Страшный суд. Пять рек жизни. Бог Х (сборник) Ерофеев Виктор
Смертные враги давно уже забыли, что воевали друг против друга. Их объединяют темы детства, карьеры и смерти. Подвыпив, побагровев и оживившись, они вдруг начинают ощущать себя «мальчиками» и «девочками». Они любят давать прислуге чаевые. Они хотят, чтобы о них хорошо вспоминали.
— Вы — гений места, — сказал я капитану. — Вооружайте всех до зубов!
Раньше по Рейну возили туда-сюда сумасшедших. Корабли дураков были плавучими островами вздорного смысла. Ни один город не желал принимать дураков. Не потому ли Европа совсем одурела от нормативности?
— Я люблю безумие, — сказал я Лоре. — Лора, пожалуйста, не будьте нормальной женщиной. Сходите с ума и переходите ко мне.
Старикам раздали автоматы.
— Слушайте меня, — сказал я старым солдатам. — Постарайтесь убить как можно больше народу. Где ваш помощник? — спросил я капитана. — Не он ли наш главный враг?
— Он спрятался в машинном отделении, — сказал капитан.
Нынче по Рейну чуть дымят плавучие дома для престарелых. Это милая формула социального крематория. Старики жадно едят: их дни сочтены. Их жалко, конечно, но еще больше жалко себя. Эридан ты мой, Эридан!
— Лора, я превращу Рейн в Эридан, и мы поплывем по нему, как аргонавты, вдыхая ужасный смрад от революционного пожара жизни.
— Уже плывем, — сказала Лора Павловна.
— Если капитана нет, все позволено, — плоско пошутил я. Капитан рассмеялся.
— Если капитана нет, то какой же я Бог? — хитро сказал он, демонстрируя зеркальное знание русской классики.
Мы говорим с ним о старшем брате Ленина, о понятии «счастье» в советской литературе, о коммуналках, о понятии «литературный успех», о том, почему все женщины брили лобок до 1920 года, а затем, как по команде, перестали; мы говорим о incendium amoris, парадоксах деконструктивизма в их опосредствованной связи с буддизмом, о тибетской практике тумо.
— Да чего далеко ходить за примером, — говорит капитан, — мой помощник каждую зиму сидит на снегу голой жопой часами, причем температура в заднем проходе остается неизменной.
— Да, — задумчиво киваю я. — Возможности тела безграничны!
Мы говорим о понятии «пожар» в подмосковной дачной жизни, о моей американской дочери, не то родившейся из случайного фильма, не то породившей его сценарий; мы говорим и не может наговориться о белорусских партизанах и сортах сигарет, которые любят берлинские лесбиянки, о сенокосе, Горбачеве, правах человека на труд и на мастурбацию, о снисходительности.
— Почему вы, капитан, так снисходительны к людям?
— Привычка. А, знаете, что Лора Павловна делает по ночам? Одна, в пустой каюте, при свете ночника…
— Она обхватывает коленки руками и, подражая святой Терезе, отрывается от пола.
— Подсмотрели?
— Догадался.
— По-моему, вы встали на тропу мудрости, — удивляется капитан. — Вы сами отрываетесь от пола.
Мы говорим о голоде в Эфиопии, о том, почему американские мужчины в любви романтичнее американских женщин, о понятии «Америка», о свободе, Лас-Вегасе, Калифорнии, беспокойстве, любимых автомобилях.
— «Понтиак» с открытым верхом образца 1968 года, — говорю я.
— Cool, — замечает капитан.
Мы говорим о тех местах на Земле, что сильнееменя, о социальной ангажированности Габи, о плотоядных улыбках ее подруг, о пьянстве как чистоте жанра, о роли женщин в отрядах gerilla, о Дон-Жуане как лишнем человеке, о мелочах жизни.
— Я расскажу вам историю о Берлинской стене, — говорю я, рассеянно глядя на Рейн.
— Берлинской стены не было, — говорит капитан. — Все это хуйня.
— Что значит — хуйня? А как же овчарки, мины, подкопы, вышки, смертники, пулеметы?
— Галлюцинация целого поколения.
— Но я видел ее! Хотя… — тут я засомневался.
— Берлинская стена — не меньший фантом, чем Гомер, — говорит капитан.
