Страшный суд. Пять рек жизни. Бог Х (сборник) Ерофеев Виктор

— Нет, все-таки, а как же дети? — недоумевает Лора Павловна.

— Х-х-х-х-х-х-х-х-х-х-х-х-х-х, — вместо катарсиса хрипит немка. — Х-х-х-х-х-х-х-х-х-х-х-х.

Помощник капитана вскакивает — опля! — и начинает отбивать чечетку. Помощник — ас. Заходится в чечетке.

— А как же? А как же? А как же? — с плебейским шиком приговаривает чечеточник, широко разводя руками.

Мы начинаем хлопать в ладоши.

Псевдоцитата

Спасибо Рейну. На Рейне мне пришла до смешного простая мысль: что есть красота? Вот замки, виноградники, мелкие городки, вся эта рейнская драматургия национальной эстетики, и все говорит очень ласковым голосом: правда, красиво?

И маленький город шепчет мне на ухо: я, правда, красив?

И замок над Хайдебергом: я тебе нравлюсь? Как я могу тебе не нравиться? Ты посмотри, как забавны мои скульптуры! Ты посмотри, как они наивны и очаровательны! Выйди в сад, глянь на город. Нравится? Ну, сфотографируй меня. Ну, пожалуйста.

— Ленин прав. Надо мечтать! — сказал я капитану.

Здесь красота зависима от суждения и фотоаппарата. Здесь красота недальновидна. Почему в заштатных городах Пулии в церквах совсем иной дух? Почему в Кельне, в соборе, мне хочется вон? Почему мне тесно плыть по Рейну, мне, зажатому между двух берегов? Где запруда? И вдруг в последнее утро — светлый песок голландского берега, и я испытываю облегчение.

Предубеждение? Может быть, у меня какая-нибудь тайная причина недолюбливать немцев? Я роюсь в себе и не нахожу. Напротив! Напротив! Только хорошее!

Немецкая красота — красота! И бунт против кошечек в дадаизме, в экспрессионизме — не мой. Мне этот бунт симпатичен, но — не мой. Я зря обижаю Рейн. Он — хороший. Он — быстрый, стремительный, он общеевропейский. И меня не смущает название парохода — «Дейчланд». Дейчланд — так Дейчланд. Кто-то должен делать машины. У меня в Москве сломался немецкий холодильник. Только купили — сломался. Я удивился. Немецкий холодильник сломался! Звоню по гарантии. Мастер приезжает с готовой запасной деталью. Откуда вы знали? — Она испанская, всегда ломается. Значит, я должен это принять и признать.

— Кельн сдался! — вбежала Лора Павловна.

— Отключите в Кельне электричество, — сказал я. — Пусть у них все скиснет в холодильниках!

— Дюссельдорф тоже сдался, — сказала Лора Павловна.

— А Хайдеберг?

— Сдался.

— А Туборг?

— Это — пиво, — сказала жена адвоката.

— Ну и что? — сказал я. — Вы, может быть, знаете, сколько у Че Гевары было пальцев на ногах?

— Нет, — сказала жена адвоката. — Почему?

У нас с ней культурная невменяемость.

— Зачем ты меня не бьешь? — мимоходом спросила немка.

— Я занят мыслью, — ответил я. — Из Москвы я хочу — еду в Азию, хочу — в Европу. То есть, понятно, кудая еду. Непонятно — откуда. Кто я такой, чтобы тебя бить?

— Берлин тоже сдался, — сказал капитан.

— Почему это он сдался? — удивился я. — Мы его не просили сдаваться.

— А Париж? — спросила жена адвоката.

— Париж давно сдался, — сказала Лора Павловна. — Париж всегда готов сдаться.

— А помощника капитана нашли? — спросил я.

— Нет.

— А где он?

— Прячется в машинном отделении.

— У вас там джунгли, что ли? — заорал я на Лору Павловну. — Вы мне портите всю революцию.

— А что с адвокатом? — спросила жена адвоката.

— Не твое дело! — сказала Лора Павловна.

— В общем, так, — сказал я. — Париж населите румынами. Они этого очень желают. А всех из Парижа грузите в Румынию. На перевоспитание. Завтра!

— Господи! — обрадовалась Лора Павловна. — Неужели Европа снова станет веселой и интересной!

— Вы сначала найдите помощника капитана, — сказал я Лоре Павловне, — а потом радуйтесь.

Красота — не иное, как выдох: Боже, как хорошо! Хорошо — что? Мне не принадлежащее, мною, в лучшем случае, угаданное. Из другой энергии сотканное, а если из моей, то — преображенной. Это — в Пулии, на Сицилии. А здесь, в Германии, — имманентное.

— И верните мне мое банное полотенце, фетишистка! — закричал я на Лору Павловну.

