — на маму и дочку, как обещала.
— О чем ты? — спросила Ольга. — Дай сорок долларов на такси.
— Я хочу забрать дочку из этой страны, — сказал я.
— Америка — гадость, — сказала Ольга с большим отвращением.
— Что же вы все, как дурочки, уехали в эту гадость, а Лора Павловна — так даже с пузом? — возмутился я. — Где она теперь?
— Страшная история, — сказала Ольга. — Лора Павловна со своим негром поругалась. Негр продал Лорочку в подпольный бордель малолеток.
Я остановил такси и поехал в Гарлем. Нашел этого ублюдка на кухне. Он ругался с поварами, которые готовили сладкую негритянскую жижу.
— Чего приехал? — спросил он.
— Догадайся.
— Я выгнал ее. Оказалась стервой, — сказал ублюдок.
— Где они? — закричал я.
— Не знаю, — сказал ублюдок.
— Ты продал Лорочку в бордель!
— Ты бредишь, парень!
Я схватил кухонный нож и набросился на него.
— Они на Миссисипи, — закричал ублюдок, убегая от ножа. Мы стали носиться вокруг жаровен. Повара разбежались. Падали кастрюли.
— Они на Миссисипи, — кричал ублюдок. — Лора поет в казино.
Я вылил ему на голову негритянский суп с черной фасолью. Он завизжал от ужаса. Он поскользнулся.
— В каком казино? Назови город!
— Не знаю!
Я замахнулся ножом.
— Что ты сделал с Лорочкой?
— Ничего.
— Но ты изнасиловал ее!
— Нет!
— Мне сказала Ольга!
— Я спал с ней только один раз.
Я крякнул и всадил ему нож в грудь по рукоятку.
Путешествовать по Америке бессмысленно. За редким исключением ее города собраны из одних и тех же кубиков. Большая мама Миссисипи, как величают ее старожилы, на редкость зигзагообразна. Она похожа на длинную человеческую кишку, подвешенную в анатомическом атласе близ канадской границы и испражняющуюся огромным запасом воды, ила, грязи в Мексиканский залив возле Нового Орлеана. Кишка обсажена городами с дублирующей географией Старого Света. В каком-то месте, непонятно с чего, в Миссисипи впадает Волга. Все эти подробности отражают ностальгическое неверие первых переселенцев в успехи трансатлантических коммуникаций.
— Видишь полицейские машины на берегу? — сказал помощник капитана. — Приехали тебя брать.
— За что? — кисло удивился я.