Зовем в свидетели Габи.
— Габи, помнишь Берлинскую стену?
— Еще бы! — обрадовалась она. — Я сама ее — кайлом! А после с девчонками пили яичный ликер на обломках!
— Ну, иди! Что с тебя взять? — отмахивается капитан.
Мы выходим с капитаном в звездную ночь, ищем на небе Млечный Путь, нам хочется, как детям, прильнуть к нему, но попадается все какая-то мелочь: созвездие, очень похожее на теннисную ракетку, Южный Крест. Сквозь розовомохнатые цветы эвкалиптов виден Марс, лампой стекающий в океан.
— Не туда заплыли, — говорит капитан. — Пошли спать. Утро вечера мудренее.
Наутро мы говорим о немецких картофельных салатах, о польском грибном супе в Сочельник, о цветах под названием райские птицы, о латентной любви французских авангардистских художников к полиции, о понятии «говно» в немецкой культуре.
— А как поживает ваш салат культур? — смеется капитан.
Внезапно мы оба видим огромную ярко-зеленую лягушку в черную крапинку. Она сидит на болоте, обвитом настурцией, и не квакает.
— Раз с делегацией мелких советских писателей я прибыл в Восточный Берлин, — начинаю я свою одиссею.
— Советские писатели! — восклицает капитан. — Большие люди! Интересное явление!
Он любит все необыкновенное. Мы говорим с ним об утренней эрекции.
— Поэзия, — говорит капитан. — Не правда ли, утренняя эрекция — это то маленькое чудо, на которое способен всякий настоящий мужчина?
— Главное чувство Европы — серьезность, — говорю я. — Тихие толпы людей на прогулке в Париже, Лондоне, Милане, Барселоне охвачены геометрически четкими параметрами самоуважения.
— Я зримо представил себе сейчас эти города, — взволнованно говорит капитан. — Как же много в мире всего понастроено!
— Русский бьется всю жизнь, чтобы начать самого себя уважать. Но куда там, если нет у него геометрии!
— Да-да, — смеется капитан, — несерьезный народ. А тут, в Европе, даже смех — серьезныйдовесок к местной серьезности.
— А вы за кого? — вкрадчиво спрашиваю я.
— Я-то? — смущается капитан. — Да, вы знаете, за судоходство.
Разговор неожиданно прерывается, слышатся выстрелы, старики расстреливают шпионов.
— Старики — любимые дети в моем саду, — говорит капитан. — Я особенно проработал понятие «старость». Ну, чего тебе? — говорит он запыхавшемуся помощнику.
— Пора ужинать, — говорит помощник.
— Вечно ты, парень, некстати, — добродушно ворчит капитан.
На Рейне я, наконец, понял, кто я на самом деле. Я — Лорелея в штанах. Мужской вариант соблазнительницы. Правда, я не умею петь. Вернее, пою я чудовищно. Но это не имеет никакого значения.
Социально близкие старухи из дешевых кают пришли ко мне с жалобой:
— Кончилась вода.
— Пейте шампанское!
Вечером я видел, как они танцевали канкан.
— Старперы! — выступил я по местному радио. — Не верьте детям и внукам. Они хотят вашей смерти. Устройте детский погром!
Вечером я наблюдал, как они надругались над какой-то приятной студенткой.
— Не трогайте меня! — кричала крошка. — Я — француженка!
— Это довод! — в ответ смеялись кровожадные старики.
Рейн может снабдить водой тридцать миллионов человек. Они пьют ее — становятся серьезными. Из серьезной воды я вылавливаю русалку и помещаю к себе в каюту. У нее прыщавое лицо и ранняя седина. Я знаю: она дочь Рейна. У нее папа — слесарь и бывший нацист, который не любит ее. Она вегетарианка. Разрывается на части: эксгибиционистка, но при этом социальночудовищно стыдлива.
Немка выступила с проектом тотальной ебли. Она боится спросить наших соседей за столом (они не замечают, что у нее хвост), кто они, из какого города. Она уверена, что он — владелец турагентства в Вене (судя по акценту). Оказывается (я спросил): адвокат из Кельна.
Мы говорим этой «венской» паре (жена адвоката меняет наряды три раза в день) «здрасте», «приятного аппетита» и «до свидания». Это единственное теплоходное знакомство.