Лора Павловна смутилась.

Немка вынула из штанов маузер и хотела ее убить. Имманентная красота. Междусобойчик. Короткое замыкание умиления. Слезы наворачиваются на глаза — подушечки, рюшечки, цветочки.

Мне же тоже сначала понравилось!

Я тоже открыл рот. Но потом закрыл и даже зевнул из равнодушия. Красота не умеет быть прирученной.

Не думаю, что жена адвоката когда-нибудь примет революцию, но нам нужны маловеры для контраста и издевательства.

Опять пришли ходоки-доходяги из дешевейших кают. Спрашивают, как жить.

— Ребята, все хорошо, — сказал я им. — Вы будете новым типом человека. Будете красиво и мягко любить.

— Амстердам тоже сдался? — спросил я жену адвоката.

— Амстердам не сдался, — сказала честная женщина.

— Молодцы, педерасты! — воскликнул я с ностальгией. — Берем курс на Амстердам!

— Нет, нет и еще раз нет! — сказал капитан. — Я отказываюсь считать Рейн космической рекой.

— Почему? — спросила жена адвоката.

— В верховье космической реки обитают души еще не родившихся людей. Значит, Швейцария — будущее мира.

— Не годится, — нахмурился я.

— А что нам делать с сакральной речной нумерологией?

— Какой еще нумерологией? — спросила немка.

— 3,7,3 на 7, 99, — сказал капитан.

— Хорошо! — растрогался я. — Вот это и есть капитан-религия?

— Как сказать, — потупился капитан.

— Долой попов! — крикнула немка и выстрелила в воздух.

— Ты хочешь ни хрена не делать и жить в шоколаде, — объяснил я ее беспредметный поступок.

Прирученная красота превращается в кич и, вывернувшись в киче наизнанку, начинает мне нравиться своим онтологическим неблагополучием.

Я взял автомат и спустился в машинное отделение. Лора Павловна тоже взяла автомат. Мы долго бродили по машинному отделению в поисках помощника капитана. Сначала мы боялись, что он нас убьет и потому ходили очень осторожно, а потом перестали бояться и ходили, и пели песни. На пути нам попался помощник капитана, но мы не обратили на него внимания, потому что он прикинулся поршнем с болтами. Потом он прикинулся еще какой-то железной установкой, из него летели искры, потом он стал как озеро ртути, и мы снова прошли мимо него.

Под душераздирающий военно-морской марш мы входим в Амстердамский порт. Народ выволакивает на набережную свою обезглавленную, когда-то любимую королеву. Амстердам — колыбель столовой клаустрофобии. Тот дом похож на солонку, этот — на перечницу. У проституток с островов Индонезии фарфоровые лица. Мы — вожди, экстремистские Гуливеры, мы братаемся с толпами революционной наркоты из кафе-шопов. На фонарных столбах, в театральных программах, газетах, на площадях, поперек каналов, в ресторанных меню один заказ: революция. Немка связала мне красные пролетарские носки. Капитан все-таки напросился вздернуть его на мачте. Сливки вечной женственности не прочь выйти за меня замуж. Капитан бесконечно рад за нас.

Кавычки напрасны. «Красота спасет мир» — псевдоцитата из Достоевского. Ее нет в полном собрании его сочинений. Но теперь мне ясно, кто это сказал. Это сказал старый Рейн.

Имярек

Банан

Я — человек беспафосный. Я знаю, что мост леденеет первым. Что же тогда я делаю в Индии, если у каждого индуса вместо сердца — пламенныйТадж-Махал? Ищу Тадж-Махал. Всем миром возводим мавзолей любви. Весь кич мира стекается в Тадж-Махал. Есть ряд основных состояний, когда мудрость неотличима от тупости. Не найти Тадж-Махал в Агре, городе Тадж-Махала, все равно, что не увидеть Кремль в Москве. Но индийская несознанка — не стиль существования, как у русского придурка, а пожизненная сущность.

— Что это у тебя? — спросил я уличного торговца фруктами, тыча в незнакомый мне плод.

Банан.

— А это?

Банан!

— А вон то?

Банан!

— А вон там?

— Где?

— Над городом!

Банан, сэр!

— Какой, блин, банан?! Это же Тадж-Махал!

Любовник

Индусы — заводные игрушки. Красные жестяные божьи коровки. Жестяные крылья. Пружинки ржавые. Голова — жестяной барабан.

— Когда с индусом занимаешься любовью, — смущаясь, рассказывала мне в Дели (я только что прилетел) Нана, старшая сестра моей немецкой переводчицы, — он весь скрипит, его хочется смазать постным маслом.

Она подошла ко мне, напоила виски.

— Боже, — сказала, — как надоел этот скрип!

Сладкая ловушка

Индия — сладкая ловушка. В Индии времени нет. Поезда в Индии ходят по звездному календарю, раз в миллион лет. Самолеты летают с точностью метеорита. Можно долго ехать назад, постепенно впадая в детство: там встретится страна слонов, обезьян. Задребезжит на ветру похоронным венком пальма. Из нее вылетит разноцветная птица с кредитной карточки ВИЗА. Встанет верблюд с бессмысленно гордой мордой.

Из ребенка вырастет колониалист в английском пробковом шлеме. Индия, скажет он, страна проникающей пыли. Из задницы, скажет он, в Индии хлещет жижа. Вечная жижа из вечной задницы. Вода — отрава. Болезни — неизлечимы. Брезгливость — негласный пароль.

Из колониалиста, как из лопуха, произрастает сестра милосердия. Она устроит в Калькутте приют для умирающих на сорок коек. Оденет сорок умирающих в синие пижамы. Попутно получит Нобелевскую премию, и выяснится главное различие.

Никто не любит умирать. Но у индусов есть секретное оружие. Реинкарнация мощнее ядерной бомбы. Индусы сбрасывают телесную оболочку, как манекенщицы — платье. Их ждет новая примерка. Смешные люди! Они смотрят на европейцев снизу вверх. Они им завидуют. Хотят быть такими же высокими, мечтают о белой коже. Нет-нет, это не колониальные предрассудки. Они утверждают, что они, арийцы, пришли когда-то в Индию с Севера белыми, а тут безнадежно, навсегда загорели. Расисты микроскопических различий, они ввели не только касты, но и кожное цветоделение. Страна распалась на чуть-чуть более светлых и чуть-чуть более темных, и никогда индус не выдаст дочь замуж за более смуглого жениха без веских на то оснований. А европейцы, проснувшись однажды ночью в холодном поту, бросаются в Индию, в грязь, в нищету с единственной целью. Возьмите мой рост, заберите белую кожу — только лишите страха смерти! Выдайте визу в бессмертие! Как проехать в Индию? Наверх! Дайте лестницу! Пропустите меня на небо! Там начинается святая река Ганг. Туда мне и надо.

Гималаи

Дорожные знаки в Гималаях полны назидательности. Полиция делает вид, что реинкарнация ее не касается, и готова спасать жизни сочинительством полицейских куплетов:

  • The road is hilly,
  • Don’t drive silly.

Однако индийский водитель верит в вечность больше, чем в дорожные знаки, и нет ничего более страшного, чем путешествовать в Гималаях на автомобиле. Дороги узки и неверны. Защитные столбикине предусмотрены. Колеса то и дело срываются в пропасть. Обгоны на повороте — общее место, лобовое столкновение — особый шик.

Вдруг вылетает дракон в виде автобуса без тормозов, с выбитыми стеклами, миндалевидными глазами. Промеж глаз надпись: India is great. Индус в полете полон адреналина. В пропасти много автожелеза. Одно утешение: пропасть красива. Скажу даже больше: Гималаи зимой — это и есть выпадение в красоту. Редкая сосна ниже Эйфелевой башни. Горы горят, как петухи. Гималаи зимой — это такая нежность природы к тебе, что невольно оглянешься: не обозналась ли? Но, не найдя в тучах орденоносного близнеца, вступаешь в безмятежное чувство собственного несовершенства и благодарности.

До истоков Ганга я не доехал. На повороте стояли солдаты с палками и чайниками вместо ружей. Похожие на обмороженных дровосеков, они объявили, что выше в горах дорога завалена снегом. От скуки горной армейской жизни они сделались гостеприимны и, напоив чаем с молоком, уже были готовы ради меня и забавы отдать по-быстрому свои жизни, но в Гималаях у их гостя нет врагов. Тогда солдаты отвели меня, тоже по-быстрому, в свой походный храм, где барачный Христос с красной точкой на лбу христосовался с барачным Буддой на глазах у всех прочих барачных богов. Дом высокой терпимости. Коммуналка образцового духа.

Подслите?

— Давай, — по-простому решили барачные боги.

Я пошел подселяться. На ветру трепетали треугольники религиозных флажков.

На высоте трех тысяч метров Индия растворяется в воздухе, на фоне снежников и сосулек в страну поднебесья, и местные крестьянки, в полном согласии с этим, надели тибетские наряды, корзины с хворостом, сильныеукрашения. Я повернул назад в долину, на глазах у дровосеков, превращаясь в паломника с бусами в бледно-розовой рвани, русского садхуособого, еще не понятного мне самому назначения.

Бог слаще всех конфет

— Сволочь!

Путешествие в Индию началось со скандала. Фрау Абер была не допущена на элитный ужин к скрипучемуиндусу. Впрочем, обычный стареющий мудак с профессорским адюльтером. Сказалось подлое происхождение из lower Middle Europe. Ее забыли в гостинице.