— Вы не хотите прийти к нам в каюту? — спросил я адвоката. — Вы не хотите после десерта заняться холодным развратом?
Адвокат жрал торт с клубникой.
— Я люблю наблюдать за птицами, — грустно сказал адвокат.
— А я люблю Париж, — сказал я. — Париж для меня родной город. Три года подряд я собирал там в детстве коллекцию почтовых марок. Когда мы победим, я сделаю центром мира Москву, а Париж уничтожу к черту!
— Птицы — это красиво, — сказала немка. — А еще я люблю детей. У вас сколько детей?
— Пять, — сказал адвокат.
— Ну, это слишком много, — сказал я. — Давайте трех зарежем и съедим.
— Мы должны подумать, — сказала жена адвоката.
Это религиозный тип женщины. Постная тварь, не умею щая гулять по буфету. Я не удивлюсь, если узнаю, что у нее традиционное католическое образование.
Дочь слесаря хочет обладать мною целиком, ни с кем не делясь. Она меня ревнует. Она мне даже не дает звонить по телефону в Москву.
— А почему вы хотите уничтожить Париж? — спросила жена адвоката.
— Не знаю. Захотелось.
Вошла Лора Павловна, наш комиссар.
— Над теплоходом кружит полицейский вертолет, — весело сообщила она.
— Я хочу уничтожить Париж как колыбель философского безбожия, — вспомнил я. — Вы подняли на мачте красный флаг?
— Да.
— Нашли помощника?
— Нет.
— Не найдете, Лора, пеняйте на себя.
— Я хочу видеть твой черный треугольник! — заорала немка в лицо адвокатши.
— У вас есть стрингеры? — спросил я Лору Павловну. — Идите, Муся, сбейте вертолет.
Немка заерзала. Вернее, так. Жена адвоката в ночной рубашке что-то ищет на полу в Италии. Над Сиеной синее небо. Жена адвоката наклоняется, и тут моя немка видит все и засыпает со стоном. Она утверждает, что я долженее любить, несмотря на то, что она седая, прыщавая и с жирной кожей.
— Ну, когда вы будете, наконец, меня вешать? — спросил капитан.
— Сначала устроим над вами суд, — сказал я.
— А, может быть, я устрою над вами суд? — сказал капитан с ненужным вызовом.
Не зря Хомяков с Данилевским повсеместно жаловались, что Европа применяет к России метод двойного стандарта. Ониделают, что хотят, а намнельзя, некультурно. Ониудерживают басков и Корсику, а от нас требуют государственного полураспада.
— Я буду мстить за каждый взгляд презрения, — говорю я адвокату, — который вы тут бросаете на русского человека.
— Вы все — мафиози, — отвечает он мне из последних сил, как герой. — У вас все замешано на страхе.
Но вот на его глазах я начинаю засовывать бутылки лимонада в разные отверстия его жены, и адвокат уже готов на мирные переговоры. Он просит прощения. Он говорит, что Москва — самый красивый город в мире. Оказывается, он — воскресныйхудожник. Балуется кистью, не прочь подурачиться. Страсбургский парламент направляет на наш броненосец своих послов в дорогих желтых галстуках, чтобы договориться. Я приветствую этот мюнхенский дух Европы, ее перманентное дезертирство.
Немка нашла, что я не европеец, но это для меня, скорее, комплимент. Для них, с их европоцентризмом, жить в Европе все равно, что быть дворянином. Но мне, по жизни, милее бояре. В Дюссельдорфе она даже попыталась устроить мне скандал из-за моих звонков домой, но скандала не вышло: я взял ее за хвост и бросил, как селедку, в воду.
— Позвольте рассказать вам одну нравоучительную историю? — сказал я адвокату, беря его за последнюю пуговицу пиджака. Остальные оказались оторванными.
— Лора пришьет, не бойтесь, — заверил я. — В ней есть своя холодность, я бы даже сказал, отчужденность, но она любопытна, а, следовательно, пришьет.
— Слушаю вас со вниманием, — сказал адвокат.
— В 1983 году, если не ошибаюсь, я приехал с мелкими советскими писателями в Восточный Берлин.
— Вы были советским писателем? — с уважением спросил адвокат.
— Я был, ну что ли, инакомыслящим.