— Сволочь!

В элитном клубе элитный ужин с артистами и губернаторскими дочками оказался полным говном. Дели — не дело. Дели представился мне Сызранью с пальмами. Мы уехали с Наной на ностальгической тачке «Амбассадор» сплетничать всю ночь напролет.

— Фрау Абер не нужна Индия, — сплетничал я. — Ей нужен я, а я осмеливаюсь отказать ей в реальности. Я намекаю ей, что она — соринка, залетевшая в мое сознание, как в глаз.

— Почему немецкаясоринка?

— Между Москвой и Берлином — трубаментальной интерактивности. В Гималаях фрау Абер решила, что она красивее Гималаев. Она бросила Гималаям вызов, дерзко выставив в горах напоказ всю свою германскую красоту.

— Ауч! — поскользнулась старшая сестра и пошла пятнами, разглядывая снимок.

— Искусство фотографии — свиное рыло, — непутанно объяснился я. — Столкновение всмятку вуайеризма с эксгибиционизмом.

— Вы утром не встанете, — поднялась хозяйка, вместо халата хватаясь за фотоаппарат. Фрау Абер плюхнулась ей на колени. Девчонки расцеловались. Фотография — эффект ненасытности. Ей всего мало. Ее всегда мало. Извернувшись, она желает быть малым.

— Крымского шампанского! Blow up, сволочи!

Мы были вместе как три Рембрандта.

Фрау Абер считала, что Гималаи примут вызов. От напряжения из нее потекла в снег моча. Природа замерла. Горы безмолвствовали. Она почувствовала себя униженной. Я лежал и читал путеводитель по Индии, а она горько плакала. Я понял: жалость к ней будет доказательством ее реальности. Я читал о Ришикеше, в котором мы с ней вяло боролись.

Это один из тех вегетарианских, безалкогольных городков Северо-Восточной Индии, которые славятся своей святостью. В Ришикеше не продаются даже яйца. Воздух здесь, у подножья Гималаев, чист и пылен одновременно. Длительное пребывание «Битлз» в городе совсем не чувствуется. От предчувствий у фрау Абер потеют подмышки, от воспоминаний — янтарного цвета штаны. Я предлагаю ей дружбу, но фрау Абер упрямится и в угоду своим feelings упрекает меня в неискренности. Приехав в Индию, она стала называть индусов братьями, призывать к социальной активности. Она упрекнула меня в колониализме, когда портье тащил мой тяжелый чемодан. Но прошло несколько дней, и она уже кричала нищим: «Пошли вон!» Она ловко научилась передразнивать индо-английский воляпюк шоферов.

— ФАР-Р-Р Ю, СЭР-Р-Р! — хохотала она. — ФАР-Р-Р Ю!

Наконец, она мне призналась, что индусы похожи на арийцев с грязными лицами, но потом страшно смутилась и просила, чтобы я забыл ее слова, чтобы не погубить ее социальный образ.

— Все-таки у тебя душа — фашистка, — сказал я.

— Яволь! — принялась кривляться фрау Абер. Тогда я отправился в один из отдаленных ашрамов Ришикеша, чтобы обсудить свое положение с гуру.

— Но я тожечеловек! — увязалась она за мной. Я тайно звал ее фрау Абер. Она любила бунтарское слово НО.

Боже! Фрау Абер начала размножаться! Помимо индийских паломников, в ашрамах много полукрасивыхзападных женщин, вроде нее, которые с постными лицами внедряются в святую жизнь. В полукрасивых женщинах есть извечная неадекватность: они считают себя красавицами, разбивают себе жизнь высокими претензиями и в результате — койка психоаналитика (n’est-ce pas, фрау Абер?) или ашрам с молитвами, песнопениями, со звоночками. Дзынь-дзынь! Проснись к духовной жизни!

— Все мы лампочки! — сказал мне гуру без всякого предисловия. — Лампочки, по которым бежит ток божественной энергии. Мы умираем, как перегораем.

В самом деле, он был похож на лампочку, которую включили в интуристскихцелях, и она стала ярко и честно светить.

— У вас тут красиво, — сказал я недоверчиво, глядя из окна его опрятной бедной комнаты на закат солнца над Гангом.

— А что такое красота? Она — наше внутреннее состояние. Все в мире — наше внутреннее состояние.

Как-то мне в руки попалась брошюра «Философия всего». В ней было тринадцать страниц. Автора я не помню. Гуру с ходу брался за любую неподъемную тему. У него было отполированное чистойжизнью лицо человека без возраста с живыми глазами. Когда-то он был государственным чиновником. Выезжал служить в Лондон и выглядел на берегах Темзы доподлинным англичанином, как молодой Неру. Когда-то в Калькутте у гуру были жена и сын. Он бросил их, уехал в Ришикеш, и я подумал, что, верно, жена и сын проклинают его за святойэгоизм.

— Сын — ваше внутреннее состояние? — спросил я.

— Красавец офицер, сын год назад погиб в Кашмире.

Я неотрывно смотрел на рот гуру. Он тяжело сглотнул, отрыгнул, и я увидел вспышку зеленого цвета, сорвавшуюся у него с губ. Вслед за ней изо рта выскочил предмет, который он поймал руками, сложенными снизу. Немедля он высоко его поднял, чтобы ам было видно. Это был прекрасный зеленый лингам, куда значительнее любого предмета, который нормальный человек мог бы извлечь из горла. Но полагать, что поклонение лингаму происходит из примитивного фаллического культа — глубокое заблуждение. Будучи амальгамой мужского и женского органа, священный эллипсоид, который в переводе с санскрита значит эмблема, предстал нам сущностным принципом, энергией творения.

— Елы-палы. Извините, — сказал я, пораженный супериллюзией отцовского чувства.

Он закивал головой по-индийски, и это утвердительное движение находится на грани европейского отрицательного жеста, что, должно быть, имеет под собой основание.

— Надо отказаться от всего, чтобы обрести себя. Не переделывать мир, а переделывать себя, — опять загорелась «лампочка».

— Вы тоже — мое внутреннее состояние? — спросил я.

Он кивнул. Но глаз дернулся. Мне не надо было его ловить.

— И она? — спросил я с тайной надеждой.

— Ваше представление.

Светопреставление. Кому мне сказать спасибо за такоевнутреннее состояние? — показал я головой на фрау Абер.

— Себе, — молвил гуру.

Я понял, что изведу ее только упорным самоусовершенствованием.

— Соблюдайте режим питания, но без особой аскезы. Не ешьте то, что сексуально возбуждает. Be good. Do good. Спите отдельно!

Фрау Абер сильно перекосило, но она смолчала.

— В чем главный грех? — спросил я.

— В ненависти. Ненавидеть другого — значит ненавидеть себя.

Я миролюбиво улыбнулся фрау Абер и даже похлопал ее по коленке.

— Нам пора, — сказал я.

Гуру скромно отказался от денег.

— Бог слаще всех конфет, — сказал он мне на прощанье.

Индийская святость прямолинейна, как американские доктора, в которых не верят лишь невежественные люди.

— В свои семьдесят пять лет он выглядит моложе тебя, — не без злорадства сказала мне фрау Абер, садясь в машину. Обезьяны совсем по-людски оглядывались на проезжающие грузовики, чеша у себя в затылке.

— Он спит отдельно, — строго ответил я. — Постой!

Вдруг осенило. Я выскочил из машины и побежал по ступенькам вниз к скромной хижине на берегу Ганга. Районный аватар сидел в позе лотоса и ел палочками спагетти в томатном соусе.

— Гуру, — сказал я. — Поменяйте поля фрау Абер!

— Хау? — спросил гуру, откидывая палочки. — Уот фор?

Я жарко зашептал ему что-тона ухо. Вместо ответа гуру положил мне в карман зеленый лингам.

Любительский снимок

С лицом прилежного Ганеша, в дутых звенящих браслетах на щиколотках Индия пала к ногам фрау Абер.

— Путешествия укорачивают жизнь, — объяснила она Индии. — Чтение о них делает ее практически бесконечной!

Я с восхищением смотрел на нее. Индия урчала от восторга.

Хороший писатель не отвечает за содержание своих книг. Они значительнее автора. Всякая книга задумывается как овладение словом, но во время овладения автор призван совершить акт самопредательства — сдаться слову, позволив ему восторжествовать над собой. Все остальное лишь порча бумаги. Фрау Абер не столько даже сдается, сколько отдается слову, причем с явным опережением любовного графика.

В этом, наверное, основное отличие женской экритюрот мужской. Гордо реет фрау Абер вражеским флагом победы над Рейхстагом. Фрау Абер — новый шаг немецкой литературы, занесенный в вечность. На сегодняшний день фрау Абер — лучший современный писатель Германии. Она любит «автоматическое письмо», завещанное сюрреалистами, когда слово непредсказуемо вычерчивает вензеля, не сверяясь с волей создателя. «В своих книгах я кружусь по кругу», — признается фрау Абер, выдавая главный секрет харизматической неспособности справиться с текстом.

Ее тексты озвучивают состояния, преодолевающие материальную вязкость речи. Это, скорее, пробелы и умолчания, нежели платоновские диалоги. В книгах фрау Абер речь идет не о любви к миру, а о любви как запаху страсти. Вы когда-нибудь нюхали у мужчины за ухом? — а она нюхала! Длинными лиловыми ногтями она вам порвет любые трусы, невзирая на пол — но не рвет; сегодня она — выше пояса.