Адвокат померк.
— Нет, я не то, что наши французские пассажиры, которые то и дело вспоминают о Сопротивлении, но путают его с наполеоновскими войнами. У меня нет комплекса старого партизана.
— Ну, хорошо, — продолжал я, — я тоже был немножко советским писателем. Семь месяцев и тринадцать дней.
— Тогда рассказывайте, — сказал адвокат.
— В нашей группе был один товарищ по имени Миша. Он показался мне интеллигентнее прочих.
— Где моя жена? — не в меру резко спросил адвокат.
Он лежал на соломенной подстилке на полу камеры.
— Жена ваша стала революционеркой и забыла о вашем существовании, — сказал я неполную правду.
— Ну, что вы хотели мне рассказать? — раздраженно спросил он.
— Боже, как вы тут воняете! — изумился я. — Ну, так слушайте. Миша решил, то есть он сначала сошел с ума от ежедневного пьянства, а потом вдруг полез на Брандербургские ворота, понимаете, прямо в центре города, мне звонят из «Аэрофлота» в три часа ночи, где Миша, а Миша лезет через стену, и что мне остается делать, не закладывать же начальнику, а они, когда все были в Бухенвальде, думали, я против их венка, а мне тоже было жалко жертв лагеря, я со всеми поклонился, а в Веймаре постучал по крышке гроба сначала Гете, а потом Шиллеру, просто так, без всякого политического высокомерия, а когда его оттуда сняли пограничники, он сказал… — тут я принялся хохотать, — что это я его послал на Запад через стену.
Мы молчали, со вспотевшими лицами.
— Дальше, — сказал адвокат.
— Миша сказал, что я его послал в Западный Берлин, обещав доллары и красивых женщин. Он до сих пор так думает.
— Пристрелите меня, — попросил адвокат.
— Постойте, дайте рассказать! — разозлился я. — Назавтра я вошел в столовую, где питались советские писатели. Они увидели меня и замерли с ложками манной каши. Они подумали, кого это я следующим пошлю на Запад.
А ведь КГБ разрешил мне поездку в ГДР, чтобы проверить мою репутацию! Я думал, меня арестуют!
— Арестовали?
— Нет. Вот вы послушайте…
— Пристрелите меня, пожалуйста, — взмолился адвокат. — Я потерял смысл жизни. Вы верите в самоубийство?
— Вы меня пугаете, адвокат. Мы на пароходе, а не на волшебной горе под новогодней елкой.
— Мальчики! — раздался милый голосок Лоры Павловны. — Смена белья!
Она, кажется, подталкивала меня к гомосексуализму.
— До свидания, — протянул я ему руку.
— Берлинской стены никогда не существовало, — ядовито прошипел адвокат прямо мне в лицо.
— Не понял. Сговорились с капитаном?
— Нет, — твердо сказал адвокат.
«Боже, как грустна наша Россия!» — воскликнул Пушкин, когда Гоголь прочел ему «Мертвые души».
Странное восклицание. Я нигде не видел более веселой страны, чем Россия. Да, больная! да самая хамская в мире! да! — но очень веселая. Глубоко веселая у меня родина. И «Мертвые души» — веселый роман. Я, например, читаю его и смеюсь. А что Европа? Европа бесит меня своей анальной уютностью. Мне хочется говорить ей гадости. Но все гадости уже сказаны. Из дикого русского далека я кричу, что Рейн — сточная канава. Но что предложить взамен? Выхода нет. Есть только вход в уютность.
Как грустна Германия! Как грустны ее бары, афиши, витрины, ночные кабаки, рынки цветов, туристические барахолки! Как меланхолична ее еда! Почему, глядя на все ее благополучие, так неотвратимо хочется разрыдаться? Как грустны ее велосипедисты! Ей нельзя ни помочь, ни помешать.
В Страсбурге я испытываю ощущение временной передышки. Фальшивое чувство, но родственные звук и светФранции, даже через заслонку особой эльзасской реальности, меня успокаивают. Если переворот не удастся, я эмигрирую к французским сырам и клумбам. Стриженая Франция пахнет самшитом.
— Нет, Берлин тоженичего, — сказала немка.
— Альтер-эго ты мое луковое. Когда победит наша революция, я превращу Берлин в зоопарк. Напущу туда много львов, тигров, волков и бездомных собак.