В ее случае Восток помог женщине. Зеленый лингам — талисман. Слово фрау Абер стремится к бессловесности, которая то мнится отсутствием человеческого общения, то — его высочайшим смыслом. От неореалистических штампов и перепевов трэш-литературы, навороченных в ранних романах, фрау Абер быстрой походкой худой решительной немки, которая презирает колготки, идет к самой себе, чтобы раствориться в себе бесследно. Умри — лучше не напишешь.

Писатель — сексуальная скотина. Биографически у него с сексом установлены спецотношения. Фрау Абер — тому пример. Но легко ошибиться, приняв безумие за предрасположенность к творчеству. Жизнь фрау Абер, какой бы лихой ни была, раскручивается как следствие ее писательства, а не его причина. Энергия слова сильнее, чем инцест или коммунистическая партия. Впрочем, это не значит, что фрау Абер не может увлечься как тем, так и другим. О чем и речь.

Смысл творчества

Я ехал на Ганг за смыслом смерти, а нашел там разгадку смысла творчества.

Ганг замышляется как небесная река, несущая искупление. В Гималаях сила и чистота ее потока равны представлению о начале. Ганг в Гималаях — метафора креативности. У него вода цвета таланта.

Ганг, как и творчество, есть конфликт между замыслом и исполнением. Спускаясь с гор, Ганг обретает земную силу в обмен на утрату своей чистоты. Даже у подножья Гималаев, в Ришикеше и Харидваре, Ганг еще настолько силен своей чистотой, что народ боится ловить в нем рыбу. Ловля рыбы приравнена к преступлению. С моста видна рыба всех форм и размеров, она становится наваждением для человека как хищника.

Но в долине из небесной реки Ганг превращается в человеческую. Он вбирает в себя нечистоты жизни. Каждый, кто купается в Ганге, особенно в святых городах, смывает свои грехи. Ганг в буквальном смысле превращается в поток грехов. Он, как и творчество, обременен людским несовершенством.

Смысл творчества есть наполнение нечеловеческого замысла человеческим содержанием, есть перевод его сущности на человеческие символы, есть искажение. Исполнение — не только раскрытие смысла, но и сокрытие. Нечистоты, которые обрушиваются в Ганг, начиная с первого города в горах, Уттаркаши, и кончая Калькуттой, суть нечистоты отношения к замыслу.

Когда после Гималаев я увидел Ганг в среднем течении возле Аллахабада, я был смущен и разочарован. Ганг заматерел и обабился. Это была пожилая, неузнаваемая река. Но это был все равно единственный и неповторимый Ганг, потому что в Аллахабаде он принимал вторичное очищение в виде сангама, то есть слияния с двумя другими реками, одной, видимой, и другой, невидимой — Сарасвати. Если бы Ганг вбирал в себя воды только видимой реки, он бы уподобился вундеркинду, который после блестящего старта выдыхается, выходя из бойскаутского возраста.

На Ганге нет ни пароходов, ни моторных лодок. Но от Аллахабада до Варанаси можно плыть на веслах, в расписных челнах. Кто не курил гашиш на середине Ганга с индийскими лодочниками из глиняной трубки через марлю сомнительной чистоты, тот мало что поймет в этих галлюцинациях. Я вижу подземного цвета реку Сарасвати и старушонку с худыми обезьяньими ручками. Она — мать невидимого лодочника. Она же — мать Индия. Она помогла мне найти ее сына.

— Ау! — кричит лодочник чайкам и кормит их кусками лепешки.

— Джау! — кричит лодочник чайкам, и они улетают.

Творчество нуждается во вторичном очищении — вот что предлагает поездка по Гангу, — и сангам — знак включения дополнительной, очистительной энергии Сарасвати в тот момент, когда, казалось бы, исполнение превращается в разрушение замысла.

Далее многое зависит от силы внушения и самовнушения. Ганг в нижнем течении далек от целомудрия. Он красив обычной земной красотой. У него один берег песчаный, другой — высокий. Он течет через саванну и влажные тропики. Он — разнообразен, нагружен грехами и реальным человеческим пеплом, выброшенным в его воды.

Он — многоопытен, снисходителен. В нем ловят сетями рыбу и ходят на парусных лодках. Но он силен воспоминанием о замысле и верой в собственную уникальность. Ничего не осталось, но все сохранено в этой грязной воде.

Ганг вливается в Индийский океан, и еще на четыреста миль от берега видна его посмертнаяполоса, резко отличающаяся от океанской соленой воды. Он входит в океанское бессмертие своими нечистотами, которые парадоксальным, казалось бы, образом прочитываются как память. Здесь предусмотрено ликование ироника. Вот оно — крушение иллюзий! Но ироник остается мастером предпоследнего слова. Крушение иллюзий, в конце концов, получает значение иллюзии крушения иллюзий. В этом качестве обретшего грязь таланта Ганг закольцовывается в единую композицию: исполнение есть преодоление предательства замысла. Смысл же этого преодоления предательства каждый раз прочитывается по-новому.

Собаки

Я нигде не видел более злых собак, чем в России. В России каждая собака видит свой долг в том, чтобы вас облаять, а еще лучше, укусить. Система спонтанного воспитания собак в России выстроена на агрессивности. Каждый прохожий — вор. Он должен быть выявлен и обезврежен. Собаки — индикаторы социального подсознания.

На Западе собаки, как правило, декоративны. Они — часть выгородки личного пространства своих хозяев. Собаки обслуживают их сложный эмоциональный мир. Скорее всего, именно в нем они и живут. Они не выбегают в жизненную реальность. Им безразличны чужие люди.

Нигде я не видел более покорных собак, чем в Индии. Они — сама рабская покорность, воплощение трусости.

Все с поджатыми хвостами, довольствующиеся малым, на щедрую подачку не рассчитывающие. Слезящиеся глаза, подбитая лапа, слабые, шелудивые, часто зевающие, много спящие. Жалкие попрошайки, в отличие от веселыхпопрошаек с развевающимися хвостами — бездомных собак Черной Африки, которых я встречу на Нигере. Несмотря на то, что Индия независима 50 лет, до индийских собак, не научившихся лаять, еще не дошла весть о закате колониализма.

Иногда

Два водителя и одна фрау Абер — вот и вся компания. Надо было их кормить, чистить, мыть. Я загонял водителей с фрау Абер по колени в Ганг и мыл им попы, как священным коровам. В гостиницах жили миллионы кузнечиков. Они хрустели под ногами. Они облепляли меня под душем. Их надо было как-то давить. Иногда попадались автобусы с русскими туристами. От них пахло индийским виски. Русские ехали в Катманду на учебу. Иногда я ехал с ними. Иногда — нет. Иногда русские кричали мне из автобуса, что я — все говно мира, импотент, красная рожа, мерзкий живот. А иногда — не кричали. Иногда я уезжал в Польшу. Вместе с Кришной в колеснице. Иногда — в Тадж-Махал. Тадж-Махал — отхожее место любви. Увидеть Тадж-Махал и — разлюбить.

Индия вилась улицей, но иногда улица обрывалась, и в темном лесу попадались, бывало, разбойники. Мои драйверы с чистыми попами очень боялись их, а фрау Абер считала своим писательским долгом залезть от страха ко мне под мышку. Разбойники были первобытными людьми. Некоторые из них жили еще на деревьях. Некоторые не мыли волосы по три месяца. Когда не моешь волосы больше трех месяцев, волосы переходят в автономный режим самоотмывания. Разбойники валили ствол дерева поперек дороги, и мы останавливались. Мы пробовали пятиться задним ходом, но они валили сзади другое дерево и стучали грозными грязными пальцами в окна. Однажды мне это надоело, я открыл дверь нашего миниавтобуса и, вместо того, чтобы отдать кошелек и жизнь, сказал:

— Ну, чего стучите, питекантропы? Вы знаете, кто я? Я — русский царь!

— Кто? Кто?

На объяснение ушла вся ночь. К утру они, наконец, испугались, убрали дерево, проводили с почетом.

Центр Вселенной

В каждом боге есть что-то от полицейского. Но только бог Шива совмещает в себе и стража порядка, и хулигана; создателя, защитника созданного, и — разрушителя. У него пять лиц и еще больше масок. Он — бог маскировки и откровения. Он мужчина и женщина одновременно, одногрудый кастрат и половой гигант. Он — эманация своего возбужденного члена и полнота жизненной энергии.

Он — бессменный мэр Варанаси.

Варанаси три тысячи лет. Каждый иностранец чумеет от Варанаси. В Варанаси есть все, но это «все» перерабатывается в ничто, чтобы наутро снова стать всем.

Круговорот энергии создает впечатление близости к центру мира. Должно быть, Варанаси и есть центр Вселенной, закамуфлированный под индийский couleur local.

В центре Вселенной идет бешеная работа. Здесь рождаются религии. Здесь не так давно Будда на околице города, в Сарнатхе, прочел свою первую проповедь, и мир стал оранжевым. Здесь же возникла бледно-зеленая гностическая теология джайнизма, утверждающая, что Бог есть знание. Здесь идет бешеная работа очищения. Варанаси — город-прачка. Затеяна всемирная стирка. На священных ступенях, гхатах, разложены сырые предметы человеческой одежды и простыни. Здесь же коровы срут на эти простыни.