— Муры-муры, — расположилась ко мне немка, заслоняя капитана, дремлющего в полосатом шезлонге.
— Затмение! Отодвинься!
— Мне не мешает, — полуосознанно произнес капитан.
— Нет, не ладно! Я нигде не видел столько бездомных собак, как в Румынии! Они даже бежали по взлетному полю международного аэродрома в Бухаресте и лаяли на мой самолет, когда я взлетал в Москву. А еще я их видел на военном мемориальном кладбище. Мне показалось, что это духи румынского военного гения. Меня вдохновило бесконечное здание парламента, выстроенное Чаушеску. Габи сказала мне на четверенькахв дельте Дуная, что Румыния — конченая страна.
— Я не была с тобой в дельте Дуная, — сказала немка.
— Другая Габи! Вас тоже, как нерезаных собак. Дельта Дуная. В камышах староверы в цыганских одеждах. Придурковатые румыны с фольклорными лицами. Ну, почему так: чуть в сторону от канонов Европы, и… камыши!
— Вертолет сбит, — вбежала Лора Павловна.
— А где помощник капитана? — спросил я. — Где этот маньяк-контрреволюционер?
— Ищем, — сказала Лора Павловна.
— Дзержинский бы уже давно нашел, — сказал я. — Я думаю, адвокат знает. У него всезнающие глаза. Идите помучайте адвоката. Он скажет.
Я выгнал адвоката пинками под зад. Мы остались втроем. Жена адвоката перестала плакать.
— Муж у меня глупый, — сказала она. — Надоел. Посмотрите, какие у меня черные чулки.
— Ну, давай посмотрим, — сказала немка, усаживаясь.
— Пошли лучше купаться, — сказал я. — Оттянемся.
— Нет, давай посмотрим, — сказала немка.
— Нет, вы сначала послушайте мою историю, — сказал я. — Руководитель нашей группы был советский третьестепенный писатель-маринист. Трусы в цветочки.
Сейчас они начнут раздвигать друг другу худые, как венские стулья, ноги, задирать платья и говорить о злодеяниях Штази. Если поездка по Рейну тебе предлагает четыре страны, выбора не миновать: Швейцария, Франция, Германия, Голландия.
— Что вы думаете об объединении Европы? — спросил капитан.
— Пустое, — ответил я. — Европа в русской мысливсегда была цельной. Мне здесь часто говорят: Европы не существует, все страны — разные. Мы разные! Мы разные! Ну, конечно! Все вы такие разные! Но при этом такие одинаковые. Это как византийское кредо Троицы: неслияны и нераздельны.
Золото Рейна — девиз обладания. Европа состоит из глагола иметь, из его спряжений и видов.
— Может быть, капитан станет вашей новой религией, — сказал я жене адвоката.
— Полиция! — вбежала Лора Павловна. Вошли полицейские. Они хмуро проверили мой русский паспорт. Русский паспорт не любят в Европе. Может быть, только вьетнамский паспорт вызывает здесь б ольшую аллергию. Они проверили, не приклеил ли я фальшивую фотографию.
— У вас закончилась виза, — наконец, сказали они.
— Ну и что теперь будет? — спросил я.
— Мы вас арестуем, — сказали полицейские.
Наш броненосец «Потемкин» номер два загудел на весь Рейн.
Швейцария — это глагол иметьв натуральном виде. Швейцария — я имею. И она, действительно, все имеет;
имеет подробно, солидно, суперсоциалистически. Конфедерация здоровых внутренних органов. Исправно работает ее коровий желудок. Легкие — парусники, почки — Женевское озеро. В полном порядке высокогорная печень.
Я слоняюсь вечером перед отплытием (совсем, впрочем, не речное слово) по Базелю, и Швейцария имеет, имеет настолько, что на вопрос «Иметь или быть?» Швейцарии не ответить половинчато. Она не умеет быть, если она умеет иметь. Она раздавила «быть» под грузом «иметь».