Варанаси — город-банщик. На восходе солнца все моются в Ганге, молятся и моются, не отделяя одно от другого.

Варанаси — город-уборная. На рассвете навстречу солнцу выставляется бесчисленное количество женских и муж ских смуглых задов. У мужчин заметна приятная утренняя эрекция. Женщины залихватски задирают сари и без смущения резко садятся на корточки. И покачиваются, как на рессорах. Срет великий индийский народ, плечом к плечу, не пользуясь бумагой. Идет бесконечное испражнение.

— Странно, что в индийском кино запрещено показывать поцелуи, — глубокомысленно заметил я фрау Абер.

Город-паломник. Город-ткач. Город — детский труд. Все в шелках. Брокеры тащат вас в шелковые лавки, а когда, наконец, их отталкиваешь, они говорят:

— Don’t make me angry! — и глаз их дрожит от ненависти.

Варанаси — это тот самый базар в храме, который не стерпело христианство, отчего оказалось локальной религией Запада. Базар — это часть храмовой жизни. Храм — это часть жизненного базара. Здесь по утрам все — йоги. Все машут руками.

Варанаси — город-рикша. Он везет меня на велосипеде по своей толчее, звоня в бесконечный звонок, рябят рекламы кед, компьютеров, второсортной индийской версии кока-колы — thums up! на подъеме он соскакивает с седла, толкает велосипед, мне совестно, он вспотел, остановился и, слегка отойдя в сторону, помочился, как лошадь. Варанаси — суперпотемкинская деревня.

В Варанаси я простил всех своих врагов и друзей. Я простил фрау Абер.

Варанаси — город мертвых, архитектура духов и призраков, уползшая от гнета истории. Здесь махараджи выстроили дворцы на набережной Ганга для своих мертвых — людей бордо, между двух инкарнаций, по вынужденному безделью определившихся пособниками мировой черной магии. Не они ли сдали часть дворцов под посольства дагомейских вудунов, якутских шаманов, австралийских аборигенов с зубами в разные стороны, полинезийских друзей капитана Кука? Таких дворцов с безвременной архитектурой не знает ни один город мира.

В Варанаси самый мелкий поэт может стать Данте, если только останется в городе больше тридцати дней.

Варанаси — большой склад дров. Сюда завозят дрова, чтобы жечь трупы в желто-золотых одеждах со всей Индии, со всего света, с других планет. Варанаси — город-крематорий. Все ходят по колено в пепле. Пахнет мертвечиной и паленой человечиной. Собаки бросаются в костер, чтобы утащить в пасти кусок человеческой ноги. Крематорщики — богатые люди, которым никто не подает руки.

Варанаси — город-соглядатай. Глазами перепуганных иностранцев он следит за своими кремациями. Мертвецы встают с бамбуковых носилок. Они недавно умерли, всего три-четыре часа назад, и не привыкли к новому статусу. Крематорщики бамбуковыми палками усмиряют мятежных покойников. Впрочем, я видел, что когда во весь рост встает в огне мертвая четырнадцатилетняя красавица, они шалятпалками, подстегивая ее к последнему танцу. Рядом козлы едят ритуальные цветы. Родственники в белом здесь не плачут. Здесь каждый сожженный идет в нирвану.

— Это — ад, — сказала фрау Абер, отряхиваясь от пепла. Мы шли по замызганным переулкам старого города. Старый город прыгал на одной ноге, потому что второй ноги у него не было. Вокруг лежали куски непереваренной истории. Валялись страшные остатки мусульманских набегов. В затылок жарко дышала модернистская богиня Кали.

— Сама ты — ад.

Она не знала, обидеться или обрадоваться своей инфернальности.

— От Варанаси до неба ближе, чем от Берлина до Москвы, — холодно заметил я.

— Ты зачем удаляешься от меня? — грациозно испугалась фрау Абер.

В Варанаси я понял, что рай — часть ада, а ад — часть рая. Смотря с какой стороны зайти. Раздались выстрелы. Полицейские стреляли в студентов, которые бросали в них камнями, бутылками, кокосовыми орехами.

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Десятки вопросов, на которые вы найдете ответ: что, когда, где посадить, как вырастить хороший урожа...
Хороший вид и прекрасное самочувствие – неотъемлемые атрибуты успешного человека. Но ведь в наше неп...
Старушенция, у которой я работала компаньонкой, врала на каждом шагу. Что из ее рассказов ложь, а чт...
О том, как организовать приусадебную пасеку, существенно повысить медосбор, предотвратить роение и б...
Все лучшее детям! В замечательной кулинарной книге о детском питании «100 рецептов быстрых и вкусных...
Мясо, яйца, перо и пух – все это вы сможете получить, разводя кур, уток, гусей, индеек, перепелов и ...