На рассвете я вышел на палубу полюбоваться. Я люблю речные восходы солнца за их беззащитность. Слабый запах реки — запах женских волос. Европа — хрупкий баланс жизни и смерти. В ней не хватает грубого пограничного материала. Прозрачные границы — отсутствие мужества. Европа — наседка, из-под которой украли все яйца. Я люблю реки — быстрые змеи жизни. Я люблю их серебристую шкурку. На холмах еще лежала тень. В ущельях был сквозняк, но вдруг он исчез, и взошло солнце, осветившее Лору Павловну. В короткой майке она стояла на корме парохода. Она разбрасывала вокруг себя куски пирога и поливала реку вином.
— Очисти этого человека глиной! — говорила она. — Очисти все двенадцать частей его тела!
«Во дает!» — подумал я. Я ничего не сказал и ушел от кормы подальше. Я слышал, что Рейн изначально состоял из пива, меда, вина, вазелина и водки.
Германия — мне надо иметь. Историко-истерически, но с оправдательным оттенком: мол, так случилось, судьба: я вынуждена, но я и должна иметь. Тяжелое надосоответствует шукруту и способствует преодолению, если кто в этом сомневался, комплекса вины несомненно.
Я лежал и думал, чем Франция отличается от Германии. Как-то раз в районе Саарбрюкена я перешел границу по заброшенному каменному мосту через ручей. Это был ручей между двумя половинками деревни. На немецкой стороне все было спокойно, в то время как французы валялись в липкой грязи, пили из бочки красное вино и громко икали.
Франция — имею ли я, если имею? Наиболее изощренная европейская формула, уклончивая, но ответ стремится исключительно к позитиву: имеешь! имеешь! Изощренность формулы несколько убивает практическая поспешность. Но зато: как красиво имеешь!
Голландия — имей совесть иметь. Примирительная кар тина, прочитываемая с тем ангельским двусмыслием, на которое имеет право страна, где так хорошо в январе кататься на коньках по замерзшему заливу, а после прийти в бар со снежными бровями и выпить стакан глинтвейна у полки камина с моделями старых парусников.
— Русский-то вообще ничего не имеет, — прорвалась немка. — Даже братья-славяне, украинцы и белорусы, мают. У него толькоесть.
— Дача! Русская жизнь — сплошная дача! — помощник выскользнул из своего укрытия.
— Цинично соскочим с мейнстрима? — предложил мне шепотом капитан.
Я проснулся в деревенской гостинице в графстве Килдар с тем, чтобы до завтрака пробежать несколько миль по проселочной дороге. Запахи строго совпали с ирландской прозой, из-под ног со страшным шумом выпархивали куропатки и бежали со мной наперегонки. Овцы в этих краях похожи на панков: их красят в яркие цвета по принадлежности.
Бег на длинные дистанции в Ирландии чреват погодными неожиданностями: выбежишь в солнце, прибежишь в грозу. Погодные условия тщательно закрепляются на бумаге: персонажей убивают лопатой по голове с подробным описанием природы. Порой теряешься в догадках, что важнее: Дракула или погода.
Ирландский климат непереводим на другие языки, при нем произрастают и пальмообразные уродцы (которые хозяйка гостиницы, миссис Доил, зовет по-домашнему «Чарли») и крайне северная морошка, что только благоволит моему воображению.
Миссис Доил, разумеется, тоже пишет, да и как не писать с ее именем про новых собак Баскервилей, но ее главным произведением до сих пор остается загородный В amp;В неподалеку от Голвея, шедевральный приют для странствующих писателей. Ну что мне нужно? Россыпь ненужных подробностей, на которых остановится рассеянный взгляд: от старинных табакерок и ручных зеркал до шкафов рюстик, куда можно прятать покойников. В окна лезут сиреневые букеты разросшихся по всему острову родедендронов. За родедендронами — океан с бледно-желтыми пляжами из мелких обломков ракушек. Вокруг красоты мужского рода: каменистые поля суровой предысторической внешности, похожие на небритые скулы. В местных пабах по субботам музыканты с такими же скулами играют народную музыку: никто не танцует, но зато все братаются.
— Нора хотела, чтобы ее Джеймс Джойс стал певцом, — неспешно пил какао отоспавшийся на уик-энде капитан. — Ирландия — идеальная страна для продолжения литературы.
Я приеду к вам снова, миссис Доил, с компьютером и очками. У меня серьезные намерения. Пусть вы и не красавица.
— А вам и не кажется, что глагол иметьв ваших рассуждениях — отрыжка марксизма?! — прокричал оглохший капитан перед отлетом на военном вертолете из Дублина.
Я задумался, застегивая шлем.
— Нет, капитан, скорее марксизм — отрыжка глагола иметь.
Трещит буржуйка. По вечерам мы собираем свой маленький совнаркомв салоне у капитана. За окнами погружается в сон старый мальчик-пай, доктор Рейн. Нас развлекает помощник капитана: за ужином вместо печеной картошки он таскает из печки горящие угли и ест с нескрываемым удовольствием. Разговоры за чашкой ароматного чая отличаются светской изысканностью. Лора Павловна — сливки вечной женственности. Она порхает в расстегнутом ватнике, надетом на светлое платье, от одних гостей к другим, как настоящая хозяйка. При своем невысоком росте она поражает нас грациозностью, тонкими пальцами, сообразительностью, здоровым цветом лица.
Помощник капитана с загадочным видом принес однажды видеокассету.
Вначале просыпается Европа, затем рыбы в Атлантическом океане, затем, потягиваясь, встает в лучах солнца Америка. Внезапно географические пояса развязываются, и все тонет в едином плаче. Помощник капитана потирает руки. На экране телевизора возникает знакомая пара.
— Героиня нашего времени, — говорит адвокат.
— Да ну, — сомневаюсь я.
— Завидуете, — смеется адвокат. — Признайтесь, что вы завидуете!
Дегенеративное лицо принца противоречит его здравомыслию в вопросе о британском содружестве. Напротив, ее очаровательная мордашка, доведенная до победы стараниями опытных косметологов, несмотря на сомнительный нос, вступает в противоречие с дегенеративным характером ее речей. Похищенная фотографами, заподозренная в благотворительности на высшем уровне матери Терезы, она противно шепелявит, гундосит и паясничает. Наследный принц зевает и, тяготясь глупостью жены, совсем не демонстративно смотрит в сторону. Тогда она начинает соблазнять его разными женскими действиями. Например, она становится на колени, наклоняется и показывает ему свои белые трусики. Принц — ноль внимания. Тогда она начинает медленно сдвигать трусики в сторону, как занавес в театре. Собравшиеся в салоне гости замолкают и смотрят на экран с редким вниманием. Чего-чего, а этого они еще не видели. Принцесса резко поворачивается, садится на корточки. Презирая букенгемские условности, она начинает писать через трусы на персидский ковер с улыбкой, которая обошла свет. Идут нарезки из ранней жизни принцессы. Крикет, бассейны, теннис, шарады, угловатые позы тела неслучившейся балерины. Гадкий, слишком длинный, околоаристократический утенок, она не верит и верит в свое будущее. Камера наезжает на ее промежность. Что мне сказать об этих формах? Во всяком случае, они возбуждающе волосаты. Немка тяжело дышит невдалеке от меня. Принц тоже заинтересован происходящим. Он раздвигает ей ягодицы и показывает сзади то единственное место тела, куда никогда не проникает луч солнца. Казалось бы, розово-карий анус несколько треугольного вида в окружении мелких пупырышков, слипшихся волосинок, на которых дрожит крошка кала, и звездочки-родинки, указующей на родовую судьбу, — это и есть кульминация. Я и не знал, что она так неуклюже вытирает попу. Но нет! Принцесса извлекает из своих трусиков средних размеров мужской член с весьма гармоничной залупой и яйца. У нее есть яйца! У нее замечательные яйца! И замечательный член! И замечательные яйца! И замечательный член!
Делать нечего, принц с удивлением берет его в рот.
— Ну, хорошо. А как же дети? — посреди всеобщего молчания раздается голосок Лоры Павловны.
— А как же Англия! — восклицает адвокат.
— Ничего себе некрофилия, — не выдерживаю я.
— Завидуете? — смеется надо мной адвокат.
— Отстаньте от него, наконец! — вступается за меня Лора Павловна.
— Ерунда какая-то, — бормочет капитан. — Друзья мои, а как же Господь Бог?
Он выпивает рюмку очень старого коньяка и, огорченный, покидает салон.
— Теперь мне все ясно, — говорит жена адвоката с лицом оглашенной.
— Может, хуй позже вырос, как гриб? — говорит адвокат.